Страница:
«О Боже, – сказал он, охмелевший до последней степени. —Я не понимаю ни одного вашего слова».
«Зато я понимаю. Я посвятил изучению наук целых пятьдесят лет – Господи, сколько же было содеяно и пережито в этой безоглядной погоне за мудростью! Помните ли вы случай, когда в поле у здания „Линкольнс инн“ [17] была найдена восковая фигурка с толстой булавкою в груди?» Кажется, он мотнул головой, но меня уже подхватило потоком слов. «Гнусные клеветники пустили слух, что фигурка – моих рук дело и что я пытался злыми чарами извести королеву Марию. Все это мерзкая ложь, безумные измышления, однако я много недель оставался узником Тауэра, а двери моего лондонского дома были забиты, и я едва перенес муки, причиненные мне сей несправедливой карой. Ладно, ладно, сказал я себе, мои жестокие соплеменники, мои бессердечные соплеменники, мои неблагодарные соплеменники, теперь я знаю вас и знаю, что я должен делать. В последние годы ходила молва, будто я лишаю землю плодородия, будто я занимаюсь ночными грабежами, – какой только грязью меня не обливали! Но знаете, что самое худшее? Что я вынужден зарабатывать на жизнь у такого вот Натаниэла Кадмана, угождая охочей до зрелищ толпе». На миг я замолчал, однако никто более не слыхал моей жалобы. «Ну вот, мистер Грей. Теперь вам известно, сколько я претерпел тычков, обид и уязвлений. Прошу вас не умножать их числа».
Здесь он немного смутился, однако тут же отхлебнул еще вина и высоким, но не лишенным приятности голосом затянул куплет из песни «Судьбинушка-судьба»:
Луна – моя подружка,
А филин – братец меньший,
Мою тоску поймет дракон
Да черный ворон вещий .
«Я возьму этот напев себе в спутники, – промолвил я, – ибо мне пора покидать вас, джентльмены, и отправляться домой…» Я оглядел своих сотрапезников, в разной степени расслабленных хмелем. «Мне надо отдохнуть после представления».
«Я был поражен, – сказал один из них, уставясь в свой кубок, – когда увидел сферы, окруженные сиянием. И все вращалось. Это было отменно сделано. Право, отменно сделано».
«Желаю вам доброй ночи, – повторил я. – Мне следует вернуться в свою собственную сферу». Я поклонился Натаниэлу Кадману, который не мог оторвать от стола головы и сидел скрючась, как самый несчастный пьяница. «Желаю вам всем доброй ночи».
Предшествуемый слугой с фонарем, я вышел на Нью-Фиш-стрит, а затем отослал мальчишку прочь. Ночь выдалась ясная, и чтобы найти дорогу в Кларкенуэлл, мне было вполне довольно света неподвижных звезд.
2
«Зато я понимаю. Я посвятил изучению наук целых пятьдесят лет – Господи, сколько же было содеяно и пережито в этой безоглядной погоне за мудростью! Помните ли вы случай, когда в поле у здания „Линкольнс инн“ [17] была найдена восковая фигурка с толстой булавкою в груди?» Кажется, он мотнул головой, но меня уже подхватило потоком слов. «Гнусные клеветники пустили слух, что фигурка – моих рук дело и что я пытался злыми чарами извести королеву Марию. Все это мерзкая ложь, безумные измышления, однако я много недель оставался узником Тауэра, а двери моего лондонского дома были забиты, и я едва перенес муки, причиненные мне сей несправедливой карой. Ладно, ладно, сказал я себе, мои жестокие соплеменники, мои бессердечные соплеменники, мои неблагодарные соплеменники, теперь я знаю вас и знаю, что я должен делать. В последние годы ходила молва, будто я лишаю землю плодородия, будто я занимаюсь ночными грабежами, – какой только грязью меня не обливали! Но знаете, что самое худшее? Что я вынужден зарабатывать на жизнь у такого вот Натаниэла Кадмана, угождая охочей до зрелищ толпе». На миг я замолчал, однако никто более не слыхал моей жалобы. «Ну вот, мистер Грей. Теперь вам известно, сколько я претерпел тычков, обид и уязвлений. Прошу вас не умножать их числа».
Здесь он немного смутился, однако тут же отхлебнул еще вина и высоким, но не лишенным приятности голосом затянул куплет из песни «Судьбинушка-судьба»:
Луна – моя подружка,
А филин – братец меньший,
Мою тоску поймет дракон
Да черный ворон вещий .
«Я возьму этот напев себе в спутники, – промолвил я, – ибо мне пора покидать вас, джентльмены, и отправляться домой…» Я оглядел своих сотрапезников, в разной степени расслабленных хмелем. «Мне надо отдохнуть после представления».
«Я был поражен, – сказал один из них, уставясь в свой кубок, – когда увидел сферы, окруженные сиянием. И все вращалось. Это было отменно сделано. Право, отменно сделано».
«Желаю вам доброй ночи, – повторил я. – Мне следует вернуться в свою собственную сферу». Я поклонился Натаниэлу Кадману, который не мог оторвать от стола головы и сидел скрючась, как самый несчастный пьяница. «Желаю вам всем доброй ночи».
Предшествуемый слугой с фонарем, я вышел на Нью-Фиш-стрит, а затем отослал мальчишку прочь. Ночь выдалась ясная, и чтобы найти дорогу в Кларкенуэлл, мне было вполне довольно света неподвижных звезд.
2
Я решил прогуляться по ночному городу. Уже покинув кладбище и идя в направлении старого дома, я вдруг замедлил шаг и остановился. Я не хотел возвращаться на Клоук-лейн, по крайней мере пока, и, как частенько бывало прежде, решил побродить по извилистым лондонским улочкам. Мне больше нравится город, погруженный во тьму; тогда он открывает мне свою истинную природу, под которой я, наверное, разумею его истинное прошлое. В дневные часы над ним властвуют его временные обитатели, среди которых так легко раствориться и затеряться. Поэтому днем я держусь в стороне. Например, представляю себе, будто люди вокруг одеты по моде какого-нибудь минувшего столетия, хотя и понимаю, что это чистый каприз. Но бывают случаи, когда чей-либо вид или жест мгновенно переносит меня назад во времени; похоже, тут работает некий избыток генетической памяти, так как я знаю, что передо мной средневековое или елизаветинское лицо. Когда из альпийского ледника было извлечено тело упавшего ничком и замерзшего неолитического путешественника, все сочли это уникальным подарком судьбы, позволившим заглянуть в прошлое. Но прошлое возрождается рядом с нами постоянно, в телах, которыми мы владеем, или в словах, которые произносим. А иные сцены или ситуации, замеченные однажды, словно сохраняются навеки.
