- Ощущаю. А еще?
   - Она страстная. О, какая она страстная! Все во мне кипит и клокочет, едва я увижу кончик твоей туфли или колечко волос на твоем затылке.
   - Какой кошмар! Я боюсь! Чего доброго, ты загрызешь меня в порыве страсти!
   - Но тебе же хочется, чтобы любовь была страстная?
   - Натурально, хочется! А еще?
   - А еще она вечная. Она навсегда. Если я умру, я буду любить тебя и после смерти. А если ты умрешь, я буду любить тебя мертвую, будто ты жива. Только уж ты не помирай, пожалуйста, окажи мне такую любезность!
   - На то будет Божья воля. Ежели Господу захочется взять меня к себе, я не посмею противиться.
   Около полуночи мы вышли из дверей спального корпуса. На скамейках у крыльца еще сидели писатели. Завидя нас, они перестали разговаривать и застыли в неподвижности. Потом они зашептались за нашими спинами. Спустившись по дорожкам парка на улицу, мы взяли извозчика и вскоре подъехали к калитке Ксюшиной дачи. Открытые окна гостиной были освещены. В одном из окон стоял человек. На его плечах поблескивали погоны. Лицо его время от времени освещалось огоньком папиросы. На лице явственно обозначались темные усы.
   - Явился! - жалобно вздохнула Ксения. - Теперь мне не будет покоя. Послезавтра ровно в полдень жди меня у входа на мол!
   Стоял у входа на мол. Как раз на том месте, где теперь стоит морской вокзал. К молу только что причалил пароход "Тирасполь". Он был не очень велик и не очень красив. У него была только одна высокая черная труба с белой полосой. На палубах толпилась публика. На верхних - почище, понаряднее, на нижней - попроще, погрязнее. Портовые рабочие катили по молу бочки. "Небось вино, - подумал я. - Небось из подвалов господина Левандовского". Неподалеку от меня стояло десятка полтора извозчичьих колясок и несколько автомобилей. Они поджидали прибывших на "Тирасполе". Из-за ближайшего автомобиля появилась Ксения. Как и прежде, вся в белом. Как и прежде, в большой шляпе. Приблизилась. Я поцеловал ей руку. Отошли в сторонку, в тень, под деревья.
   - Думал обо мне?
   - Нелепый вопрос! О ком же мне еще думать, радость моя?
   - Женщины любят задавать нелепые вопросы, милый, и надо иметь терпение на них отвечатъ.
   - Терпения у меня предостаточно. Спрашивай дальше.
   - И что же ты обо мне думал?
   - Я думал о загадочности твоего обаяния. Ты, разумеется, красива. Ты очень красива. Ты феноменально хороша. И еще от тебя исходит сияние славы. Оно опьяняет и ослепляет. Но это не все. В тебе есть нечто непонятное, неуловимое, не поддающееся осмыслению. Я немножко боюсь тебя.
   - Ха-ха-ха! Не бойся, миленький мой, не бойся! Я сама тебя побаиваюсь. Иногда мне кажется, что ты послан мне Господом. А иногда... Ты у меня тоже чуточку таинственный.
   - Жду дальнейших вопросов и готов ответить на них с полнейшей откровенностью.
   - Больше вопросов пока нет. Можешь и сам о чем-нибудь спросить, я разрешаю.
   - Ну, что Одинцов?
   - Одинцов ужасен. Он кидается на меня, как смертельно раненный носорог. Я чудом жива. Кто-то из прислуги выследил нас с тобой, и ему известно о твоем ночном визите. Он сказал, что мы все трое погибнем, что участь наша уже решена. Сначала он убьет тебя, после меня, а напоследок и сам застрелится. Вчера утром он упражнялся в стрельбе - продырявил в трех местах мою любимую картину. Как бы и впрямь не выкинул какую-нибудь штуку. Кажется, нам будет полезно на время расстаться. Через неделю я уезжаю на гастроли по городам Поволжья: Астрахань, Царицын, Самара, Нижний. Натурально, буду писать тебе отовсюду. А ты не пиши мне попусту твоим письмам за мной не угнаться. В конце августа вернусь в Питер и сразу же буду тебе телефонировать.
