Страница:
Михайлов отлично видел, что партия чрезвычайно слаба, что она тоже принимает людей почти без всякого выбора, что она каждый день совершает самые неосторожные поступки. По его мнению, технику террора можно было бы сделать почти научной. Сам он в Технологическом институте недолго занимался математикой, физикой и химией. Точность этих наук ему нравилась и соответствовала складу его ума. Однако, несмотря на свой большой авторитет, он не мог добиться от товарищей всего того, что требовал.
Как большая часть революционных партий, «Народная Воля» бессознательно подделывалась под военные порядки и под военную дисциплину. Тем не менее никто из вождей не мог просто приказывать другому вождю, как на войне корпусный командир приказывает дивизионному. Да и было все же неизвестно, кто самый главный. Высшими органами партии были Распорядительная комиссия и Исполнительный комитет. Но Распорядительная комиссия ничем не распоряжалась, а Исполнительный комитет ничего не исполнял. В действительности почти все решали три-четыре человека. Если Михайлов, Желябов и Тихомиров бывали между собой согласны, то они в большинстве случаев могли провести любое решение. В редких же случаях разногласий обычно побеждал логикой и упорством Михайлов, хотя Желябов далеко превосходил его красноречием, а Тихомиров образованием, уменьем усваивать, писать и произносить брошюрные слова.
Технические требования Михайлова были просты и логичны; с этим соглашались все. Но исполнять их было трудно. Сам Желябов порою вел себя неблагоразумно. Его картинная наружность везде привлекала внимание и легко запоминалась. Тем не менее он ни за что не соглашался сбрить бороду, носить синие очки, — говорил, что в очках не будет ничего видеть. «Врет! Все бабы, бабы! — с угрюмой насмешкой думал Михайлов. — А главное, верно стал фаталистом! Расплодились у нас эти фаталисты, они-то все и погубят… Должно быть, «верит в свою звезду»! Знаю я эти звезды! В нашем деле не фатализм, а техника и расчет».
Он вел упорную войну за знаки в окнах. Люди говорили, что снизу знаки не так легко разглядеть, что если кто утром забудет переменить знак, то лишь понапрасну вызовет панику. Скрывая злобу, Михайлов отвечал, что «если кто забудет» не довод, — не надо забывать, — и что «не так легко» тоже не довод, — террор вообще не такая легкая вещь.
Впрочем, и некоторые из террористов, подчинявшихся его распоряжениям, выполняли их неумело. Он предписывал на ночь бесшумно придвигать к двери стол или диван, — одни так злоупотребляли комнатными баррикадами, что только вызывали подозрение у соседей. Другие соблюдали правила о знаках, но выставляли, например, в окне раскрытый зонтик. «Разве только последний идиот из жандармов не догадается, что раскрытый зонтик на подоконнике — условный знак. Неужто это так трудно понять?» — ядовито спрашивал он и думал, что для всего нужен дар. Сочетание дара с научной точностью приемов он ни в ком из террористов не видел, хотя отдавал им должное во всем другом.
В самые последние недели Михайлову стало казаться, что одни недочеты техники не объясняют провалов. Его все больше тревожила мысль о возможном предательстве. «Что, если и у нас есть их Клеточниковы!.. Каким образом мог быть выслежен Ширяев? Кто им донес, что Гартман в Париже? Как они узнали его адрес?» Клеточников сообщил революционерам, что Гольденберг, желая спасти Россию, выдал правительству важные партийные тайны. Однако Гольденберг был арестован год тому назад; того, что террористы делали после его ареста, он знать не мог. Ходил глухой слух, будто Лорис-Меликов в Петропавловской крепости разговаривал с Гольденбергом. Этот слух расстроил Михайлова. «В кои веки министр пожелал узнать, что мы за люди, и попал на неуравновешенного дурака, — пусть бы он повесился! Вот Желябов тут был бы на месте». (Позднее Гольденберг в самом деле повесился от угрызений совести, поняв, что жандармы его одурачили.)
Михайлову казалось, что политика Лорис-Меликова может нанести партии большой ущерб, лишив ее сочувствия и материальной поддержки людей, которых они пренебрежительно называли либералами. «Эти все бросятся под его крылышко!..» Тревожило Михайлова и то, что в полиции, в прокуратуре стали появляться способные люди. Он следил за ними так же внимательно, как изучал особенности, дарованья, недостатки каждого народовольца.
Сам он соблюдал все правила революционной техники очень строго и с удовлетворением думал, что у него террор поднялся до уровня науки. На следующий день после своего разговора с Лизой он вернулся домой поздно и, несмотря на крайнюю усталость, проделал, как всегда, все, что требовалось: придвинул к двери диван, проверил знак, просмотрел записанные шифром дела, назначенные на следующий день. Затем он еще немного подзанялся гимнастикой, лег спать и тотчас заснул.
Утром он пробежал газету, — его преимущественно интересовало, не переехал ли куда-либо царь. Перед уходом взглянул на шифрованную записку — всегда старался механически ее запомнить последним взглядом, изорвал листок на мелкие клочки и сжег их. Он вышел бодрой военной походкой на улицу, прошел по Орловскому переулку на Рождественскую. Слежки не было.
Свиданий было множество; Михайлов никуда не опаздывал, его огромная зрительная память безошибочно подавала ему часы и адреса с уничтоженной записки. Завтракал он в трактире, ел немного, чтобы не отяжелеть, но достаточно для поддержания сил. После раннего завтрака он со стороны Невского вышел на Малую Садовую и, не торопясь, направился к Итальянской.
Дом графа Менгдена был намечен уже давно и признан вполне подходящим. Государь по воскресеньям ездил на развод, чаще всего по Малой Садовой. Правда, он мог также проехать по Невскому и Караванной или по Екатерининскому каналу и Инженерной. Возвращался царь во дворец обычно не тем путем, которым ездил в Манеж, и были все основания думать, что он либо из дворца, либо на обратном пути проедет по Малой Садовой. Кроме мины, предполагалось расставить на улице метальщиков с бомбами. По мнению Михайлова, Александр II теперь был обречен. «Однако я думал то же самое и в пору московского подкопа», — возражал он себе, неторопливо проходя мимо дома графа Менгдена.
Для сырной лавки Кобозевых сняли помещение в полуподвальном этаже. Над дверью выше уровня земли висела надпись «Склад». «Глупо: „Склад!“ Склад чего?» — мимоходом отметил Михайлов, хоть как будто и не смотрел в ту сторону. Место было отличное. Он подумал, что можно вывести и другую линию подкопа на Караванную. «Тогда, при метальщиках, все дороги будут заняты…» Не нравилось ему лишь то, что в доме графа Менгдена уже была молочная лавка. «Правда, молочная, а не сырная, но маслом торгуют и эти. Значит, будет конкуренция. Значит, будут следить».