Нет, это неверно. Уже в миг своего возникновения они становятся частью непрерывно текущей истории, и, как я уже говорил, бывают случаи, когда я иду по сегодняшнему Лондону и узнаю в нем то, что он есть: город другого исторического периода со всеми его таинственными условностями и ограничениями. Я часто слышал от отца одну фразу: «Видеть в вечности временное, а во времени вечное». Как-то раз я наткнулся на снимок Уайтхолла, сделанный в 1839 году, и он помог мне понять ее смысл; на снимке был изображен мальчонка в цилиндре наподобие печной трубы, растянувшийся под уличным фонарем, а через дорогу от него стояли в ряд двухколесные кебы. Все здесь дышало вечностью, и даже грязь на мостовой словно излучала сияние. Но это же чувство я испытываю и сейчас, когда, выйдя с кладбища, вижу вон ту женщину, открывшую дверь на улицу, и одновременно слышу выхлоп автомобиля, который проезжает где-то неподалеку. Такие вещи исчезают и вместе с тем как бы существуют вечно.
Я миновал Кларкенуэлл-грин и углубился в Джеру-салем-пассидж. Неоновые часы, висящие на одном из зданий, показывали уже почти полночь; с минуту я смотрел, как они раскачиваются на ветру и цифры горят на их циферблате. В четырнадцатом веке очень высоко ценился необычный камень под названием «садастра». Снаружи он был черный или темно-коричневый, но, будучи расколот, в течение нескольких мгновений сиял как солнце. Мне подумалось, что это сияние могло быть сродни сиянию неоновых цифр, которые сейчас привлекли мой взор. Поблизости находились два-три человека; их бледные лица отсвечивали в оранжевых лучах фонарей, и казалось, что они бесшумно плывут над тротуарами. Я покинул Джеру-салем-пассидж, пересек Кларкенуэлл-роуд и вступил под арку монастыря Св. Иоанна Иерусалимского. Здесь лежал кусок фундамента, отмечающий местоположение аббатства тамплиеров, возведенного в двенадцатом веке и разрушенного в годы Реформации. Несомненно, камни, из которых оно было сложено, пошли на постройку кое-каких больших домов по соседству (парочка этих глыб вполне могла покоиться и в стенах моего собственного дома), однако они были печальными памятниками великой катастрофы. Так полагал Дэниэл Мур, и теперь я согласен с ним в том, что разрушение богатейших монастырских библиотек со всеми их рукописями и другими сокровищами привело к возникновению огромного пробела в истории нашего острова. Мало того что была стерта с лица земли целая католическая культура – не менее чреватой последствиями оказалась и гибель древних монашеских летописей, относящихся к раннему периоду британской истории. Одним махом было покончено со всей разветвленной структурой, на которой держалось прошлое.
Но что это за шум у Холборнского виадука? Словно бы глубоко из-под земли донесся чей-то яростный вопль; он был глух, метался и бился в некоем тесном пространстве. Потом я свернул за угол, на Гилтспер-стрит, и заметил старуху, скрючившуюся в телефонной будке; она прижимала к лицу трубку и что-то кричала в микрофон. Я продолжал шагать в ее сторону и вскоре увидел, что на приклеенной к стеклу бумажке написано: «НЕИСПРАВЕН». Так с кем же она говорит? Помню, однажды мне надо было позвонить по телефону со станции «Ченсери-лейн»; сняв трубку, я услышал гул множества голосов, точно вой ветра за окном. Может быть, на другом конце линии всегда кто-то есть. Нет, все это чепуха. Ночные прогулки иногда порождают в душе необъяснимые страхи. Крышу жилого дома на углу Сноу-хилл венчала маленькая параболическая антенна; пока я глядел на нее, принимающую с неба сигналы, мне снова померещилось, будто над Клоук-лейн взмыл вверх силуэт человека.
«А! Это ты? Явился наконец?» Старуха вышла из телефонной будки и теперь кричала мне вслед. Я быстро зашагал прочь. «Знаешь, откуда на тротуарах столько дерьма? Это не собаки гадят. Это старики-пенсионеры». Она захохотала, а я все торопился дальше, к Феттер-лейн и Хай-Холборн. На первом этаже доходного дома Дайера есть магазинчик видеотехники; спеша к нему, я видел на дюжине экранов одно и то же изображение; там было столько света и энергии, что сама витрина, казалось, вот-вот полыхнет огнем и разлетится вдребезги. Когда я подошел еще ближе, оглядываясь, дабы удостовериться, что старуха меня не преследует, я стал различать на экранах множество несущихся куда-то звезд и планет. Видимо, это был один из тех эффектных научно-фантастических фильмов, которые снимались в семидесятых и начале восьмидесятых годов; рядом с витриной, целиком поглощенный зрелищем космического полета, стоял какой-то юноша. Он уперся руками в толстое стекло; создавалось впечатление, будто он распят на этом сияющем фоне. Я хотел сказать ему, что все здесь обман, кинематографические трюки, но для него это, возможно, было истинной картиной вселенной. Я ничего не сказал и прошел мимо.
Мне памятен тот день, когда я впервые начал понимать Лондон. Подросток лет пятнадцати-шестнадцати, я ехал на автобусе, идущем из Шепердс-Буша в Далидж; небо над Ноттинг-хилл-гейт и Куинзуэем было затянуто облаками, но вдруг в них открылась брешь и вырвавшийся оттуда солнечный луч упал на металлический поручень передо мной. Это ослепительное сверкание точно заворожило меня; вглядываясь в глубины света и сияющего металла, я ощутил такой необыкновенный восторг, что не смог усидеть на месте и выскочил из автобуса, когда он остановился у Мраморной арки. Я чувствовал, что меня посвятили в какую-то тайну – что я краем глаза увидел ту внутреннюю жизнь и реальность, которая скрывается во всех вещах. Я подумал о ней как о мире огня; поворачивая на Тайберн-Уэй, я верил, что смогу найти его следы повсюду. Но этот огонь был и во мне самом, и я обнаружил, что бегу по улицам, словно они – моя собственность. Каким-то неведомым образом я присутствовал при их рождении; вернее, внутри меня самого было нечто, всегда существовавшее в здешней почве, здешних камнях и здешнем воздухе. Теперь этот изначальный огонь покинул меня; должно быть, потому-то я и кажусь самому себе чужаком. Постепенно, с течением лет, город внутри меня померк.
