Страница:
Со страхом смотрю в выцветшие, водянистые глаза Али - Алевтины Арсеньевны. Полгода тому назад я сделал ей из газеты кораблик, и мы пустили его в море. Всего лишь полгода прошло, но она не узнает меня, но она ничего не помнит... кроме конфет. Во мне вдруг просыпаются любознательность и азарт естествоиспытателя.
- А какие глаза были у тетушки, какого цвета?
- Глаза были голубые, совершенно голубые!
- То есть как голубые? А я... а мне говорили, что глаза у нее были серые.
- Ну что вы! Я же не могла это позабыть! Даже в газетах писали о ее небесно-голубых глазах. И поэты сравнивали ее глаза с утренним майским небом или с морем в чуть ветреную солнечную погоду. Был у нее один поклонник - поэт. Кажется, там пахло большим романом.
Я весь сжимаюсь. Правую ногу мою под столом сводит от волнения, а мой лоб снова увлажняется.
- Но случилось это несчастье...
- А кто же все-таки виновник? - спрашиваю я тихо. - Почему-то толком неизвестно, кто стрелял в Брянскую.
- Отчего же неизвестно? Очень даже хорошо известно! Стрелял Одинцов, ее законный муж. Это был мужчина заметный, статный, высокий. Это был блестящий гвардейский офицер, аристократ. Но, к несчастью, он был не слишком умен и слишком ревнив. Имея такую знаменитую и такую хорошенькую жену, следовало кое на что смотреть спокойнее, немножко сквозь пальцы. А он не мог. Он то и дело хватался за пистолет и стрелялся на дуэлях.
- Вот как? В начале века еще случались дуэли?
- Разумеется! Мужчины все драчуны и все любят стрелять. Теперь стреляют только в зайцев и уток, а тогда еще можно было пострелять друг в друга. Вот этот Одинцов, совсем одурев от ревности, и застрелил мою бедную тетушку прямо на концерте в Дворянском собрании. Вся Россия содрогнулась! Вы не представляете, что творилось в Петербурге, что писали газеты!
- А что же сделалось с Одинцовым? Он остался жив?
- Да, он остался жив. Его друзья наняли лучших адвокатов, и те доказали, что он был не в себе, а тетка и впрямь вела себя несколько предосудительно. Правда, в Одинцова после тоже стреляли, и, кажется, он был тяжело ранен. Кто стрелял, я уж не знаю. Словом, веселенькая была история, очень веселенькая. Такие бурлили страсти, такие страсти! А тетку-то жалко. Молода ведь была совсем, и такой голос, такой талант.
- А скажите, тот поэт... куда он делся?
- Да бог его ведает. Может быть, застрелился с горя. А может статься, что он еще долго жил. Но, очевидно, он не был слишком известен. И знаете, вы чем-то на него похожи! Честное слово! Он тоже был бородат, и нос у него почти такой же, и глаза... Как забавно! Но вообще-то тетушку окружали офицеры, друзья Одинцова. Они никого к ней не подпускали и попросту таскали ее на руках. Выносили ее на руках из театра и тащили к коляске. А у дверей дома вынимали ее из коляски и несли в квартиру. Не верите? Честное слово актрисы! Так оно все и было!
Апрель.
Горят свечи. Ксюша глядит на меня с фотокарточки по-ангельски кротко. За окном по улице то и дело проезжают машины. Вот, легко шурша шинами, пронеслось такси. Вот басом прогудел большой автобус с прицепом. Вот продребезжал какой-то старенький, разбитый грузовичок - все в нем трясется и лязгает. Вот с тонким свистом промчался полупустой вечерний троллейбус (у наполненного троллейбуса другой звук, другой посвист). Вот легковая машина, наверное "Жигули", остановилась у нашего дома. Из нее выходят, слышны голоса: "Это же дом двадцать девять! Двадцать пятый мы прозевали!" Снова садятся. Стук захлопнувшейся дверцы, шум заводящегося мотора. Отъезжают.
Звонит телефон. Выхожу в прихожую, снимаю трубку. В трубке тихо.
- Алло!
Трубка молчит. Кладу ее на рычажки аппарата, возвращаюсь к столу. Ксюша будто бы сдерживает улыбку. Уголки ее губ явно подрагивают. Снова звонок. Снова снимаю трубку. Снова в трубке безмолвие. Но вроде бы кто-то дышит на другом конце провода, дышит затаившись, стараясь, чтобы дыхания не было слышно. Наконец робкий Настин голос.
- Это... я. Привет. Как поживаешь?
- Плохо поживаю.
- А что случилось?
- Случилось несчастье.
- Какое несчастье? Не пугай меня! Говори, говори, что случилось?
- Да сразу не расскажешь, не объяснишь. Впрочем, тебя это совсем не касается, и незачем тебе нервничать зря.
- Как ты жесток! Просто изверг! Немедленно отвечай, что произошло!
- Не пугайся. Ничего не произошло. Это я так. Валяю дурака. Ничего существенного решительным образом не произошло. Это я так.
Пауза. Я молчу. Настасья - тоже. Слышно, как она шмыгает носом. Потом она вздыхает. После опять шмыгает носом.
- У меня есть два билета на "Амаркорд". На среду, в "Титан". Сеанс в восемнадцать тридцать.
- Я уже видел "Амаркорд". Мы видели его с тобой вместе. Неужели ты позабыла?
- Ну посмотрим еще разок. Фильм-то отличный.
- Хорошо, посмотрим еще разок.
Настя оживляется. Голос ее веселеет.
- Я буду ждать тебя в вестибюле в четверть седьмого. Не опаздывай! Ты у меня любишь опаздывать.
Опять сажусь за стол. Ксения смотрит на меня сердито. Ксения недовольна мною. Зря я согласился на "Амаркорд".
Прихожу на пять минут позже. В вестибюле много народу, но я сразу замечаю Настасью. Она стоит у самого входа и нервно мнет в руках перчатки. Она не видит меня, и я спокойно наблюдаю за нею. На ней светло-серое пальто, черная вязаная шапочка и длинный, свисающий до самого полу, черный вязаный шарф. Она немножко похудела, немножко побледнела, под глазами у нее легкие тени - все это придает ее облику ту самую значительность, которой ей всегда чуточку недоставало. Хороша все же Настя!
Она поворачивает голову в мою сторону, и на ее лице вспыхивает счастливая улыбка. Она машет мне перчатками. Она идет ко мне, лавируя между стоящими в вестибюле людьми, выставляя вперед то одно, то другое плечо, по-прежнему сияя какой-то совсем девчоночьей улыбкой. Подойдя, она берет меня под руку и слегка прижимается ко мне, и обдает меня ароматом "Шанели", и глядит мне в глаза своими синими глазищами, и почти упирается в меня своими длиннющими ресницами, и что-то говорит, что-то тараторит быстро-быстро, будто боится, что не успеет все сказать, что я вот-вот уйду, исчезну - и она останется одна в этом переполненном людьми вестибюле, одна с ненужными билетами в кармане и со слезами на своих фирменных ресницах.