По Итальянской он вышел к Фонтанке, прошел через проходной двор и по Литейному направился на Невский. Никакой слежки по-прежнему не было: Михайлов все замечал почти автоматически, так что это не мешало ему думать. Он соображал, кого взять для работы над подкопом. Требовались выносливые люди. Их было не очень много. На роли метальщиков предназначалась молодежь, — Исполнительный комитет больше надеялся на подкоп. «Это неправильно. Самое страшное все-таки быть метальщиком. Тут нужны железные нервы. Надо идти мне или Желябову. Ему нельзя, он нужен для Учредительного Собрания. Такого трибуна не сыскать. Кто же еще? Есть, конечно, Соня, но мужчина надежнее. Старик совершенно не годится и тоже необходим: литературная сила». Из молодых он выше других ставил Гриневицкого, однако считал совершенно невозможным назначать инородца на такое дело. «Нет, его должен убить чисто русский человек. Не иначе, как идти мне», — озабоченно думал Михайлов. Теперь как хозяин он обсуждал дело со стороны, расценивал себя просто как рабочую силу. С одной стороны, никто во всей партии не подходил лучше, чем он, для такого важного дела; с другой стороны, лишиться его было бы партии тоже очень невыгодно: Михайлов допускал, что одного цареубийства будет недостаточно для созыва Учредительного Собрания; по его замыслу, пришлось бы еще убить великого князя Владимира, а затем нового императора. «Без меня они со всем этим не справятся. Нет, нет у них научного расчета. Надо сначала поднять нашу технику… Вот фотограф», — рассеянно подумал он и вошел. Вдруг — после того как швейцар затворил за ним дверь, — Михайлов тревожно вспомнил, что решил к фотографу не заходить. «Что же это? Как же я… Забыл вычеркнуть из записки!.. Да нет, вовсе не то, вздор, вздор, мне тогда просто померещилось. Нельзя терять карточки погибших товарищей…» За прилавком стояла та самая женщина. Она увидела его, и на ее лице изобразился ужас.
Этот фотограф состоял на службе у Департамента полиции. У него снимали арестованных революционеров. Когда Михайлов принес карточки Квятковского и Преснякова, жена фотографа тотчас их узнала. То ли она ненавидела мужа, то ли жалела террористов, или просто не хотела иметь на совести грех, — она знаком дала понять Михайлову, что дело идет о виселице. Ее муж принял заказ, но она была уверена, что незнакомый человек за карточками не явится: «Ведь не ребенок же в самом деле!»
— Как же, как же, готово! — сказал фотограф. У него на лице была приятная улыбка, очень не понравившаяся Михайлову. — Отлично вышли, сейчас принесу. Пожалуйста, присядьте, сию минуту-с. — Он пододвинул стул. Жена фотографа выбежала из комнаты. — Одна минуточка… Очень хорошо вышли, — повторил, скрываясь, фотограф. «Плохо дело! Западня!» — подумал Михайлов и быстро вышел. В доме не было проходного двора. Швейцар загородил ему дорогу.
— Пропусти, болван! Не видишь, идут! — повелительно сказал Михайлов и, оттолкнув швейцара, выбежал на улицу. На тротуаре стоял огромного роста человек в штатском, которого он тотчас узнал. Это был околоточный Кононенко, известный своей необыкновенной силой. «Ну, теперь начистоту пошло!» — сказал себе Михайлов и побежал по мостовой, нагоняя конку. Он вскочил на площадку и пробежал вперед. Кононенко просвистел в свисток и ринулся за ним, расталкивая людей в вагоне. Михайлов соскочил с другой площадки и на мгновенье остановился: перед ним пронесся лихач. Револьвер был в заднем кармане брюк. «Конец!» — подумал Михайлов. Околоточный тоже соскочил и вцепился в него своими железными руками. В конке все повставали с мест. Со стороны Владимирской церкви бежали городовые. «Кончено! Совсем кончено!.. Что будет с партией!..» — успел подумать Михайлов.
Кононенко не имел понятия о том, кого арестовал. Не знали этого и в Департаменте полиции. Получив донесение фотографа, Департамент предположил, что маленькое дело революционеры должны были поручить маленькому человеку, и отрядили для дежурства в соседнем подъезде лишь одного околоточного. Позднее полицейские сановники, услышав (от оставшегося неизвестным осведомителя), какой туз им так попался, только разводили руками. Александр Михайлов считался, вместе с Желябовым, самым опасным террористом России; об его ловкости и искусстве ходили легенды. Полицейские, конечно, не могли знать о знаке, поданном ему женой фотографа. Но и без того было невозможно допустить, что глава партии возьмет на себя поручение, которое мог исполнить любой гимназист, что по непостижимой случайности он обратился к единственному петербургскому фотографу, состоявшему на службе у Департамента, и попадет в западню как ребенок. «На всякого мудреца довольно простоты!» — сказал с восторгом кто-то из жандармов.
— Как ваша фамилия, господин?
— Константин Михайлович Поливанов. — надменным тоном сказал Михайлов. Голова у него усиленно работала. — По какому п-праву вы меня задерживаете?
— Револьвер всегда при себе носите?
— Я отставной поручик артиллерии. Отчего военному человеку не носить револьвера? Я вас спрашиваю, п-по какому праву…
— Где вы живете?
«Кажется, этот медведь умом не блещет», — подумал Михайлов. У него в комнате находится динамит. «Хозяйка завтра же сообщит, что исчез жилец. Полиция явится, найдет и устроит западню. Все пропало, если не выставить знака».
— Я живу в Орловском переулке, дом номер два, квартира двадцать пятая — отчеканил он. — Мою личность установит хозяйка квартиры. Вы будете отвечать за ваши действия. А я не обязан знать, что вы служите в полиции, ежели вы изволите ходить в партикулярном платье.
— Почему вы заходили за карточками казненных государственных преступников? — спросил околоточный, на которого тон Михайлова как будто немного подействовал.
— Хоть я и не обязан отвечать на вопросы неизвестного мне лица… Заходил потому, что это мой родственник. Пусть злодей, но кровь не вода, — импровизировал Михайлов. Теперь все было в том, чтобы еще ненадолго усыпить бдительность околоточного. — П-поедем ко мне, и недоразумение тотчас разъяснится.
— Эй, ты, кликни, братец, извозчика, — приказал околоточный.