   Я погрустнел и умолк. Гастроли ей нужнее, чем я. Не увижу ее два месяца!
   - Не печалься, милый! - Ксюша положила руку мне на грудь. - Так будет лучше. У Одинцова есть серьезные основания для того, чтобы тебя убить. И суд его оправдает: он совершит преступление, побуждаемый жгучей ревностью. Но он может убить тебя и вовсе безнаказанно - на дуэли.
   - Ну, положим, на дуэли я и сам его застрелю.
   - Не храбрись, милый. Одинцов военный и стреляет лучше тебя. Его рука не дрогнет, и он с наслаждением отправит тебя на тот свет. Я этого не перенесу. Пожалей меня ради Христа и пречистой Богородицы!
   После завтрака дежурная по спальному корпусу вручает мне конверт без марки и без адреса. На нем энергично, по-мужски написана лишь моя фамилия в дательном падеже. В конце вместо точки стоит небольшая клякса. Писавший был явно неспокоен. Писавший несомненно нервничал. Вскрываю конверт, читаю:
   "Милостивый государь!
   Известные Вам обстоятельства оскорбляют меня как мужа, как дворянина и как русского офицера. Возникшую коллизию может разрешить только дуэль.
   Завтра, двадцатого июня, ровно в пять утра я буду ждать Вас с Вашим секундантом на Рыночной площади, откуда мы направимся к месту поединка. Мои дуэльные пистолеты к Вашим услугам.
   Подполковник Гвардии Е. И. В.
   А. Г. Одинцов".
   Ну вот, допрыгался. Не все коту масленица. Любишь кататься, люби и саночки возить. Как веревочка ни вейся... Умница А. Будто в воду глядел.
   Какое это красивое, легкое, певучее слово - дуэль! Его хочется произносить нараспев: дуэ-э-эль! В нем есть что-то манящее, призывное, неотразимо обольстительное и несказанно поэтичное. Буква "э" придает ему аристократическую утонченность. Его хочется рифмовать со словами "свирель" и "колыбель", которые столь же музыкальны. А сколько реминисценций оно вызывает! И какая бездна романтики в нем заключена! Для поэта так естественно быть убитым на дуэли! Для поэта прямо-таки почетно погибнуть на дуэли! Стало быть, он не бездарь, если кому-то хочется всадить ему пулю в живот. Значит, он чего-то добился, если кому-то не терпится продырявить ему голову. Ксения, конечно, будет рыдать и долго-долго станет носить траур. А после она будет говорить: "Из-за меня он стрелялся и был убит наповал. Я любила его безумно". Или: "Я сделала все, чтобы дуэль не состоялась. Но он был горд и упрям, а судьба была жестока". Или: "Я знала, что это должно случиться, и это случилось. О, как он любил меня!"
   Но где же мне взять секунданта? Как назло, в Ялте и на всем побережье сейчас ни одного знакомого. Да и в Доме отдыха я ни с кем не успел сдружиться. Разве что Евграф Петрович? Но он испугается, но он, конечно, откажется наотрез. Дело-то щекотливое. Если кто-нибудь будет серьезно ранен, придется воспользоваться услугами больницы. А рана-то окажется пулевой - тут же сообщат в милицию. Но другой кандидатуры попросту нет.
   В столовой за моим столом кроме меня сидят еще двое. Один из сотрапезников отнюдь не литератор. Кто он, не разберешь. Мрачен, молчалив. Ест быстро, жадно, будто долго голодал и все никак не может насытиться. Все съев, тут же встает и уходит, буркнув: "Приятного аппетита!" Второй - Евграф Петрович. С ним мы потихоньку познакомились.