Однако есть места, куда я возвращаюсь до сих пор. Временами меня тянет спуститься по Кингсленд-роуд и постоять у старой Хокстонской лечебницы для умалишенных рядом с Уорф-лейн; именно сюда, по ее собственной просьбе, Чарльз Лэм приводил свою сестру, и однажды я попытался пройти по их следам через поля, скрытые теперь под каменными мостовыми прилегающих улиц. Она всегда приносила с собой смирительную рубашку, и они плакали, добравшись до ворот лечебницы. Я останавливаюсь там, где стояли они, прямо перед входной аркой, и шепчу свое собственное имя. Бываю я и на Боро-Хай-стрит; я прохожу по ней от Саутуоркского моста до зданий бывшей Королевской тюрьмы и Маршалси [18] и, хотя эта прогулка всегда дается мне очень тяжело, неизменно повторяю ее снова и снова. Были случаи, когда я бродил по этому району до изнеможения, теряя ориентацию и способность думать. Я хотел, чтобы Старый город похоронил меня в себе, чтобы он стиснул меня и задушил. Неужели среди темных теней его прошлого не нашлось бы ни одной, способной поглотить меня? Однако не все мои путешествия сопровождались такими гнетущими чувствами. Было одно чудесное место, где меня всегда ожидал покой: я опять и опять возвращался на Фаунтин-корт в Темпле – там, рядом с маленьким круглым прудиком, под вязом, стояла деревянная скамейка. Ощущенье покоя здесь, в центре города, было настолько глубоким, что казалось мне порожденным каким-то важным событием минувших времен. А может быть, сюда год за годом приходили люди вроде меня и само место переняло спокойствие своих посетителей. Я часто думаю о смерти как о похожем состоянии – словно я чего-то жду рядом с вязом и прудом. Моего отца близкая смерть не пугала, а, наоборот, чуть ли не радовала: помню, как он насвистывал в ванной, уже зная, что жить ему осталось всего несколько месяцев. Он никогда не сокрушался, не жалел себя и не выказывал признаков беспокойства. Складывалось впечатление, будто ему известно кое-что о следующем этапе пути; как я упоминал, он был католиком, однако столь глубокую уверенность ему, похоже, придавали некие более личные убеждения. И вновь, выйдя с Хай-Холборн на Ред-Лайон-сквер, я задумался об унаследованном мною старом доме. Почему ни одна из прогулок по городу не привела меня на Клоук-лейн или в ее окрестности? Почему я избегал Кларкенуэлла или позабыл о нем?
Я достиг обломка каменной колонны, поставленной на Ред-Лайон-филдс в память об июньской резне 1780 года; в дни Гордоновских бунтов солдаты убили здесь несколько детей, а три месяца спустя Джон Уилкс объявил о сборе средств на этот памятник. Камень уже так растрескался и выветрился, что смахивал на кусок обыкновенной скалы, подточенной временем; но, повинуясь внезапному порыву, я стал на колени и дотронулся до него. В конце концов, меня связывало с этим местом и еще кое-что. Всего в нескольких ярдах отсюда, на углу Ред-Лайон-пассидж, я впервые увидел работы Пиранези. Альбом с его гравюрами, купленный мной у лоточника, назывался «Фантазии на тему темниц», но, по-моему, там не было ровно ничего фантастического. Я сразу узнал этот мир; я понял, что это и есть мой город.
Я принес книгу домой; хотя с тех пор минуло уже лет шесть или семь, я и сейчас помню, с каким восторгом переворачивал ее страницы. На первой гравюре были изображены две маленькие фигурки перед гигантской каменной лестницей; их окружал сплошной камень, взвихряющийся галереями, арками и куполами. Мир Пиранези был миром бесконечных каменных руин, запутанных переходов и заколоченных окон; здесь были каменные глыбы, тяжелые, мрачные, чьи контуры тонули в тени; здесь были гигантские кирпичные ниши, огромные полотнища из рваной ткани, веревки, блоки и деревянные краны, устремленные ввысь, к расколотым каменным балконам. Художник часто использовал обрамление в виде разрушенной арки или ворот – оно вовлекало меня в картину, и я ощущал себя ее частью; я тоже был в тюрьме.
Все тут выглядело брошенным: мост, повисший над пропастью меж двух наполовину уцелевших башен, гнилые стропила, разбитые окна, массивные портики с полустертыми надписями, которые уже нельзя было прочесть. Цивилизация великанов-строителей пришла в упадок и погибла, оставив после себя эти монументы. Но нет, так быть не могло. Здесь чувствовалась несокрушимая мощь, живая сила. Смерть не имела над ней власти; она была присуща самому этому миру. Я глядел на последнюю гравюру с изображением расплывчатой фигурки, поднимающейся по каменной лестнице лишь ради того, чтобы очутиться лицом к лицу с очередным неприступным каменным бастионом. Мне казалось, будто в этой крошечной фигурке есть что-то от меня самого; и вдруг моего плеча коснулся отец. Видимо, он уже наблюдал за мной некоторое время, потому что мягко заметил: «Знаешь, ведь все может быть и по-другому». Больше он ничего не сказал и, стоя сзади, положил ладонь мне на шею. Я стряхнул его руку и снова вперился в гравюру, обнаружив там еще один лестничный пролет, ведущий вниз, в какую-то каменную бездну. Тогда мне и пришло на ум, что город этот в действительности подземный. Вечный город для тех, кого поймало в свою ловушку время. Я все еще стоял на коленях перед памятником на Ред-Лайон-сквер, но вместе с тем словно входил в каменную стену полуподвала на Клоук-лейн. Я становился частью древнего дома.