— «Да, кончено!» — думал он, глядя на улицы, на дома, на свободных людей. Знал, что больше никогда этого не увидит. «В крепость, верно, перевезут в закрытой карете. Ну, что ж, я давно готов. Ах, как глупо попался! Как мальчишка! Позор!.. Теперь остается только одно…»
Хозяйка Туркина растерянно проводила их в комнату, которую снимал отставной поручик Поливанов.
— …Да вы не б-беспокойтесь, тут чистейшее недоразумение, — говорил ей Михайлов. Он говорил без умолку, точно не мог остановиться. Перебой инстинкта у него прошел, и теперь он говорил так, как если бы каждое слово обдумывал часами. Из дверей в коридор высовывали головы испуганные жильцы.
— …Вот это моя скромная обитель… Милости прошу… Тут я живу… Имею средства, хоть и небольшие. Плачу хозяйке регулярно, п-правду я говорю? — обратился он к Туркиной.
— Самые исправные жильцы!.. Господи, да как же это? Это ошибка, — говорила хозяйка.
— Если интересуетесь книгами, то их у меня немного, и все самые благонадежные, взгляните сами, — сказал Михайлов. Он небрежно взял книгу со второй полки стоявшей у окна узенькой этажерки. — «Артиллерийский журнал» за прошлый год, это ведь по моей части… Видите? — спросил он и так же небрежно поставил книгу на верхнюю •полку, возвышавшуюся на аршин над подоконником. «Сигнал гибели» был выставлен. — Ничего недозволенного у меня нет… Вот чай… Это сахар, — быстро говорил он, отвлекая внимание околоточного. Кононенко хитрости не заметил. Михайловым овладела радость, такая радость, какой он давно не испытывал, быть может, не испытывал никогда, — точно он одержал высшую свою победу. До сих пор в его чувствах преобладали стыд, — попался так глупо! — и душевная боль от большой потери для партии, — не придется принять участия в цареубийстве! Теперь он был счастлив. «Сделал что мог! Мало ли, много ли, но что мог, то сделал!..» Все заботы, все дела, все счеты с миром были кончены. Оставалось только с достоинством умереть, и в своих силах он был совершенно уверен. Если б Михайлов был способен произносить, хотя бы мысленно, такие слова, он сказал бы: «Ныне отпущаеши раба Твоего». — Чем вы интересуетесь, господин околоточный надзиратель? Стыдно понапрасну беспокоить людей, — весело говорил он, отлично зная, что сейчас будет найден динамит. «Лучше я и не хотел бы прожить. А обречен был все равно…»
— В шкапу что?.. Потрудитесь отворить.
— Неужто вы меня в самом деле подозреваете в чем-либо худом? — спросил Михайлов. Он больше почти и не заикался. — Да этого просто быть не может! Подозревать военного человека! Ах, как нехорошо!
— Вы что, господин, меня ребенком считаете, что ли? — сердито, хотя и не совсем уверенно, сказал околоточный. — Вы заказали фотографии казненных преступников. Что же вы…
— Ведь я же вам русским языком объяснил, что нахожусь в родстве…
— С обоими находитесь в родстве? А бежать зачем бросились? А револьвер? Впрочем, что тут разговаривать! Вы дадите объяснения кому следует, мое дело произвести у вас первый обыск. Шкап заперт. Где ключ? Или взломать?
— Зачем же взламывать? Это убыток хозяйке, господин околоточный, — сказал Михайлов. Он отворил шкаф. На полке лежал револьвер. Кононенко быстро схватил его и спрятал в карман. Хозяйка ахнула. Один из городовых шагнул вперед.
— И дома храните оружие?
— Храню. Такой уж любитель. Вот и кастет. Храню и еще более интересные для вас вещи, извольте взглянуть, — сказал Михайлов и поднял простыню. На дне шкафа стояла огромная жестяная коробка. Михайлов поднял крышку. В коробке было черное тесто.
— Динамит!
— Так точно, динамит, господин Кононенко. Видите, и фамилию вашу знаю, хоть не имел чести быть представлен. — Михайлов говорил все веселее.
VI
Как большая часть революционных партий, «Народная Воля» бессознательно подделывалась под военные порядки и под военную дисциплину. Тем не менее никто из вождей не мог просто приказывать другому вождю, как на войне корпусный командир приказывает дивизионному. Да и было все же неизвестно, кто самый главный. Высшими органами партии были Распорядительная комиссия и Исполнительный комитет. Но Распорядительная комиссия ничем не распоряжалась, а Исполнительный комитет ничего не исполнял. В действительности почти все решали три-четыре человека. Если Михайлов, Желябов и Тихомиров бывали между собой согласны, то они в большинстве случаев могли провести любое решение. В редких же случаях разногласий обычно побеждал логикой и упорством Михайлов, хотя Желябов далеко превосходил его красноречием, а Тихомиров образованием, уменьем усваивать, писать и произносить брошюрные слова.
Технические требования Михайлова были просты и логичны; с этим соглашались все. Но исполнять их было трудно. Сам Желябов порою вел себя неблагоразумно. Его картинная наружность везде привлекала внимание и легко запоминалась. Тем не менее он ни за что не соглашался сбрить бороду, носить синие очки, — говорил, что в очках не будет ничего видеть. «Врет! Все бабы, бабы! — с угрюмой насмешкой думал Михайлов. — А главное, верно стал фаталистом! Расплодились у нас эти фаталисты, они-то все и погубят… Должно быть, «верит в свою звезду»! Знаю я эти звезды! В нашем деле не фатализм, а техника и расчет».
Он вел упорную войну за знаки в окнах. Люди говорили, что снизу знаки не так легко разглядеть, что если кто утром забудет переменить знак, то лишь понапрасну вызовет панику. Скрывая злобу, Михайлов отвечал, что «если кто забудет» не довод, — не надо забывать, — и что «не так легко» тоже не довод, — террор вообще не такая легкая вещь.
Впрочем, и некоторые из террористов, подчинявшихся его распоряжениям, выполняли их неумело. Он предписывал на ночь бесшумно придвигать к двери стол или диван, — одни так злоупотребляли комнатными баррикадами, что только вызывали подозрение у соседей. Другие соблюдали правила о знаках, но выставляли, например, в окне раскрытый зонтик. «Разве только последний идиот из жандармов не догадается, что раскрытый зонтик на подоконнике — условный знак. Неужто это так трудно понять?» — ядовито спрашивал он и думал, что для всего нужен дар. Сочетание дара с научной точностью приемов он ни в ком из террористов не видел, хотя отдавал им должное во всем другом.