   Евграфу Петровичу за семьдесят, но выглядит он молодцом - не страдает ожирением, не сутулится, не втягивает голову в плечи, не волочит ноги. К тому же он не плешив, хотя две глубокие залысины несколько уменьшили его волосяной покров, возымевший от легкой седины благородный платиновый оттенок. Даже мешки под глазами у него невелики и кажутся не столько следствием старости, сколько печатью весьма распространенного, но не смертельно опасного недуга почек. Словом, больше шестидесяти двух ему не дашь. Когда он хмурится, когда он чем-то озабочен, можно предположить, что ему шестьдесят четыре. Но не шестьдесят пять - упаси бог! Голос у него негромкий, мягкий, довольно высокий, но скорее баритон, нежели тенор. Любит Евграф Петрович употреблять давно уже вышедшие из употребления словечки. Говорит "дабы" вместо "чтобы", "понеже" вместо "поэтому", "зело" вместо "очень", "тем паче" вместо "тем более". И, надо сказать, это не выглядит у него пошловатым кокетством, этакой ставшей ныне модной игрой в старину. Обликом и повадками своими Евграф Петрович напоминает скромного, небогатого помещика конца прошлого века из какой-нибудь там Воронежской губернии или скромного же провинциального актера, допустим, из того же Воронежа.
   Из двух-трех бесед, которые были у нас с ним за столом, я успел понять, что он недурно знает как старую, так и новую отечественную прозу, стихов не любит, а зарубежной литературой не интересуется вовсе. Некоторая узость литературных интересов Евграфа Петровича, а также полнейшее его равнодушие к массандровским винам ограничивают возможности нашего общения. Встречаемся мы только в столовой. Он меня к себе не приглашает, я его к себе - тоже. Однако несомненная порядочность и несомненная интеллигентность его мне симпатичны.
   После ужина мы с Евграфом Петровичем медленно спускаемся по лестнице в парк.
   - Не хотите ли посидеть? - предлагаю я. - Здесь есть одно тихое, уютное место.
   - Извольте! - с готовностью соглашается Евграф Петрович, и вскоре мы уже сидим на удобной скамейке в зарослях каких-то экзотических кустов.
   Поговорив для виду минут десять о только что прочитанном мною новом романе популярного прозаика, я хватаю быка за рога.
   - У меня к вам большая просьба, Евграф Петрович. Только, ради бога, не пугайтесь! Видите ли, в Ялте, кроме вас, у меня нет знакомых, а завтра утром мне предстоит дуэль, мне придется стреляться, и... нужен секундант.
   Евграф Петрович откидывается на спинку скамьи и смотрит на меня приоткрыв рот.
   - Дуэль? Вы шутите! Какие же теперь дуэли? Не понимаю. Ничего не понимаю! Решительно ничего не понимаю! Зело странно!
   - Да что же тут понимать-то, милейший Евграф Петрович! Самая обыкновенная, самая заурядная дуэль. На пистолетах. С пятнадцати шагов. Помните: "Евгений Онегин", "Княжна Мери", "Отцы и дети", "Война и мир", "Бесы", "Поединок". Вся русская литература - сплошные дуэли, беспрестанная пальба.
   - Но ведь это же противозаконно! Пользоваться огнестрельным оружием гражданским лицам запрещено! Да нас же посадят! Да вы с ума сошли! Да это же черт знает что такое!
   - Успокойтесь, успокойтесь, дорогой Евграф Петрович! - говорю я и беру старика за руку. - Нам с вами сейчас необходимо хладнокровие. Я и сам, признаться, волнуюсь. Ведь завтра утром меня, быть может, не станет, и мне осталось жить меньше суток. Но положение безвыходное, совершенно безвыходное. Тут затронута честь прекрасной, удивительной, ослепительной женщины. О, если бы вы ее видели! Впрочем, вы, наверное, ее действительно видели на старых фотографиях.
   - Какая женщина? Какие фотографии? Или вы и на самом деле помешались, или это я умом тронулся, или оба мы с вами рехнулись! - не унимается Евграф Петрович.
