Страница:
Садимся на скамейку, закуриваем, и я, опуская подробности, рассказываю свою историю.
Сначала А. поглядывает на меня иронически, со скрытой улыбкой. Она прячется в его глазах, в его губах и даже в подбородке - он недоверчиво подрагивает. Потом ирония исчезает. В лице появляется какая-то странная неподвижность, мертвенность, окаменелость. Таким лицо А. я, пожалуй, еще никогда не видел. В конце же моего рассказа лицо А. наполняют всевозможные чувства, которые он не в состоянии скрыть: изумление, растерянность, страх, восхищение и еще что-то, и еще...
- Ну вот, - говорю я. - Теперь и ты обеспокоен, озабочен, озадачен. Теперь и ты потрясен, так сильно потрясен, что никак не можешь прийти в себя. Словом, совершенно очевидно, что теперь и ты полностью сбит с панталыку. Проглоти-ка парочку пилюль валерьянки. Тебе вредно так волноваться.
С остановившимися глазами, бледный и весь какой-то взъерошенный, А. машинально глотает пилюли, машинально раздавливает в пальцах окурок, машинально закуривает новую сигарету.
- Вот тебе моя тайна, - говорю я. - О ней знаем только мы с тобой. И немножко Знобишин. Но он не верит, конечно, не верит. И не мудрено. В такое трудновато поверить. У матери моей тоже появились, наверное, некоторые подозрения. Небось еще тогда, когда она в первый раз услышала голос Ксении по телефону.
- По телефону? - вскрикивает совсем одуревший А. - Она звонит но телефону из тысяча девятьсот восьмого года? Невероятно!
- Разумеется, невероятно, - соглашаюсь я, стараясь вконец не разнервничаться вместе с ним. - История, брат, неслыханная. Представляешь, каково мне? Тут еше Настя психует, устраивает истерики.
- Но послушай, - продолжает А., - но послушай, разве она не замечает... некоторых странностей? Разве ее не удивляет современный вид города, современные автомобили, метро наконец? Ты же видел ее в метро!
- Это для меня непостижимо. Перемещение во времени, как известно, теоретически возможно. Фантасты давно уже успели побывать и в отдаленном прошлом, и в неведомом будущем. Но там все ясно - прошлое так прошлое, будущее так будущее. А здесь прошлое как бы слегка наползает на настоящее. Не полностью, заметь, а только одним краешком, одним уголком. И настоящее в этом уголке ненадолго, обрати внимание, проваливается в прошлое. И есть в этом некая односторонность. Я-то понимаю, что болтаюсь между прошлым и настоящим, я-то сознаю, что творятся вопиющие чудеса, а она остается там, в тысяча девятьсот восьмом году, хотя и ездит в метро. Кстати, непонятно, зачем ей метро, если у нее несколько отличных экипажей. Да и на такси денежек ей хватило бы. Видимо, ее привлекает передвижение под землей. Но, признаюсь, я не могу поклясться, что видел в метро именно ее. Она была от меня далеко, да и толпа была плотная...
Мы оставляем скамейку и движемся к Петропавловке. А. все не может успокоиться. Он размахивает руками, сдвигает шляпу на затылок, нахлобучивает ее на лоб, снимает ее, снова надевает.
Проходим по деревянному мосту, идем вдоль кирпичной крепостной стены, входим в крепостные ворота. На площади перед собором несколько кучек туристов. В центре каждой кучки - экскурсовод. Его не видно, только иногда над головами показывается рука, делающая красивый указующий жест. А. идет задумавшись, глядя на булыжник, которым замощена площадь, и держа шляпу за спиной. Из ближайшей кучки выбирается тоненькая девушка с коротко подстриженными соломенными прямыми волосами.
- Сейчас мы с вами осмотрим пушку, которая стреляет в полдень, - произносит девушка. - На этом наша экскурсия окончится.
- Ниночка! - кричит А. и бросается к светловолосой девушке. Через минуту он подводит ее ко мне. Знакомимся.
- Хотите еще разочек побывать в соборе? - обращается Ниночка и к А., и ко мне одновременно.
- Хотим, - отвечает А.
- Тогда подождите меня вон там, у ограды, - говорит Ниночка и возвращается к туристам.
- Итак, - продолжает А. прервавшийся разговор, - ты являешься стороной пассивной. К тебе приходят "оттуда", тебя уводят "туда", тебе показывают Петербург начала века, тебя возят в шикарной коляске, тебе поют романсы и дифирамбы тоже, в тебя уже, кажется, влюбились (и кто влюбился!), а ты для этого и пальцем о палец не ударяешь. Везет же тебе! Но берегись. Подполковник Одинцов не простит тебе твоих шалостей.
- Но откуда тебе известно, что он подполковник? - недоумеваю я.
- Да ты же мне сам только что сообщил, что, судя по погонам, он подполковник гвардии!
- Ах, да! Я уже забыл. Что-то с памятью у меня стало плохо.
- Так вот, подполковник Одинцов застрелит тебя! Просто так застрелит, "в состоянии аффекта", или вызовет на дуэль.
- Пусть вызывает! - говорю я. - В конце концов, я тоже немножко военный - лейтенант запаса. И даже стреляю сносно. Приглашу тебя в секунданты. Ты знаешь, каковы обязанности секунданта? Не знаешь. Вот то-то. Посмотри литературу, подготовься, чтобы не попасть впросак, чтобы не осрамиться.
- Но у тебя же нет пистолета!
- Зато у Одинцова наверняка имеются приличные дуэльные пистолеты: он отъявленный дуэлянт. Ксения говорила, что из-за нее он уже трижды стрелялся. Один раз кому-то ухо прострелил.
- Все это чертовски интересно! - восклицает А. и снова закуривает сигарету.
Прибегает Ниночка. Входим в совершенно пустой собор - музей уже закрылся. В окна бьют косые желтые лучи вечернего солнца. Солнечные пятна лежат на плитах пола. Тихо бродим между надгробиями российских императоров и императриц по двум не очень тихим векам российской истории. Издалека доносятся пушечная пальба, звон сабель, звон бокалов, конское ржанье, крики "ура", крики "долой", хрипы повешенных, русские протяжные песни, французская речь, матерная ругань, стук топоров, скрип уключин, взрывы самодельных бомб, церковное пение, колокольный звон, гудки паровозов, музыка духовых оркестров, скрежет железа о железо и опять пушечная пальба, и опять звон сабель, и опять звон бокалов.
- Давайте я покажу вам чердак! - предлагает Ниночка.
Подымаемся по неширокой каменной лестнице, открываем толстую, обитую большими гвоздями дверь и оказываемся в огромном полутемном зале. Высокие кирпичные арки. Контрфорсы. Мощные, почерневшие от времени деревянные балки. Золотистая пыль в узком оранжевом солнечном луче.