В самые последние недели Михайлову стало казаться, что одни недочеты техники не объясняют провалов. Его все больше тревожила мысль о возможном предательстве. «Что, если и у нас есть их Клеточниковы!.. Каким образом мог быть выслежен Ширяев? Кто им донес, что Гартман в Париже? Как они узнали его адрес?» Клеточников сообщил революционерам, что Гольденберг, желая спасти Россию, выдал правительству важные партийные тайны. Однако Гольденберг был арестован год тому назад; того, что террористы делали после его ареста, он знать не мог. Ходил глухой слух, будто Лорис-Меликов в Петропавловской крепости разговаривал с Гольденбергом. Этот слух расстроил Михайлова. «В кои веки министр пожелал узнать, что мы за люди, и попал на неуравновешенного дурака, — пусть бы он повесился! Вот Желябов тут был бы на месте». (Позднее Гольденберг в самом деле повесился от угрызений совести, поняв, что жандармы его одурачили.)
Михайлову казалось, что политика Лорис-Меликова может нанести партии большой ущерб, лишив ее сочувствия и материальной поддержки людей, которых они пренебрежительно называли либералами. «Эти все бросятся под его крылышко!..» Тревожило Михайлова и то, что в полиции, в прокуратуре стали появляться способные люди. Он следил за ними так же внимательно, как изучал особенности, дарованья, недостатки каждого народовольца.
Сам он соблюдал все правила революционной техники очень строго и с удовлетворением думал, что у него террор поднялся до уровня науки. На следующий день после своего разговора с Лизой он вернулся домой поздно и, несмотря на крайнюю усталость, проделал, как всегда, все, что требовалось: придвинул к двери диван, проверил знак, просмотрел записанные шифром дела, назначенные на следующий день. Затем он еще немного подзанялся гимнастикой, лег спать и тотчас заснул.
Утром он пробежал газету, — его преимущественно интересовало, не переехал ли куда-либо царь. Перед уходом взглянул на шифрованную записку — всегда старался механически ее запомнить последним взглядом, изорвал листок на мелкие клочки и сжег их. Он вышел бодрой военной походкой на улицу, прошел по Орловскому переулку на Рождественскую. Слежки не было.
Свиданий было множество; Михайлов никуда не опаздывал, его огромная зрительная память безошибочно подавала ему часы и адреса с уничтоженной записки. Завтракал он в трактире, ел немного, чтобы не отяжелеть, но достаточно для поддержания сил. После раннего завтрака он со стороны Невского вышел на Малую Садовую и, не торопясь, направился к Итальянской.
Дом графа Менгдена был намечен уже давно и признан вполне подходящим. Государь по воскресеньям ездил на развод, чаще всего по Малой Садовой. Правда, он мог также проехать по Невскому и Караванной или по Екатерининскому каналу и Инженерной. Возвращался царь во дворец обычно не тем путем, которым ездил в Манеж, и были все основания думать, что он либо из дворца, либо на обратном пути проедет по Малой Садовой. Кроме мины, предполагалось расставить на улице метальщиков с бомбами. По мнению Михайлова, Александр II теперь был обречен. «Однако я думал то же самое и в пору московского подкопа», — возражал он себе, неторопливо проходя мимо дома графа Менгдена.
Для сырной лавки Кобозевых сняли помещение в полуподвальном этаже. Над дверью выше уровня земли висела надпись «Склад». «Глупо: „Склад!“ Склад чего?» — мимоходом отметил Михайлов, хоть как будто и не смотрел в ту сторону. Место было отличное. Он подумал, что можно вывести и другую линию подкопа на Караванную. «Тогда, при метальщиках, все дороги будут заняты…» Не нравилось ему лишь то, что в доме графа Менгдена уже была молочная лавка. «Правда, молочная, а не сырная, но маслом торгуют и эти. Значит, будет конкуренция. Значит, будут следить».
По Итальянской он вышел к Фонтанке, прошел через проходной двор и по Литейному направился на Невский. Никакой слежки по-прежнему не было: Михайлов все замечал почти автоматически, так что это не мешало ему думать. Он соображал, кого взять для работы над подкопом. Требовались выносливые люди. Их было не очень много. На роли метальщиков предназначалась молодежь, — Исполнительный комитет больше надеялся на подкоп. «Это неправильно. Самое страшное все-таки быть метальщиком. Тут нужны железные нервы. Надо идти мне или Желябову. Ему нельзя, он нужен для Учредительного Собрания. Такого трибуна не сыскать. Кто же еще? Есть, конечно, Соня, но мужчина надежнее. Старик совершенно не годится и тоже необходим: литературная сила». Из молодых он выше других ставил Гриневицкого, однако считал совершенно невозможным назначать инородца на такое дело. «Нет, его должен убить чисто русский человек. Не иначе, как идти мне», — озабоченно думал Михайлов. Теперь как хозяин он обсуждал дело со стороны, расценивал себя просто как рабочую силу. С одной стороны, никто во всей партии не подходил лучше, чем он, для такого важного дела; с другой стороны, лишиться его было бы партии тоже очень невыгодно: Михайлов допускал, что одного цареубийства будет недостаточно для созыва Учредительного Собрания; по его замыслу, пришлось бы еще убить великого князя Владимира, а затем нового императора. «Без меня они со всем этим не справятся. Нет, нет у них научного расчета. Надо сначала поднять нашу технику… Вот фотограф», — рассеянно подумал он и вошел. Вдруг — после того как швейцар затворил за ним дверь, — Михайлов тревожно вспомнил, что решил к фотографу не заходить. «Что же это? Как же я… Забыл вычеркнуть из записки!.. Да нет, вовсе не то, вздор, вздор, мне тогда просто померещилось. Нельзя терять карточки погибших товарищей…» За прилавком стояла та самая женщина. Она увидела его, и на ее лице изобразился ужас.
Этот фотограф состоял на службе у Департамента полиции. У него снимали арестованных революционеров. Когда Михайлов принес карточки Квятковского и Преснякова, жена фотографа тотчас их узнала. То ли она ненавидела мужа, то ли жалела террористов, или просто не хотела иметь на совести грех, — она знаком дала понять Михайлову, что дело идет о виселице. Ее муж принял заказ, но она была уверена, что незнакомый человек за карточками не явится: «Ведь не ребенок же в самом деле!»
— Как же, как же, готово! — сказал фотограф. У него на лице была приятная улыбка, очень не понравившаяся Михайлову. — Отлично вышли, сейчас принесу. Пожалуйста, присядьте, сию минуту-с. — Он пододвинул стул. Жена фотографа выбежала из комнаты. — Одна минуточка… Очень хорошо вышли, — повторил, скрываясь, фотограф. «Плохо дело! Западня!» — подумал Михайлов и быстро вышел. В доме не было проходного двора. Швейцар загородил ему дорогу.