Быстро поднявшись, я отряхнул одежду от грязи и зашагал в направлении Нью-Оксфорд-стрит и Тотнем-корт-роуд. Совсем рядом с Блумсбери-сквер есть клочок булыжной мостовой, где поставили несколько новых телефонов «Меркьюри», и в темноте я наткнулся на них. «Лондонский камень не такой, – заметил Дэниэл Мур, когда я показал ему „Фантазии на тему темниц“. – Прежде чем смотреть на Пиранези, надо выучить итальянский». Я хотел поделиться с ним своим восторгом, но он взирал на репродукции едва ли не с отвращением. «Он сентименталист, – сказал Мур, – а не провидец». – «Но разве ты не видишь, как тут пустынно?» – «Нет. На самом деле это не так. Может, ты и видишь только камень, ну а я вижу людей. Думаешь, почему я пишу свою книгу?» Эта книга, над которой он работал в течение всего нашего знакомства, была историей лондонского радикализма. Как-то он рассказал мне о ней в своей обычной застенчиво-пренебрежительной манере, но я запутался во всех этих магглтонианцах, «болтунах», беменистах и членах «Лондонской эпистолярной группы [19], и они стали казаться мне представителями одной гигантской секты или сообщества. Однако Мур души в них не чаял – этот придирчивый, утонченный человек был одержим идеями некоторых беспокойных, даже опасных лондонцев. Однажды он взял меня на прогулку по тавернам и молитвенным домам, где они собирались; таких мест осталось мало, большей частью на востоке Лондона в районе Лаймхауса и Шадуэлла, и они выглядели до того жалкими, до того запакощенными, что трудно было связать с ними прозрения и мечты их прежних посетителей. Насколько я понял из объяснений Дэниэла, беменисты верили, будто мужчины и женщины носят рай в себе и весь мир имеет облик одного человека; его называли Адамом Кадмоном, или Человеком-Вселенной. Не то чтобы весь космос представлялся им в виде человеческой фигуры – хотя были радикалы, последователи Сведенборга, которые считали, что это именно так и есть, – скорее, они наделяли наш мир и всю бытийствующую вселенную человеческими чертами. Мы зашли в «Семь звезд» на Эрроу-лейн, где в начале восемнадцатого века встречались моравские братья, и Дэниэл поведал мне историю о некоем мистике и маленькой девочке, которая все время просила его показать ей ангелов. Наконец он согласился, привел ее к себе в дом и поставил перед задрапированной нишей. «Ты действительно хочешь увидеть ангела?» – спросил он. Она упорствовала в своем желании, и тогда он отдернул занавесь; на стене за нею висело зеркало. «Гляди сюда, – сказал он. – Вот тебе ангел». – «Очаровательная история, Мэтью, не правда ли?» – «О да». – «Но ты заметил, насколько это в духе радикалистов? Самое смиренное существо может быть исполнено благодати. Божественное заключено внутри нас, а греха не существует вовсе. Нет ни рая, ни ада».
Как в этом городе могли родиться столь необычные системы взглядов? Он задал мне этот вопрос, когда мы брели по Шадуэлл-Рич. Ответ напрашивался сразу: здесь во множестве жили ремесленники и мелкие торговцы, а они-то и подвержены такой форме помешательства больше всего. Однако Дэниэл, похоже, считал, что тут сыграла свою роль аура самого места. Впрочем, я уже пресытился здешними видами. Лайм-хаус был полон выхлопных газов, дыма, огрызков недостроенных зданий; я буквально задыхался, однако упорно тащил его прочь к наземной линии метро. Так завершилось наше путешествие в поисках того, что он называл «вечносущим евангелием».
А еще как-то раз он возил меня на юго-запад Англии и в старый центр радикальных движений Гластон-бери. Члены одной лондонской секты четырнадцатого века – они называли себя «Божьими братьями» – сбежали в этот город от преследований и организовали тут свою общину. Пожалуй, мы выбрали для своей поездки самый неудачный день в году: всю дорогу от Лондона до Эндовера боролись с ливнем и ураганным ветром, а потом, на пути в Гэмпшир, угодили в окутавший трассу густой туман. Мы еле ползли в сторону Гластон-бери, так как видимость была отвратительная; маленькие столбики у обочины шоссе походили на часовых, закутанных в шинели, а большие столбы казались торчащими из тумана церковными шпилями. Купы деревьев, маячившие поодаль, можно было бы принять за редкие кучки религиозных радикалов, с трудом пробирающихся сквозь мглу. Без сомнения, нечто подобное и послужило пищей для местных легенд и «явлений», но я не способен был думать ни о чем, кроме лондонского тепла и уюта. Добравшись наконец до Гластонбери, мы не обнаружили никаких следов древней общины – на ее месте вырос какой-то промышленный гигант. Это можно было предвидеть, но всю обратную дорогу Дэниэл хранил странное молчание. Когда мы подъезжали к Лондону, туман рассеялся; был поздний вечер, однако звезды впереди затмевало расплывчатое красное зарево. Мы словно возвращались в пылающий горн, и мою душу объял покой.
Я вышел с Нью-Оксфорд-стрит на Тотнем-корт-роуд одновременно с боем часов, донесшимся от церкви Св. Джайлса-на-Полях; здесь я прибавил шагу, так как в подъездах и у дверей домов, стоящих вдоль улицы, залегла армия ночи. Я боюсь их, этих мужчин и женщин, кутающихся в грязные одеяла, но меня пугают не просто бездомные и бродяги. Я прекрасно знаю, что меня отталкивает любая человеческая крайность. Меня отталкивает страдание. Сейчас, переходя улицу и уголком глаза наблюдая за двумя грудами тряпья, беспокойно зашевелившимися в сумерках, я боялся грязи и заразы – но больше всего, пожалуй, внезапного нападения. А что им терять? Будь я таким, как они, я возроптал бы на этот мир и поджег город. Я захотел бы разметать всех и вся, объединившихся против меня. Я стал бы грабить магазины, вход в которые мне заказан, и громить рестораны, где мне не дают еды. Я обратил бы свою ярость даже на фонари, которые мешают мне спрятаться от врага. Но когда я шел мимо, ни один из них не заговорил со мной, ни о чем не спросил и вообще не обратил на меня внимания, точно я был частью какого-то иного мира. Действительно ли они покорились и готовы терпеть скрепя сердце – или ждут чего-то, как моравские братья в «Семи звездах»?