- А я давно уж тут, думала, может ты тоже пораньше, встала на самом видном месте, привязался какой-то мерзкий тип, говорю: отойдите от меня! А ему хоть бы что, еле отбилась, потом страшно стало: вдруг не придешь? вдруг передумаешь? или дела срочные, как это шикарно, что ты все же пришел, как это божественно, как это мило с твоей стороны! А потом морячок какой-то, феноменально вежливый. "Не желаете ли, - говорит, - девушка, у меня есть лишний билет за семьдесят копеек, место хорошее, самая середина и к тому же у прохода, отлично будет видно". Ты знаешь, я даже с работы пораньше ушла, отпросилась - боялась опоздать, и надо было получше нарисовать лицо, чтобы тебе понравиться, а после пенсионер какой-то прилип, генерал небось в отставке, по крайней мере полковник, этот с юмором был, острил по-военному. "Девушка, - говорит, - вам бы в армию, на посту вы стоите, как образцовый солдат, отличник боевой и строевой подготовки". А потом какой-то интеллигентный мальчик стал знакомиться несмело. "У вас, - говорит, - лицо покинутой Ариадны, но Тезей к вам не вернется, не ждите, вы достанетесь Дионису, это тоже недурно, скажу я вам, ей-богу, недурно..."
- Господи! - изумляюсь я. - Сколько же ты тут простояла?
Настасья захлопывает глазищи и снова их распахивает.
- Ну... с полчасика, не больше. Или минут сорок. У меня ведь и часы к тому же спешат, все забываю отдать их в починку.
Мы поднимаемся по длинной лестнице и входим в длинный, неудобный зал. Отыскиваем свои места, садимся. Занавес медленно раздвигается. Свет гаснет. На экране появляется название фильма, звучит музыка, идут титры. Настя берет меня за руку и кладет голову мне на плечо.
- Как давно мы с тобою не были в кино, как давно не сидели рядышком в зрительном зале! - шепчет она и проводит своим острым ноготком по моей ладони. - А тебя волнует эта актриса? Нет? Почему? Она ничего себе, очень даже ничего. Ах, да! Ты же предпочитаешь блондинок! Я забыла совсем! Как это чудесно, что ты предпочитаешь блондинок! В брюнетках есть что-то вульгарное. Сейчас будет отличный кадр!
Настин ноготь вонзается в мою ладонь, и мне немножко больно. Больно, но приятно.
- Здорово! - шепчет Настасья. - Правда, здорово? Феллини, конечно, гений. По-моему, сейчас это режиссер номер один. В глобальном масштабе. А ты как думаешь?
Кто-то трогает Настю сзади за плечо.
- Девушка, нельзя ли немножко потише? Вы все время разговариваете. Поговорить можно и дома. Вы не одна в зале!
Настя резко оборачивается и глядит на обидчика уничтожающе. Но взгляд ее в темноте не виден, да и обидчик прав. Я и сам не терплю, когда болтают в кино. На экране туман, серый непроглядный туман. Где-то вдалеке слышны невнятные голоса. В тумане возникает что-то светлое. Оно приближается, оно растет. Из тумана выходит огромный белый бык с длинными острыми рогами.
- Ой! - тихо вскрикивает Настя и крепко сжимает мою руку своей мягкой ладошкой.
Постояв как бы в нерешительности, бык поворачивается и снова уходит в туман, растворяется в нем.
В толпе зрителей мы спускаемся по лестнице к выходу. Вокруг нас разговаривают.
- Я заснула на том месте, когда они ждали пароход. Так и не поняла, к чему этот пароход и зачем они его ждали. Чушь какая-то.
- Эпизод с касторкой, на мой взгляд, чрезмерно натуралистичен. Вообще, Феллини злоупотребляет натурализмом.
- Ну и лопухи мы с тобой, Петюха! Можно было добавить полтора рублика и купить "малыша". Два часа угробили.
- Удивительно! Сюжета вроде бы нет, а все так цельно - ни убавить, ни прибавить.
- А мне больше всего понравился эпизод с сумасшедшим. Это сделано превосходно!
- Современному западному кинематографу свойственны тенденции дегуманизации. Но Феллини верен гуманизму, и, видимо, он его не предаст.
Мы с Настей идем под ручку по Невскому. Начинает накрапывать дождичек. Настя останавливается, вынимает из сумочки складной зонтик, раскрывает его над моей головой.
- Ну что же ты, - говорю я, - меня от дождя спасаешь, а сама будешь мокрой!
Беру у нее зонтик и стараюсь держать его посередине - и над нею и над собой. Она идет, прижимаясь ко мне плечом. Она счастлива. Ей не терпится поделиться впечатлениями.
- Знаешь, этот бык из тумана - очень эффектно. Я всякий раз пугаюсь. Действительно страшно. Но, честно говоря, не понимаю, какой в нем смысл. Ну бык? Ну и что?
- Видишь ли, это символ и впрямь несколько неопределенный, расплывчатый. Но своей многозначностью он и волнует. Это как бы некая великая загадка, не дающая нам покоя, - это то, что всегда где-то рядом, но притом и невероятно далеко, - то, что всегда подразумевается, но никогда не высказывается вслух, - то, чего все ждут и все опасаются, - словом, нечто чрезвычайно важное, но не поддающееся осмыслению, то самое, что не с чем сравнить.
- До чего же ты умный! - умиляется Настя и целует меня в щеку. - Между прочим, Знобишина скоро выпишут. Он поправился. Все, слава богу, обошлось. Только я удивляюсь: такой спокойный, уравновешенный, тихий, в общем-то, человек. Никак не ожидала! Говорят, это у него от шока. Что-то его невероятно поразило, до крайности ошарашило. Как ты думаешь, что же это могло быть, что могло его так ужаснуть? В старые времена водились привидения. Покойники любили тогда бродить по ночам и причиняли живым массу неприятностей. Но сейчас о призраках ничего не слышно.
- Я рад, что Знобишин уже здоров, - бормочу я. - О причинах его болезни можно только догадываться, но никаких догадок у меня, к сожалению, нет. Все это выглядит весьма таинственно. А куда мы с тобою движемся?
- Ко мне, - отвечает Настасья спокойно. - Женька с бабушкой в Таллинн укатил, там у нас родственники.
- Ах, Настя, ты не можешь понять: это невозможно, это совершенно невозможно! Это уже не будет возможным никогда!
- Ну хорошо, хорошо, проводи меня тольно до дому. Не бросишь же ты меня здесь, посреди Невского, под дождем?
Листья на потолке в вестибюле Настиного дома только что покрашены. Теперь я вижу, что это листья водяных лилий, - раньше я почему-то не обращал на это внимания. Вдруг замечаю среди листьев притаившуюся лягушку. А вот и еще одна! Как интересно, однако! Сколько раз я стоял здесь с Настей и не замечал, что на потолке среди листьев - лягушки. Настя теребит пальцами рукав моего пальто.
