— …Да, доктора находят улучшение.
   — Вы очень, очень меня успокоили. Я уверен, что все окажется пустяками, ведь у Юрия Павловича очень крепкий организм. А то кто-то рассказывал, будто вы выписали из Вены какую-то знаменитость.
   — Это правда. Я настояла на том, чтобы выписать профессора Билльрота для окончательного диагноза. Юрий Павлович ни за что не хотел, но я поставила на своем. Он приезжает в конце будущей недели.
   — Ну вот видите, как хорошо. Я знаю много таких случаев. Главное: организм, — говорил член генеалогического кружка. Как ни пусты были его слова, они действовали на Софью Яковлевну успокоительно. Она произносила отчетливо его имя, а отчество старательно скрадывала в скороговорке (ей было известно, что люди из-за ошибки в отчестве, вообще из-за любого пустяка, иногда становятся врагами на всю жизнь). Член генеалогического кружка обратил ее внимание на стоявшую не очень далеко от них даму: бриллианты у нее были действительно сверхъестественных размеров.
   — Каждым можно убить человека!
   Она знала, что этот небогатый человек наивно влюблен в богатство. «Помнится, он всегда как-то особенно говорил: „страшный богач!“, „фантастические богачи!“. Точно он гордится чужими миллионами!.. Но, может быть, мне теперь все представляется по-иному. И не потому, что я становлюсь лучше. Скорее потому, что я становлюсь хуже».
   — А кто, Игорь …вич, генерал, который с ней разговаривает?
   — Как? Вы не знаете армяшку? Это граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов, — сказал «Игорь …вич», благодушно-иронически подчеркивая слова «граф» и «Тариелович». — Военный гений! Новый Наполеон! Ночной штурм Карса, поход на Эрзерум, одним словом, tous les hauts faits[158]! Правда злые языки говорят, что под Карсом он действовал не столько наступательно, сколько подкупательно, как кто-то кому-то рекомендует в «Капитанской дочке»: паша будто бы ему сдался за большие деньги.
   — Мало ли вздора говорят люди! — сказала Софья Яковлевна сухо. — Так это знаменитый граф Лорис-Меликов? Я его себе представляла другим.
   Вдоль зеркальной стены проходил невысокий, очень худой человек восточного типа, с болезненным лицом оливкового цвета, с зачесанными налево, почти прилизанными волосами, с большим мясистым носом, с густой черной седеющей бородой. «Довольно невзрачный, не похож на героя, — подумала Софья Яковлевна. — Странная голова, какая-то квадратная. А глаза очень умные…» О генерале Лорис-Меликове много говорили в России. За военные заслуги он в течение одного года получил графский титул, Георгия третьей и второй степени и Владимира первой. После войны с турками государь назначил его генерал-губернатором трех волжских губерний для борьбы с чумой. Ему было ассигновано на это четыре миллиона, он израсходовал 300 тысяч и положил конец эпидемии. Впрочем, враги и тут утверждали, что никакой эпидемии не было: чуму выдумал Лорис-Меликов для получения наград. Софья Яковлевна знала, что такую злобу вызывают только выдающиеся люди. Теперь Лорис-Меликов был харьковским генерал-губернатором и на этой должности тоже преуспел, установив добрые отношения с либеральным обществом, — это совершенно не удалось двум другим новым генерал-губернаторам, Гурко и Тотлебену. Защитники и почитатели Лорис-Меликова говорили, что он умный человек очень передовых взглядов и что он очаровал царя своим красноречием. Говорили также, что средства у него крайне скромные, а здоровье плохое.
   — …Оратор он в самом деле очень хороший, только ужасно любит народные изречения и чисто русские поговорки, которых мы, русские, и не знаем… Его отец чем-то торговал на Кавказе. Кажется, суконцем, если не халвой и кишмишем, — сказал вполголоса член генеалогического кружка. — А его предки все были по-нашему пристава, а по-ихнему мелики.
   — Я слышала, что он очень замечательный человек, — сказала Софья Яковлевна еще холоднее.
   — Он сюда идет. Хотите, познакомлю?
   — Очень хочу.
   Лорис-Меликов подходил к ним. Софья Яковлевна успела заметить, что свитский мундир плохо на нем сидит, что на нем мягкие чувяки, которые носили при дворе только кавказские князья. Вследствие этого походка у него была уж совсем неслышная, «кошачья». Когда он поровнялся с ними, «Игорь …ич» остановил его. Лорис-Меликов любезно с ним поздоровался, хотя, как показалось Софье Яковлевне, не помнил, кто это.