Но нет, здесь было другое. С тех пор город неизмеримо вырос, и по мере того, как он разрастался во всех направлениях, его обитатели становились все более пассивными и покорными; эти люди, спящие на улицах, были обыкновенными честными горожанами, но гигантский Лондон с помощью какой-то магии высосал из них душу. Я поглядел вдоль Тотнем-корт-роуд и, уже не в первый раз, отметил чрезмерную яркость освещения и тишину ночного города. Два столетия назад эти улицы были более темными, более зловонными, более опасными, их наполняли крики, визги и смех. Но теперь, стоя в окружении бездомных, я слышал лишь едва различимое гудение неоновых фонарей да вой ветра, гуляющего около Сентер-Пойнта [20]. Благодаря чему же все естественные звуки стали казаться в этих местах нереальными и фальшивыми, а искусственные шумы – самыми что ни на есть натуральными? Город был залит светом, ибо он праздновал свой триумф. Он научился расти, вбирая в себя энергию своих обитателей и отнимая у них силы. Они даже не шелохнулись, когда я направился к Шарлот-стрит.
Я завернул за угол и сразу увидел в конце широкого проспекта сверкающий глобус. Конечно, у этого постоянного и вездесущего сияния была и другая задача: посылая во тьму свои лучи, эти символы и эмблемы отвергали смерть и знание о ней. Это был праздник искусственной жизни, из которой изгнали всякую память о духовном. Странно – нечто подобное мог бы сказать мой отец. Однако это были мои собственные ночные мысли.
Глобус освещал всю округу, и Шарлот-стрит лежала в глубокой тиши. Он был символом мира – реального мира, так как, подойдя ближе, я увидел, что это неоновая модель земли с материками из лампочек разного цвета. Внизу была надпись «Мир вверх тормашками»; там, в полуподвале, находился бар или ночной клуб, к закрытой двери которого вела с улицы крутая лесенка. Внутри было светло; когда я смотрел вниз, дверь вдруг распахнулась и оттуда вырвался сноп ярких лучей. Из бара вышла женщина и остановилась на пороге, но фон был таким контрастным, что я мог различить лишь ее силуэт и очертанья прически; однако она меня заинтриговала. Отступив в уличную тень, я следил, как она поднимается по металлической лестнице; звонкий стук ее каблучков порождал эхо, внезапно оборвавшееся, когда она ступила на тротуар. Она рассеянно огляделась, точно думая поймать такси; затем повернула лицо ко мне, и я поднял руку в изумлении и ужасе. Это был Дэниэл Мур. Я видел его ясно. Я различал под косметикой его знакомые черты. Он прикрыл свои редеющие волосы большим белым париком и надел красное платье. До меня даже донесся аромат фиалок. Но это был Дэниэл. Он не заметил меня, потому что вновь повернул голову и медленно тронулся пешком к Фицрой-сквер. Он шел свободным шагом, ничуть не напоминающим его обычную нервную походку, и явно наслаждался этой ночной прогулкой по Лондону. Ошеломленный, я стоял у дверей какого-то закрытого магазина. В голове у меня было пусто. Я все смотрел и смотрел на сияющую модель мира, перевернутого вверх тормашками.
Нет, это неверно. Уже в миг своего возникновения они становятся частью непрерывно текущей истории, и, как я уже говорил, бывают случаи, когда я иду по сегодняшнему Лондону и узнаю в нем то, что он есть: город другого исторического периода со всеми его таинственными условностями и ограничениями. Я часто слышал от отца одну фразу: «Видеть в вечности временное, а во времени вечное». Как-то раз я наткнулся на снимок Уайтхолла, сделанный в 1839 году, и он помог мне понять ее смысл; на снимке был изображен мальчонка в цилиндре наподобие печной трубы, растянувшийся под уличным фонарем, а через дорогу от него стояли в ряд двухколесные кебы. Все здесь дышало вечностью, и даже грязь на мостовой словно излучала сияние. Но это же чувство я испытываю и сейчас, когда, выйдя с кладбища, вижу вон ту женщину, открывшую дверь на улицу, и одновременно слышу выхлоп автомобиля, который проезжает где-то неподалеку. Такие вещи исчезают и вместе с тем как бы существуют вечно.
Я миновал Кларкенуэлл-грин и углубился в Джеру-салем-пассидж. Неоновые часы, висящие на одном из зданий, показывали уже почти полночь; с минуту я смотрел, как они раскачиваются на ветру и цифры горят на их циферблате. В четырнадцатом веке очень высоко ценился необычный камень под названием «садастра». Снаружи он был черный или темно-коричневый, но, будучи расколот, в течение нескольких мгновений сиял как солнце. Мне подумалось, что это сияние могло быть сродни сиянию неоновых цифр, которые сейчас привлекли мой взор. Поблизости находились два-три человека; их бледные лица отсвечивали в оранжевых лучах фонарей, и казалось, что они бесшумно плывут над тротуарами. Я покинул Джеру-салем-пассидж, пересек Кларкенуэлл-роуд и вступил под арку монастыря Св. Иоанна Иерусалимского. Здесь лежал кусок фундамента, отмечающий местоположение аббатства тамплиеров, возведенного в двенадцатом веке и разрушенного в годы Реформации. Несомненно, камни, из которых оно было сложено, пошли на постройку кое-каких больших домов по соседству (парочка этих глыб вполне могла покоиться и в стенах моего собственного дома), однако они были печальными памятниками великой катастрофы. Так полагал Дэниэл Мур, и теперь я согласен с ним в том, что разрушение богатейших монастырских библиотек со всеми их рукописями и другими сокровищами привело к возникновению огромного пробела в истории нашего острова. Мало того что была стерта с лица земли целая католическая культура – не менее чреватой последствиями оказалась и гибель древних монашеских летописей, относящихся к раннему периоду британской истории. Одним махом было покончено со всей разветвленной структурой, на которой держалось прошлое.