   - История очень загадочная, - продолжаю я. - Очень запутанная, очень мудреная история. Я не могу вам всего объяснить, потому что и сам почти ничего не понимаю. Но, умоляю вас, войдите в мое положение! Уверен, что все обойдется, что никто не будет убит или серьезно ранен. Вас это нисколько не обременит. Вы просто будете при этом присутствовать. Не могу же я остаться без секунданта! Понимаете, положен секундант! Необходим секундант! Нет, право же, опасения ваши напрасны. Все останется в тайне, все будет шито-крыто. Место уединенное. Никто ничего не увидит и не услышит, никто ничего не узнает, никто ни о чем не догадается, никто никому ничего не расскажет! Клянусь вам! И разве не любопытно хоть раз в жизни принять участие в настоящей дуэли? И разве не заманчиво увидеть то, о чем вы читали у наших класиков? Это же так романтично: вы подхватываете меня на руки, вы прижимаете окровавленный платок к моей груди, вы слышите мои последние предсмертные слова, вы закрываете мне глаза... Ах, да что я! Крови не будет! Мы выстрелим в воздух и разойдемся. Быть может, после мы даже пожмем друг другу руки. Не будет удивительно, если после мы даже обнимем друг друга. Мой противник отнюдь не кровожаден, но он щепетилен, самолюбив, мнителен и, пожалуй, слишком неукоснительно чтит кодекс мужской чести. Если я первым выстрелю в воздух, он непременно сделает то же самое и будет вполне удовлетворен. Но ритуал должен быть выполнен, но выстрелы должны прозвучать во что бы то ни стало. Короче говоря, дражайший Евграф Петрович, мы с вами встретимся завтра утром без четверти пять здесь же, на этой скамейке. Я приду чуть раньше, чтобы никто не увидел нас выходящими вместе из спального корпуса. Некоторая конспирация не помешает.
   - Нет, погодите, погодите! - пытается еще сопротивляться Евграф Петрович.
   - Да полно! - говорю я. - Что вы так растревожились? Не стоит принимать все это всерьез. Нам предстоит всего лишь приятная утренняя прогулка. Мы успеем вернуться к завтраку. Мы даже успеем забежать на пляж и искупаться. Захватите с собой полотенце. Я тоже захвачу.
   Успокаивая Евграфа Петровича, я и сам успокаиваюсь. Легкое, беспечное, даже веселое настроение завладевает мною. С десяти до половины двенадцатого я сижу в холле перед телевизором. Показывают какую-то смешную чепуху. От души смеюсь, позабыв все на свете. Выйдя на крыльцо, гляжу на небо. Оно, как всегда, полно звезд.
   - Попрощаемся, звезды! - говорю я вслух. - Не исключено, что мы видимся в последний раз! Не забывайте меня! Я вас любил! Я вас воспевал! Я ценил вашу красоту, вашу загадочность и ваше постоянство!
   И вдруг страх, поистине панический, необоримый, тяжкий страх наваливается на меня. Добравшись до своей комнаты, вытаскиваю из тумбочки едва начатую бутылку мадеры, наливаю целый стакан и выпиваю его залпом. Спохватываюсь: перед дуэлью нельзя пить, ни в коем случае нельзя пить! Рука будет дрожать. Спрятав бутылку в тумбочку, я говорю себе: "Что за истерика? Возьми себя в руки! Немедленно возьми себя в руки! Все будет о'кей, все будет чин чинарем! И вообще - все у тебя великолепно. До сих пор жил ты скучновато, пресновато, тускловато, жил, честно-то говоря, почти как обыватель. А теперь ты живешь как настоящий поэт. Какие приключения! Какие волнения! Какие опасности! Какая женщина! Какая любовь! И если завтра утречком этот бравый вояка метким выстрелом уложит тебя на месте, смерть твоя будет не из худших".
   Что делают в ночь перед дуэлью? Маются. Мучаются неизвестностью. Сожалеют о без толку прожитых годах. Вспоминают о совершенных ошибках. Раскаиваются в неблаговидных поступках. Прощают незаслуженные обиды. С нежностью думают о возлюбленной. Жгут кое-какие бумаги, уничтожают кое-какие рукописи. Часами ходят из угла в угол по комнате или валяются одетыми на постели, глядя в потолок. Пишут завещание (если есть, что завещать). Пишут последние письма (если есть, кому писать). Поэты пишут последние, предсмертные, стихи.
   Походив из угла в угол, я усаживаюсь за стол и пишу краткое завещание: "С моими рукописями и с моими картинами поступайте как знаете. С моим телом - тоже".
   Потом пишу записку матери: "Мамочка, прости меня! Я получился у тебя какой-то нескладный. И умер я как-то не так. Не плачь, не убивайся и живи долго".