- Эффектно! - говорю я. - Похоже на Пиранези.
- Пошли дальше! - говорит Ниночка.
Возвращаемся на лестницу и подымаемся по ней еще выше. Выходим на широкую площадку, посреди которой возвышается причудливое металлическое сооружение, состоящее из гигантских зубчатых колес, каких-то рычагов, втулок и крюков. С колес свисают толстые цепи, а наверху, над колесами, висят колокола, большие и маленькие.
- Это башенные часы! - объявляет Ниночка. - Их бой разносится над всем городом!
"Вот оно, время! - думаю я. - Вот оно какое жуткое! Вот эти самые колеса, эти зубья и перемалывают нас! Вот они-то и перетирают все на свете в мелкий порошок, в пыль, в ничто!"
Самое большое колесо рывком поворачивается. Сдвигаются с места и колеса поменьше. Что-то громко звякает. Что-то обо что-то стукается. Что-то скрипит и скрежещет. И вдруг над самым моим ухом оглушительно ударяет колокол, ударяет всего один раз и умолкает. Помещение до отказа наполняется звуком. Пол мелко-мелко дрожит, и колеса тихо гудят, вторя колокольному звону.
- Четверть седьмого! - провозглашает А., взглянув на свои ручные часы.
- Восемнадцатое июня! - добавляю я.
- Тысяча девятьсот восемьдесят третьего года! - продолжает Ниночка.
- Новой эры! - заключает А.
Подхожу к небольшому окошку. Предо мною река, мосты, купола, шпили и крыши, крыши, крыши до самого горизонта. По мостам ползут машины и трамваи. По реке в разные стороны плывут буксиры с баржами и речные катера. Город!
Здесь, в вышине, грозное, зубчатое, металлическое, неумолимое и необоримое время царит над городом. Через каждые пятнадцать минут колокола напоминают городу о власти времени, о его немыслимом могуществе.
Спускаемся. Никто не произносит ни слова.
- Ох уж это время! - говорит наконец А., нарушая молчание. - О нем ходят легенды. О нем сочиняют небылицы. Его воспевают. Им ужасаются. Его жаждут понять. О нем пытаются позабыть. Некоторые утверждают, что его и нет вовсе, что это фикция, самообман, смешное, но опасное заблуждение. Кто-то выдумал его. Выдумка понравилась, и пошло: время! время! проклятое время! прекрасное время! у нас так мало времени! о, мы живем в такие времена! пользуйтесь полуфабрикатами - экономьте время! как безрассудно мы тратим свое время! не спорьте со временем! не заботьтесь о времени! не пеняйте на время! времени не вернешь! время не остановишь! не отставайте от времени! ваше время уже прошло! делу время - потехе час! а времечко-то бежит! - и так далее, и тому подобное. А другие твердят, что только время и существует, а фикция - все остальное, и всем остальным можно безнаказанно пренебречь. Одни верят, что время - это лента, у которой нет ни начала, ни конца. А другие убеждены, что время - это кольцо, это бублик с дырой посередке, и тот, кто проваливается в эту дырку, тот и бессмертен. Одни полагают, что время - это слоистый пирог с разнообразнейшей начинкой: первый слой - мясо, второй - капуста, третий - грибы, четвертый - варенье, и тут кому как повезет - кто всю жизнь сидит в грибах, а кто весь свой век давится капустой. Другие же совершенно уверены в том, что время - это гигантская куча песка: каждая песчинка человеческая жизнь, у каждого смертного свое личное время, а общее время не стоит и искать - бессмысленное занятие. Но послушай! - шепчет мне А. - Тебе же придется делать ей дорогие подарки! Где ты возьмешь деньги?
Я уже открываю рот, чтобы рассказать романтическую и почти детективную историю о бесценной булавке, но почему-то все же ее не рассказываю, воздерживаюсь.
- Она не дура, - шепчу я. - Она понимает, что я бедный стихотворец, что я не люблю и не умею добывать деньги, что богатый поэт - это нонсенс и неприличие.
- Что вы шепчетесь? - обиженно спрашивает Ниночка. - Шептаться при даме нехорошо!
- Простите, дорогая Ниночка, тут одно очень щекотливое дельце, - отвечает А.
- Да, да, простите нас, пожалуйста! - подхватываю я. - Тут и впрямь обстоятельства несколько необычные, несколько даже зловещие.
- Не пугайте меня, - говорит Ниночка, - я очень пуглива.
Письмо из Москвы. На конверте марка с двуглавым орлом. У орла довольно хищный, неприятный вид. Косой, торопливый, знакомый уже почерк. Старая орфография - еры и яти.
"С.-Петербург, Васильевский остров,
... линия, дом 1 ..., квартира ...,
господину..."
Разрываю конверт.
"Здравствуй, милый!
Соскучилась по тебе безумно! А прошло-то всего две недели, как мы расстались!
Москва хороша. Здесь все такое русское, беспорядочное, бестолковое и веселое. Днем езжу по улицам и хожу по церквам. Вечером пою. Сегодня была в Кремле, смотрела на Царь-пушку и Царь-колокол. Зашла в Успенский собор, помолилась, попросила Царицу небесную простить мне мои прегрешения.
Состоялось уже три концерта. Как всегда, успех. В Москве кричат еще громче, чем в Питере. А ногами так колотят об пол, что просто страшно. Все жду: вот-вот пол провалится и будут из-за меня человеческие жертвы.
Делаешь ли то, что я тебе велела? Напоминаю:
1) меня надо вспоминать каждое утро, едва проснешься;
2) на молодых привлекательных женщин смотреть запрещается;
3) весь день следует сидеть за письменным столом и писать обо мне прекрасные стихи.
На последнем концерте произошел курьезный случай. Какой-то купец прорвался в антракте в мою комнату и стал требовать, чтобы я продала ему туфлю со своей ноги за тысячу рублей. Сбежался народ, стали его выталкивать. А он всех расшвырял (сильный оказался мужчина), выхватил из кармана револьвер (тут я чуть в обморок не свалилась) и заорал: "Если не продадите - застрелюсь! И грех падет на вашу душу!" Я, натурально, перепугалась до смерти и отдала ему туфлю безвозмездно. Хорошо, что у меня с собою была еще одна пара. А наутро в гостинице подают мне пакет, и в нем - тысяча. Ну, думаю, раз мне выпало такое счастье... Поехала на Кузнецкий и купила туалетный прибор из хрусталя с серебром самого модного стиля. Но теперь меня совесть гложет - следовало бы эти дурные деньги нищим раздать.
О господи, до чего же я по тебе соскучилась! Даже удивительно!
Твоя К.
Не забудь про 14 июня!"