— Пропусти, болван! Не видишь, идут! — повелительно сказал Михайлов и, оттолкнув швейцара, выбежал на улицу. На тротуаре стоял огромного роста человек в штатском, которого он тотчас узнал. Это был околоточный Кононенко, известный своей необыкновенной силой. «Ну, теперь начистоту пошло!» — сказал себе Михайлов и побежал по мостовой, нагоняя конку. Он вскочил на площадку и пробежал вперед. Кононенко просвистел в свисток и ринулся за ним, расталкивая людей в вагоне. Михайлов соскочил с другой площадки и на мгновенье остановился: перед ним пронесся лихач. Револьвер был в заднем кармане брюк. «Конец!» — подумал Михайлов. Околоточный тоже соскочил и вцепился в него своими железными руками. В конке все повставали с мест. Со стороны Владимирской церкви бежали городовые. «Кончено! Совсем кончено!.. Что будет с партией!..» — успел подумать Михайлов.
Кононенко не имел понятия о том, кого арестовал. Не знали этого и в Департаменте полиции. Получив донесение фотографа, Департамент предположил, что маленькое дело революционеры должны были поручить маленькому человеку, и отрядили для дежурства в соседнем подъезде лишь одного околоточного. Позднее полицейские сановники, услышав (от оставшегося неизвестным осведомителя), какой туз им так попался, только разводили руками. Александр Михайлов считался, вместе с Желябовым, самым опасным террористом России; об его ловкости и искусстве ходили легенды. Полицейские, конечно, не могли знать о знаке, поданном ему женой фотографа. Но и без того было невозможно допустить, что глава партии возьмет на себя поручение, которое мог исполнить любой гимназист, что по непостижимой случайности он обратился к единственному петербургскому фотографу, состоявшему на службе у Департамента, и попадет в западню как ребенок. «На всякого мудреца довольно простоты!» — сказал с восторгом кто-то из жандармов.
— Как ваша фамилия, господин?
— Константин Михайлович Поливанов. — надменным тоном сказал Михайлов. Голова у него усиленно работала. — По какому п-праву вы меня задерживаете?
— Револьвер всегда при себе носите?
— Я отставной поручик артиллерии. Отчего военному человеку не носить револьвера? Я вас спрашиваю, п-по какому праву…
— Где вы живете?
«Кажется, этот медведь умом не блещет», — подумал Михайлов. У него в комнате находится динамит. «Хозяйка завтра же сообщит, что исчез жилец. Полиция явится, найдет и устроит западню. Все пропало, если не выставить знака».
— Я живу в Орловском переулке, дом номер два, квартира двадцать пятая — отчеканил он. — Мою личность установит хозяйка квартиры. Вы будете отвечать за ваши действия. А я не обязан знать, что вы служите в полиции, ежели вы изволите ходить в партикулярном платье.
— Почему вы заходили за карточками казненных государственных преступников? — спросил околоточный, на которого тон Михайлова как будто немного подействовал.
— Хоть я и не обязан отвечать на вопросы неизвестного мне лица… Заходил потому, что это мой родственник. Пусть злодей, но кровь не вода, — импровизировал Михайлов. Теперь все было в том, чтобы еще ненадолго усыпить бдительность околоточного. — П-поедем ко мне, и недоразумение тотчас разъяснится.
— Эй, ты, кликни, братец, извозчика, — приказал околоточный.
— «Да, кончено!» — думал он, глядя на улицы, на дома, на свободных людей. Знал, что больше никогда этого не увидит. «В крепость, верно, перевезут в закрытой карете. Ну, что ж, я давно готов. Ах, как глупо попался! Как мальчишка! Позор!.. Теперь остается только одно…»
Хозяйка Туркина растерянно проводила их в комнату, которую снимал отставной поручик Поливанов.
— …Да вы не б-беспокойтесь, тут чистейшее недоразумение, — говорил ей Михайлов. Он говорил без умолку, точно не мог остановиться. Перебой инстинкта у него прошел, и теперь он говорил так, как если бы каждое слово обдумывал часами. Из дверей в коридор высовывали головы испуганные жильцы.
— …Вот это моя скромная обитель… Милости прошу… Тут я живу… Имею средства, хоть и небольшие. Плачу хозяйке регулярно, п-правду я говорю? — обратился он к Туркиной.
— Самые исправные жильцы!.. Господи, да как же это? Это ошибка, — говорила хозяйка.
— Если интересуетесь книгами, то их у меня немного, и все самые благонадежные, взгляните сами, — сказал Михайлов. Он небрежно взял книгу со второй полки стоявшей у окна узенькой этажерки. — «Артиллерийский журнал» за прошлый год, это ведь по моей части… Видите? — спросил он и так же небрежно поставил книгу на верхнюю •полку, возвышавшуюся на аршин над подоконником. «Сигнал гибели» был выставлен. — Ничего недозволенного у меня нет… Вот чай… Это сахар, — быстро говорил он, отвлекая внимание околоточного. Кононенко хитрости не заметил. Михайловым овладела радость, такая радость, какой он давно не испытывал, быть может, не испытывал никогда, — точно он одержал высшую свою победу. До сих пор в его чувствах преобладали стыд, — попался так глупо! — и душевная боль от большой потери для партии, — не придется принять участия в цареубийстве! Теперь он был счастлив. «Сделал что мог! Мало ли, много ли, но что мог, то сделал!..» Все заботы, все дела, все счеты с миром были кончены. Оставалось только с достоинством умереть, и в своих силах он был совершенно уверен. Если б Михайлов был способен произносить, хотя бы мысленно, такие слова, он сказал бы: «Ныне отпущаеши раба Твоего». — Чем вы интересуетесь, господин околоточный надзиратель? Стыдно понапрасну беспокоить людей, — весело говорил он, отлично зная, что сейчас будет найден динамит. «Лучше я и не хотел бы прожить. А обречен был все равно…»
— В шкапу что?.. Потрудитесь отворить.
— Неужто вы меня в самом деле подозреваете в чем-либо худом? — спросил Михайлов. Он больше почти и не заикался. — Да этого просто быть не может! Подозревать военного человека! Ах, как нехорошо!
— Вы что, господин, меня ребенком считаете, что ли? — сердито, хотя и не совсем уверенно, сказал околоточный. — Вы заказали фотографии казненных преступников. Что же вы…
— Ведь я же вам русским языком объяснил, что нахожусь в родстве…
— С обоими находитесь в родстве? А бежать зачем бросились? А револьвер? Впрочем, что тут разговаривать! Вы дадите объяснения кому следует, мое дело произвести у вас первый обыск. Шкап заперт. Где ключ? Или взломать?
