Страница:
С ним были связаны очень далекие воспоминания, когда-то казавшиеся чуть не лучшими в жизни. Двадцатилетним юношей, объезжая в первый раз европейские дворы, после чудесной зимы в Италии, после веселой Вены, где он сводил с ума красавиц, царевич с Кавелиным, Жуковским и свитой прибыл в Дармштадт. Ему очень не хотелось останавливаться в захолустном гессенском городке, — уж столько было в этом путешествии убогих шлоссов[186], скучных немецких дворов, с плохими обедами, с еще худшими спектаклями в его честь. По его мнению, можно было обойтись и без встречи с гессен-дармштадтским великим герцогом. Но Жуковский и особенно Кавелин поднимали руки к небу: нельзя, никак нельзя! Он, досадуя, уступил и вначале все было так, как он ждал После невыносимого спектакля, он, проклиная судьбу, поехал в казачьем мундире в Шлосс. К обеду вышла пятнадцатилетняя девочка, показавшаяся ему небесным виденьем. Он был в ту пору влюблен в другую, но сразу перевлюбился и тут же почти решил жениться. Изумленный Жуковский растерялся, затем, по своей доброте, сказал, что дипломатически заболеет: тогда царевич, которого он обожал, мог, из внимания к его болезни, посидеть еще немного в Дармштадте и хоть ближе познакомиться с этой дочерью захудалого принца. После этого была поездка в Лондон, танцы с королевой Викторией, речи, парламент, докторский диплом в Оксфорде, — и новый приезд в Дармштадт уже для официального предложения руки и сердца. Великий герцог не мог опомниться от свалившегося на него счастья. Среди незамужних европейских принцесс началось уныние: наследник русского престола считался «лучшим женихом в мире». И вместе с ним и с его невестой тогда по лесам бегал ее шестнадцатилетний брат Алекс. — Теперь они с принцем Александром были стариками, а кончина императрицы Марии ожидалась со дня на день.
В сопровождении Голицына император пошел в Малый фельдмаршальский зал. В зале уже собрались люди, раньше ждавшие гостя в Салтыковском подъезде. Некоторые из них еще тяжело переводили дыхание, так как почти бежали, чтобы занять места до прихода государя. Впрочем, принц Гессенский, догадавшись о недоразумении, нарочно задержался внизу и шел очень медленно, чтобы привести церемониал в порядок. Когда он. в сопровождении сына и раззолоченных людей, появился в зале, царь, улыбаясь, пошел ему навстречу. «Господи, как он изменился! Это темное лицо!» — успел подумать гость.
— Шастлиф увидет ваше велитшество ф добром сдорови, — сказал принц, заранее приготовивший эту фразу.
— Mais vous n’avez pas oublié votre russe! C’est merveilleux[187], — сказал государь. В эту минуту послышался страшный удар, за ним долгий, все нараставший треск тысячи падающих стекол. Люстры погасли.
Принц Гессенский не знал, что ему надо делать: подобное происшествие не было предусмотрено ни гессен-дармштадтским, ни русским, ни австрийским этикетом. Александр II отправился к раненым в помещение главного караула. Немного поколебавшись, принц решил, что ему последовать туда за царем неудобно. Он прекрасно понимал, что его приезд еще усиливает расстройство хозяев: им совестно перед иностранным гостем. Идти в отведенные ему покои и оставаться там, пока не позовут, было тоже нехорошо: это могло бы быть истолковано как недостаток участия. Гость, попавший в чужой дом, в котором только что произошло несчастье, мог бы уехать домой. Принцу уехать было некуда. Он остался в Малом фельдмаршальском зале и, в ожидании появления кого-либо из членов царской семьи, вполголоса переговаривался с сыном, с князем Голицыным, который, с трясущимся лицом, отвечал невпопад.
— Кажется, много, ваше высочество, — ответил он на вопрос, есть ли убитые. Принц сочувственно качал головой и вздыхал. «Что же это у них такое происходит? Помешались они, что ли?» — спрашивал он себя, вспоминая, что в его время, при императоре Николае, никаких взрывов в России не было. «Конечно, в их стране так и надо править, как правил Николай…»
— Пойманы ли злодеи?
— Нет еще, но будут пойманы, — сказал Голицын решительным тоном. Принц подумал, что лучше бы уехать подобру-поздорову в Хейлигенштадт и работать в замке над монетной коллекцией. Такое же чувство испытывал его сын. Вдобавок обоим хотелось есть. Принц еще в поезде рассказывал сыну, как едят в Зимнем дворце. Теперь едва ли можно было надеяться, что скоро позовут к столу.
— Какое счастье, что царская семья спаслась! — сказал принц и сам подумал, что это не очень тонкое замечание.
Лампы и свечи в Малом фельдмаршальском зале и в примыкавших к нему комнатах были очень скоро зажжены. Везде вполголоса переговаривались растерянные люди в раззолоченных мундирах. Ходили самые дикие слухи. Говорили, что минированы все дворцы, министерства, даже театры. — «Будут взлетать в воздух один за другим, помяните мое слово!» — «Да что вы рассказываете, этого быть не может!» — «Быть не может? А здесь, значит, не „быть не может?“ — „У меня, правда, такое чувство, что дворец опозорен!“ — „Да, знаете, полтораста лет отсюда делали мировую историю, и такого не было!“ — „Кто поумнее, тот теперь уедет за границу“. — „Кто знает, может за первым взрывом сейчас последует второй!“ — „Да полно, вздор какой!“ — „Дельсаль приказал копать канавы вдоль всех фасадов дворца: вдруг откуда-нибудь проведены провода“. — „Это что ж, только панику наводить“. — „Хороши, однако, жандармы, Третье отделение! Я всю эту шайку разогнал бы в двадцать четыре часа!“ — „Но какое счастье, что опоздал поезд!“ — „Истинно Бог хранит государя императора. Подумайте: Каракозов, Березовский, Соловьев, взрыв в Москве, теперь это!“ — „Я оттуда, из кордегардии, какой ужас! Это просто как на бойне“, — шепотом, ахая и морщась, говорили люди.