Сижу в аэропорту. Мой ночной рейс откладывается. Симферополь не принимает самолеты, там густой туман.
Давно замечено, что часы длительного ожидания, часы вынужденного томительного безделья благотворны для души и интеллекта. Организм ожидающего стремится компенсировать свою неподвижность мозговой работой и внутренней эмоциональной активностью. В такие часы посешают нас порою блистательные мысли или приходит к нам раскаянье в совершенном неправедном поступке. И как бы сами собою решаются головоломные задачи, казавшиеся абсолютно неразрешимыми, и возникают намерения, представлявшиеся совершенно невозможными, и исчезают сомнения, от которых было не отвязаться. С глаз спадает некая пелена, а сердце освобождается от привычной, будничной, сковывающей его скорлупы.
Просидев часов пять в аэропорту и вдоволь наглядевшись на торчащие за окнами хвосты неподвижных самолетов, блудные мужья хватают чемоданы и бросаются к своим зареванным женам и ничего не соображающим по малости лет ребятишкам; чрезмерно щепетильные, обидчивые невесты, опомнившись, убегают к своим вполне достойным, но не слишком тактичным женихам; почившие на мягких, но явно незаслуженных лаврах живописцы устремляются вдруг в покинутые ими комфортабельные мастерские и начинают торопливо выдавливать из тюбиков краски на тщательно вымытые скипидаром палитры, а еще не закоренелые, сохранившие человеческий облик правонарушители, выплюнув недокуренную сигарету, идут сдаваться в уголовный розыск. В эти часы люди сильные, становясь еще сильнее, решаются на отчаянные поступки, а людям слабым открывается вся безнадежность их противоборства с неумолимым роком. Одним словом, иногда весьма полезно проторчать на аэродроме ночь или день, или даже целые сутки, помня, однако, что это и небезопасно.
Сдав свой чемодан в камеру хранения и подремав полчасика в удобном кресле, я отправляюсь гулять по залам ожидания, разглядывая сидящих на диванах людей, сувениры в витринах киосков и многочисленные светящиеся табло со всевозможными объявлениями, разъяснениями и предписаниями.
...Что же получается? Я влюбился в призрак, в тень, в женщину, которой давно уже нет и которая всеми забыта. С какой стати? Разве мало вокруг безусловно живых и достойных внимания представительниц нежной половины человечества? Странный казус! Непостижимый курьез!
Но какова тень! Она живее всех живых женщин, которых я знал!
Или все это только мнимость, иллюзия, мираж? Или мне только мерещится, что я влюбился?
Но каково обаяние мнимости! Какова сила иллюзорности! Сколь правдоподобно, убедительно то, что мне мерещится, кажется, чудится!
Или все это мой собственный вымысел, порождение сорвавшейся с цепи оголтелой фантазии? Я в свой вымысел уверовал, я в него погрузился с головой, и он мне дороже, чем любая реальность?
Но какой причудливый, диковинный вымысел! И отчего с такой готовностью я в него погрузился?
Я раздваиваюсь. Я живу в настоящем и в прошлом, в реальности и в мечте, в существующем и в призрачном. Меня целого уже нет. Мое бытие фрагментарно.
Однако конверт с маркой, на которой запечатлен двуглавый орел, вполне реален, и это можно проверить - он у меня в чемодане. ...Лучше не думать об этом. Лучше любить Ксению, целовать ее, писать ей стихи и ни о чем не думать. Лучше спокойно пребывать в начале и в конце двадцатого века одновременно и не изумляться. Мало ли чего не случается? Мало ли чего не бывает? Ну, чудо! Ну и что?
Побродив по залам аэровокзала, я снова усаживаюсь в кресло. Рядом со мною вдоль балконного парапета стоят корытца с комнатными растениями. Несмотря на явный недостаток света, они не выглядят хилыми. Их листья зелены и мясисты. Кое-где даже виднеются бутоны и распустившиеся цветы. Эти растения терпеливы, как мой приятель - филодендрон. Им ничего не остается, как только смириться, покориться, приспособиться. И они смиряются. Но ни один луч солнца к ним не проникает, ни одна капля дождя не падает на них и ни одно дуновение ветерка их не шевелит.
Объявляют посадку на мой рейс, и я отправляюсь в камеру хранения за чемоданом.
Просыпаюсь от голоса стюардессы: "С добрым утром, граждане пассажиры! Наш самолет совершает посадку на крымской земле. Температура воздуха в аэропорту города Симферополя - плюс двадцать градусов. Прошу пристегнуть ремни!"
Смотрю в окошко. Подо мною проплывает бесконечная равнина. Она поделена на квадраты, полосы и прямоугольники, раскрашенные в серый, желтый, коричневый и зеленый цвета. Квадраты и прямоугольники становятся все крупнее и движутся все быстрее. Где-то там, внизу, только немножко южнее, только в тысяча девятьсот восьмом году, в спальне своей ялтинской виллы безмятежно спит знаменитая певица Ксения Брянская, которая никогда не видела таких огромных, фантастических самолетов. Если бы увидела, испугалась бы, перекрестилась и наотрез отказалась лететь. Сказала бы: "После слетаю".
Солнце еще только взошло. Его лучи пронизывают самолет насквозь. Я подымаю ладонь - она розовая, ярко-розовая, как малиновый сироп. Подношу ладонь к носу - увы, малиной она не пахнет. Любит ли Ксения малину? Конечно, любит! Какая женщина не любит малину?
Земля уже бешено несется мимо окон. Все слилось в разноцветные полосы. Немножко страшно. Что-то подкатывает к горлу. При посадке всегда немножко страшно. Вот толчок. Быстро сбавляя скорость, самолет катится по бетону. Еще одно воздушное путешествие закончилось благополучно.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Все уже было создано: и небо с солнцем, луной и звездами, и земная твердь с равнинами и горными хребтами, и колеблемые ветрами океанские воды, и деревья, и травы, и благоуханные цветы. Остался незаконченным и вроде бы пропущенным по ошибке лишь кусок земли рядом с морем, не такой уж большой, между прочим, кусок земли рядом со вполне удавшимся сине-зеленым, на удивленье прозрачным морем. И сказал Бог: "Отдохнем немного!" И вытер лицо рукавом, и напился из родника, и прилег на траву в тени тамариска.
И приснился ему сон.
Синие, зубчатые, грозные горы возносятся к облакам. Их склоны отвесны и чисты - ничто не может расти на них. Они, как стены гигантской, неприступной и вечной крепости, охраняют море.
У их подножия растут деревья сказочной красоты, журчат ручьи и шумят водопады. А еще ниже из моря вздымаются скалы. Они неслыханно живописны. Волны бьются о них с глухим сдавленным стоном. Розы и глицинии оплетают их. Чайки садятся на их уступы. Дельфины резвятся около них. И солнце смотрит на этот земной рай с удовольствием.