   — Только что о вас говорили, Михаил Тариелович. О вас все говорят.
   — Говорят, но что? — весело спросил Лорис-Меликов. — Ничего не поделаешь. За глаза, как говорится, и архиерея бранят.
   Член генеалогического кружка, так же весело засмеявшись, представил его Софье Яковлевне. Лорис-Меликов осведомился о здоровье Юрия Павловича, с которым когда-то познакомился в провинции, и сказал: «Ну, слава Богу!» тоже очень радостно. Затем он шутливо поговорил о русских платьях, изумляясь тому, как дамы могут ходить с такими шлейфами. «Игорь …вич» перевел разговор на политику.
   — …Как вы там ни хотите, а с Англией мы рано или поздно сцепимся. Британское правительство ведет против нас цепь интриг везде, где только может, — убежденно сказал он. Он всегда очень горячо говорил то, что говорили все в его обществе.
   — Да, коварный Альбион гадит, — сказал с улыбкой Лорис-Меликов и упомянул о смерти принца Наполеона.
   — Говорят, он был очень способный юноша, этот принц Лулу, он же так называемый Наполеон четвертый. Однако, я склонен думать, что династия Бонапартов слишком скомпрометирована во Франции и ни на что больше рассчитывать не может.
   — А нам какое дело? Пусть сажают хоть династию Гамбетты, — повторил «Игорь …вич» пришедшую из Берлина шутку Бисмарка. Лорис-Меликов посмотрел на него.
   — Я не разделяю равнодушия к западным и особенно к французским делам, — заметил он и обратился к Софье Яковлевне, одобрительно кивнувшей ему головой. — Я новый человек в Петербурге, а тем паче в Царском Селе. Когда кончится сегодняшнее торжество?
   — В два часа. Вы спешите?
   — Приехал всего на день, хотел бы сегодня же уехать. Мужик проказник работает и в праздник, — сказал он и, поклонившись, пошел дальше вдоль зеркальной стены.
   — Чем не Гладстон? А вот будущий Биконсфильд, кажется, нынче не появился.
   — Кто это?
   — Константин Петрович… Как «кто такой Константин Петрович»? Победоносцев! Ума палата: он армяшку вокруг пальца обведет. Жаль только, что попович. У наследника цесаревича он первый человек.
   — Но ведь государь терпеть не может Победоносцева. Он его считает ханжой и обскурантом.
   — Будто? Во всяком случае, если, чего не дай Боже, у нас будет парламент, то за Биконсфильдом и Гладстоном дело не станет.
   — Почему «не дай Боже»? Было бы очень хорошо, если б у нас был парламент.
   — Ах, Господи, я и забыл: ведь вы либералка. Нет, никак не могу с вами согласиться: конституция совершенно не соответствует историческим началам России и духу русского народа, — горячо сказал Игорь.
   — А новгородское вече? — спросила Софья Яковлевна, подавляя зевок.
   — Вече, — начал он и не докончил. — Вы видите эту жемчужину на княгине Юсуповой? Это знаменитая «Пелегрина», она принадлежала Филиппу II. За нее Юсуповы в прошлом веке заплатили двести тысяч рублей, а теперь ей цены нет!
   — Да, я знаю… А ее диадема принадлежала Каролине Мюрат… Кажется, идут, — прошептала Софья Яковлевна.
   Царь шел в шестом разделе процессии, после двора Владимира Александровича и своего собственного двора. Софья Яковлевна, давно не видевшая Александра II, чуть не ахнула при его появлении: так он осунулся в лице. «Но еще красивее, чем прежде!» На царе был кавалергардский мундир, — караульную службу несли в этот день кавалергарды. Он играл свою роль хорошо, как всегда, благосклонно и величественно отвечал на поклоны людей, стоявших в несколько рядов вдоль стен колоссальной залы; все низко кланялись при прохождении шестого раздела. Эта волна поклонов, медленно шедшая по рядам вместе с государем, всегда напоминала Софье Яковлевне волны, пробегавшие по колосьям нивы в ветреный день.