Убито было при взрыве одиннадцать человек и ранено пятьдесят шесть. Все это были слуги или солдаты Финляндского полка. В подвале распоряжались люди из Третьего отделения. Их вид показывал, что, хотя и вышло прискорбное происшествие, тем не менее предусмотрено было решительно все, и уж они-то во всяком случае ни в чем не повинны. Эксперты быстро установили, что взрыв был произведен из комнаты столяров. Динамита было недостаточно для того, чтобы могли пострадать комнаты второго этажа. Таким образом, если бы поезд принца не опоздал и царская семья уже сидела за столом в Желтой зале, она и в этом случае не пострадала бы. Схваченные по приказу Дельсаля, насмерть перепуганные дворцовые столяры Разумовский, Богданов, Козичев и надзиратель подвала унтер-офицер Петровский клялись, что ничего ни о чем не знают. Было немедленно установлено, что все они в момент взрыва находились не в подвале, а в разных других частях дворца. Четвертого столяра Батышкова не могли найти. Его искали везде, искали среди убитых, — Батышкова не было. Но полковник Штальман и другие знавшие его люди пожимали плечами: — «Помилуйте! Смирный человек, образцового поведения… Конечно, не он… Просто, куда-нибудь отлучился…» Вдруг кто-то принес книгу, оказавшуюся среди вещей Батышкова. Это были повести и рассказы Вольтера с штемпелем Черкезова.
— Он! Он, мерзавец!.. — вскрикнул Дельсаль, с ненавистью глядя на людей Третьего отделения.
— Сто рублей наградных дали на Рождество злодею! — сказал Штальман, хватая себя за голову.
Разумовский и Богданов, ахая и крестясь, показали, что в шестом часу вечера пили с Батышковым чай в общей комнате столяров. Комната освещена не была. Они хотели было зажечь лампу, но Батышков закричал, что в ней нет керосина и что фитиль испорчен. Напившись в темноте чаю, они опять ушли на работу. Свидетели подтвердили их показание. Служивший же во дворце крестьянин Семен Николаев заявил, что за несколько минут до взрыва, проходя мимо окон подвального этажа и заглянув в окно комнаты столяров, увидел там человека в длинном пальто, стоявшего с зажженным огарком в руке. В Зимнем дворце служило так много людей, что они не всегда знали друг друга. Николаев не мог сказать, кто был человек с огарком.
Выяснилось, что Батышков поступил на службу по рекомендации другого рабочего Бундуля. Бундуль, старый отставной семеновец, плакал, рвал на себе волосы и говорил, что лукавый попутал: ничего он об этом Батышкове не знал, а только сказал ему в кабаке Батышков, что работал в Новом адмиралтействе, что там работы кончились и что ему есть нечего. «Я и говорю: а ты у нас похлопотал бы, есть, говорю, для столяра место…»
— Да как же ты… мерзавец такой, смел!.. Да я тебе голову оторву! — орал в исступлении Дельсаль. Однако, все понимали, что винить надо не Бундуля. Во дворце даже крайние ретрограды осыпали бранью Третье отделение и говорили, что надо совершенно изменить всю систему охраны государя. — «Может, надо изменить и не только это!» — нерешительно, но смелее, чем прежде, говорили другие.
V
В сопровождении Голицына император пошел в Малый фельдмаршальский зал. В зале уже собрались люди, раньше ждавшие гостя в Салтыковском подъезде. Некоторые из них еще тяжело переводили дыхание, так как почти бежали, чтобы занять места до прихода государя. Впрочем, принц Гессенский, догадавшись о недоразумении, нарочно задержался внизу и шел очень медленно, чтобы привести церемониал в порядок. Когда он. в сопровождении сына и раззолоченных людей, появился в зале, царь, улыбаясь, пошел ему навстречу. «Господи, как он изменился! Это темное лицо!» — успел подумать гость.
— Шастлиф увидет ваше велитшество ф добром сдорови, — сказал принц, заранее приготовивший эту фразу.
— Mais vous n’avez pas oublié votre russe! C’est merveilleux[187], — сказал государь. В эту минуту послышался страшный удар, за ним долгий, все нараставший треск тысячи падающих стекол. Люстры погасли.
Принц Гессенский не знал, что ему надо делать: подобное происшествие не было предусмотрено ни гессен-дармштадтским, ни русским, ни австрийским этикетом. Александр II отправился к раненым в помещение главного караула. Немного поколебавшись, принц решил, что ему последовать туда за царем неудобно. Он прекрасно понимал, что его приезд еще усиливает расстройство хозяев: им совестно перед иностранным гостем. Идти в отведенные ему покои и оставаться там, пока не позовут, было тоже нехорошо: это могло бы быть истолковано как недостаток участия. Гость, попавший в чужой дом, в котором только что произошло несчастье, мог бы уехать домой. Принцу уехать было некуда. Он остался в Малом фельдмаршальском зале и, в ожидании появления кого-либо из членов царской семьи, вполголоса переговаривался с сыном, с князем Голицыным, который, с трясущимся лицом, отвечал невпопад.
— Кажется, много, ваше высочество, — ответил он на вопрос, есть ли убитые. Принц сочувственно качал головой и вздыхал. «Что же это у них такое происходит? Помешались они, что ли?» — спрашивал он себя, вспоминая, что в его время, при императоре Николае, никаких взрывов в России не было. «Конечно, в их стране так и надо править, как правил Николай…»
— Пойманы ли злодеи?
— Нет еще, но будут пойманы, — сказал Голицын решительным тоном. Принц подумал, что лучше бы уехать подобру-поздорову в Хейлигенштадт и работать в замке над монетной коллекцией. Такое же чувство испытывал его сын. Вдобавок обоим хотелось есть. Принц еще в поезде рассказывал сыну, как едят в Зимнем дворце. Теперь едва ли можно было надеяться, что скоро позовут к столу.
— Какое счастье, что царская семья спаслась! — сказал принц и сам подумал, что это не очень тонкое замечание.