- И очень смешно, конечно, Градиска соблазняет принца. Второй раз, а все равно смешно. Принц просто бесподобен! Что ты там, на потолке, рассматриваешь?
- Да вот лягушки. Они затаилисъ среди листьев. Очень симпатичные.
- Где, где?
- А вон там, справа. И чуть подальше еще одна. И вон там, у карниза, в самом углу.
- Ой, и правда лягушки! Двенадцать лет живу в этом доме, а лягушек не разглядела. Все-то ты видишь! Все-то ты замечаешь! Очень ты зоркий.
Настя берет меня за палец.
- Ну зайдем хоть на минутку! У тебя ботинки, наверное, промокли. Высушишь носки.
Мне не очень хочется возвращаться на улицу под дождь, и я колеблюсь.
- Пошли, пошли! Угощу тебя коньячком. Выпьешь рюмку - согреешься.
Настя тащит меня за палец к лестнице. Поднимаемся. Мимо проплывает красная лодка. Парус ее все так же надут ветром. Ветер не стихает. И что-то милое, родное есть в этой лодке и в ее парусе, и в белых гребешках стеклянных волн, и в списке жильцов на дверях Настиной квартиры.
В комнате у Насти все по-прежнему. Только среди пейзажей Куинджи появился пейзаж Пуссена. Вспоминаю: когда-то в Настином присутствии хвалил пейзажи Пуссена.
- Вот тебе шлепанцы, - говорит Настя.
Сажусь у двери на стул, развязываю шнурки, сбрасываю мокрые ботинки, надеваю шлепанцы, те самые коричневые кожаные шлепанцы, которые были куплены два года назад специально для меня.
Настасья перед зеркалом стягивает с головы шапочку. Замечаю, что у нее опять новая прическа, - волосы укорочены, концы их подвиты и свободно рассыпаются по плечам. Приблизив лицо к зеркалу и округлив раскрытый рот, она кончиком платка подтирает размытую дождем помаду. Потом она трогает пальцем ресницы и поворачивается ко мне. "Красотка! - думаю я. Чего и говорить, конечно красотка. Красавица!"
Чувствуя, что я любуюсь ею, Настя с минуту стоит неподвижно. В ее взгляде гордость собою и затаенное торжество: "Полюбуйся, полюбуйся, с кем ты расстался, кого ты разлюбил, кого ты покинул, кого ты так жестоко бросил, дурачок! Полюбуйся и запомни мои прекрасные черты! Получше запомни!" После она подходит и кладет свою ладонь мне на плечо. Я тихонько снимаю ладонь. Настя снова кладет. Я опять осторожно сдвигаю ладонь в сторону.
- Уж и прикоснуться к тебе нельзя! - говорит Настя. Она направляется к серванту, извлекает из него непочатую бутылку мартеля и ставит ее на стол. Рядом с бутылкой появляются два знакомых бокальчика фиолетового стекла и блюдечко с жареным миндалем.
- Иди, иди сюда, что ты там сидишь, как бедный родственник? - произносит Настя с напускной небрежностью и усаживается у стола, закинув ногу на ногу, почти как Ксения.
Подхожу. Сажусь за стол.
- Ты, я вижу, разбогатела. Балуешься французскими коньяками.
- Премия! - отвечает Настасья. - Скромная премия за скромное перевыполнение плана. Сначала хотела купить туфли, но потом плюнула на них и решила - поживу-ка я красиво!
Гляжу, как мартель льется в бокалы. Гляжу на длинные, острые Настины ногти, покрытые перламутровым лаком.
- Рада снова видеть вас, дорогой друг, у себя, в этих добротных шлепанцах отечественного производства, за этим столом, под этим абажуром и с бокалом в руках! - произносит Настя, иронически улыбаясь и глядя на меня сквозь прищуренные ресницы, тоже почти как Ксения. Мы чокаемся. Настя тянет коньяк маленькими глотками, время от времени облизывая верхнюю губу.
- Зря ты меня боишься. В конце концов, мы можем быть друзьями. Я по-прежнему нравлюсь тебе, это заметно. Я красивая женщина. Ты всегда твердил, что я очень красивая женщина. К тому же я еще вполне молодая женщина - мне всего лишь тридцать два. Я как очень спелое, сочное яблоко или как чуть перезревший, сладкий, ароматный абрикос, ты мне сам это говорил. Я - как... Ну найди для меня еще какое-нибудь сравнение! Ты же у меня поэт! Вон что творилось сегодня в вестибюле "Титана"! Все мужчины, и стар и млад, рвались со мною познакомиться. Разве неприятно дружить с красоткой, которая к тому же к тебе немножко неравнодушна, которая в тебя чуть-чуть влюблена? По-моему, одно удовольствие.
Настасья встает из-за стола и с бокалом в руке устраивается на диване. Я продолжаю сидеть за столом. Настасья похлопывает рукой по сиденью дивана.
- Садись-ка сюда! Здесь удобнее, мягче.
Я послушно сажусь рядом с нею.
- Вот видишь, здесь действительно удобно. Посидим рядышком. И все же лучший фильм у Феллини "Дорога". Ты со мною согласен? Я, когда его посмотрела, неделю в себя прийти не могла. Даже на работе это заметили. Начальница сказала: "У вас что, какие-нибудь неприятности дома? Если нужно, я могу вас отпустить". А Шурка моя все удивлялась: "До чего же ты впечатлительная, Настюха! Таких, как ты, нельзя пускать в кино и театры. Таким, как ты, это вредно для здоровья. Я уж и позабыла этот фильм, а ты все переживаешь. Нервы тебе, лапонька, надо бы подлечить!"
Настя подвигается ко мне поближе.
- Ну что же ты, дружочек мой, такой печальный? Ну обними же меня по-дружески! Ну приласкай же меня целомудренно, платонически, безо всяких дурных намерений! Неужели тебе совсем не хочется меня приласкать? Не может этого быть! Где твоя рука? Положи ее вот сюда, на мою талию. У меня же чудесная, тонкая талия, ты всегда ею восторгался. И бедра у меня недурные, очень даже недурные. Многие бабы смертельно завидуют моим бедрам. "Если бы нам такие бедра, мы бы и горя не знали! - говорят они мне. - Это же счастье иметь такие бедра - не широкие и не узкие, не покатые и не крутые, не высокие и не низкие, а в самый раз, тютелька в тютельку!" Ну погладь, погладь мое бедро, друг мой единственный, друг мой бесценный!
Настя опускает мою руку с талии на бедро и придвигает свое лицо к моему. Совсем рядом синие озера ее глаз с зарослями черных камышей - ресниц - по краям. Мне даже чудится, что в озерной глубине мелькают, резвятся, поблескивают боками веселые серебристые рыбешки. "Сесть бы у камышей да забросить удочку, - думаю я, - ведь был же я в молодости рыболовом!"