Но что это за шум у Холборнского виадука? Словно бы глубоко из-под земли донесся чей-то яростный вопль; он был глух, метался и бился в некоем тесном пространстве. Потом я свернул за угол, на Гилтспер-стрит, и заметил старуху, скрючившуюся в телефонной будке; она прижимала к лицу трубку и что-то кричала в микрофон. Я продолжал шагать в ее сторону и вскоре увидел, что на приклеенной к стеклу бумажке написано: «НЕИСПРАВЕН». Так с кем же она говорит? Помню, однажды мне надо было позвонить по телефону со станции «Ченсери-лейн»; сняв трубку, я услышал гул множества голосов, точно вой ветра за окном. Может быть, на другом конце линии всегда кто-то есть. Нет, все это чепуха. Ночные прогулки иногда порождают в душе необъяснимые страхи. Крышу жилого дома на углу Сноу-хилл венчала маленькая параболическая антенна; пока я глядел на нее, принимающую с неба сигналы, мне снова померещилось, будто над Клоук-лейн взмыл вверх силуэт человека.
«А! Это ты? Явился наконец?» Старуха вышла из телефонной будки и теперь кричала мне вслед. Я быстро зашагал прочь. «Знаешь, откуда на тротуарах столько дерьма? Это не собаки гадят. Это старики-пенсионеры». Она захохотала, а я все торопился дальше, к Феттер-лейн и Хай-Холборн. На первом этаже доходного дома Дайера есть магазинчик видеотехники; спеша к нему, я видел на дюжине экранов одно и то же изображение; там было столько света и энергии, что сама витрина, казалось, вот-вот полыхнет огнем и разлетится вдребезги. Когда я подошел еще ближе, оглядываясь, дабы удостовериться, что старуха меня не преследует, я стал различать на экранах множество несущихся куда-то звезд и планет. Видимо, это был один из тех эффектных научно-фантастических фильмов, которые снимались в семидесятых и начале восьмидесятых годов; рядом с витриной, целиком поглощенный зрелищем космического полета, стоял какой-то юноша. Он уперся руками в толстое стекло; создавалось впечатление, будто он распят на этом сияющем фоне. Я хотел сказать ему, что все здесь обман, кинематографические трюки, но для него это, возможно, было истинной картиной вселенной. Я ничего не сказал и прошел мимо.
Мне памятен тот день, когда я впервые начал понимать Лондон. Подросток лет пятнадцати-шестнадцати, я ехал на автобусе, идущем из Шепердс-Буша в Далидж; небо над Ноттинг-хилл-гейт и Куинзуэем было затянуто облаками, но вдруг в них открылась брешь и вырвавшийся оттуда солнечный луч упал на металлический поручень передо мной. Это ослепительное сверкание точно заворожило меня; вглядываясь в глубины света и сияющего металла, я ощутил такой необыкновенный восторг, что не смог усидеть на месте и выскочил из автобуса, когда он остановился у Мраморной арки. Я чувствовал, что меня посвятили в какую-то тайну – что я краем глаза увидел ту внутреннюю жизнь и реальность, которая скрывается во всех вещах. Я подумал о ней как о мире огня; поворачивая на Тайберн-Уэй, я верил, что смогу найти его следы повсюду. Но этот огонь был и во мне самом, и я обнаружил, что бегу по улицам, словно они – моя собственность. Каким-то неведомым образом я присутствовал при их рождении; вернее, внутри меня самого было нечто, всегда существовавшее в здешней почве, здешних камнях и здешнем воздухе. Теперь этот изначальный огонь покинул меня; должно быть, потому-то я и кажусь самому себе чужаком. Постепенно, с течением лет, город внутри меня померк.
Однако есть места, куда я возвращаюсь до сих пор. Временами меня тянет спуститься по Кингсленд-роуд и постоять у старой Хокстонской лечебницы для умалишенных рядом с Уорф-лейн; именно сюда, по ее собственной просьбе, Чарльз Лэм приводил свою сестру, и однажды я попытался пройти по их следам через поля, скрытые теперь под каменными мостовыми прилегающих улиц. Она всегда приносила с собой смирительную рубашку, и они плакали, добравшись до ворот лечебницы. Я останавливаюсь там, где стояли они, прямо перед входной аркой, и шепчу свое собственное имя. Бываю я и на Боро-Хай-стрит; я прохожу по ней от Саутуоркского моста до зданий бывшей Королевской тюрьмы и Маршалси [18] и, хотя эта прогулка всегда дается мне очень тяжело, неизменно повторяю ее снова и снова. Были случаи, когда я бродил по этому району до изнеможения, теряя ориентацию и способность думать. Я хотел, чтобы Старый город похоронил меня в себе, чтобы он стиснул меня и задушил. Неужели среди темных теней его прошлого не нашлось бы ни одной, способной поглотить меня? Однако не все мои путешествия сопровождались такими гнетущими чувствами. Было одно чудесное место, где меня всегда ожидал покой: я опять и опять возвращался на Фаунтин-корт в Темпле – там, рядом с маленьким круглым прудиком, под вязом, стояла деревянная скамейка. Ощущенье покоя здесь, в центре города, было настолько глубоким, что казалось мне порожденным каким-то важным событием минувших времен. А может быть, сюда год за годом приходили люди вроде меня и само место переняло спокойствие своих посетителей. Я часто думаю о смерти как о похожем состоянии – словно я чего-то жду рядом с вязом и прудом. Моего отца близкая смерть не пугала, а, наоборот, чуть ли не радовала: помню, как он насвистывал в ванной, уже зная, что жить ему осталось всего несколько месяцев. Он никогда не сокрушался, не жалел себя и не выказывал признаков беспокойства. Складывалось впечатление, будто ему известно кое-что о следующем этапе пути; как я упоминал, он был католиком, однако столь глубокую уверенность ему, похоже, придавали некие более личные убеждения. И вновь, выйдя с Хай-Холборн на Ред-Лайон-сквер, я задумался об унаследованном мною старом доме. Почему ни одна из прогулок по городу не привела меня на Клоук-лейн или в ее окрестности? Почему я избегал Кларкенуэлла или позабыл о нем?