   После я пишу Насте: "Прощай, Настасья! Я не виноват. Это было сильнее меня. Это было сильнее всего на свете. Я не знаю, что это было".
   Еще немного пошагав по комнате, я пишу письмо Ксении. Написав, я его разрываю. Оно мне не нравится. Оно кажется мне слишком сентиментальным. Вместо письма я сочиняю маленькое, шутливое, но вместе с тем и печальное стихотвореньице. Мол, только что встретились, а уж пора расставаться. Мол, так обидно, прямо до слез. Мол, плохо, конечно, но было бы хуже, если бы мы и вовсе не встретились. Чего уж тут сокрушаться. Так вышло.
   Еще в ночь перед дуэлью думают о тайне смерти, недоумевают, ужасаются, задают себе нелепые вопросы и предаются банальнейшим размышлениям. Например: "Вот, сейчас я мыслю, чувствую, что-то вспоминаю, пытаюсь представить себе завтрашнее утро, гляжу на растревожившее меня звездное небо, на черные обелиски кипарисов, слушаю, как кошки возятся в кустах под окном, как звенят цикады, как хихикает парочка где-то за деревьями, ощущаю запах олеандров, сосновой хвои и мокрой, только что политой травы, - вот, сейчас я есть, а утром я исчезну, выпаду из бытия, оторвусь от него, как сухая шишка отрывается от ветки кедра и падает куда-то вниз, вниз, вниз (а кажется, отчего бы ей еще не повисеть?), и вместе со мною исчезнет мир, который простирался вокруг меня, который меня восхищал, пугал и развлекал, который вмещал меня в себя и сам же в меня вмещался. В общем-то, все останется: и звезды, и кипарисы, и кошки, и парочки. Все, все останется. Но это будут уже другие звезды, другие кипарисы, другие кошки и парочки. Это будет совсем другой, неведомый мир. Это будет мир без меня. Непостижимо!"
   "Мне бы не заснуть! - думаю я с беспокойством. Будильника нет, и я могу проспать. Вот будет конфуз!"
   "Он проспал дуэль! Хорош гусь!"
   "Да нет, он просто трус! Он притворился, что проспал!"
   "Ах, полно! У него не было будильника, и он не проснулся вовремя!"
   "Э, бросьте! Разве можно уснуть перед дуэлью?"
   А что подумает Ксения, когда узнает, что я позорно не явился на поединок?
   Сижу за столом. На столе предо мною лампа. Вокруг нее кружится ночная бабочка. Три часа ночи. Мне уже не страшно. Мне уже надоело думать о смерти. Ксения небось сладко спит. Волосы разбросаны по подушке, лежат под щекой, опутывают голое плечо. Вот она вздохнула во сне, повернулась на другой бок, подложила ладонь под щеку и чмокнула губами. Она спокойно спит и ничего не знает, и ни о чем не догадывается, и дурные предчувствия ее не тревожат, и сон ей снится легкий, светлый. Утром ей скажут. Она закричит. Что она будет кричать? Что кричат женщины в подобных случаях? "Нет! Не верю! Это ложь! Не верю!" Она бросится на Одинцова. Она будет кусаться и царапаться. Она упадет без чувств. Бедная Ксюша!
   По-прежнему сижу за столом, подперев голову руками. В дверь тихонько стучат. "Кто это, - думаю, - кого это несет в три часа ночи?"
   - Да, да! Входите! - говорю.
   Дверь открывается. На пороге Ксения. Она в чем-то черном. Глаза у нее испуганные. Она кидается мне на грудь, она обнимает меня, она плачет.
   - Ничего нельзя поделать, - говорю я, гладя ее волосы. - Я должен стреляться. Моли Бога, чтобы он меня спас.
   Ксения исчезает. Я просыпаюсь - все-таки задремал. Предо мною горит лампа. Около нее лежит мертвая бабочка с обгоревшими крылышками. Смотрю на часы - уже четыре. За окном светает. Из сада доносятся голоса пробуждающихся птиц.