Но озера уплывают куда-то вверх, и перед моими глазами уже Настин рот. Он влажен. Он полуоткрыт. Белеют смоченные слюною зубы. "Как у Ксюши! - думаю я. - Совсем как у Ксюши!" И я тихонько прикасаюсь губами к этому неотразимому, то ли Настиному, то ли Ксюшиному, рту, и она, эта женщина, эта Настя-Ксюша отвечает мне страстно, жарко, торопливо, и в горле у нее что-то клокочет, и пальцы ее рвут пуговицу на моем вороте, и что-то со звоном падает на пол...
Я отталкиваю от себя эту обезумевшую от страсти женщину и откидываюсь на подушку. Я вижу: это не Ксюша, это Настя.
- Сумасшедшая!
Она сидит, прижав ладони к лицу.
- Я люблю тебя, - говорит она тихо, и опять что-то булькает в ее горле. - Я люблю тебя! - кричит она. - Ты что, не знаешь? Я, идиотка несчастная, люблю тебя!
И потом она падает на диван как подкошенная, плашмя, лицом вниз, и лопатки ее ходят ходуном, и она рвет зубами подушку, и рыдания ее переходят в вой, в страшный, уже не женский, а какой-то звериный вой.
Переворачиваю ее на спину, приподымаю ей голову и вливаю в рот рюмку мартеля. Она затихает. Она лежит неподвижно. Ее глаза закрыты. Ее щеки в черных потеках от ресниц. Ее рот размазан, нос распух, волосы взлохмачены.
- Уходи! - шепчет она. - Убирайся! Я тебя умоляю!
Сбрасываю шлепанцы, вставляю ступни в не успевшие высохнуть ботинки, напяливаю на затылок кепку и надеваю пальто, долго не попадая руками в отверстия рукавов. Подхожу к Насте. Она лежит в той же позе - навзничь. Она не открывает глаз. Выхожу в коридор, тщательно закрыв за собою дверь. Стараясь не топать, иду по коридору. Кто-то выглядывает из коммунальной кухни - любопытствует. Не озираясь, иду мимо дверей с половичками. Выбираюсь на лестницу. Спускаюсь. У витража с лодкой обнимается парочка. Прохожу рядом с ними. Они меня не замечают.
Стою на улице, подняв воротник пальто. Дождь все моросит. В мокром асфальте отражается ярко освещенная витрина булочной с огромным кренделем и огонь светофора, стоящего у перекрестка. Вот он красный. Вот он желтый. Вот он зеленый. Вот он снова красный. Машин не видно. Светофор светит для собственного удовольствия.
Иду к площади, подхожу к собору. В полумраке поблескивают мокрые гранитные колонны. Лучи прожекторов упираются в тускло мерцающий золотой купол, будто поддерживая его, чтобы не упал. Промчавшееся мимо такси обдает меня брызгами. Отряхиваю брюки и пальто. Ботинки опять промокли. За собором на высоком пышном пьедестале ненастоящий, как манекен, бронзовый всадник поднял на дыбы нервную, тонконогую, совсем живую бронзовую лошадь. Дождевые струи текут по плечам всадника и по шее лошади. У монумента останавливается милицейская машина с синей мигалкой на крыше. Дверца машины открывается, милиционер в дождевике направляется ко мне. "Ну вот, опять! - думаю. - Чем я теперь провинился?" Милиционер подходит и спрашивает, нет ли спичек. Достаю из кармана спички. Прикрываясь полой дождевика, милиционер закуривает, благодарит и садится в машину. Машина медленно объезжает памятник и скрывается за углом. Дождь не унимается. Дождевая вода каплет с кепки мне за воротник. "Жалко Настю", - думаю я.
Май.
Кафе-мороженое на Лиговке - бывший "Голубой жираф". Сижу за столиком в том самом углу, где впервые сидели мы с Ксенией. Напротив меня сидит белобрысая девица с "лошадиным хвостом" на макушке. Хвост длинный, тщательно расчесанный. Девица уплетает мороженое, запивая его яблочным соком.
Появляется А. Садится сбоку, между девицей и мною.
- Какие новости?
- Новости плохие. Ксения умерла.
Пауза. Ложка с мороженым, поднесенная девицей ко рту, застывает в воздухе. Глаза девицы округляются - в них испуг и любопытство. Глаза А. тоже округляются - в них изумление и растерянность.
- Когда?
- Какое это теперь имеет значение? Вчера! Позавчера! Семьдесят пять лет тому назад - шестнадцатого декабря тысяча девятьсот восьмого года!
- Шестнадцатого декабря? Что же не позвонил, не сказал... Ну, брат...
- А зачем? На похороны мы с тобой все равно не попали бы. Не пустили бы нас на похороны.
Опять пауза. Девица, не поднимая головы, быстро доедает мороженое, допивает сок, поправляет рукою хвост, надевает на плечо ремешок сумочки и торопливо уходит. У дверей она оборачивается и бросает на меня последний взгляд. Но что в нем, издалека не разобрать. А. встает, направляется к стойке и вскоре возвращается с бутылкой все того же гурджаани.
- Помянем Ксению Владимировну! - говорит он и наливает вино в стаканы. - Но как же это случилось?
- Убил один сумасшедший. В сердце попал. Точнехонько в сердце. Его, правда, тоже... Все на моих глазах.
- И ты не смог?..
- Нет, не смог. До эстрады было метров тридцать, а он, как видно, все рассчитал, хотя и был безумец.
Вино выпито. Теперь встаю я. Теперь я иду к стойке и возвращаюсь с бутылкой гурджаани.
- И все-таки, что же это было? - спрашиваю я, разглядывая дно стакана. - Затмение ума? Особая, редко встречающаяся форма безумия, в котором есть логика, есть система, есть гармония и красота? Уникальная, изумительная, прекраснейшая форма безумия, которая встречается раз в тысячелетие и потому неизвестна еще медицине? Или это были галлюцинации, это был сон наяву? Сон, в котором все так четко, так выпукло, так реально, до неестественности реально, реальнее, чем сама реальность? Долгий сон с продолжениями, с захватывающим сюжетом и с продуманной до мелочей композицией? Многосерийный цветной, широкоформатный, стереофонический и стереоскопический сон? Или это эксперимент неведомого гипнотизера, обладающего чудовищной силой внушения, от которой нет никакой защиты? Но почему именно я был избран объектом для гипнотических манипуляций? Почему именно я погружен был в иную жизнь и обречен был наслаждаться в ней и страдать? Или со временем что-то стряслось? По какой-то таинственной причине оно вдруг расслоилось, перекосилось, пласты его сдвинулись, между ними образовались пустоты, и прошлое стало просвечивать сквозь настоящее? А если время - цепь, то оно, вероятно, запуталось, завязалось в узел, и далекие его звенья внезапно оказались рядом ? Что же, что это было?