Лампы и свечи в Малом фельдмаршальском зале и в примыкавших к нему комнатах были очень скоро зажжены. Везде вполголоса переговаривались растерянные люди в раззолоченных мундирах. Ходили самые дикие слухи. Говорили, что минированы все дворцы, министерства, даже театры. — «Будут взлетать в воздух один за другим, помяните мое слово!» — «Да что вы рассказываете, этого быть не может!» — «Быть не может? А здесь, значит, не „быть не может?“ — „У меня, правда, такое чувство, что дворец опозорен!“ — „Да, знаете, полтораста лет отсюда делали мировую историю, и такого не было!“ — „Кто поумнее, тот теперь уедет за границу“. — „Кто знает, может за первым взрывом сейчас последует второй!“ — „Да полно, вздор какой!“ — „Дельсаль приказал копать канавы вдоль всех фасадов дворца: вдруг откуда-нибудь проведены провода“. — „Это что ж, только панику наводить“. — „Хороши, однако, жандармы, Третье отделение! Я всю эту шайку разогнал бы в двадцать четыре часа!“ — „Но какое счастье, что опоздал поезд!“ — „Истинно Бог хранит государя императора. Подумайте: Каракозов, Березовский, Соловьев, взрыв в Москве, теперь это!“ — „Я оттуда, из кордегардии, какой ужас! Это просто как на бойне“, — шепотом, ахая и морщась, говорили люди.
Убито было при взрыве одиннадцать человек и ранено пятьдесят шесть. Все это были слуги или солдаты Финляндского полка. В подвале распоряжались люди из Третьего отделения. Их вид показывал, что, хотя и вышло прискорбное происшествие, тем не менее предусмотрено было решительно все, и уж они-то во всяком случае ни в чем не повинны. Эксперты быстро установили, что взрыв был произведен из комнаты столяров. Динамита было недостаточно для того, чтобы могли пострадать комнаты второго этажа. Таким образом, если бы поезд принца не опоздал и царская семья уже сидела за столом в Желтой зале, она и в этом случае не пострадала бы. Схваченные по приказу Дельсаля, насмерть перепуганные дворцовые столяры Разумовский, Богданов, Козичев и надзиратель подвала унтер-офицер Петровский клялись, что ничего ни о чем не знают. Было немедленно установлено, что все они в момент взрыва находились не в подвале, а в разных других частях дворца. Четвертого столяра Батышкова не могли найти. Его искали везде, искали среди убитых, — Батышкова не было. Но полковник Штальман и другие знавшие его люди пожимали плечами: — «Помилуйте! Смирный человек, образцового поведения… Конечно, не он… Просто, куда-нибудь отлучился…» Вдруг кто-то принес книгу, оказавшуюся среди вещей Батышкова. Это были повести и рассказы Вольтера с штемпелем Черкезова.
— Он! Он, мерзавец!.. — вскрикнул Дельсаль, с ненавистью глядя на людей Третьего отделения.
— Сто рублей наградных дали на Рождество злодею! — сказал Штальман, хватая себя за голову.
Разумовский и Богданов, ахая и крестясь, показали, что в шестом часу вечера пили с Батышковым чай в общей комнате столяров. Комната освещена не была. Они хотели было зажечь лампу, но Батышков закричал, что в ней нет керосина и что фитиль испорчен. Напившись в темноте чаю, они опять ушли на работу. Свидетели подтвердили их показание. Служивший же во дворце крестьянин Семен Николаев заявил, что за несколько минут до взрыва, проходя мимо окон подвального этажа и заглянув в окно комнаты столяров, увидел там человека в длинном пальто, стоявшего с зажженным огарком в руке. В Зимнем дворце служило так много людей, что они не всегда знали друг друга. Николаев не мог сказать, кто был человек с огарком.
Выяснилось, что Батышков поступил на службу по рекомендации другого рабочего Бундуля. Бундуль, старый отставной семеновец, плакал, рвал на себе волосы и говорил, что лукавый попутал: ничего он об этом Батышкове не знал, а только сказал ему в кабаке Батышков, что работал в Новом адмиралтействе, что там работы кончились и что ему есть нечего. «Я и говорю: а ты у нас похлопотал бы, есть, говорю, для столяра место…»
— Да как же ты… мерзавец такой, смел!.. Да я тебе голову оторву! — орал в исступлении Дельсаль. Однако, все понимали, что винить надо не Бундуля. Во дворце даже крайние ретрограды осыпали бранью Третье отделение и говорили, что надо совершенно изменить всю систему охраны государя. — «Может, надо изменить и не только это!» — нерешительно, но смелее, чем прежде, говорили другие.
V
В средневековом замке принца было не менее двухсот комнат. Были башни, бойницы, подъемные мосты, подземная тюрьма, камера пыток. В восемнадцатом веке маркиз, женившись на дочери откупщика, перестроил замок, и один фасад теперь был в стиле Людовика XV. Но средневековые покои сохранились в прежнем виде и были приспособлены к требованиям новой жизни. Время все примирило. В комнатах с бойницами, обставленных мебелью 18-го и 19-го веков, ничто не резало глаз. Секретарь принца рассказывал гостям, что в окружавшем замок вековом лесу был вырезан из дерева маршальский жезл Тюренна. В этом лесу водились олени, лани, серны. Здесь когда-то охотились французские короли; именно на одной из этих охот хозяин на вопрос короля: «Le cerf est-il grand?»[188] дал изумительный по находчивости ответ: «Trés grand, Sire, mais jamais aussi grand que le règne de Votre Majesté».[189]
Принц купил замок со всей мебелью, с библиотекой, с картинами, с лошадьми, с огромным числом собак. Он собирался покинуть Европу и на прощанье пригласил множество гостей. Секретарь, не знавший, чем еще позабавить хозяина, решил устроить торжество открытия охоты. Как везде во Франции, в городке вблизи замка нашелся ученый архивариус, хорошо знавший местную историю, археологию. По приглашению секретаря, он разыскал подробное описание ночной охоты при факелах, которую предок последнего владельца устроил в честь французского короля. Принц предписал воспроизвести эту охоту в точности.