И проснулся Бог, и взялся за дело. И сотворил Бог все точно так, как видел во сне.
Из моего окна открывается вид на парк. Раскидистая, царственно-величавая пиния стоит под охраной черных, прямых, неподвижных кипарисов. К ней тянутся голубые, плоские ветви растущего поблизости ливанского кедра.
Ксения где-то рядом. Где-то за этой пинией или чуть подальше, чуть правее, чуть левее. Ксения уже совсем рядом, и она ждет меня. Сегодня двадцать пятое, или двенадцатое по старому стилю.
На автобусе еду в Ливадию. Сижу под старым каштаном, гляжу на дворец. Он белый, такой же белый, как павловский Храм Дружбы, даже еще белее. Он вопиюще, беззастенчиво, вызывающе белый. Он сияет на фоне голубого неба, синего моря и темно-зеленых магнолий. Цветы магнолий - осколки его белизны.
Вокруг дворца бродят толпы экскурсантов. Им что-то говорят, что-то рассказывают. Они благоговейно слушают. После они фотографируются: первый ряд сидит на корточках, второй ряд стоит. Они бесстрашно фотографируются на фоне невыносимо белых дворцовых стен.
Медленно обхожу дворец. Долго гляжу сквозь решетку на итальянский дворик. Он тоже белый. По нему летают ласточки. Они свили гнезда под сводами галерей.
Подхожу к фонтану, разглядываю тонкую вязь арабской надписи. В наполненной водою мраморной чаше лежат монеты. Таков обычай: побывавший в Ливадии бросает сюда пятак или гривенник. Я бывал здесь неоднократно, но ни разу ничего не бросал. Достаю из кошелька полтинник, держу его над чашей, любуюсь игрой светлых бликов на ее дне. Разжимаю пальцы. С тихим всплеском полтинник падает в воду и, скользнув по наклонному краю чаши, ложится на дно. Светлый блик дрожит на полтиннике.
Отхожу от дворца. Оглядываюсь. Белоснежный, как айсберг, возвышается он под кобальтом знойного неба. Увидит ли его Ксения? Ведь он еще не построен. Его воздвигнут через шесть лет.
Не спеша спускаюсь к морю. Восхищаюсь пиниями, удивляюсь секвойям, глажу ветки земляничного дерева, подбираю шишки крымской сосны. Спускаюсь все ниже и ниже. Дорожка петляет. Снизу, с пляжа, уже доносится гомон. В просвете среди листвы показывается море. По нему шныряют катера. На горизонте темнеет силуэт грузового судна.
Покупаю билет, вхожу на пляж, отыскиваю свободное местечко, раздеваюсь и располагаюсь на гальке, сложив рядышком свою одежду. Неподалеку спиной ко мне сидит женщина, чем-то напоминающая Ксению: прическа похожа, и линия плеч, и локти... Встаю, ковыляю к воде (трудно с непривычки ходить босиком по крупной гальке), оборачиваюсь: у женщины некрасивое, грубое лицо, на носу бумажка от загара.
Не торопясь плыву, глядя на горизонт, на грузовое судно. Оно заметно переместилось в сторону и уменьшилось. У ржаво-красного буйка останавливаюсь. Что-то скользит по ноге. Гляжу в зеленую, неправдоподобно прозрачную воду. Вокруг меня множество медуз. Их бледные, студенистые тела парят над темно-синей пугающей бездной. Ловлю одну, подымаю руку над водой. Медуза похожа на кусок тающего на солнце льда и, так же как лед, холодит руку. Ее края беспомощно свисают с моей ладони. Отпускаю ее. На моих глазах она погружается все глубже и глубже и растворяется в синем мраке.
Вечером выхожу на набережную, заполненную публикой. Публика совершает ритуал вечернего гулянья. Публика священнодействует. Два потока курортников движутся навстречу друг другу. Два потока друг друга разглядывают и при этом показывают себя.
Дамы и девицы в лучших своих нарядах. И не просто в лучших, а в специально сшитых, приобретенных, раздобытых для этой цели - для ежевечерних торжественных гуляний по знаменитой, фешенебельной, вечно манящей, волнующей и что-то сулящей ялтинской набережной.
Дамы, которым далеко за сорок, а может быть, и за пятьдесят, облачены в длинные платья из шелка, бархата, парчи или тюля. Плечи и спины их обнажены, хотя они вряд ли способны кого-либо соблазнить и лишь едва напоминают о прошлой своей соблазнительности. В руках у некоторых дам веера, которыми они усердно обмахиваются.
Девицы, а также и дамы, не достигшие критического возраста, одеты в соответствии с наиновейшей модой. Все они в пикантных комбинезончиках, декольтированных спереди и сзади ровно на столько, на сколько это физически возможно. Лямочки, на которых держатся их одеяния, почти невидимы. Кажется, что комбинезончики вовсе ни на чем не держатся, что вот еще секунда - и они падут к ногам своих очаровательных владелиц. При этом все женщины скажут "ах!", а мужчины воскликнут "черт подери!", наслаждаясь зрелищем почти ничем не защищенной обольстительной наготы. На ногах и у дам, и у девиц субтильнейшие, изящнейшие туфельки на чрезвычайно высоких и невероятно тонких каблуках преимущественно серебряного или золотого цвета. "Как они ходят, бедняжки?" - недоумеваю я, глядя на ступни женских ног, находящиеся в совершенно вертикальном положении и опирающиеся только на кончики пальцев.
Молодые, а также и еще не старые мужчины красуются в белых, плотно обтягивающих зады брюках. Их торсы прикрыты разноцветными, расстегнутыми до пояса рубашками или трикотажными безрукавками с разнообразными надписями, чаще всего на английском языке.
Насладившись зрелищем гуляющей ялтинской публики, я беру в киоске бокал холодного рислинга. Подойдя к парапету, маленькими глотками потягиваю вино и наблюдаю, как причаливает к пирсу теплоход "Айвазовский". Он величав и белоснежен, как Ливадийский дворец. Около него суетятся два портовых буксирчика. Они осторожно разворачивают корабль и подтаскивают его к берегу. Вдоль борта "Айвазовского" выстроилисъ туристы, которые глазеют на город и на гуляющую публику. На пирсе собирается толпа, которая глазеет на теплоход.
Быстро темнеет. Загорается неоновая реклама, освещаются витрины магазинов. Гуляющих становится меньше. Из ресторанов уже доносятся вопли вокально-инструментальных ансамблей. Слышится голос диктора: "Внимание, внимание! В двадцать один час теплоход "Александр Грин" совершит часовую прогулку в открытое море. Билеты продаются на пристани в кассе номер четыре".