— Зачем же взламывать? Это убыток хозяйке, господин околоточный, — сказал Михайлов. Он отворил шкаф. На полке лежал револьвер. Кононенко быстро схватил его и спрятал в карман. Хозяйка ахнула. Один из городовых шагнул вперед.
— И дома храните оружие?
— Храню. Такой уж любитель. Вот и кастет. Храню и еще более интересные для вас вещи, извольте взглянуть, — сказал Михайлов и поднял простыню. На дне шкафа стояла огромная жестяная коробка. Михайлов поднял крышку. В коробке было черное тесто.
— Динамит!
— Так точно, динамит, господин Кононенко. Видите, и фамилию вашу знаю, хоть не имел чести быть представлен. — Михайлов говорил все веселее.
VI
Увидев в окне Александра Михайлова книгу на верхней полке этажерки, Маша вздрогнула и быстро пошла дальше, еще не понимая, что такое произошло. На углу Рождественской она остановилась, ахнула и побежала — на цыпочках — назад. Книга стояла на верхней полке.
Наблюдательному отряду недавно было сообщено о сигнале гибели. Слова были так же звучны, как страшны, и молодые люди произносили их с удовольствием. Маша долго стояла под окном, раскрыв рот. Она не могла связать: Александр Дмитриевич будет казнен оттого, что в его окне какая-то книга стоит не на средней, а на верхней полке этажерки.
Первого наблюдателя, прошедшего с заговорщическим видом под окном Михайлова за час до Маши, не арестовали только вследствие беспечности или бездарности полиции: западня была устроена в Орловском переулке не сразу. Маша пошла опять к Рождественской, трясясь всем телом. Она наняла извозчика уже где-то далеко, дала ему адрес конспиративной квартиры на Гороховой (это строго запрещалось Михайловым), затем долго сбивчиво объясняла, что ошиблась и почему ошиблась. Извозчик испуганно на нее смотрел.
Елизавета Павловна позднее вспоминала, что Маша вошла к ней «как сомнамбуличка». Лиза сама вначале совершенно растерялась. Она подумала, что тоже погибла, что жандармы могут теперь ввалиться к ней каждую минуту, что первым делом надо отправить Машу домой. «Нет, сначала надо сообщить товарищам! — Ей не было известно, что о сигнале в окне Михайлова уже доложил другой наблюдатель. — Да, очевидно, за ним все время следовали по пятам!.. Тогда не могли не выследить и меня. Конечно, тот человек на углу был филер… Здесь они ничего не найдут… Что сказать Мише? — беспорядочно думала она; впервые в жизни мысленно назвала Чернякова Мишей. — Значит, надо переходить на нелегальное положение… И не откладывая, сегодня же, сейчас… В гостинице потребуют паспорт. Надо достать фальшивый, а пока поселиться на конспиративной квартире. Ох, очень у них грязно и тесно… Это, конечно, третьестепенное соображение… Но как же я ей скажу, что я в опасности? Первым делом надо отослать ее», — думала Елизавета Павловна и сбивчиво, хоть с самыми убедительными интонациями, говорила Маше, что Александра Дмитриевича, наверное, скоро выпустят по недостатку улик, что теперь, при Лорисе, его, наверное, не повесят, что партия достанет для него самого лучшего адвоката, что конституция и амнистия не за горами. Маша вдруг подняла голову.
— Амнистия — это когда всех прощают?
— Когда всех освобождают.
— Ты думаешь, что это возможно? Правда?
— Это не только возможно, а правительство будет вынуждено всех освободить после конституции. Но, Машенька, милая, ты должна исполнять приказ. Ты даже не имела права заезжать ко мне. Ты обязана тотчас доложить, ведь из-за промедления могут погибнуть люди.
— Я сейчас! — поспешно вставая, сказала Маша. — Сейчас, сию минуту! Я поеду прямо к Желябовым, да?
В партии изредка шутили о «молодоженах», но Желябовыми их никто не называл. «Эта детская наивность! Она влюблена в Желябова — и в Колю Дюммлера! Господи, как я могла ввести ее к нам?» — думала Лиза.
— Ты хочешь сказать, к Воиновой и к Слатвинскому? — тоном Михайлова сказала она. — Нет, к ним на их частную квартиру ты не езди. Поезжай на Гороховую. Кажется, там сейчас заседание. Если их нет, скажи Гесе. — Елизавета Павловна подумала, что Геся Гельфман, услышав о гибели Михайлова, может лишиться чувств, несмотря на свои крепкие нервы: так она его любила и почитала. — Ну, поезжай, душечка, дело прежде всего.
— Я сейчас, сию секунду! Я возьму лихача!
— Если бы тебя задержали на улице… Ведь все возможно… Если бы тебя задержали, Боже избави не скрывай, что ты у меня была и что ты моя сестра. Так и скажи: была у сестры.
— Почему же ты думаешь, что меня могут задержать? Ты замечала слежку? В чем дело? Ты от меня что-то скрываешь? Нет, скажи правду!
— Я решительно ничего не скрываю и никакой слежки за собой не замечала. Я так говорю, на всякий случай. В нашем деле все возможно… Ну, поезжай, милая! — сказала Лиза почти резко. Маша испуганно на нее взглянула. — Остановись на углу Гороховой и Садовой. Долго у них не оставайся, доложи и иди домой, а то папа перепугается… И не волнуйся, все будет отлично.
После ухода Маши Елизавета Павловна долго ходила по кабинету. Она думала, что надо уйти немедленно, что нельзя терять ни минуты, — и не уходила. «Бессмысленно ждать, пока они придут сюда… Надо взять белье, платья… Значит, Богдановича и Якимову тоже выследили? Сейчас же им сообщить… Возьму только серое и лиловое, да еще немного белья. Шубу надеть? Миша потом доставит мне шубу… Где же я буду с ним встречаться? Денег у меня нет. Взять у папа или у Миши? Погубила его жизнь и на прощанье взять деньги?.. Это известие убьет его… Неужели Александр Дмитриевич мог не заметить за собой слежки? Однако, ведь если бы его выследили, то полиция нагрянула бы сюда еще нынче ночью или рано утром!» — Это немного ее успокоило. — «А может быть, предательство?» — вспомнила она слова Михайлова. — Кто же? Кто? — Лиза мысленно перебирала состав партии, начиная с верхов. Как ни было ей тяжело, предположение, что Желябов и Перовская (которую она не любила) могли быть предателями, вызвало у нее невольную улыбку. Так же выше подозрений были Старик, другие члены Исполнительного комитета. — Может быть, один из этих мальчиков. Рысаков? Нет, он чистый юноша… Гриневицкий? Тоже непохоже. Да они ничего и не знают». На самом деле в партии уже было не менее трех предателей (по некоторым данным можно предположить, что в «Народной Воле» были и предатели, не раскрытые историей). Но на них ее подозрения не остановились, как не остановились ни на ком вообще. «Ну, хорошо, я попадусь, что тогда? К смерти, конечно, приговорить не могут. А если бы и приговорили, он должен будет смягчить приговор. Каторга? Тюрьма?..»