   У императрицы был ее обычный в последние годы вид умирающей женщины; она, видимо, делала над собой усилия, чтобы не кашлять. За ними, вслед за министром двора и тремя дежурными офицерами свиты, шел наследник престола с женой. Он был одного роста с императором; но кроме гигантского роста в нем ничего величественного не было. Лицо его ничего не выражало. «Ох, не то будет, когда он вступит на престол. Как жаль, что умер Николай Александрович!» — подумала Софья Яковлевна. Далее шли великие князья и княгини в полагавшемся им порядке. «Зачем она надела свои сапфиры? На розовом хороши только бриллианты и жемчуг…» Несмотря на свои новые чувства, Софья Яковлевна, по долголетней привычке, все замечала и заносила в память.
   Легкий веселый шепот вызвал новорожденный, которого в пятнадцатом разделе несла графиня Адлерберг. Она держала ребенка на подушке еще с Запасного дворца и была, видимо, совершенно измучена, хотя подушку незаметно поддерживали шедшие рядом с ней генерал-адъютанты, князь Суворов и Толстой, нарочно для того приставленные. Ребенок горько заплакал, нарушая церемониал и вызывая общие улыбки. «Первая нетеатральная нота в грандиозном спектакле», — подумала Софья Яковлевна, всматриваясь в подходивший восемнадцатый раздел, в котором шли статс-дамы, гофмейстерины и фрейлины. Как и всех, ее интересовало, появится ли в процессии Долгорукая. Княжна шла в последних рядах. Она была очень бледна и не поднимала глаз. Никаких драгоценностей на ней не было, хотя всем было известно, что царь забрасывает ее подарками. Уже недалеко от выходной двери она оглянулась на Эрберовы часы и тотчас снова опустила голову, не замечая или стараясь не заметить, что ей почтительно кланялось несколько человек. Некоторые другие, напротив, демонстративно от нее отворачивались. Процессия медленно прошла по направлению к дворцовой церкви.
   Перед выходом император Александр в своих комнатах первого этажа прочел несколько верноподданнических адресов. Хотя со дня покушения Соловьева прошло уже немало времени, адресы по случаю спасения царя еще приходили каждый день с разных концов России. Как ни много их было, он читал их от первого слова до последнего. Теперь царь верил им меньше, чем прежде; все же чувства, высказывавшиеся в адресах, вызывали у него удовлетворение и благодарность. В этот день министр двора представил шесть адресов: от двух дворянских собраний, от трех городских дум и от владикавказской еврейской общины. Царь написал на каждом несколько благодарственных слов. Затем он еще раз просмотрел обряд крещения: на листе великолепной бумаги великолепным почерком было написано, что ему полагалось делать. Узнав от министра, что некоторые придворные чины по нездоровью сегодня не явились, он подумал и приказал взыскать с каждого по 25 рублей «на молебен об их скорейшем выздоровлении».
   — Так делала матушка Екатерина, у которой мы нынче в гостях. Ее апартаменты как раз над этими. Там, бывало, «изволила забавляться в карты и танцевала контртанец, и играно бывало на скрипицах», — сказал он с усмешкой, показывая рукой на потолок. — Умная была дама, но во многом ошибалась. Польшу разделила, это было печальной ошибкой, за которую довелось расплачиваться мне. Так всегда бывает, внуки платят по счетам дедов.
   Граф Адлерберг слабо улыбнулся, сочувственно на него поглядывая, и взял со стола бумаги.
   — Пожалуй, время, ваше величество. Двадцать минут одиннадцатого.
   Позднее знакомые говорили Софье Яковлевне, что безвыходное положение между императрицей и княжной сильно отражается на здоровье царя, что на нем очень сказалось пребывание на фронте в пору турецкой войны. «По доброте своей, государь плакал на виду у всех, провожая в бой каждую дивизию», — объяснил кто-то Софье Яковлевне. Никто не говорил, что император страдает от всеобщего к нему охлаждения и еще больше от всеобщей ненависти к княжне.
   Александр II никогда не был мизантропом. Но, как все правители, долго бывшие у власти, он знал и, может быть, даже преувеличивал человеческое раболепство. В этой зале собрались тысячи раззолоченных, знатных, чиновных, в большинстве богатых людей; проходя мимо них и благожелательно отвечая на их низкие поклоны, царь устало думал, что все они — или почти все — стремятся к получению от него должностей, чинов, наград, денег. По-настоящему теперь его любила лишь одна женщина.