   Встаю из-за стола и иду умываться. Умываюсь долго, старательно. После так же старательно подстригаю перед зеркалом бороду. Аккуратно сложив пляжное полотенце, беру его под мышку, выхожу из комнаты и запираю дверь на ключ.
   Не слишком спеша, но все же достаточно быстро топаем с Евграфом Петровичем по утренним, пустынным улицам Ялты. Стук наших шагов разносится над городом и затихает где-то над морем. Дворники подметают тротуары. Тощие беспризорные кошки то и дело перебегают нам дорогу. Поливальные машины, проезжая мимо, обдают нас фонтанами брызг. У Евграфа Петровича, как и у меня, под мышкой полотенце. У Евграфа Петровича, как и у меня, сосредоточенное выражение лица.
   - Между прочим, - говорю, - мы с вами еще не вполне знакомы. Какой областью литературы вы, собственно, занимаетесь? Если я не ошибаюсь, вы прозаик?
   - В некоторой степени да, - отвечает мой секундант. - Я очеркист и немножко критик, пописываю статейки о современной русской прозе. А вы, как я догадываюсь, стихотворец?
   - Верно. Стихотворец. Скоро выйдет из печати мой третий сборник, и, если вы дадите свой адрес, я с радостью вам его пришлю.
   - Буду польщен! - говорит Евграф Петрович. На секунду остановившись, он вынимает из кармана маленькую визитную карточку на плотной глянцевой бумаге и протягивает ее мне.
   - Так вы из Воронежа!
   - Да, из Воронежа. А почему это вас удивляет?
   - А потому что, впервые увидев вас в столовой, я почему-то подумал, что вы из Воронежа. И оказалось, что я не ошибся.
   - Интуиция! - улыбается Евграф Петрович. - Или попросту, по-русски, нюх.
   На Рыночной площади нас уже поджидали. У закрытых ворот рынка стоял громоздкий четырехместный тарантас, запряженный парой чистеньких, сытых буланых лошадок. На козлах сидел солдат в белой гимнастерке. У тарантаса стояли двое - Одинцов и незнакомый мне высокий, узкоплечий офицер, немного похожий на Ковыряхина. ("Всюду мне мерещится этот трактирщик!" подумал я.) Оба были в белых длинных кителях с погонами и в высоких белых фуражках. Незнакомый офицер был в пенсне.
   - Что это? - зашептал Евграф Петрович. - Форма начала века! И экипаж старинный!
   - Не удивляйтесь, ради бога, ничему не удивляйтесь! - шепнул я.
   Подошли к тарантасу.
   - Доброе утро, господа! - сказал Одинцов, приложив руку к фуражке. Позвольте представить моего секунданта - полковой врач барон фон Клюгенау!
   - Мой секундант - литератор Обрезков! - произнес я в ответ.
   Уселись в экипаж. Одинцов и Клюгенау на переднем сиденье, я и Евграф Петрович - на заднем. Ехали молча. Клюгенау пристально смотрел на меня сквозь стекла пенсне. Одинцов глядел на носки своих хорошо начищенных хромовых сапог. Лошадки бежали резво. Их копыта весело цокали по булыжной мостовой. Ехали в сторону Симферопольского шоссе. Выехали из города. Стали подыматься все выше и выше. Миновали Верхнюю Массандру и свернули на грунтовую дорогу, которая вела в горы. Дорога долго петляла между рыжих скал. Наконец она вырвалась на ровную открытую площадку. Остановились.
   Вылезли из тарантаса.
   Площадка имела форму вытянутого прямоугольника. С одной стороны возвышалась отвесная серая скала, на вершине которой росли сосны. С другой стороны начинался крутой каменистый склон, кое-где поросший кустарником. Далеко внизу лежало море. Оно было серым и сливалось с таким же серым, бесцветным небом. В небе низко висел багровый диск уже взошедшего солнца. Одинцов сказал:
   - Если вы не возражаете, господа, то мы попросим барона вести дуэль.
   - Мы не возражаем, - ответил Евграф Петрович спокойным тоном завзятого секунданта.
   Длинноногий, похожий на аиста полковой врач отметил пятнадцать широких шагов. После он направился к экипажу и вытащил из него ящик с пистолетами. Один пистолет он подал мне.