Она знала, что сейчас, сию минуту, надо принять важное решение всей ее жизни, и не могла сосредоточить на этом мыслей. Лиза бессвязно думала о разных делах, и важных, и незначительных. «Если я перейду на нелегальное положение, то и это для папа будет страшный удар. И тут еще Маша… Все началось с той новогодней вечеринки, а потом она втянулась, и я уже ничего не могла сделать, да и не хотела… Конечно, папа потребует, чтобы я уехала за границу. Но мне не дадут паспорта. Контрабандисты?» — Тайный переход границы с контрабандистами, который прежде соблазнил бы ее своей романтичностью, теперь казался ей скучным, тяжелым, невозможным делом.
Она не чувствовала страха: чувствовала только, впервые в жизни, крайнюю душевную усталость. То, что ей предстояло — большое и ничтожное, спасение жизни и отмена примерки у портнихи — подавляло ее прежде всего утомительностью. Теперь ей хотелось спокойствия. «Чтобы ничего не менять, ничего не делать нового… Да, сильные ощущения! Я, конечно, не могла бы жить, как другие. Но всему есть мера! Самое сильное ощущение — это все-таки желанье жить по-человечески!»
Горничная вошла в кабинет и доложила, что к обеду нет закуски.
— Прикажете пойти купить?
— Да, купите, — сказала Елизавета Павловна. «Надо взять себя в руки, я не Маша», — подумала она. — Или вот что, я лучше сама пойду, мне нужно быть на Невском… Но если я опоздаю к обеду, сбегайте за сардинами для барина. Он любит сардинки.
— Обед прикажете вам оставить? Нынче рассольник, нехорошо, если разогревать, — сказала горничная, удивленная неожиданной заботой барыни о барине.
— Оставьте, но я, быть может, вернусь поздно. «Написать ему записку? Нет, о таких вещах писать невозможно, и это его убьет. Я все-таки вернусь или вызову его…» — Сегодня холодно, дайте мне лучше шубу… Так непременно сходите за сардинами, Глаша.
На улице не было подозрительных фигур, и это ее успокоило. «Конечно, можно еще вернуться домой. Если ввалятся, то не раньше поздней ночи». Она велела извозчику остановиться на углу Гороховой и Екатерининского канала, — велела больше потому, что Маше сказала сойти на углу Гороховой и Садовой. Затем она с тревогой подумала, что под Каменным мостом еще лежат заложенные Желябовым бомбы. «Ну, и что же? Кажется, нервы в самом деле порядком расстроились и у меня».
Заседание на конспиративной квартире как раз кончилось. Впрочем, формального заседания не было; во взволнованном разговоре участвовали не только члены Исполнительного комитета: теперь было не до правил, и больше не было человека, заставлявшего партию соблюдать правила. В Комитете уже знали о катастрофе. Все были подавлены и старались это скрыть. Желябов с первых слов сказал, что в планах партии ничто измениться не может, как ни страшно тяжела потеря. То же самое, но менее уверенно повторяли вслед за ним другие. Теперь все, кроме Старика, относились и друг к другу бережнее и нежнее обычного. Сигнал в окне Александра Михайлова предвещал гибель многим. О нем самом говорили почти как об умершем человеке. Называли его уже не Дворником, а по имени-отчеству, и, как показалось Елизавете Павловне, делали над собой усилие, чтобы не обмолвиться: «покойный Александр Дмитриевич». У Геси Гельфман глаза были заплаканные.
Наблюдательному отряду недавно было сообщено о сигнале гибели. Слова были так же звучны, как страшны, и молодые люди произносили их с удовольствием. Маша долго стояла под окном, раскрыв рот. Она не могла связать: Александр Дмитриевич будет казнен оттого, что в его окне какая-то книга стоит не на средней, а на верхней полке этажерки.
Первого наблюдателя, прошедшего с заговорщическим видом под окном Михайлова за час до Маши, не арестовали только вследствие беспечности или бездарности полиции: западня была устроена в Орловском переулке не сразу. Маша пошла опять к Рождественской, трясясь всем телом. Она наняла извозчика уже где-то далеко, дала ему адрес конспиративной квартиры на Гороховой (это строго запрещалось Михайловым), затем долго сбивчиво объясняла, что ошиблась и почему ошиблась. Извозчик испуганно на нее смотрел.
Елизавета Павловна позднее вспоминала, что Маша вошла к ней «как сомнамбуличка». Лиза сама вначале совершенно растерялась. Она подумала, что тоже погибла, что жандармы могут теперь ввалиться к ней каждую минуту, что первым делом надо отправить Машу домой. «Нет, сначала надо сообщить товарищам! — Ей не было известно, что о сигнале в окне Михайлова уже доложил другой наблюдатель. — Да, очевидно, за ним все время следовали по пятам!.. Тогда не могли не выследить и меня. Конечно, тот человек на углу был филер… Здесь они ничего не найдут… Что сказать Мише? — беспорядочно думала она; впервые в жизни мысленно назвала Чернякова Мишей. — Значит, надо переходить на нелегальное положение… И не откладывая, сегодня же, сейчас… В гостинице потребуют паспорт. Надо достать фальшивый, а пока поселиться на конспиративной квартире. Ох, очень у них грязно и тесно… Это, конечно, третьестепенное соображение… Но как же я ей скажу, что я в опасности? Первым делом надо отослать ее», — думала Елизавета Павловна и сбивчиво, хоть с самыми убедительными интонациями, говорила Маше, что Александра Дмитриевича, наверное, скоро выпустят по недостатку улик, что теперь, при Лорисе, его, наверное, не повесят, что партия достанет для него самого лучшего адвоката, что конституция и амнистия не за горами. Маша вдруг подняла голову.
— Амнистия — это когда всех прощают?
— Когда всех освобождают.
— Ты думаешь, что это возможно? Правда?
— Это не только возможно, а правительство будет вынуждено всех освободить после конституции. Но, Машенька, милая, ты должна исполнять приказ. Ты даже не имела права заезжать ко мне. Ты обязана тотчас доложить, ведь из-за промедления могут погибнуть люди.
— Я сейчас! — поспешно вставая, сказала Маша. — Сейчас, сию минуту! Я поеду прямо к Желябовым, да?