- Все очень просто, - говорит А. - Он и она были предназначены друг для друга. Но произошла ошибка - он опоздал родиться. И вот, прорывая толщу лет, она бросилась к нему, в его время. Она торопилась, боялась опоздать. И она успела. И ему повезло. И они были вместе почти год. Почти год - значит, почти вечность.
- А какие глаза были у тетушки, какого цвета?
- Глаза были голубые, совершенно голубые!
- То есть как голубые? А я... а мне говорили, что глаза у нее были серые.
- Ну что вы! Я же не могла это позабыть! Даже в газетах писали о ее небесно-голубых глазах. И поэты сравнивали ее глаза с утренним майским небом или с морем в чуть ветреную солнечную погоду. Был у нее один поклонник - поэт. Кажется, там пахло большим романом.
Я весь сжимаюсь. Правую ногу мою под столом сводит от волнения, а мой лоб снова увлажняется.
- Но случилось это несчастье...
- А кто же все-таки виновник? - спрашиваю я тихо. - Почему-то толком неизвестно, кто стрелял в Брянскую.
- Отчего же неизвестно? Очень даже хорошо известно! Стрелял Одинцов, ее законный муж. Это был мужчина заметный, статный, высокий. Это был блестящий гвардейский офицер, аристократ. Но, к несчастью, он был не слишком умен и слишком ревнив. Имея такую знаменитую и такую хорошенькую жену, следовало кое на что смотреть спокойнее, немножко сквозь пальцы. А он не мог. Он то и дело хватался за пистолет и стрелялся на дуэлях.
- Вот как? В начале века еще случались дуэли?
- Разумеется! Мужчины все драчуны и все любят стрелять. Теперь стреляют только в зайцев и уток, а тогда еще можно было пострелять друг в друга. Вот этот Одинцов, совсем одурев от ревности, и застрелил мою бедную тетушку прямо на концерте в Дворянском собрании. Вся Россия содрогнулась! Вы не представляете, что творилось в Петербурге, что писали газеты!
- А что же сделалось с Одинцовым? Он остался жив?
- Да, он остался жив. Его друзья наняли лучших адвокатов, и те доказали, что он был не в себе, а тетка и впрямь вела себя несколько предосудительно. Правда, в Одинцова после тоже стреляли, и, кажется, он был тяжело ранен. Кто стрелял, я уж не знаю. Словом, веселенькая была история, очень веселенькая. Такие бурлили страсти, такие страсти! А тетку-то жалко. Молода ведь была совсем, и такой голос, такой талант.
- А скажите, тот поэт... куда он делся?
- Да бог его ведает. Может быть, застрелился с горя. А может статься, что он еще долго жил. Но, очевидно, он не был слишком известен. И знаете, вы чем-то на него похожи! Честное слово! Он тоже был бородат, и нос у него почти такой же, и глаза... Как забавно! Но вообще-то тетушку окружали офицеры, друзья Одинцова. Они никого к ней не подпускали и попросту таскали ее на руках. Выносили ее на руках из театра и тащили к коляске. А у дверей дома вынимали ее из коляски и несли в квартиру. Не верите? Честное слово актрисы! Так оно все и было!
Апрель.
Горят свечи. Ксюша глядит на меня с фотокарточки по-ангельски кротко. За окном по улице то и дело проезжают машины. Вот, легко шурша шинами, пронеслось такси. Вот басом прогудел большой автобус с прицепом. Вот продребезжал какой-то старенький, разбитый грузовичок - все в нем трясется и лязгает. Вот с тонким свистом промчался полупустой вечерний троллейбус (у наполненного троллейбуса другой звук, другой посвист). Вот легковая машина, наверное "Жигули", остановилась у нашего дома. Из нее выходят, слышны голоса: "Это же дом двадцать девять! Двадцать пятый мы прозевали!" Снова садятся. Стук захлопнувшейся дверцы, шум заводящегося мотора. Отъезжают.
Звонит телефон. Выхожу в прихожую, снимаю трубку. В трубке тихо.
- Алло!
Трубка молчит. Кладу ее на рычажки аппарата, возвращаюсь к столу. Ксюша будто бы сдерживает улыбку. Уголки ее губ явно подрагивают. Снова звонок. Снова снимаю трубку. Снова в трубке безмолвие. Но вроде бы кто-то дышит на другом конце провода, дышит затаившись, стараясь, чтобы дыхания не было слышно. Наконец робкий Настин голос.
- Это... я. Привет. Как поживаешь?
- Плохо поживаю.
- А что случилось?
- Случилось несчастье.
- Какое несчастье? Не пугай меня! Говори, говори, что случилось?
- Да сразу не расскажешь, не объяснишь. Впрочем, тебя это совсем не касается, и незачем тебе нервничать зря.
- Как ты жесток! Просто изверг! Немедленно отвечай, что произошло!
- Не пугайся. Ничего не произошло. Это я так. Валяю дурака. Ничего существенного решительным образом не произошло. Это я так.
Пауза. Я молчу. Настасья - тоже. Слышно, как она шмыгает носом. Потом она вздыхает. После опять шмыгает носом.
- У меня есть два билета на "Амаркорд". На среду, в "Титан". Сеанс в восемнадцать тридцать.
- Я уже видел "Амаркорд". Мы видели его с тобой вместе. Неужели ты позабыла?
- Ну посмотрим еще разок. Фильм-то отличный.
- Хорошо, посмотрим еще разок.
Настя оживляется. Голос ее веселеет.
- Я буду ждать тебя в вестибюле в четверть седьмого. Не опаздывай! Ты у меня любишь опаздывать.
Опять сажусь за стол. Ксения смотрит на меня сердито. Ксения недовольна мною. Зря я согласился на "Амаркорд".
Прихожу на пять минут позже. В вестибюле много народу, но я сразу замечаю Настасью. Она стоит у самого входа и нервно мнет в руках перчатки. Она не видит меня, и я спокойно наблюдаю за нею. На ней светло-серое пальто, черная вязаная шапочка и длинный, свисающий до самого полу, черный вязаный шарф. Она немножко похудела, немножко побледнела, под глазами у нее легкие тени - все это придает ее облику ту самую значительность, которой ей всегда чуточку недоставало. Хороша все же Настя!
Она поворачивает голову в мою сторону, и на ее лице вспыхивает счастливая улыбка. Она машет мне перчатками. Она идет ко мне, лавируя между стоящими в вестибюле людьми, выставляя вперед то одно, то другое плечо, по-прежнему сияя какой-то совсем девчоночьей улыбкой. Подойдя, она берет меня под руку и слегка прижимается ко мне, и обдает меня ароматом "Шанели", и глядит мне в глаза своими синими глазищами, и почти упирается в меня своими длиннющими ресницами, и что-то говорит, что-то тараторит быстро-быстро, будто боится, что не успеет все сказать, что я вот-вот уйду, исчезну - и она останется одна в этом переполненном людьми вестибюле, одна с ненужными билетами в кармане и со слезами на своих фирменных ресницах.