   Пистолет был большой и тяжелый. Вороненая сталь отливала синевой. На длинном стволе серебряными буквами было выгравировано наименование оружейной фирмы.
   - Мне надо попробовать! - обратился я к барону. - Ни разу не стрелял из такого оружия.
   - Пробуйте! - сказал барон, поправив свое пенсне. При этом обнаружилось, что у него очень тонкий голос.
   Я выбрал цель - небольшой, почти круглый камень на краю площадки шагах в двадцати от себя. "Нельзя долго целиться, - вспомнил я наставления, которые давал мне когда-то в тире мой учитель - молоденький лейтенантик, - рука должна быть прямая, но не напрягайте ее. Спокойненько подымайте пистолет, ловите мушку и плавно нажимайте на спуск".
   Я выстрелил. От камня веером полетели осколки. Клюгенау перезарядил мой пистолет.
   - Бросаем жребий, господа! - объявил барон.
   - Решка! - нервно кашлянув, поспешно сказал Одинцов.
   Я промолчал.
   - Почему вы молчите? - спросил барон.
   - Подполковник опередил меня, - ответил я, натянуто улыбнувшись. Выбор уже состоялся. Если ему решка, то мне, естественно, остается только орел. Надеюсь, что он не ошибся.
   Серебряный рубль, сверкнув, взлетел вверх и упал к ногам Одинцова. Выпала решка.
   В писклявом, детском голоске барона появилась торжественность.
   - Итак, господа, первый выстрел делает подполковник Одинцов! Прошу участников поединка занять свои позиции!
   "Занять свои позиции..." - отдалось в ближайших скалах. "Свои позиции..." - отозвалось чуть подальше. "Иции... ицииии... иции..." - рассыпалось по отдаленным горным склонам.
   "Все как у Лермонтова!" - подумал я и взглянул на солнце. Оно было уже не багровым, а оранжевым. И море уже отделилось от неба, которое заметно посветлело.
   - Начинаем! - пискнул барон и махнул платком.
   Одинцов, державший пистолет вертикально, стал медленно опускать ствол.
   - Подождите! - остановил его Клюгенау. - Еще есть время закончить по-хорошему, без пролития крови. Быть может, подполковник, вы удовлетворитесь извинениями своего противника?
   - Какие там к черту извинения! - процедил Одинцов сквозь зубы. - Продолжаем! - Он снова стал опускать ствол своего пистолета. Рот его был плотно сжат. Рука его не дрожала. Я зажмурился.
   Хлопнул выстрел. Что-то шаркнуло у меня над ухом. Запахло паленым. Я открыл глаза. Все было как прежде. Оранжевое солнце по-прежнему висело над морем.
   "Вроде бы жив! - подумал я и потрогал висок. На моей ладони остался клок волос. - Прямо в лоб метил! - догадался я. - Прямехонько в лоб, скотина! Сантиметра бы три правее!.."
   Меня вдруг охватила злоба. "Ах ты сукин сын! Ах ты!.."
   Одинцов бросил пистолет на землю. Одинцов был бледен, как его китель, как парное молоко, как морская пена, как первый осенний снег. Одинцов был страшно бледен.
   "Ах ты мерзавец!"
   Я поднял свой пистолет и, почти не целясь, выстрелил в ноги подполковнику Гвардии Его Императорского Величества Аркадию Георгиевичу Одинцову.
   Он вскрикнул, согнулся пополам, схватился обеими руками за колено и грузно сел на землю. Клюгенау и Евграф Петрович бросились к нему.
   - Берите полотенце! Затягивайте потуже! Потуже! - суетился мой отважный секундант. ("Вот и полотенце пригодилось!" - подумал я.)
   - Не учите меня, милсдарь! - сердито попискивал барон. - Я военный медик и отлично знаю, что следует делать в подобных случаях!
   Сняв перчатки, он засучил рукава и склонился над моим поверженным врагом.
   В половине седьмого мы уже были у ворот Ксюшиной дачи. Одинцова втащили в гостиную и уложили на диван. Он непрерывно стонал.
   - Рана неопасная, но болезненная, - сказал Клюгенау, - задет нерв. Заживать будет долго.