За Софьей Яковлевной на станцию была прислана коляска, запряженная английскими лошадьми. Ее встречал секретарь принца, знакомый ей по Берлину. Величественная громада замка открывалась километра за два. По необыкновенно ровно обсаженной деревьями аллее медленно проехала кавалькада мужчин и дам, тоже на великолепных лошадях. Секретарь назвал ей несколько имен, — почти все это были фамилии, попадавшиеся ей в светской хронике «Фигаро». Софья Яковлевна в первый раз не без тревоги себя спросила, достаточно ли у нее платьев. Привратник в ливрее и в белых чулках отворил перед экипажем ворота. В гигантском холле с резной мебелью черного дерева, с гобеленами, с картинами, с золотыми сосудами в витринах ее встретил принц и сказал ей что-то цветистое, слишком глупое даже для него, о скромной хижине, в которой он счастлив ее увидеть. Он проводил ее по Salle des Gardes[190] совершенно неестественных размеров. Софья Яковлевна видела такие залы в царских дворцах, но никогда в подобной роскоши не жила. «Да, здесь будет тяжело по-иному», — подумала она. Ее почти неприятно удивило, что в замке ей не было тяжело ни по-какому.
Ей отвели две комнаты. В одной из них стояла огромная кровать с пятью подушками и балдахином. Мебель была так тяжела, что передвинуть стул было трудно, а кресло — почти невозможно. Дрова, пылавшие в камине целый день, едва согревали гостиную. Горничные два раза в сутки приносили жестяную ванну в форме башмака и кувшины с горячей водой. Сочетание роскоши с отсутствием комфорта ее забавляло. На полке стояло несколько книг в сафьяновых переплетах с гербами. Книги были столь приличного содержания, что Софья Яковлевна сочла нужным спрятать в чемодан свой томик Золя.
Жизнь проходила по ударам гонга. Самая размеренность ее подействовала успокоительно на нервы Софьи Яковлевны. А главное, часов шесть в сутки проходили на людях. В замке собралось около пятидесяти разноплеменных гостей. В большинстве это были титулованные друзья принца. Софья Яковлевна для краткости назвала их мысленно «герцогами», — и сама себе подивилась. «Конечно, это его влияние. До сих пор я никогда не относилась к этому иронически…» И титулованные и нетитулованные гости принца были бодрые, веселые, прекрасно воспитанные люди, никому не желавшие зла, хотевшие и умевшие жить в свое удовольствие. Такие люди нравились ей всю жизнь.
Русских в замке не было. Ее спрашивали, правда ли, что во главе партии русских нигилистов стоит великий князь Константин. По лицам собеседников, особенно дам, она видела, что они из вежливости скрывают недоверие к ее ответу. Ей стало легче, точно здесь было удобно что-то скрыть. «Но мне решительно нечего скрывать!» Софья Яковлевна понимала, что сказать тут кому-либо о недавней смерти ее мужа или об ее нервном расстройстве было бы неприлично: это значило бы посягнуть на твердую волю всех этих людей ни о чем неприятном не только не думать, но и не слышать.
С утра гости спускались в длинную узкую столовую, целый день освещенную свечами. Чуть не во всю ее длину тянулся тяжелый дубовый стол, заставленный неимоверным количеством неутренней еды. Софья Яковлевна, в Швейцарии с трудом заставлявшая себя выпивать чашку кофе в еще не убранной комнате, здесь на третий день ела утром копченую рыбу, дичь, какие-то желе и варенья. Она приписывала свой аппетит лесному воздуху и в особенности примеру соседей. Действительно, все в замке ели и пили необычайно много. Переодеваться надо было раза три в день, но к этому она привыкла. Ее платья оказались лучше туалетов большинства дам и были тотчас замечены. Обед из восьми блюд продолжался около двух часов.
Ее соседом по столу был пожилой немецкий полковник, граф фон Шлиффен, красивый, очень любезный и благодушный человек. Он не вполне свободно говорил по-французски. Быть может, его посадили рядом с ней потому, что она владела немецким языком. Вначале Софье Яковлевне было не совсем приятно говорить по-немецки во Франции и она оглядывалась на соседей. Но это были англичане. Полковник, видимо, был очень доволен своим пребыванием в замке, ел и пил с наслаждением, иногда делал слабые попытки отказаться от какого-нибудь шестого блюда или вина, но взглянув на него, брал отказ назад и, отведав, говорил: «Ausgezeichnet! Fabelhaft»[191]. Он очень мило по-старинному ухаживал за обеими своими соседками и занимал их разговорами. Глупых вопросов о Петербурге он не задавал и даже удивил Софью Яковлевну своим знанием России. Шлиффен был ей приятен своей старомодной учтивостью, необыкновенной физической жизнерадостностью, ровным, неизменно веселым настроением духа. О политике в замке говорили мало, так как все во всем были согласны. Не полагалось говорить только о французских делах: Третья республика, со всей ее умеренностью, была политическим неприличием; но так как принц и гости иностранцы пользовались гостеприимством Франции, то неприличие надо было обходить молчанием. Секретарь принца счел нужным предупредить гостей, что после охоты победитель должен будет произнести первый тост за президента Греви. Французские гости снисходительно улыбались, понимая, что принц как иностранец не может поступать иначе: он даже раз обедал в Елисейском дворце. Граф Шлиффен и о политике говорил очень прилично, как может говорить тактичный немецкий офицер, находящийся во Франции среди иностранцев. За завтраком и обедом он сообщал своим соседкам разные новости; говорил иногда и о литературе, и о философии. Софья Яковлевна с улыбкой думала, что он по всем вопросам излагает своими словами мнение «Норддейтче Алльгемайне Цайтунг», — полковник получал эту газету и читал ее долго и внимательно. К концу обеда Софья Яковлевна обычно не знала, о чем разговаривать, но он отлично мог и помолчать, особенно когда ел и пил. Впрочем, Шлиффен сам сообщил ей, что по-настоящему его интересуют в жизни только военные вопросы.
— Теперь врачи говорят о каких-то микробах. Так вот, один из моих товарищей уверяет, что в моем мозгу будет найден микроб стратегии и тактики, — весело сказал он. Она смеялась и думала, что если бы обед продолжался не два часа, то этот сосед был бы очарователен.