Отыскиваю четвертую кассу, приобретаю билет, забираюсь на катер, гордо именуемый теплоходом. Он дает гудок, отчаливает, выходит из гавани и плывет в темноту. Море и небо одинаково черны. Только на небе звезды. А сзади полно света, сзади сияет ночная Ялта.
...Что делает сейчас Ксения в своем девятьсот восьмом? Ужинает? Пьет чай? Да, наверное, сидит на балконе, пьет чай и смотрит на море. По морю ползет какое-то суденышко с зеленым огоньком на мачте. На палубе суденышка в девятьсот восемьдесят третьем сижу я и гляжу на удаляющуюся Ялту. Послезавтра в 11 утра Ксения встретится со мной у отеля Левандовского. Но где находится этот отель? Я же понятия об этом не имею! Надо спросить каких-нибудь старушек, зайти в краеведческий музей... А вдруг в Ялте уже никто, решительно никто не знает, где располагался отель Левандовского? Нет, этого не может быть! Завтра утром приступаю к поискам отеля!
Сначала А. поглядывает на меня иронически, со скрытой улыбкой. Она прячется в его глазах, в его губах и даже в подбородке - он недоверчиво подрагивает. Потом ирония исчезает. В лице появляется какая-то странная неподвижность, мертвенность, окаменелость. Таким лицо А. я, пожалуй, еще никогда не видел. В конце же моего рассказа лицо А. наполняют всевозможные чувства, которые он не в состоянии скрыть: изумление, растерянность, страх, восхищение и еще что-то, и еще...
- Ну вот, - говорю я. - Теперь и ты обеспокоен, озабочен, озадачен. Теперь и ты потрясен, так сильно потрясен, что никак не можешь прийти в себя. Словом, совершенно очевидно, что теперь и ты полностью сбит с панталыку. Проглоти-ка парочку пилюль валерьянки. Тебе вредно так волноваться.
С остановившимися глазами, бледный и весь какой-то взъерошенный, А. машинально глотает пилюли, машинально раздавливает в пальцах окурок, машинально закуривает новую сигарету.
- Вот тебе моя тайна, - говорю я. - О ней знаем только мы с тобой. И немножко Знобишин. Но он не верит, конечно, не верит. И не мудрено. В такое трудновато поверить. У матери моей тоже появились, наверное, некоторые подозрения. Небось еще тогда, когда она в первый раз услышала голос Ксении по телефону.
- По телефону? - вскрикивает совсем одуревший А. - Она звонит но телефону из тысяча девятьсот восьмого года? Невероятно!
- Разумеется, невероятно, - соглашаюсь я, стараясь вконец не разнервничаться вместе с ним. - История, брат, неслыханная. Представляешь, каково мне? Тут еше Настя психует, устраивает истерики.
- Но послушай, - продолжает А., - но послушай, разве она не замечает... некоторых странностей? Разве ее не удивляет современный вид города, современные автомобили, метро наконец? Ты же видел ее в метро!
- Это для меня непостижимо. Перемещение во времени, как известно, теоретически возможно. Фантасты давно уже успели побывать и в отдаленном прошлом, и в неведомом будущем. Но там все ясно - прошлое так прошлое, будущее так будущее. А здесь прошлое как бы слегка наползает на настоящее. Не полностью, заметь, а только одним краешком, одним уголком. И настоящее в этом уголке ненадолго, обрати внимание, проваливается в прошлое. И есть в этом некая односторонность. Я-то понимаю, что болтаюсь между прошлым и настоящим, я-то сознаю, что творятся вопиющие чудеса, а она остается там, в тысяча девятьсот восьмом году, хотя и ездит в метро. Кстати, непонятно, зачем ей метро, если у нее несколько отличных экипажей. Да и на такси денежек ей хватило бы. Видимо, ее привлекает передвижение под землей. Но, признаюсь, я не могу поклясться, что видел в метро именно ее. Она была от меня далеко, да и толпа была плотная...
Мы оставляем скамейку и движемся к Петропавловке. А. все не может успокоиться. Он размахивает руками, сдвигает шляпу на затылок, нахлобучивает ее на лоб, снимает ее, снова надевает.
Проходим по деревянному мосту, идем вдоль кирпичной крепостной стены, входим в крепостные ворота. На площади перед собором несколько кучек туристов. В центре каждой кучки - экскурсовод. Его не видно, только иногда над головами показывается рука, делающая красивый указующий жест. А. идет задумавшись, глядя на булыжник, которым замощена площадь, и держа шляпу за спиной. Из ближайшей кучки выбирается тоненькая девушка с коротко подстриженными соломенными прямыми волосами.
- Сейчас мы с вами осмотрим пушку, которая стреляет в полдень, - произносит девушка. - На этом наша экскурсия окончится.
- Ниночка! - кричит А. и бросается к светловолосой девушке. Через минуту он подводит ее ко мне. Знакомимся.
- Хотите еще разочек побывать в соборе? - обращается Ниночка и к А., и ко мне одновременно.
- Хотим, - отвечает А.
- Тогда подождите меня вон там, у ограды, - говорит Ниночка и возвращается к туристам.
- Итак, - продолжает А. прервавшийся разговор, - ты являешься стороной пассивной. К тебе приходят "оттуда", тебя уводят "туда", тебе показывают Петербург начала века, тебя возят в шикарной коляске, тебе поют романсы и дифирамбы тоже, в тебя уже, кажется, влюбились (и кто влюбился!), а ты для этого и пальцем о палец не ударяешь. Везет же тебе! Но берегись. Подполковник Одинцов не простит тебе твоих шалостей.
- Но откуда тебе известно, что он подполковник? - недоумеваю я.
- Да ты же мне сам только что сообщил, что, судя по погонам, он подполковник гвардии!
- Ах, да! Я уже забыл. Что-то с памятью у меня стало плохо.
- Так вот, подполковник Одинцов застрелит тебя! Просто так застрелит, "в состоянии аффекта", или вызовет на дуэль.
- Пусть вызывает! - говорю я. - В конце концов, я тоже немножко военный - лейтенант запаса. И даже стреляю сносно. Приглашу тебя в секунданты. Ты знаешь, каковы обязанности секунданта? Не знаешь. Вот то-то. Посмотри литературу, подготовься, чтобы не попасть впросак, чтобы не осрамиться.
- Но у тебя же нет пистолета!
- Зато у Одинцова наверняка имеются приличные дуэльные пистолеты: он отъявленный дуэлянт. Ксения говорила, что из-за нее он уже трижды стрелялся. Один раз кому-то ухо прострелил.
- Все это чертовски интересно! - восклицает А. и снова закуривает сигарету.