   Никто не говорил и о том, что здоровье императора могли подорвать шедшие глухие слухи, будто на него готовятся новые покушения. Александр II часто думал об этих неизвестных ему таинственных людях, которые собирались его убить. По полицейским донесениям, это были в большинстве студенты или бывшие студенты. На фронте полтора года тому назад он видел немало студентов, работавших добровольцами в санитарных дружинах, и они своим самоотверженным, тяжелым, грязным трудом приводили его в восторг, о котором он говорил и писал близким людям. Солдатское дело было ему привычно — в той форме, в которой оно может быть привычно царям. Он сам был всю жизнь офицером, знал, понимал и любил жизнь офицерства. Но в походных лазаретах на Балканах грязь и ужасный воздух вызывали в нем такое отвращение, что он едва мог оставаться с ранеными требовавшиеся десять или двадцать минут: поспешно раздавал награды, поспешно говорил полагавшиеся слова и уезжал, причем в самом деле нередко плакал: быть может, все-таки было бы лучше пренебречь требованиями общества, предоставить славян их судьбе и не объявлять войны туркам. Он знал также, что студентами были до призыва очень многие новые офицеры, уступавшие кадровым по выправке и знанию дела, но не уступавшие им в храбрости и старавшиеся им подражать в манерах. «Кто же эти? Конечно, в семье не без урода», — старался себя утешить он, читая рапорты, которые ему представлялись ежедневно. Иногда на его утверждение представлялись приговоры судов, — он то утверждал их, то не утверждал и чувствовал, что запутывается все больше. Когда он смягчал приговоры, казавшиеся ему слишком жестокими, против этого почтительно возражало Третье отделение. Он знал цену людям Третьего отделения, но они охраняли его и княжну. Царь склонялся то к либеральным, то к реакционным мерам, то шел на уступки, то брал их назад и совершенно не знал, что ему делать.
   «Кажется, он и его отец и довели пышность до этих нигде не виданных высот». — Софье Яковлевне не раз приходилось слышать технические споры старых дипломатов о том, кто лучше в своей роли: Николай или Александр? «Какой это французский актер говорил о Николае: „I a le physique de son emploi…“[159] Нет, он, верно, еще лучше! И в Европе сейчас такого нет. Вильгельм слишком бюргер, Франц-Иосиф недостаточно высок ростом, о Виктории говорить нечего», — восторженно думала Софья Яковлевна, провожая царя влюбленным взглядом. Несчастная любовь к пышности не очень вязалась с переменой в ее чувствах, но она знала, что никогда ее в себе не преодолеет. — «И какая величественная благожелательность ко всем!» Она не догадывалась, что царь держал на лице эту маску просто по долголетней привычке. В действительности, все ему надоело, тяготило его и утомляло.
   В церковь допускались только самые высокопоставленные люди. Софья Яковлевна решила не дожидаться конца богослужения. Мысли о болезни царя теперь смешались у нее с мыслями о болезни Юрия Павловича. При выходе из ворот дворца она на мгновение остановилась, придерживая рукой шлейф. В сильно поредевшей толпе, поглядывавшей на нее, как ей казалось, со злобой и насмешкой, Мамонтова не было. «Ну, разумеется! Какой вздор! Конечно, это была шутка, и слава Богу, что он не приехал!..» Ей теперь было ясно, что он не выходил у нее из памяти даже тогда, когда она говорила и думала о другом.
 
 
   Мамонтов был утром в Царском Селе. Он проспал, проклинал себя за это и поспел к воротам дворца уже после того, как проехали придворные кареты, доставившие с вокзала приглашенных. Николай Сергеевич в дурном и все ухудшавшемся настроении духа постоял с полчаса у ворот, погулял вдоль дворца, растянувшегося фасадом чуть не на полверсты. В сады никого не пускали. Везде стояла охрана, — этого прежде не бывало. Люди мрачного вида подозрительно оглядывали Мамонтова.
   Он думал, что этот несимметричный дворец с золотыми кариатидами у окон, с фантастическими галереями и садами, с янтарными комнатами и зеркальными залами — настоящее чудо русского искусства. «Весь этот пейзаж не менее русский, чем московский Кремль, и уж, конечно, более русский, чем какая-нибудь Кострома: тут настоящая, уже цивилизованная, Россия, а не предисловие к России, длиннейшее, скучноватое, нам теперь непонятное. Что в том, что строителем дворца был итальянец? Во-первых, Растрелли дал только идею, планы ансамбля, некоторые чертежи, а все чудо создали тысячи никому не известных русских людей, не оставивших потомству и своего имени. А кроме того Растрелли, быть может, чувствовал Россию, русскую душу, русский пейзаж гораздо лучше, чем какой-нибудь московский боярин, отроду не выезжавший с Остоженки или с Лубянки. Только у гениального человека, почувствовавшего все это, могла явиться мысль — построить на северных снегах южный дворец и сделать русским итальянское».