После десерта мужчины оставались в столовой, им подавали les vins des Iles[192], а дамы переходили в гостиные. Это было наиболее скучное время дня. «Все-таки герцогини глупее герцогов», — думала Софья Яковлевна. Затем до ужина, продолжавшегося всего часа полтора, в замке играли в карты, устраивались какие-то шарады, кто-то играл на рояле. Софья Яковлевна не могла не поддаться общему настроению, как не могла не жить по ударам гонга, не участвовать в прогулках и экскурсиях. Она думала, что понятие праздности так же условно, как понятие богатства. По сравнению с принцем Юрий Павлович был очень бедным человеком. В Петербурге она жила праздно, но такая степень праздности казалась ей чрезмерной.
Сам принц не утомлял своих гостей разговорами. Быть может, догадывался, что они, особенно англичане, считают его человеком низшей расы и полудикарем (сам он тоже считал их людьми низшей расы и дикарями). Ему нравилось, что они едят и пьют у него так, как едва ли ели и пили у себя дома. Он отлично знал, что его европейский секретарь наживает на хозяйстве в замке большое состояние, и даже, вероятно, очень удивился бы, если б секретарь оказался честным человеком. Принц благосклонно ухаживал за дамами и делал вид, что влюблен в них даже в тех случаях, когда это было весьма неправдоподобно. Эту манеру он почему-то раз навсегда усвоил себе в Европе. Как хорошо воспитанные люди, гости смеялись над ним редко, благодушно и в меру. Они были так же им довольны, как он был доволен ими. Жить у него было в самом деле чрезвычайно приятно.
В замке получались «Фигаро», «Стандарт», «Таймс» и другие приличные газеты. Они были нарасхват, так как едой и развлечениями все же нельзя было заполнить сутки, и после завтрака почти все поднимались к себе для отдыха. Софья Яковлевна не ждала ничего такого, что могло бы ее интересовать; знала, что, если случится что-либо очень важное, то об этом ей сообщат другие гости; а на следующий день полковник изложит своими словами то, что об этом будет сказано в «Норддейтче Алльгемайне Цайтунг». Поэтому она в замке больше не просматривала и заголовков. Время, свободное от обедов, развлечений и болтовни, она проводила в библиотеке. В эту комнату, со стенами, обитыми выцветшим зеленым шелком, с тяжелыми дубовыми шкапами, со старыми портретами в потемневших золотых рамах, редко захаживали другие гости. Софье Яковлевне попались воспоминания какой-то маркизы, жившей на рубеже двух столетий. Маркиза была милая, неглупая, много видевшая женщина, и в ее рассказах Софья Яковлевна подбирала доводы против революционеров. «Интересно, что он на это скажет?..» Впрочем, она не очень верила в революционность Мамонтова. «Все-таки мосье очень любит себя и свои переживанья. Какие же переживанья могли бы быть в тюрьме, начиная со второй недели?» После воцарения Наполеона муж маркизы служил верой и правдой ему; после возвращения Бурбонов служил верой и правдой им. Маркиза находила это совершенно естественным; во всех ее испытаниях ее поддерживала мысль, что ею руководит Божья воля. «Она обожала Людовика, потому что он le descendant de Saint Louis[193], обожала Наполеона, ведь он le grand Empereur[194], и в день его отречения вспомнила, что она — dame de l’ancienne Cour[195]. «Уж очень у нее это грациозно выходит… Он, разумеется, сказал бы, что и для этих маркизов, и для нас дело не в принципах, а в защите наших интересов и привилегий… Если в этом и есть маленькая доля правды, то зачем же он все так обнажает, так огрубляет?»
Утром 6-го февраля в библиотеку вошел Шлиффен, с только что полученной газетой в руке. Лицо у него было встревоженное и расстроенное в первый раз за время их знакомства. Он молча протянул Софье Яковлевне газету. В ней было сообщение о взрыве в Зимнем дворце.
Позднее Софья Яковлевна думала, что с ней случился бы нервный припадок, если бы она узнала об этом событии в пору своего швейцарского одиночества. Здесь с ней этого не случилось, потому что в замке принца нервные припадки были невозможны (она не раз замечала, что даже у самых искренних людей поступки, именуемые импульсивными, не происходят там, где им происходить не годится). Тем не менее, Софья Яковлевна была потрясена. Граф Шлиффен говорил что-то в очень энергичном тоне, — на этот раз высказывался до получения «Норддейтче Алльгемайне Цайтунг». Он предлагал образование международного союза для борьбы с этими бандитами. «Ничего более мерзкого быть не может! Я так ему и скажу! Всему есть мера!» — говорила себе она, точно с угрозой Мамонтову.
Днем за чаем все говорили о петербургском взрыве. К Софье Яковлевне обращались за разъяснениями, в тоне почтительного сочувствия. Один из гостей неожиданно сказал, что, кажется, все в мире вообще идет к черту. Другие оспаривали это: не надо ничего обобщать. Но, по-видимому, и оспаривавшие были встревожены: взрыв во дворце русских царей!
Дней через пять Софья Яковлевна получила письмо от брата. Михаил Яковлевич с глубоким возмущением писал о взрыве. «Слава Богу, что хоть Миша поумнел», — подумала она. Мамонтов давно говорил ей, что ее брат из консервативных либералов понемногу становится либеральным консерватором. «У него и тон этакий, барский, либерально-консервативный. А кроме того, он в разговорах с вами все-таки чуть-чуть консервативнее, чем, например, в доме своего тестя».
«Вот они, результаты рахметовщины, базаровщины, писаревщины, — писал Черняков (Софья Яковлевна не очень понимала, что означают все эти слова). — Увидишь, они доиграются до диктатуры, о которой уже здесь говорят. Ты не можешь себе представить, какие слухи ходят сейчас по милому Петербургу! Бог мне судья, но я считаю этих людей опаснейшими злодеями! Кто, как я, видел своими глазами вынос мертвых тел из дворца, тому пусть уж не заговаривают зубов хорошими словами о народном счастье! И не я один так думаю. Ты знаешь, я в добрых отношениях с Достоевским. С этим человеком можно соглашаться и не соглашаться, но нельзя отрицать, что он и помимо своего художественного таланта человек во многих отношениях замечательный. Я встретил его, на нем не было лица! Мне показалось, что сочтены не дни его, а часы. Он сказал только: „Уверовали в злодейство — и поклонились ему…“ Но надо было слышать, как это было сказано!»