Прибегает Ниночка. Входим в совершенно пустой собор - музей уже закрылся. В окна бьют косые желтые лучи вечернего солнца. Солнечные пятна лежат на плитах пола. Тихо бродим между надгробиями российских императоров и императриц по двум не очень тихим векам российской истории. Издалека доносятся пушечная пальба, звон сабель, звон бокалов, конское ржанье, крики "ура", крики "долой", хрипы повешенных, русские протяжные песни, французская речь, матерная ругань, стук топоров, скрип уключин, взрывы самодельных бомб, церковное пение, колокольный звон, гудки паровозов, музыка духовых оркестров, скрежет железа о железо и опять пушечная пальба, и опять звон сабель, и опять звон бокалов.
- Давайте я покажу вам чердак! - предлагает Ниночка.
Подымаемся по неширокой каменной лестнице, открываем толстую, обитую большими гвоздями дверь и оказываемся в огромном полутемном зале. Высокие кирпичные арки. Контрфорсы. Мощные, почерневшие от времени деревянные балки. Золотистая пыль в узком оранжевом солнечном луче.
- Эффектно! - говорю я. - Похоже на Пиранези.
- Пошли дальше! - говорит Ниночка.
Возвращаемся на лестницу и подымаемся по ней еще выше. Выходим на широкую площадку, посреди которой возвышается причудливое металлическое сооружение, состоящее из гигантских зубчатых колес, каких-то рычагов, втулок и крюков. С колес свисают толстые цепи, а наверху, над колесами, висят колокола, большие и маленькие.
- Это башенные часы! - объявляет Ниночка. - Их бой разносится над всем городом!
"Вот оно, время! - думаю я. - Вот оно какое жуткое! Вот эти самые колеса, эти зубья и перемалывают нас! Вот они-то и перетирают все на свете в мелкий порошок, в пыль, в ничто!"
Самое большое колесо рывком поворачивается. Сдвигаются с места и колеса поменьше. Что-то громко звякает. Что-то обо что-то стукается. Что-то скрипит и скрежещет. И вдруг над самым моим ухом оглушительно ударяет колокол, ударяет всего один раз и умолкает. Помещение до отказа наполняется звуком. Пол мелко-мелко дрожит, и колеса тихо гудят, вторя колокольному звону.
- Четверть седьмого! - провозглашает А., взглянув на свои ручные часы.
- Восемнадцатое июня! - добавляю я.
- Тысяча девятьсот восемьдесят третьего года! - продолжает Ниночка.
- Новой эры! - заключает А.
Подхожу к небольшому окошку. Предо мною река, мосты, купола, шпили и крыши, крыши, крыши до самого горизонта. По мостам ползут машины и трамваи. По реке в разные стороны плывут буксиры с баржами и речные катера. Город!
Здесь, в вышине, грозное, зубчатое, металлическое, неумолимое и необоримое время царит над городом. Через каждые пятнадцать минут колокола напоминают городу о власти времени, о его немыслимом могуществе.
Спускаемся. Никто не произносит ни слова.
- Ох уж это время! - говорит наконец А., нарушая молчание. - О нем ходят легенды. О нем сочиняют небылицы. Его воспевают. Им ужасаются. Его жаждут понять. О нем пытаются позабыть. Некоторые утверждают, что его и нет вовсе, что это фикция, самообман, смешное, но опасное заблуждение. Кто-то выдумал его. Выдумка понравилась, и пошло: время! время! проклятое время! прекрасное время! у нас так мало времени! о, мы живем в такие времена! пользуйтесь полуфабрикатами - экономьте время! как безрассудно мы тратим свое время! не спорьте со временем! не заботьтесь о времени! не пеняйте на время! времени не вернешь! время не остановишь! не отставайте от времени! ваше время уже прошло! делу время - потехе час! а времечко-то бежит! - и так далее, и тому подобное. А другие твердят, что только время и существует, а фикция - все остальное, и всем остальным можно безнаказанно пренебречь. Одни верят, что время - это лента, у которой нет ни начала, ни конца. А другие убеждены, что время - это кольцо, это бублик с дырой посередке, и тот, кто проваливается в эту дырку, тот и бессмертен. Одни полагают, что время - это слоистый пирог с разнообразнейшей начинкой: первый слой - мясо, второй - капуста, третий - грибы, четвертый - варенье, и тут кому как повезет - кто всю жизнь сидит в грибах, а кто весь свой век давится капустой. Другие же совершенно уверены в том, что время - это гигантская куча песка: каждая песчинка человеческая жизнь, у каждого смертного свое личное время, а общее время не стоит и искать - бессмысленное занятие. Но послушай! - шепчет мне А. - Тебе же придется делать ей дорогие подарки! Где ты возьмешь деньги?
Я уже открываю рот, чтобы рассказать романтическую и почти детективную историю о бесценной булавке, но почему-то все же ее не рассказываю, воздерживаюсь.
- Она не дура, - шепчу я. - Она понимает, что я бедный стихотворец, что я не люблю и не умею добывать деньги, что богатый поэт - это нонсенс и неприличие.
- Что вы шепчетесь? - обиженно спрашивает Ниночка. - Шептаться при даме нехорошо!
- Простите, дорогая Ниночка, тут одно очень щекотливое дельце, - отвечает А.
- Да, да, простите нас, пожалуйста! - подхватываю я. - Тут и впрямь обстоятельства несколько необычные, несколько даже зловещие.
- Не пугайте меня, - говорит Ниночка, - я очень пуглива.
Письмо из Москвы. На конверте марка с двуглавым орлом. У орла довольно хищный, неприятный вид. Косой, торопливый, знакомый уже почерк. Старая орфография - еры и яти.
"С.-Петербург, Васильевский остров,
... линия, дом 1 ..., квартира ...,
господину..."
Разрываю конверт.
"Здравствуй, милый!
Соскучилась по тебе безумно! А прошло-то всего две недели, как мы расстались!
Москва хороша. Здесь все такое русское, беспорядочное, бестолковое и веселое. Днем езжу по улицам и хожу по церквам. Вечером пою. Сегодня была в Кремле, смотрела на Царь-пушку и Царь-колокол. Зашла в Успенский собор, помолилась, попросила Царицу небесную простить мне мои прегрешения.
Состоялось уже три концерта. Как всегда, успех. В Москве кричат еще громче, чем в Питере. А ногами так колотят об пол, что просто страшно. Все жду: вот-вот пол провалится и будут из-за меня человеческие жертвы.
Делаешь ли то, что я тебе велела? Напоминаю:
1) меня надо вспоминать каждое утро, едва проснешься;
2) на молодых привлекательных женщин смотреть запрещается;
3) весь день следует сидеть за письменным столом и писать обо мне прекрасные стихи.