В партии изредка шутили о «молодоженах», но Желябовыми их никто не называл. «Эта детская наивность! Она влюблена в Желябова — и в Колю Дюммлера! Господи, как я могла ввести ее к нам?» — думала Лиза.
— Ты хочешь сказать, к Воиновой и к Слатвинскому? — тоном Михайлова сказала она. — Нет, к ним на их частную квартиру ты не езди. Поезжай на Гороховую. Кажется, там сейчас заседание. Если их нет, скажи Гесе. — Елизавета Павловна подумала, что Геся Гельфман, услышав о гибели Михайлова, может лишиться чувств, несмотря на свои крепкие нервы: так она его любила и почитала. — Ну, поезжай, душечка, дело прежде всего.
— Я сейчас, сию секунду! Я возьму лихача!
— Если бы тебя задержали на улице… Ведь все возможно… Если бы тебя задержали, Боже избави не скрывай, что ты у меня была и что ты моя сестра. Так и скажи: была у сестры.
— Почему же ты думаешь, что меня могут задержать? Ты замечала слежку? В чем дело? Ты от меня что-то скрываешь? Нет, скажи правду!
— Я решительно ничего не скрываю и никакой слежки за собой не замечала. Я так говорю, на всякий случай. В нашем деле все возможно… Ну, поезжай, милая! — сказала Лиза почти резко. Маша испуганно на нее взглянула. — Остановись на углу Гороховой и Садовой. Долго у них не оставайся, доложи и иди домой, а то папа перепугается… И не волнуйся, все будет отлично.
После ухода Маши Елизавета Павловна долго ходила по кабинету. Она думала, что надо уйти немедленно, что нельзя терять ни минуты, — и не уходила. «Бессмысленно ждать, пока они придут сюда… Надо взять белье, платья… Значит, Богдановича и Якимову тоже выследили? Сейчас же им сообщить… Возьму только серое и лиловое, да еще немного белья. Шубу надеть? Миша потом доставит мне шубу… Где же я буду с ним встречаться? Денег у меня нет. Взять у папа или у Миши? Погубила его жизнь и на прощанье взять деньги?.. Это известие убьет его… Неужели Александр Дмитриевич мог не заметить за собой слежки? Однако, ведь если бы его выследили, то полиция нагрянула бы сюда еще нынче ночью или рано утром!» — Это немного ее успокоило. — «А может быть, предательство?» — вспомнила она слова Михайлова. — Кто же? Кто? — Лиза мысленно перебирала состав партии, начиная с верхов. Как ни было ей тяжело, предположение, что Желябов и Перовская (которую она не любила) могли быть предателями, вызвало у нее невольную улыбку. Так же выше подозрений были Старик, другие члены Исполнительного комитета. — Может быть, один из этих мальчиков. Рысаков? Нет, он чистый юноша… Гриневицкий? Тоже непохоже. Да они ничего и не знают». На самом деле в партии уже было не менее трех предателей (по некоторым данным можно предположить, что в «Народной Воле» были и предатели, не раскрытые историей). Но на них ее подозрения не остановились, как не остановились ни на ком вообще. «Ну, хорошо, я попадусь, что тогда? К смерти, конечно, приговорить не могут. А если бы и приговорили, он должен будет смягчить приговор. Каторга? Тюрьма?..»
Она знала, что сейчас, сию минуту, надо принять важное решение всей ее жизни, и не могла сосредоточить на этом мыслей. Лиза бессвязно думала о разных делах, и важных, и незначительных. «Если я перейду на нелегальное положение, то и это для папа будет страшный удар. И тут еще Маша… Все началось с той новогодней вечеринки, а потом она втянулась, и я уже ничего не могла сделать, да и не хотела… Конечно, папа потребует, чтобы я уехала за границу. Но мне не дадут паспорта. Контрабандисты?» — Тайный переход границы с контрабандистами, который прежде соблазнил бы ее своей романтичностью, теперь казался ей скучным, тяжелым, невозможным делом.
Она не чувствовала страха: чувствовала только, впервые в жизни, крайнюю душевную усталость. То, что ей предстояло — большое и ничтожное, спасение жизни и отмена примерки у портнихи — подавляло ее прежде всего утомительностью. Теперь ей хотелось спокойствия. «Чтобы ничего не менять, ничего не делать нового… Да, сильные ощущения! Я, конечно, не могла бы жить, как другие. Но всему есть мера! Самое сильное ощущение — это все-таки желанье жить по-человечески!»
Горничная вошла в кабинет и доложила, что к обеду нет закуски.
— Прикажете пойти купить?
— Да, купите, — сказала Елизавета Павловна. «Надо взять себя в руки, я не Маша», — подумала она. — Или вот что, я лучше сама пойду, мне нужно быть на Невском… Но если я опоздаю к обеду, сбегайте за сардинами для барина. Он любит сардинки.
— Обед прикажете вам оставить? Нынче рассольник, нехорошо, если разогревать, — сказала горничная, удивленная неожиданной заботой барыни о барине.
— Оставьте, но я, быть может, вернусь поздно. «Написать ему записку? Нет, о таких вещах писать невозможно, и это его убьет. Я все-таки вернусь или вызову его…» — Сегодня холодно, дайте мне лучше шубу… Так непременно сходите за сардинами, Глаша.
На улице не было подозрительных фигур, и это ее успокоило. «Конечно, можно еще вернуться домой. Если ввалятся, то не раньше поздней ночи». Она велела извозчику остановиться на углу Гороховой и Екатерининского канала, — велела больше потому, что Маше сказала сойти на углу Гороховой и Садовой. Затем она с тревогой подумала, что под Каменным мостом еще лежат заложенные Желябовым бомбы. «Ну, и что же? Кажется, нервы в самом деле порядком расстроились и у меня».
Заседание на конспиративной квартире как раз кончилось. Впрочем, формального заседания не было; во взволнованном разговоре участвовали не только члены Исполнительного комитета: теперь было не до правил, и больше не было человека, заставлявшего партию соблюдать правила. В Комитете уже знали о катастрофе. Все были подавлены и старались это скрыть. Желябов с первых слов сказал, что в планах партии ничто измениться не может, как ни страшно тяжела потеря. То же самое, но менее уверенно повторяли вслед за ним другие. Теперь все, кроме Старика, относились и друг к другу бережнее и нежнее обычного. Сигнал в окне Александра Михайлова предвещал гибель многим. О нем самом говорили почти как об умершем человеке. Называли его уже не Дворником, а по имени-отчеству, и, как показалось Елизавете Павловне, делали над собой усилие, чтобы не обмолвиться: «покойный Александр Дмитриевич». У Геси Гельфман глаза были заплаканные.