- А я давно уж тут, думала, может ты тоже пораньше, встала на самом видном месте, привязался какой-то мерзкий тип, говорю: отойдите от меня! А ему хоть бы что, еле отбилась, потом страшно стало: вдруг не придешь? вдруг передумаешь? или дела срочные, как это шикарно, что ты все же пришел, как это божественно, как это мило с твоей стороны! А потом морячок какой-то, феноменально вежливый. "Не желаете ли, - говорит, - девушка, у меня есть лишний билет за семьдесят копеек, место хорошее, самая середина и к тому же у прохода, отлично будет видно". Ты знаешь, я даже с работы пораньше ушла, отпросилась - боялась опоздать, и надо было получше нарисовать лицо, чтобы тебе понравиться, а после пенсионер какой-то прилип, генерал небось в отставке, по крайней мере полковник, этот с юмором был, острил по-военному. "Девушка, - говорит, - вам бы в армию, на посту вы стоите, как образцовый солдат, отличник боевой и строевой подготовки". А потом какой-то интеллигентный мальчик стал знакомиться несмело. "У вас, - говорит, - лицо покинутой Ариадны, но Тезей к вам не вернется, не ждите, вы достанетесь Дионису, это тоже недурно, скажу я вам, ей-богу, недурно..."
- Господи! - изумляюсь я. - Сколько же ты тут простояла?
Настасья захлопывает глазищи и снова их распахивает.
- Ну... с полчасика, не больше. Или минут сорок. У меня ведь и часы к тому же спешат, все забываю отдать их в починку.
Мы поднимаемся по длинной лестнице и входим в длинный, неудобный зал. Отыскиваем свои места, садимся. Занавес медленно раздвигается. Свет гаснет. На экране появляется название фильма, звучит музыка, идут титры. Настя берет меня за руку и кладет голову мне на плечо.
- Как давно мы с тобою не были в кино, как давно не сидели рядышком в зрительном зале! - шепчет она и проводит своим острым ноготком по моей ладони. - А тебя волнует эта актриса? Нет? Почему? Она ничего себе, очень даже ничего. Ах, да! Ты же предпочитаешь блондинок! Я забыла совсем! Как это чудесно, что ты предпочитаешь блондинок! В брюнетках есть что-то вульгарное. Сейчас будет отличный кадр!
Настин ноготь вонзается в мою ладонь, и мне немножко больно. Больно, но приятно.
- Здорово! - шепчет Настасья. - Правда, здорово? Феллини, конечно, гений. По-моему, сейчас это режиссер номер один. В глобальном масштабе. А ты как думаешь?
Кто-то трогает Настю сзади за плечо.
- Девушка, нельзя ли немножко потише? Вы все время разговариваете. Поговорить можно и дома. Вы не одна в зале!
Настя резко оборачивается и глядит на обидчика уничтожающе. Но взгляд ее в темноте не виден, да и обидчик прав. Я и сам не терплю, когда болтают в кино. На экране туман, серый непроглядный туман. Где-то вдалеке слышны невнятные голоса. В тумане возникает что-то светлое. Оно приближается, оно растет. Из тумана выходит огромный белый бык с длинными острыми рогами.
- Ой! - тихо вскрикивает Настя и крепко сжимает мою руку своей мягкой ладошкой.
Постояв как бы в нерешительности, бык поворачивается и снова уходит в туман, растворяется в нем.
В толпе зрителей мы спускаемся по лестнице к выходу. Вокруг нас разговаривают.
- Я заснула на том месте, когда они ждали пароход. Так и не поняла, к чему этот пароход и зачем они его ждали. Чушь какая-то.
- Эпизод с касторкой, на мой взгляд, чрезмерно натуралистичен. Вообще, Феллини злоупотребляет натурализмом.
- Ну и лопухи мы с тобой, Петюха! Можно было добавить полтора рублика и купить "малыша". Два часа угробили.
- Удивительно! Сюжета вроде бы нет, а все так цельно - ни убавить, ни прибавить.
- А мне больше всего понравился эпизод с сумасшедшим. Это сделано превосходно!
- Современному западному кинематографу свойственны тенденции дегуманизации. Но Феллини верен гуманизму, и, видимо, он его не предаст.
Мы с Настей идем под ручку по Невскому. Начинает накрапывать дождичек. Настя останавливается, вынимает из сумочки складной зонтик, раскрывает его над моей головой.
- Ну что же ты, - говорю я, - меня от дождя спасаешь, а сама будешь мокрой!
Беру у нее зонтик и стараюсь держать его посередине - и над нею и над собой. Она идет, прижимаясь ко мне плечом. Она счастлива. Ей не терпится поделиться впечатлениями.
- Знаешь, этот бык из тумана - очень эффектно. Я всякий раз пугаюсь. Действительно страшно. Но, честно говоря, не понимаю, какой в нем смысл. Ну бык? Ну и что?
- Видишь ли, это символ и впрямь несколько неопределенный, расплывчатый. Но своей многозначностью он и волнует. Это как бы некая великая загадка, не дающая нам покоя, - это то, что всегда где-то рядом, но притом и невероятно далеко, - то, что всегда подразумевается, но никогда не высказывается вслух, - то, чего все ждут и все опасаются, - словом, нечто чрезвычайно важное, но не поддающееся осмыслению, то самое, что не с чем сравнить.
- До чего же ты умный! - умиляется Настя и целует меня в щеку. - Между прочим, Знобишина скоро выпишут. Он поправился. Все, слава богу, обошлось. Только я удивляюсь: такой спокойный, уравновешенный, тихий, в общем-то, человек. Никак не ожидала! Говорят, это у него от шока. Что-то его невероятно поразило, до крайности ошарашило. Как ты думаешь, что же это могло быть, что могло его так ужаснуть? В старые времена водились привидения. Покойники любили тогда бродить по ночам и причиняли живым массу неприятностей. Но сейчас о призраках ничего не слышно.
- Я рад, что Знобишин уже здоров, - бормочу я. - О причинах его болезни можно только догадываться, но никаких догадок у меня, к сожалению, нет. Все это выглядит весьма таинственно. А куда мы с тобою движемся?
- Ко мне, - отвечает Настасья спокойно. - Женька с бабушкой в Таллинн укатил, там у нас родственники.
- Ах, Настя, ты не можешь понять: это невозможно, это совершенно невозможно! Это уже не будет возможным никогда!
- Ну хорошо, хорошо, проводи меня тольно до дому. Не бросишь же ты меня здесь, посреди Невского, под дождем?
Листья на потолке в вестибюле Настиного дома только что покрашены. Теперь я вижу, что это листья водяных лилий, - раньше я почему-то не обращал на это внимания. Вдруг замечаю среди листьев притаившуюся лягушку. А вот и еще одна! Как интересно, однако! Сколько раз я стоял здесь с Настей и не замечал, что на потолке среди листьев - лягушки. Настя теребит пальцами рукав моего пальто.
- И очень смешно, конечно, Градиска соблазняет принца. Второй раз, а все равно смешно. Принц просто бесподобен! Что ты там, на потолке, рассматриваешь?