На последнем концерте произошел курьезный случай. Какой-то купец прорвался в антракте в мою комнату и стал требовать, чтобы я продала ему туфлю со своей ноги за тысячу рублей. Сбежался народ, стали его выталкивать. А он всех расшвырял (сильный оказался мужчина), выхватил из кармана револьвер (тут я чуть в обморок не свалилась) и заорал: "Если не продадите - застрелюсь! И грех падет на вашу душу!" Я, натурально, перепугалась до смерти и отдала ему туфлю безвозмездно. Хорошо, что у меня с собою была еще одна пара. А наутро в гостинице подают мне пакет, и в нем - тысяча. Ну, думаю, раз мне выпало такое счастье... Поехала на Кузнецкий и купила туалетный прибор из хрусталя с серебром самого модного стиля. Но теперь меня совесть гложет - следовало бы эти дурные деньги нищим раздать.
О господи, до чего же я по тебе соскучилась! Даже удивительно!
Твоя К.
Не забудь про 14 июня!"
Сижу в аэропорту. Мой ночной рейс откладывается. Симферополь не принимает самолеты, там густой туман.
Давно замечено, что часы длительного ожидания, часы вынужденного томительного безделья благотворны для души и интеллекта. Организм ожидающего стремится компенсировать свою неподвижность мозговой работой и внутренней эмоциональной активностью. В такие часы посешают нас порою блистательные мысли или приходит к нам раскаянье в совершенном неправедном поступке. И как бы сами собою решаются головоломные задачи, казавшиеся абсолютно неразрешимыми, и возникают намерения, представлявшиеся совершенно невозможными, и исчезают сомнения, от которых было не отвязаться. С глаз спадает некая пелена, а сердце освобождается от привычной, будничной, сковывающей его скорлупы.
Просидев часов пять в аэропорту и вдоволь наглядевшись на торчащие за окнами хвосты неподвижных самолетов, блудные мужья хватают чемоданы и бросаются к своим зареванным женам и ничего не соображающим по малости лет ребятишкам; чрезмерно щепетильные, обидчивые невесты, опомнившись, убегают к своим вполне достойным, но не слишком тактичным женихам; почившие на мягких, но явно незаслуженных лаврах живописцы устремляются вдруг в покинутые ими комфортабельные мастерские и начинают торопливо выдавливать из тюбиков краски на тщательно вымытые скипидаром палитры, а еще не закоренелые, сохранившие человеческий облик правонарушители, выплюнув недокуренную сигарету, идут сдаваться в уголовный розыск. В эти часы люди сильные, становясь еще сильнее, решаются на отчаянные поступки, а людям слабым открывается вся безнадежность их противоборства с неумолимым роком. Одним словом, иногда весьма полезно проторчать на аэродроме ночь или день, или даже целые сутки, помня, однако, что это и небезопасно.
Сдав свой чемодан в камеру хранения и подремав полчасика в удобном кресле, я отправляюсь гулять по залам ожидания, разглядывая сидящих на диванах людей, сувениры в витринах киосков и многочисленные светящиеся табло со всевозможными объявлениями, разъяснениями и предписаниями.
...Что же получается? Я влюбился в призрак, в тень, в женщину, которой давно уже нет и которая всеми забыта. С какой стати? Разве мало вокруг безусловно живых и достойных внимания представительниц нежной половины человечества? Странный казус! Непостижимый курьез!
Но какова тень! Она живее всех живых женщин, которых я знал!
Или все это только мнимость, иллюзия, мираж? Или мне только мерещится, что я влюбился?
Но каково обаяние мнимости! Какова сила иллюзорности! Сколь правдоподобно, убедительно то, что мне мерещится, кажется, чудится!
Или все это мой собственный вымысел, порождение сорвавшейся с цепи оголтелой фантазии? Я в свой вымысел уверовал, я в него погрузился с головой, и он мне дороже, чем любая реальность?
Но какой причудливый, диковинный вымысел! И отчего с такой готовностью я в него погрузился?
Я раздваиваюсь. Я живу в настоящем и в прошлом, в реальности и в мечте, в существующем и в призрачном. Меня целого уже нет. Мое бытие фрагментарно.
Однако конверт с маркой, на которой запечатлен двуглавый орел, вполне реален, и это можно проверить - он у меня в чемодане. ...Лучше не думать об этом. Лучше любить Ксению, целовать ее, писать ей стихи и ни о чем не думать. Лучше спокойно пребывать в начале и в конце двадцатого века одновременно и не изумляться. Мало ли чего не случается? Мало ли чего не бывает? Ну, чудо! Ну и что?
Побродив по залам аэровокзала, я снова усаживаюсь в кресло. Рядом со мною вдоль балконного парапета стоят корытца с комнатными растениями. Несмотря на явный недостаток света, они не выглядят хилыми. Их листья зелены и мясисты. Кое-где даже виднеются бутоны и распустившиеся цветы. Эти растения терпеливы, как мой приятель - филодендрон. Им ничего не остается, как только смириться, покориться, приспособиться. И они смиряются. Но ни один луч солнца к ним не проникает, ни одна капля дождя не падает на них и ни одно дуновение ветерка их не шевелит.
Объявляют посадку на мой рейс, и я отправляюсь в камеру хранения за чемоданом.
Просыпаюсь от голоса стюардессы: "С добрым утром, граждане пассажиры! Наш самолет совершает посадку на крымской земле. Температура воздуха в аэропорту города Симферополя - плюс двадцать градусов. Прошу пристегнуть ремни!"
Смотрю в окошко. Подо мною проплывает бесконечная равнина. Она поделена на квадраты, полосы и прямоугольники, раскрашенные в серый, желтый, коричневый и зеленый цвета. Квадраты и прямоугольники становятся все крупнее и движутся все быстрее. Где-то там, внизу, только немножко южнее, только в тысяча девятьсот восьмом году, в спальне своей ялтинской виллы безмятежно спит знаменитая певица Ксения Брянская, которая никогда не видела таких огромных, фантастических самолетов. Если бы увидела, испугалась бы, перекрестилась и наотрез отказалась лететь. Сказала бы: "После слетаю".
Солнце еще только взошло. Его лучи пронизывают самолет насквозь. Я подымаю ладонь - она розовая, ярко-розовая, как малиновый сироп. Подношу ладонь к носу - увы, малиной она не пахнет. Любит ли Ксения малину? Конечно, любит! Какая женщина не любит малину?
Земля уже бешено несется мимо окон. Все слилось в разноцветные полосы. Немножко страшно. Что-то подкатывает к горлу. При посадке всегда немножко страшно. Вот толчок. Быстро сбавляя скорость, самолет катится по бетону. Еще одно воздушное путешествие закончилось благополучно.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Все уже было создано: и небо с солнцем, луной и звездами, и земная твердь с равнинами и горными хребтами, и колеблемые ветрами океанские воды, и деревья, и травы, и благоуханные цветы. Остался незаконченным и вроде бы пропущенным по ошибке лишь кусок земли рядом с морем, не такой уж большой, между прочим, кусок земли рядом со вполне удавшимся сине-зеленым, на удивленье прозрачным морем. И сказал Бог: "Отдохнем немного!" И вытер лицо рукавом, и напился из родника, и прилег на траву в тени тамариска.