В дальнейшем Михаил Яковлевич писал ближе к обычному тону их переписки. Расспрашивал о здоровье, советовал подольше не возвращаться в Петербург, «теперь вдобавок особенно мало заманчивый», сообщал, что Коля по-прежнему учится и ведет себя отлично, говорил о Петре Алексеевиче, о других знакомых. В их числе, заботливо вскользь, говорил и о Мамонтове. «Он получил заказ на какую-то картину от какого-то принца, и едет за границу, еще сам пока не знает куда именно. Итак, он опять художник! Нет, все-таки он несерьезный человек». После «нет» что-то было старательно зачеркнуто. Софья Яковлевна долго пыталась разобрать зачеркнутые слова. Ей показалось, что ее брат зачеркнул «извини меня» и нарочно добавил какую-то черточку, точно от «р», внизу и маленький кружок, точно от «д», наверху. Тщательность этого замазыванья неприятно поразила ее. В заключение Михаил Яковлевич сообщал, что был на Смоленском кладбище и что могила Юрия Павловича в полном порядке. Заканчивалось письмо «самым сердечным приветом от Лизы». Софья Яковлевна вздохнула.
Мамонтов приехал поздно днем, незадолго до обеда. Софья Яковлевна случайно встретилась с ним на лестнице. Он поднимался в сопровождении лакея. Увидев ее, он вспыхнул и, шагая через две ступени, взбежал на площадку. «Что это в нем изменилось?» — подумала она, здороваясь с ним с ласковой улыбкой. «Кажется, у меня сегодня особенно скверный вид». Но он смотрел на нее восторженно.
— …Так вы не сожалеете, что приехали?
— На это я отвечать не буду!
— Я тоже очень рада вашему приезду. Сейчас вам надо торопиться: через полчаса обед. Вы, кажется, изменили прическу. Вы надолго? Сколько времени берет пейзаж?
— Он возьмет ровно столько времени, сколько здесь будете оставаться вы, — ответил Мамонтов. Софья Яковлевна сделала вид, что не расслышала.
Когда после гонга он проходил между двумя рядами пудреных лакеев, злобно на них поглядывая, Софья Яковлевна смотрела на него с легкой тревогой, точно боялась, что он что-либо сделает не так. «Нет, одет он прекрасно. Но, конечно, смущен и старается это скрыть…» Посадили его очень далеко от нее, в самом конце стола. Обед был нескончаемо длинен.
Принц купил замок со всей мебелью, с библиотекой, с картинами, с лошадьми, с огромным числом собак. Он собирался покинуть Европу и на прощанье пригласил множество гостей. Секретарь, не знавший, чем еще позабавить хозяина, решил устроить торжество открытия охоты. Как везде во Франции, в городке вблизи замка нашелся ученый архивариус, хорошо знавший местную историю, археологию. По приглашению секретаря, он разыскал подробное описание ночной охоты при факелах, которую предок последнего владельца устроил в честь французского короля. Принц предписал воспроизвести эту охоту в точности.
За Софьей Яковлевной на станцию была прислана коляска, запряженная английскими лошадьми. Ее встречал секретарь принца, знакомый ей по Берлину. Величественная громада замка открывалась километра за два. По необыкновенно ровно обсаженной деревьями аллее медленно проехала кавалькада мужчин и дам, тоже на великолепных лошадях. Секретарь назвал ей несколько имен, — почти все это были фамилии, попадавшиеся ей в светской хронике «Фигаро». Софья Яковлевна в первый раз не без тревоги себя спросила, достаточно ли у нее платьев. Привратник в ливрее и в белых чулках отворил перед экипажем ворота. В гигантском холле с резной мебелью черного дерева, с гобеленами, с картинами, с золотыми сосудами в витринах ее встретил принц и сказал ей что-то цветистое, слишком глупое даже для него, о скромной хижине, в которой он счастлив ее увидеть. Он проводил ее по Salle des Gardes[190] совершенно неестественных размеров. Софья Яковлевна видела такие залы в царских дворцах, но никогда в подобной роскоши не жила. «Да, здесь будет тяжело по-иному», — подумала она. Ее почти неприятно удивило, что в замке ей не было тяжело ни по-какому.
Ей отвели две комнаты. В одной из них стояла огромная кровать с пятью подушками и балдахином. Мебель была так тяжела, что передвинуть стул было трудно, а кресло — почти невозможно. Дрова, пылавшие в камине целый день, едва согревали гостиную. Горничные два раза в сутки приносили жестяную ванну в форме башмака и кувшины с горячей водой. Сочетание роскоши с отсутствием комфорта ее забавляло. На полке стояло несколько книг в сафьяновых переплетах с гербами. Книги были столь приличного содержания, что Софья Яковлевна сочла нужным спрятать в чемодан свой томик Золя.
Жизнь проходила по ударам гонга. Самая размеренность ее подействовала успокоительно на нервы Софьи Яковлевны. А главное, часов шесть в сутки проходили на людях. В замке собралось около пятидесяти разноплеменных гостей. В большинстве это были титулованные друзья принца. Софья Яковлевна для краткости назвала их мысленно «герцогами», — и сама себе подивилась. «Конечно, это его влияние. До сих пор я никогда не относилась к этому иронически…» И титулованные и нетитулованные гости принца были бодрые, веселые, прекрасно воспитанные люди, никому не желавшие зла, хотевшие и умевшие жить в свое удовольствие. Такие люди нравились ей всю жизнь.
Русских в замке не было. Ее спрашивали, правда ли, что во главе партии русских нигилистов стоит великий князь Константин. По лицам собеседников, особенно дам, она видела, что они из вежливости скрывают недоверие к ее ответу. Ей стало легче, точно здесь было удобно что-то скрыть. «Но мне решительно нечего скрывать!» Софья Яковлевна понимала, что сказать тут кому-либо о недавней смерти ее мужа или об ее нервном расстройстве было бы неприлично: это значило бы посягнуть на твердую волю всех этих людей ни о чем неприятном не только не думать, но и не слышать.