- Да вот лягушки. Они затаилисъ среди листьев. Очень симпатичные.
- Где, где?
- А вон там, справа. И чуть подальше еще одна. И вон там, у карниза, в самом углу.
- Ой, и правда лягушки! Двенадцать лет живу в этом доме, а лягушек не разглядела. Все-то ты видишь! Все-то ты замечаешь! Очень ты зоркий.
Настя берет меня за палец.
- Ну зайдем хоть на минутку! У тебя ботинки, наверное, промокли. Высушишь носки.
Мне не очень хочется возвращаться на улицу под дождь, и я колеблюсь.
- Пошли, пошли! Угощу тебя коньячком. Выпьешь рюмку - согреешься.
Настя тащит меня за палец к лестнице. Поднимаемся. Мимо проплывает красная лодка. Парус ее все так же надут ветром. Ветер не стихает. И что-то милое, родное есть в этой лодке и в ее парусе, и в белых гребешках стеклянных волн, и в списке жильцов на дверях Настиной квартиры.
В комнате у Насти все по-прежнему. Только среди пейзажей Куинджи появился пейзаж Пуссена. Вспоминаю: когда-то в Настином присутствии хвалил пейзажи Пуссена.
- Вот тебе шлепанцы, - говорит Настя.
Сажусь у двери на стул, развязываю шнурки, сбрасываю мокрые ботинки, надеваю шлепанцы, те самые коричневые кожаные шлепанцы, которые были куплены два года назад специально для меня.
Настасья перед зеркалом стягивает с головы шапочку. Замечаю, что у нее опять новая прическа, - волосы укорочены, концы их подвиты и свободно рассыпаются по плечам. Приблизив лицо к зеркалу и округлив раскрытый рот, она кончиком платка подтирает размытую дождем помаду. Потом она трогает пальцем ресницы и поворачивается ко мне. "Красотка! - думаю я. Чего и говорить, конечно красотка. Красавица!"
Чувствуя, что я любуюсь ею, Настя с минуту стоит неподвижно. В ее взгляде гордость собою и затаенное торжество: "Полюбуйся, полюбуйся, с кем ты расстался, кого ты разлюбил, кого ты покинул, кого ты так жестоко бросил, дурачок! Полюбуйся и запомни мои прекрасные черты! Получше запомни!" После она подходит и кладет свою ладонь мне на плечо. Я тихонько снимаю ладонь. Настя снова кладет. Я опять осторожно сдвигаю ладонь в сторону.
- Уж и прикоснуться к тебе нельзя! - говорит Настя. Она направляется к серванту, извлекает из него непочатую бутылку мартеля и ставит ее на стол. Рядом с бутылкой появляются два знакомых бокальчика фиолетового стекла и блюдечко с жареным миндалем.
- Иди, иди сюда, что ты там сидишь, как бедный родственник? - произносит Настя с напускной небрежностью и усаживается у стола, закинув ногу на ногу, почти как Ксения.
Подхожу. Сажусь за стол.
- Ты, я вижу, разбогатела. Балуешься французскими коньяками.
- Премия! - отвечает Настасья. - Скромная премия за скромное перевыполнение плана. Сначала хотела купить туфли, но потом плюнула на них и решила - поживу-ка я красиво!
Гляжу, как мартель льется в бокалы. Гляжу на длинные, острые Настины ногти, покрытые перламутровым лаком.
- Рада снова видеть вас, дорогой друг, у себя, в этих добротных шлепанцах отечественного производства, за этим столом, под этим абажуром и с бокалом в руках! - произносит Настя, иронически улыбаясь и глядя на меня сквозь прищуренные ресницы, тоже почти как Ксения. Мы чокаемся. Настя тянет коньяк маленькими глотками, время от времени облизывая верхнюю губу.
- Зря ты меня боишься. В конце концов, мы можем быть друзьями. Я по-прежнему нравлюсь тебе, это заметно. Я красивая женщина. Ты всегда твердил, что я очень красивая женщина. К тому же я еще вполне молодая женщина - мне всего лишь тридцать два. Я как очень спелое, сочное яблоко или как чуть перезревший, сладкий, ароматный абрикос, ты мне сам это говорил. Я - как... Ну найди для меня еще какое-нибудь сравнение! Ты же у меня поэт! Вон что творилось сегодня в вестибюле "Титана"! Все мужчины, и стар и млад, рвались со мною познакомиться. Разве неприятно дружить с красоткой, которая к тому же к тебе немножко неравнодушна, которая в тебя чуть-чуть влюблена? По-моему, одно удовольствие.
Настасья встает из-за стола и с бокалом в руке устраивается на диване. Я продолжаю сидеть за столом. Настасья похлопывает рукой по сиденью дивана.
- Садись-ка сюда! Здесь удобнее, мягче.
Я послушно сажусь рядом с нею.
- Вот видишь, здесь действительно удобно. Посидим рядышком. И все же лучший фильм у Феллини "Дорога". Ты со мною согласен? Я, когда его посмотрела, неделю в себя прийти не могла. Даже на работе это заметили. Начальница сказала: "У вас что, какие-нибудь неприятности дома? Если нужно, я могу вас отпустить". А Шурка моя все удивлялась: "До чего же ты впечатлительная, Настюха! Таких, как ты, нельзя пускать в кино и театры. Таким, как ты, это вредно для здоровья. Я уж и позабыла этот фильм, а ты все переживаешь. Нервы тебе, лапонька, надо бы подлечить!"
Настя подвигается ко мне поближе.
- Ну что же ты, дружочек мой, такой печальный? Ну обними же меня по-дружески! Ну приласкай же меня целомудренно, платонически, безо всяких дурных намерений! Неужели тебе совсем не хочется меня приласкать? Не может этого быть! Где твоя рука? Положи ее вот сюда, на мою талию. У меня же чудесная, тонкая талия, ты всегда ею восторгался. И бедра у меня недурные, очень даже недурные. Многие бабы смертельно завидуют моим бедрам. "Если бы нам такие бедра, мы бы и горя не знали! - говорят они мне. - Это же счастье иметь такие бедра - не широкие и не узкие, не покатые и не крутые, не высокие и не низкие, а в самый раз, тютелька в тютельку!" Ну погладь, погладь мое бедро, друг мой единственный, друг мой бесценный!
Настя опускает мою руку с талии на бедро и придвигает свое лицо к моему. Совсем рядом синие озера ее глаз с зарослями черных камышей - ресниц - по краям. Мне даже чудится, что в озерной глубине мелькают, резвятся, поблескивают боками веселые серебристые рыбешки. "Сесть бы у камышей да забросить удочку, - думаю я, - ведь был же я в молодости рыболовом!"