Я достиг обломка каменной колонны, поставленной на Ред-Лайон-филдс в память об июньской резне 1780 года; в дни Гордоновских бунтов солдаты убили здесь несколько детей, а три месяца спустя Джон Уилкс объявил о сборе средств на этот памятник. Камень уже так растрескался и выветрился, что смахивал на кусок обыкновенной скалы, подточенной временем; но, повинуясь внезапному порыву, я стал на колени и дотронулся до него. В конце концов, меня связывало с этим местом и еще кое-что. Всего в нескольких ярдах отсюда, на углу Ред-Лайон-пассидж, я впервые увидел работы Пиранези. Альбом с его гравюрами, купленный мной у лоточника, назывался «Фантазии на тему темниц», но, по-моему, там не было ровно ничего фантастического. Я сразу узнал этот мир; я понял, что это и есть мой город.
Я принес книгу домой; хотя с тех пор минуло уже лет шесть или семь, я и сейчас помню, с каким восторгом переворачивал ее страницы. На первой гравюре были изображены две маленькие фигурки перед гигантской каменной лестницей; их окружал сплошной камень, взвихряющийся галереями, арками и куполами. Мир Пиранези был миром бесконечных каменных руин, запутанных переходов и заколоченных окон; здесь были каменные глыбы, тяжелые, мрачные, чьи контуры тонули в тени; здесь были гигантские кирпичные ниши, огромные полотнища из рваной ткани, веревки, блоки и деревянные краны, устремленные ввысь, к расколотым каменным балконам. Художник часто использовал обрамление в виде разрушенной арки или ворот – оно вовлекало меня в картину, и я ощущал себя ее частью; я тоже был в тюрьме.
Все тут выглядело брошенным: мост, повисший над пропастью меж двух наполовину уцелевших башен, гнилые стропила, разбитые окна, массивные портики с полустертыми надписями, которые уже нельзя было прочесть. Цивилизация великанов-строителей пришла в упадок и погибла, оставив после себя эти монументы. Но нет, так быть не могло. Здесь чувствовалась несокрушимая мощь, живая сила. Смерть не имела над ней власти; она была присуща самому этому миру. Я глядел на последнюю гравюру с изображением расплывчатой фигурки, поднимающейся по каменной лестнице лишь ради того, чтобы очутиться лицом к лицу с очередным неприступным каменным бастионом. Мне казалось, будто в этой крошечной фигурке есть что-то от меня самого; и вдруг моего плеча коснулся отец. Видимо, он уже наблюдал за мной некоторое время, потому что мягко заметил: «Знаешь, ведь все может быть и по-другому». Больше он ничего не сказал и, стоя сзади, положил ладонь мне на шею. Я стряхнул его руку и снова вперился в гравюру, обнаружив там еще один лестничный пролет, ведущий вниз, в какую-то каменную бездну. Тогда мне и пришло на ум, что город этот в действительности подземный. Вечный город для тех, кого поймало в свою ловушку время. Я все еще стоял на коленях перед памятником на Ред-Лайон-сквер, но вместе с тем словно входил в каменную стену полуподвала на Клоук-лейн. Я становился частью древнего дома.
Быстро поднявшись, я отряхнул одежду от грязи и зашагал в направлении Нью-Оксфорд-стрит и Тотнем-корт-роуд. Совсем рядом с Блумсбери-сквер есть клочок булыжной мостовой, где поставили несколько новых телефонов «Меркьюри», и в темноте я наткнулся на них. «Лондонский камень не такой, – заметил Дэниэл Мур, когда я показал ему „Фантазии на тему темниц“. – Прежде чем смотреть на Пиранези, надо выучить итальянский». Я хотел поделиться с ним своим восторгом, но он взирал на репродукции едва ли не с отвращением. «Он сентименталист, – сказал Мур, – а не провидец». – «Но разве ты не видишь, как тут пустынно?» – «Нет. На самом деле это не так. Может, ты и видишь только камень, ну а я вижу людей. Думаешь, почему я пишу свою книгу?» Эта книга, над которой он работал в течение всего нашего знакомства, была историей лондонского радикализма. Как-то он рассказал мне о ней в своей обычной застенчиво-пренебрежительной манере, но я запутался во всех этих магглтонианцах, «болтунах», беменистах и членах «Лондонской эпистолярной группы [19], и они стали казаться мне представителями одной гигантской секты или сообщества. Однако Мур души в них не чаял – этот придирчивый, утонченный человек был одержим идеями некоторых беспокойных, даже опасных лондонцев. Однажды он взял меня на прогулку по тавернам и молитвенным домам, где они собирались; таких мест осталось мало, большей частью на востоке Лондона в районе Лаймхауса и Шадуэлла, и они выглядели до того жалкими, до того запакощенными, что трудно было связать с ними прозрения и мечты их прежних посетителей. Насколько я понял из объяснений Дэниэла, беменисты верили, будто мужчины и женщины носят рай в себе и весь мир имеет облик одного человека; его называли Адамом Кадмоном, или Человеком-Вселенной. Не то чтобы весь космос представлялся им в виде человеческой фигуры – хотя были радикалы, последователи Сведенборга, которые считали, что это именно так и есть, – скорее, они наделяли наш мир и всю бытийствующую вселенную человеческими чертами. Мы зашли в «Семь звезд» на Эрроу-лейн, где в начале восемнадцатого века встречались моравские братья, и Дэниэл поведал мне историю о некоем мистике и маленькой девочке, которая все время просила его показать ей ангелов. Наконец он согласился, привел ее к себе в дом и поставил перед задрапированной нишей. «Ты действительно хочешь увидеть ангела?» – спросил он. Она упорствовала в своем желании, и тогда он отдернул занавесь; на стене за нею висело зеркало. «Гляди сюда, – сказал он. – Вот тебе ангел». – «Очаровательная история, Мэтью, не правда ли?» – «О да». – «Но ты заметил, насколько это в духе радикалистов? Самое смиренное существо может быть исполнено благодати. Божественное заключено внутри нас, а греха не существует вовсе. Нет ни рая, ни ада».
Как в этом городе могли родиться столь необычные системы взглядов? Он задал мне этот вопрос, когда мы брели по Шадуэлл-Рич. Ответ напрашивался сразу: здесь во множестве жили ремесленники и мелкие торговцы, а они-то и подвержены такой форме помешательства больше всего. Однако Дэниэл, похоже, считал, что тут сыграла свою роль аура самого места. Впрочем, я уже пресытился здешними видами. Лайм-хаус был полон выхлопных газов, дыма, огрызков недостроенных зданий; я буквально задыхался, однако упорно тащил его прочь к наземной линии метро. Так завершилось наше путешествие в поисках того, что он называл «вечносущим евангелием».