С утра гости спускались в длинную узкую столовую, целый день освещенную свечами. Чуть не во всю ее длину тянулся тяжелый дубовый стол, заставленный неимоверным количеством неутренней еды. Софья Яковлевна, в Швейцарии с трудом заставлявшая себя выпивать чашку кофе в еще не убранной комнате, здесь на третий день ела утром копченую рыбу, дичь, какие-то желе и варенья. Она приписывала свой аппетит лесному воздуху и в особенности примеру соседей. Действительно, все в замке ели и пили необычайно много. Переодеваться надо было раза три в день, но к этому она привыкла. Ее платья оказались лучше туалетов большинства дам и были тотчас замечены. Обед из восьми блюд продолжался около двух часов.
Ее соседом по столу был пожилой немецкий полковник, граф фон Шлиффен, красивый, очень любезный и благодушный человек. Он не вполне свободно говорил по-французски. Быть может, его посадили рядом с ней потому, что она владела немецким языком. Вначале Софье Яковлевне было не совсем приятно говорить по-немецки во Франции и она оглядывалась на соседей. Но это были англичане. Полковник, видимо, был очень доволен своим пребыванием в замке, ел и пил с наслаждением, иногда делал слабые попытки отказаться от какого-нибудь шестого блюда или вина, но взглянув на него, брал отказ назад и, отведав, говорил: «Ausgezeichnet! Fabelhaft»[191]. Он очень мило по-старинному ухаживал за обеими своими соседками и занимал их разговорами. Глупых вопросов о Петербурге он не задавал и даже удивил Софью Яковлевну своим знанием России. Шлиффен был ей приятен своей старомодной учтивостью, необыкновенной физической жизнерадостностью, ровным, неизменно веселым настроением духа. О политике в замке говорили мало, так как все во всем были согласны. Не полагалось говорить только о французских делах: Третья республика, со всей ее умеренностью, была политическим неприличием; но так как принц и гости иностранцы пользовались гостеприимством Франции, то неприличие надо было обходить молчанием. Секретарь принца счел нужным предупредить гостей, что после охоты победитель должен будет произнести первый тост за президента Греви. Французские гости снисходительно улыбались, понимая, что принц как иностранец не может поступать иначе: он даже раз обедал в Елисейском дворце. Граф Шлиффен и о политике говорил очень прилично, как может говорить тактичный немецкий офицер, находящийся во Франции среди иностранцев. За завтраком и обедом он сообщал своим соседкам разные новости; говорил иногда и о литературе, и о философии. Софья Яковлевна с улыбкой думала, что он по всем вопросам излагает своими словами мнение «Норддейтче Алльгемайне Цайтунг», — полковник получал эту газету и читал ее долго и внимательно. К концу обеда Софья Яковлевна обычно не знала, о чем разговаривать, но он отлично мог и помолчать, особенно когда ел и пил. Впрочем, Шлиффен сам сообщил ей, что по-настоящему его интересуют в жизни только военные вопросы.
— Теперь врачи говорят о каких-то микробах. Так вот, один из моих товарищей уверяет, что в моем мозгу будет найден микроб стратегии и тактики, — весело сказал он. Она смеялась и думала, что если бы обед продолжался не два часа, то этот сосед был бы очарователен.
После десерта мужчины оставались в столовой, им подавали les vins des Iles[192], а дамы переходили в гостиные. Это было наиболее скучное время дня. «Все-таки герцогини глупее герцогов», — думала Софья Яковлевна. Затем до ужина, продолжавшегося всего часа полтора, в замке играли в карты, устраивались какие-то шарады, кто-то играл на рояле. Софья Яковлевна не могла не поддаться общему настроению, как не могла не жить по ударам гонга, не участвовать в прогулках и экскурсиях. Она думала, что понятие праздности так же условно, как понятие богатства. По сравнению с принцем Юрий Павлович был очень бедным человеком. В Петербурге она жила праздно, но такая степень праздности казалась ей чрезмерной.
Сам принц не утомлял своих гостей разговорами. Быть может, догадывался, что они, особенно англичане, считают его человеком низшей расы и полудикарем (сам он тоже считал их людьми низшей расы и дикарями). Ему нравилось, что они едят и пьют у него так, как едва ли ели и пили у себя дома. Он отлично знал, что его европейский секретарь наживает на хозяйстве в замке большое состояние, и даже, вероятно, очень удивился бы, если б секретарь оказался честным человеком. Принц благосклонно ухаживал за дамами и делал вид, что влюблен в них даже в тех случаях, когда это было весьма неправдоподобно. Эту манеру он почему-то раз навсегда усвоил себе в Европе. Как хорошо воспитанные люди, гости смеялись над ним редко, благодушно и в меру. Они были так же им довольны, как он был доволен ими. Жить у него было в самом деле чрезвычайно приятно.
В замке получались «Фигаро», «Стандарт», «Таймс» и другие приличные газеты. Они были нарасхват, так как едой и развлечениями все же нельзя было заполнить сутки, и после завтрака почти все поднимались к себе для отдыха. Софья Яковлевна не ждала ничего такого, что могло бы ее интересовать; знала, что, если случится что-либо очень важное, то об этом ей сообщат другие гости; а на следующий день полковник изложит своими словами то, что об этом будет сказано в «Норддейтче Алльгемайне Цайтунг». Поэтому она в замке больше не просматривала и заголовков. Время, свободное от обедов, развлечений и болтовни, она проводила в библиотеке. В эту комнату, со стенами, обитыми выцветшим зеленым шелком, с тяжелыми дубовыми шкапами, со старыми портретами в потемневших золотых рамах, редко захаживали другие гости. Софье Яковлевне попались воспоминания какой-то маркизы, жившей на рубеже двух столетий. Маркиза была милая, неглупая, много видевшая женщина, и в ее рассказах Софья Яковлевна подбирала доводы против революционеров. «Интересно, что он на это скажет?..» Впрочем, она не очень верила в революционность Мамонтова. «Все-таки мосье очень любит себя и свои переживанья. Какие же переживанья могли бы быть в тюрьме, начиная со второй недели?» После воцарения Наполеона муж маркизы служил верой и правдой ему; после возвращения Бурбонов служил верой и правдой им. Маркиза находила это совершенно естественным; во всех ее испытаниях ее поддерживала мысль, что ею руководит Божья воля. «Она обожала Людовика, потому что он le descendant de Saint Louis[193], обожала Наполеона, ведь он le grand Empereur[194], и в день его отречения вспомнила, что она — dame de l’ancienne Cour[195]. «Уж очень у нее это грациозно выходит… Он, разумеется, сказал бы, что и для этих маркизов, и для нас дело не в принципах, а в защите наших интересов и привилегий… Если в этом и есть маленькая доля правды, то зачем же он все так обнажает, так огрубляет?»