   Со стороны Запасного дворца показался поезд новорожденного. Вид золотых карет, придворных, конвоя, лакеев в красных ливреях и в треуголках с перьями вызвал у Николая Сергеевича крайнее раздражение. «Хвастают своим богатством не лучше, чем богачи из мещан. Покойный отец удивлял купцов-соседей фаэтоном от Иохима, а они — золотыми каретами… Ей же все это нужно, как воздух! Она почти так же мало принадлежит к этому миру, как я. Да в сущности, за исключением одной семьи, здесь все — те же лакеи, здесь Рюриковичи отличаются от „скороходов“ только видом и цветом ливреи. Действительный аристократизм ненамного лучше мнимого, а уж у нее-то он совершенно мнимый. Нет, ждать, как идиот, до третьего часа, я не буду!» Экстренный поезд приглашенных отходил назад в Петербург лишь в 2 часа 25 минут. — «Не буду ждать, я ей не мальчишка!» — думал он, точно Софья Яковлевна пригласила его в Царское Село. «И с ней тоже все вздор! Разбита жизнь, не удалась жизнь!..»
   По дороге домой Мамонтов почти решил, что присоединится к революционному движению.

VIII

   Софья Яковлевна предполагала сама встретить на вокзале профессора Билльрота. Но в день его приезда у нее разболелась голова. Чернякова, которому послали записку, не оказалось дома, и пришлось попросить поехать на вокзал Петра Алексеевича.
   — Я не возлагала бы на вас эту обузу, дорогой доктор, если б не чувствовала себя гак плохо, — сказала Софья Яковлевна, сидевшая в гостиной, против обыкновения, не на стуле, а на диване с флаконом солей в руке. — Надо беречь силы перед завтрашним днем.
   — Да, вам надо себя поберечь, — ответил Петр Алексеевич. Он посмотрел на нее и вздохнул. — Разумеется, я поеду на вокзал. Одно только: по-немецки я читаю более или менее свободно, но по части разговора совсем швах. Вероятно, Билльрот говорит по-французски. Ничего, как-нибудь сговоримся.
   — Я вам страшно благодарна… Впрочем, мне наскучило постоянно вас благодарить. Но узнаете ли вы его на вокзале?
   — Если я не узнаю, то ведь не узнаете и вы. Я видел его фотографии, он, говорят, немного похож на Леонардо да Винчи… Кроме того, как врачу чутьем не узнать Билльрота! От него верно исходит этакое медицинское сияние, — говорил Петр Алексеевич, старавшийся шутливым тоном подбодрить Софью Яковлевну. — Кстати, об его приезде уже прошел слух по всему Петербургу. Меня человек восемь коллег умоляли «дать им Билльрота» для их пациентов. Другие просто желали бы предстать пред светлые очи. Ведь он в хирургии тот же царь. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против того, чтобы они завтра к нему сюда заехали?
   — Разумеется, ничего… Но ведь после? — спросила Софья Яковлевна, разумея «после операции». Теперь в доме говорили просто: «до», «после».
   — Большинство — после. А трое хотели бы видеть, как оперирует Билльрот.
   — Это уж пусть он сам решает. Конечно, пусть другие больные воспользуются его приездом. Конечно! — горячо сказала она. «Как подобрела, бедняжка… Вот и своего Билльрота отдает напрокат страждущим», — подумал доктор. Он очень любил Софью Яковлевну, в последнее время полюбил даже Дюммлера, но всю эту неделю был настроен раздраженно-саркастически.
   По дороге на вокзал Петр Алексеевич волновался. Предполагалось, что он изложит Билльроту историю болезни. «Как же я это ему к черту изложу, хотя бы даже и по-французски? — сердито думал он. Для храбрости доктор выпил в вокзальном буфете бутылку пива, — было очень жарко. — И неужто ему говорить „Ваше превосходительство“? Нет, лопну, а не скажу!» Как всегда при, встрече с незнакомым человеком, Петр Алексеевич конфузился из-за своего роста.