А еще как-то раз он возил меня на юго-запад Англии и в старый центр радикальных движений Гластон-бери. Члены одной лондонской секты четырнадцатого века – они называли себя «Божьими братьями» – сбежали в этот город от преследований и организовали тут свою общину. Пожалуй, мы выбрали для своей поездки самый неудачный день в году: всю дорогу от Лондона до Эндовера боролись с ливнем и ураганным ветром, а потом, на пути в Гэмпшир, угодили в окутавший трассу густой туман. Мы еле ползли в сторону Гластон-бери, так как видимость была отвратительная; маленькие столбики у обочины шоссе походили на часовых, закутанных в шинели, а большие столбы казались торчащими из тумана церковными шпилями. Купы деревьев, маячившие поодаль, можно было бы принять за редкие кучки религиозных радикалов, с трудом пробирающихся сквозь мглу. Без сомнения, нечто подобное и послужило пищей для местных легенд и «явлений», но я не способен был думать ни о чем, кроме лондонского тепла и уюта. Добравшись наконец до Гластонбери, мы не обнаружили никаких следов древней общины – на ее месте вырос какой-то промышленный гигант. Это можно было предвидеть, но всю обратную дорогу Дэниэл хранил странное молчание. Когда мы подъезжали к Лондону, туман рассеялся; был поздний вечер, однако звезды впереди затмевало расплывчатое красное зарево. Мы словно возвращались в пылающий горн, и мою душу объял покой.
Я вышел с Нью-Оксфорд-стрит на Тотнем-корт-роуд одновременно с боем часов, донесшимся от церкви Св. Джайлса-на-Полях; здесь я прибавил шагу, так как в подъездах и у дверей домов, стоящих вдоль улицы, залегла армия ночи. Я боюсь их, этих мужчин и женщин, кутающихся в грязные одеяла, но меня пугают не просто бездомные и бродяги. Я прекрасно знаю, что меня отталкивает любая человеческая крайность. Меня отталкивает страдание. Сейчас, переходя улицу и уголком глаза наблюдая за двумя грудами тряпья, беспокойно зашевелившимися в сумерках, я боялся грязи и заразы – но больше всего, пожалуй, внезапного нападения. А что им терять? Будь я таким, как они, я возроптал бы на этот мир и поджег город. Я захотел бы разметать всех и вся, объединившихся против меня. Я стал бы грабить магазины, вход в которые мне заказан, и громить рестораны, где мне не дают еды. Я обратил бы свою ярость даже на фонари, которые мешают мне спрятаться от врага. Но когда я шел мимо, ни один из них не заговорил со мной, ни о чем не спросил и вообще не обратил на меня внимания, точно я был частью какого-то иного мира. Действительно ли они покорились и готовы терпеть скрепя сердце – или ждут чего-то, как моравские братья в «Семи звездах»?
Но нет, здесь было другое. С тех пор город неизмеримо вырос, и по мере того, как он разрастался во всех направлениях, его обитатели становились все более пассивными и покорными; эти люди, спящие на улицах, были обыкновенными честными горожанами, но гигантский Лондон с помощью какой-то магии высосал из них душу. Я поглядел вдоль Тотнем-корт-роуд и, уже не в первый раз, отметил чрезмерную яркость освещения и тишину ночного города. Два столетия назад эти улицы были более темными, более зловонными, более опасными, их наполняли крики, визги и смех. Но теперь, стоя в окружении бездомных, я слышал лишь едва различимое гудение неоновых фонарей да вой ветра, гуляющего около Сентер-Пойнта [20]. Благодаря чему же все естественные звуки стали казаться в этих местах нереальными и фальшивыми, а искусственные шумы – самыми что ни на есть натуральными? Город был залит светом, ибо он праздновал свой триумф. Он научился расти, вбирая в себя энергию своих обитателей и отнимая у них силы. Они даже не шелохнулись, когда я направился к Шарлот-стрит.
Я завернул за угол и сразу увидел в конце широкого проспекта сверкающий глобус. Конечно, у этого постоянного и вездесущего сияния была и другая задача: посылая во тьму свои лучи, эти символы и эмблемы отвергали смерть и знание о ней. Это был праздник искусственной жизни, из которой изгнали всякую память о духовном. Странно – нечто подобное мог бы сказать мой отец. Однако это были мои собственные ночные мысли.
Глобус освещал всю округу, и Шарлот-стрит лежала в глубокой тиши. Он был символом мира – реального мира, так как, подойдя ближе, я увидел, что это неоновая модель земли с материками из лампочек разного цвета. Внизу была надпись «Мир вверх тормашками»; там, в полуподвале, находился бар или ночной клуб, к закрытой двери которого вела с улицы крутая лесенка. Внутри было светло; когда я смотрел вниз, дверь вдруг распахнулась и оттуда вырвался сноп ярких лучей. Из бара вышла женщина и остановилась на пороге, но фон был таким контрастным, что я мог различить лишь ее силуэт и очертанья прически; однако она меня заинтриговала. Отступив в уличную тень, я следил, как она поднимается по металлической лестнице; звонкий стук ее каблучков порождал эхо, внезапно оборвавшееся, когда она ступила на тротуар. Она рассеянно огляделась, точно думая поймать такси; затем повернула лицо ко мне, и я поднял руку в изумлении и ужасе. Это был Дэниэл Мур. Я видел его ясно. Я различал под косметикой его знакомые черты. Он прикрыл свои редеющие волосы большим белым париком и надел красное платье. До меня даже донесся аромат фиалок. Но это был Дэниэл. Он не заметил меня, потому что вновь повернул голову и медленно тронулся пешком к Фицрой-сквер. Он шел свободным шагом, ничуть не напоминающим его обычную нервную походку, и явно наслаждался этой ночной прогулкой по Лондону. Ошеломленный, я стоял у дверей какого-то закрытого магазина. В голове у меня было пусто. Я все смотрел и смотрел на сияющую модель мира, перевернутого вверх тормашками.