Утром 6-го февраля в библиотеку вошел Шлиффен, с только что полученной газетой в руке. Лицо у него было встревоженное и расстроенное в первый раз за время их знакомства. Он молча протянул Софье Яковлевне газету. В ней было сообщение о взрыве в Зимнем дворце.
Позднее Софья Яковлевна думала, что с ней случился бы нервный припадок, если бы она узнала об этом событии в пору своего швейцарского одиночества. Здесь с ней этого не случилось, потому что в замке принца нервные припадки были невозможны (она не раз замечала, что даже у самых искренних людей поступки, именуемые импульсивными, не происходят там, где им происходить не годится). Тем не менее, Софья Яковлевна была потрясена. Граф Шлиффен говорил что-то в очень энергичном тоне, — на этот раз высказывался до получения «Норддейтче Алльгемайне Цайтунг». Он предлагал образование международного союза для борьбы с этими бандитами. «Ничего более мерзкого быть не может! Я так ему и скажу! Всему есть мера!» — говорила себе она, точно с угрозой Мамонтову.
Днем за чаем все говорили о петербургском взрыве. К Софье Яковлевне обращались за разъяснениями, в тоне почтительного сочувствия. Один из гостей неожиданно сказал, что, кажется, все в мире вообще идет к черту. Другие оспаривали это: не надо ничего обобщать. Но, по-видимому, и оспаривавшие были встревожены: взрыв во дворце русских царей!
Дней через пять Софья Яковлевна получила письмо от брата. Михаил Яковлевич с глубоким возмущением писал о взрыве. «Слава Богу, что хоть Миша поумнел», — подумала она. Мамонтов давно говорил ей, что ее брат из консервативных либералов понемногу становится либеральным консерватором. «У него и тон этакий, барский, либерально-консервативный. А кроме того, он в разговорах с вами все-таки чуть-чуть консервативнее, чем, например, в доме своего тестя».
«Вот они, результаты рахметовщины, базаровщины, писаревщины, — писал Черняков (Софья Яковлевна не очень понимала, что означают все эти слова). — Увидишь, они доиграются до диктатуры, о которой уже здесь говорят. Ты не можешь себе представить, какие слухи ходят сейчас по милому Петербургу! Бог мне судья, но я считаю этих людей опаснейшими злодеями! Кто, как я, видел своими глазами вынос мертвых тел из дворца, тому пусть уж не заговаривают зубов хорошими словами о народном счастье! И не я один так думаю. Ты знаешь, я в добрых отношениях с Достоевским. С этим человеком можно соглашаться и не соглашаться, но нельзя отрицать, что он и помимо своего художественного таланта человек во многих отношениях замечательный. Я встретил его, на нем не было лица! Мне показалось, что сочтены не дни его, а часы. Он сказал только: „Уверовали в злодейство — и поклонились ему…“ Но надо было слышать, как это было сказано!»
В дальнейшем Михаил Яковлевич писал ближе к обычному тону их переписки. Расспрашивал о здоровье, советовал подольше не возвращаться в Петербург, «теперь вдобавок особенно мало заманчивый», сообщал, что Коля по-прежнему учится и ведет себя отлично, говорил о Петре Алексеевиче, о других знакомых. В их числе, заботливо вскользь, говорил и о Мамонтове. «Он получил заказ на какую-то картину от какого-то принца, и едет за границу, еще сам пока не знает куда именно. Итак, он опять художник! Нет, все-таки он несерьезный человек». После «нет» что-то было старательно зачеркнуто. Софья Яковлевна долго пыталась разобрать зачеркнутые слова. Ей показалось, что ее брат зачеркнул «извини меня» и нарочно добавил какую-то черточку, точно от «р», внизу и маленький кружок, точно от «д», наверху. Тщательность этого замазыванья неприятно поразила ее. В заключение Михаил Яковлевич сообщал, что был на Смоленском кладбище и что могила Юрия Павловича в полном порядке. Заканчивалось письмо «самым сердечным приветом от Лизы». Софья Яковлевна вздохнула.
Мамонтов приехал поздно днем, незадолго до обеда. Софья Яковлевна случайно встретилась с ним на лестнице. Он поднимался в сопровождении лакея. Увидев ее, он вспыхнул и, шагая через две ступени, взбежал на площадку. «Что это в нем изменилось?» — подумала она, здороваясь с ним с ласковой улыбкой. «Кажется, у меня сегодня особенно скверный вид». Но он смотрел на нее восторженно.
— …Так вы не сожалеете, что приехали?
— На это я отвечать не буду!
— Я тоже очень рада вашему приезду. Сейчас вам надо торопиться: через полчаса обед. Вы, кажется, изменили прическу. Вы надолго? Сколько времени берет пейзаж?
— Он возьмет ровно столько времени, сколько здесь будете оставаться вы, — ответил Мамонтов. Софья Яковлевна сделала вид, что не расслышала.
Когда после гонга он проходил между двумя рядами пудреных лакеев, злобно на них поглядывая, Софья Яковлевна смотрела на него с легкой тревогой, точно боялась, что он что-либо сделает не так. «Нет, одет он прекрасно. Но, конечно, смущен и старается это скрыть…» Посадили его очень далеко от нее, в самом конце стола. Обед был нескончаемо длинен.