   Он гулял по перрону, готовя начальную фразу, и одновременно думал все о том же, о странной новости, недавно сообщенной ему Софьей Яковлевной. Доктор не был влюблен в Лизу Муравьеву или был в нее влюблен не больше, чем в некоторых других женщин. Тем не менее ему было неприятно, что она выходит замуж за Чернякова. Елизавета Павловна еще не вернулась из Липецка. «Воды оказались ей очень полезны», — низким баритоном говорил тогда Михаил Яковлевич за ужином у сестры. Софья Яковлевна, по-видимому, не находила ничего странного в том, что невеста ее брата не приехала с ним в Петербург. Но Петр Алексеевич знал, что Лиза совершенно здорова и что воды они же с ней сами выдумали.
   За ужином Черняков почему-то счел нужным показать телеграмму, полученную им из Эмса от его будущего тестя. Павел Васильевич выражал радость, — хотя как будто ее можно было бы выразить горячее, — поздравлял дочь и Михайла Яковлевича, без настойчивости предлагал ускорить свое возвращение в Россию. «Все это странная история», — думал доктор, гуляя по перрону, нервно поглядывая на часы и стараясь угадать, где остановятся вагоны первого класса. «Впрочем, так и быть, скажу ему „Эксцелленц“. Маслом каши не испортишь…»
   Когда поезд подошел, доктор побежал вдоль вагонов, всматриваясь в выходивших людей, и встретил Билльрота в конце перрона. Петр Алексеевич тотчас его узнал, хотя сходство с Леонардо было весьма небольшое, — узнал даже не по фотографии, а просто нельзя было не узнать, — «в самом деле в нем что-то такое есть!», — подумал доктор, подбегая. Билльрот, плотный, осанистый человек с большой седеющей бородой, с очень умным, благодушным лицом, быстро шел к выходу, держа в левой руке дорожный несессер, а в правой небольшой кожаный ящик, очевидно, с инструментами. Увидев подбегавшего к нему растерянного человека, он остановился с вопросительной улыбкой. Петр Алексеевич что-то говорил, якобы по-немецки, стараясь отобрать у него ящик, Билльрот отдал ему несессер, взял ящик в левую руку и, сняв ею перчатку с правой, крепко пожал руку доктору.
   — Я знаю, у вас снимают перчатку, я был в России, — сказал он. — Очень рад познакомиться, коллега. Как больной?
   Однако Петру Алексеевичу не пришлось ни сообщать о больном, ни объяснять, почему не приехала на вокзал госпожа фон Дюммлер (об этом его настойчиво просили и Софья Яковлевна, и Юрий Павлович): к ним быстро подходил Черняков; вернувшись домой, он получил записку сестры и успел вовремя приехать на лихаче.
   — Дас — брудер геррин Дюммлер[160], — запинаясь, сказал Петр Алексеевич. Черняков только на него посмотрел.
   — Профессор Билльрот? Чрезвычайно рад знакомству, — поспешно сказал Михаил Яковлевич. Теперь все пошло прекрасно.
   — …Да что вы, зачем же было приезжать жене пациента? И вы напрасно побеспокоились. Ведь я знаю адрес, — сказал Билльрот и назвал по-русски улицу Дюммлеров, смешно произнося русские слова. — Очень рад буду увидеть опять Петербург. Какой прекрасный город! Мне его показывал профессор Богдановский, когда я приезжал к этому бедному поэту… Некрасов… Очень, очень его жаль. Говорят, это был замечательный поэт? Но его страдания были невыносимы, смерть его от них избавила, — говорил он, поглядывая по сторонам, очевидно, всем интересуясь.
   Носильщик принес довольно потертый чемодан. Они вышли из вокзала. Билльрот, не переставая разговаривать, с любопытством оглядел орловских рысаков Дюммлера, предложил Чернякову сесть в коляску первым, — от чего тот отказался, — предложил доктору сесть между ними, — от чего тот тоже отказался (на скамейку сел Михаил Яковлевич). Экипаж покатил по улицам. Билльрот не переставал любоваться ими и, расспрашивая о положении больного, вставлял: «Ах, какая прекрасная площадь!» или «А это чей же дворец?»
   Познакомившись с Софьей Яковлевной, на красоту которой он, видимо, обратил внимание, Билльрот внимательно выслушал ее рассказ о болезни, задал несколько вопросов и прошел к себе. Ему были отведены в первом этаже, рядом с гостиной, кабинет Юрия Павловича и соседняя с кабинетом комната. Умывшись и выпив чашку чаю, он в старомодном черном сюртуке с бордюром поднялся во второй этаж, по дороге поглядывая на мебель и на картины.