Но озера уплывают куда-то вверх, и перед моими глазами уже Настин рот. Он влажен. Он полуоткрыт. Белеют смоченные слюною зубы. "Как у Ксюши! - думаю я. - Совсем как у Ксюши!" И я тихонько прикасаюсь губами к этому неотразимому, то ли Настиному, то ли Ксюшиному, рту, и она, эта женщина, эта Настя-Ксюша отвечает мне страстно, жарко, торопливо, и в горле у нее что-то клокочет, и пальцы ее рвут пуговицу на моем вороте, и что-то со звоном падает на пол...
Я отталкиваю от себя эту обезумевшую от страсти женщину и откидываюсь на подушку. Я вижу: это не Ксюша, это Настя.
- Сумасшедшая!
Она сидит, прижав ладони к лицу.
- Я люблю тебя, - говорит она тихо, и опять что-то булькает в ее горле. - Я люблю тебя! - кричит она. - Ты что, не знаешь? Я, идиотка несчастная, люблю тебя!
И потом она падает на диван как подкошенная, плашмя, лицом вниз, и лопатки ее ходят ходуном, и она рвет зубами подушку, и рыдания ее переходят в вой, в страшный, уже не женский, а какой-то звериный вой.
Переворачиваю ее на спину, приподымаю ей голову и вливаю в рот рюмку мартеля. Она затихает. Она лежит неподвижно. Ее глаза закрыты. Ее щеки в черных потеках от ресниц. Ее рот размазан, нос распух, волосы взлохмачены.
- Уходи! - шепчет она. - Убирайся! Я тебя умоляю!
Сбрасываю шлепанцы, вставляю ступни в не успевшие высохнуть ботинки, напяливаю на затылок кепку и надеваю пальто, долго не попадая руками в отверстия рукавов. Подхожу к Насте. Она лежит в той же позе - навзничь. Она не открывает глаз. Выхожу в коридор, тщательно закрыв за собою дверь. Стараясь не топать, иду по коридору. Кто-то выглядывает из коммунальной кухни - любопытствует. Не озираясь, иду мимо дверей с половичками. Выбираюсь на лестницу. Спускаюсь. У витража с лодкой обнимается парочка. Прохожу рядом с ними. Они меня не замечают.
Стою на улице, подняв воротник пальто. Дождь все моросит. В мокром асфальте отражается ярко освещенная витрина булочной с огромным кренделем и огонь светофора, стоящего у перекрестка. Вот он красный. Вот он желтый. Вот он зеленый. Вот он снова красный. Машин не видно. Светофор светит для собственного удовольствия.
Иду к площади, подхожу к собору. В полумраке поблескивают мокрые гранитные колонны. Лучи прожекторов упираются в тускло мерцающий золотой купол, будто поддерживая его, чтобы не упал. Промчавшееся мимо такси обдает меня брызгами. Отряхиваю брюки и пальто. Ботинки опять промокли. За собором на высоком пышном пьедестале ненастоящий, как манекен, бронзовый всадник поднял на дыбы нервную, тонконогую, совсем живую бронзовую лошадь. Дождевые струи текут по плечам всадника и по шее лошади. У монумента останавливается милицейская машина с синей мигалкой на крыше. Дверца машины открывается, милиционер в дождевике направляется ко мне. "Ну вот, опять! - думаю. - Чем я теперь провинился?" Милиционер подходит и спрашивает, нет ли спичек. Достаю из кармана спички. Прикрываясь полой дождевика, милиционер закуривает, благодарит и садится в машину. Машина медленно объезжает памятник и скрывается за углом. Дождь не унимается. Дождевая вода каплет с кепки мне за воротник. "Жалко Настю", - думаю я.
Май.
Кафе-мороженое на Лиговке - бывший "Голубой жираф". Сижу за столиком в том самом углу, где впервые сидели мы с Ксенией. Напротив меня сидит белобрысая девица с "лошадиным хвостом" на макушке. Хвост длинный, тщательно расчесанный. Девица уплетает мороженое, запивая его яблочным соком.
Появляется А. Садится сбоку, между девицей и мною.
- Какие новости?
- Новости плохие. Ксения умерла.
Пауза. Ложка с мороженым, поднесенная девицей ко рту, застывает в воздухе. Глаза девицы округляются - в них испуг и любопытство. Глаза А. тоже округляются - в них изумление и растерянность.
- Когда?
- Какое это теперь имеет значение? Вчера! Позавчера! Семьдесят пять лет тому назад - шестнадцатого декабря тысяча девятьсот восьмого года!
- Шестнадцатого декабря? Что же не позвонил, не сказал... Ну, брат...
- А зачем? На похороны мы с тобой все равно не попали бы. Не пустили бы нас на похороны.
Опять пауза. Девица, не поднимая головы, быстро доедает мороженое, допивает сок, поправляет рукою хвост, надевает на плечо ремешок сумочки и торопливо уходит. У дверей она оборачивается и бросает на меня последний взгляд. Но что в нем, издалека не разобрать. А. встает, направляется к стойке и вскоре возвращается с бутылкой все того же гурджаани.
- Помянем Ксению Владимировну! - говорит он и наливает вино в стаканы. - Но как же это случилось?
- Убил один сумасшедший. В сердце попал. Точнехонько в сердце. Его, правда, тоже... Все на моих глазах.
- И ты не смог?..
- Нет, не смог. До эстрады было метров тридцать, а он, как видно, все рассчитал, хотя и был безумец.
Вино выпито. Теперь встаю я. Теперь я иду к стойке и возвращаюсь с бутылкой гурджаани.
- И все-таки, что же это было? - спрашиваю я, разглядывая дно стакана. - Затмение ума? Особая, редко встречающаяся форма безумия, в котором есть логика, есть система, есть гармония и красота? Уникальная, изумительная, прекраснейшая форма безумия, которая встречается раз в тысячелетие и потому неизвестна еще медицине? Или это были галлюцинации, это был сон наяву? Сон, в котором все так четко, так выпукло, так реально, до неестественности реально, реальнее, чем сама реальность? Долгий сон с продолжениями, с захватывающим сюжетом и с продуманной до мелочей композицией? Многосерийный цветной, широкоформатный, стереофонический и стереоскопический сон? Или это эксперимент неведомого гипнотизера, обладающего чудовищной силой внушения, от которой нет никакой защиты? Но почему именно я был избран объектом для гипнотических манипуляций? Почему именно я погружен был в иную жизнь и обречен был наслаждаться в ней и страдать? Или со временем что-то стряслось? По какой-то таинственной причине оно вдруг расслоилось, перекосилось, пласты его сдвинулись, между ними образовались пустоты, и прошлое стало просвечивать сквозь настоящее? А если время - цепь, то оно, вероятно, запуталось, завязалось в узел, и далекие его звенья внезапно оказались рядом ? Что же, что это было?
- Все очень просто, - говорит А. - Он и она были предназначены друг для друга. Но произошла ошибка - он опоздал родиться. И вот, прорывая толщу лет, она бросилась к нему, в его время. Она торопилась, боялась опоздать. И она успела. И ему повезло. И они были вместе почти год. Почти год - значит, почти вечность.