И приснился ему сон.
Синие, зубчатые, грозные горы возносятся к облакам. Их склоны отвесны и чисты - ничто не может расти на них. Они, как стены гигантской, неприступной и вечной крепости, охраняют море.
У их подножия растут деревья сказочной красоты, журчат ручьи и шумят водопады. А еще ниже из моря вздымаются скалы. Они неслыханно живописны. Волны бьются о них с глухим сдавленным стоном. Розы и глицинии оплетают их. Чайки садятся на их уступы. Дельфины резвятся около них. И солнце смотрит на этот земной рай с удовольствием.
И проснулся Бог, и взялся за дело. И сотворил Бог все точно так, как видел во сне.
Из моего окна открывается вид на парк. Раскидистая, царственно-величавая пиния стоит под охраной черных, прямых, неподвижных кипарисов. К ней тянутся голубые, плоские ветви растущего поблизости ливанского кедра.
Ксения где-то рядом. Где-то за этой пинией или чуть подальше, чуть правее, чуть левее. Ксения уже совсем рядом, и она ждет меня. Сегодня двадцать пятое, или двенадцатое по старому стилю.
На автобусе еду в Ливадию. Сижу под старым каштаном, гляжу на дворец. Он белый, такой же белый, как павловский Храм Дружбы, даже еще белее. Он вопиюще, беззастенчиво, вызывающе белый. Он сияет на фоне голубого неба, синего моря и темно-зеленых магнолий. Цветы магнолий - осколки его белизны.
Вокруг дворца бродят толпы экскурсантов. Им что-то говорят, что-то рассказывают. Они благоговейно слушают. После они фотографируются: первый ряд сидит на корточках, второй ряд стоит. Они бесстрашно фотографируются на фоне невыносимо белых дворцовых стен.
Медленно обхожу дворец. Долго гляжу сквозь решетку на итальянский дворик. Он тоже белый. По нему летают ласточки. Они свили гнезда под сводами галерей.
Подхожу к фонтану, разглядываю тонкую вязь арабской надписи. В наполненной водою мраморной чаше лежат монеты. Таков обычай: побывавший в Ливадии бросает сюда пятак или гривенник. Я бывал здесь неоднократно, но ни разу ничего не бросал. Достаю из кошелька полтинник, держу его над чашей, любуюсь игрой светлых бликов на ее дне. Разжимаю пальцы. С тихим всплеском полтинник падает в воду и, скользнув по наклонному краю чаши, ложится на дно. Светлый блик дрожит на полтиннике.
Отхожу от дворца. Оглядываюсь. Белоснежный, как айсберг, возвышается он под кобальтом знойного неба. Увидит ли его Ксения? Ведь он еще не построен. Его воздвигнут через шесть лет.
Не спеша спускаюсь к морю. Восхищаюсь пиниями, удивляюсь секвойям, глажу ветки земляничного дерева, подбираю шишки крымской сосны. Спускаюсь все ниже и ниже. Дорожка петляет. Снизу, с пляжа, уже доносится гомон. В просвете среди листвы показывается море. По нему шныряют катера. На горизонте темнеет силуэт грузового судна.
Покупаю билет, вхожу на пляж, отыскиваю свободное местечко, раздеваюсь и располагаюсь на гальке, сложив рядышком свою одежду. Неподалеку спиной ко мне сидит женщина, чем-то напоминающая Ксению: прическа похожа, и линия плеч, и локти... Встаю, ковыляю к воде (трудно с непривычки ходить босиком по крупной гальке), оборачиваюсь: у женщины некрасивое, грубое лицо, на носу бумажка от загара.
Не торопясь плыву, глядя на горизонт, на грузовое судно. Оно заметно переместилось в сторону и уменьшилось. У ржаво-красного буйка останавливаюсь. Что-то скользит по ноге. Гляжу в зеленую, неправдоподобно прозрачную воду. Вокруг меня множество медуз. Их бледные, студенистые тела парят над темно-синей пугающей бездной. Ловлю одну, подымаю руку над водой. Медуза похожа на кусок тающего на солнце льда и, так же как лед, холодит руку. Ее края беспомощно свисают с моей ладони. Отпускаю ее. На моих глазах она погружается все глубже и глубже и растворяется в синем мраке.
Вечером выхожу на набережную, заполненную публикой. Публика совершает ритуал вечернего гулянья. Публика священнодействует. Два потока курортников движутся навстречу друг другу. Два потока друг друга разглядывают и при этом показывают себя.
Дамы и девицы в лучших своих нарядах. И не просто в лучших, а в специально сшитых, приобретенных, раздобытых для этой цели - для ежевечерних торжественных гуляний по знаменитой, фешенебельной, вечно манящей, волнующей и что-то сулящей ялтинской набережной.
Дамы, которым далеко за сорок, а может быть, и за пятьдесят, облачены в длинные платья из шелка, бархата, парчи или тюля. Плечи и спины их обнажены, хотя они вряд ли способны кого-либо соблазнить и лишь едва напоминают о прошлой своей соблазнительности. В руках у некоторых дам веера, которыми они усердно обмахиваются.
Девицы, а также и дамы, не достигшие критического возраста, одеты в соответствии с наиновейшей модой. Все они в пикантных комбинезончиках, декольтированных спереди и сзади ровно на столько, на сколько это физически возможно. Лямочки, на которых держатся их одеяния, почти невидимы. Кажется, что комбинезончики вовсе ни на чем не держатся, что вот еще секунда - и они падут к ногам своих очаровательных владелиц. При этом все женщины скажут "ах!", а мужчины воскликнут "черт подери!", наслаждаясь зрелищем почти ничем не защищенной обольстительной наготы. На ногах и у дам, и у девиц субтильнейшие, изящнейшие туфельки на чрезвычайно высоких и невероятно тонких каблуках преимущественно серебряного или золотого цвета. "Как они ходят, бедняжки?" - недоумеваю я, глядя на ступни женских ног, находящиеся в совершенно вертикальном положении и опирающиеся только на кончики пальцев.
Молодые, а также и еще не старые мужчины красуются в белых, плотно обтягивающих зады брюках. Их торсы прикрыты разноцветными, расстегнутыми до пояса рубашками или трикотажными безрукавками с разнообразными надписями, чаще всего на английском языке.
Насладившись зрелищем гуляющей ялтинской публики, я беру в киоске бокал холодного рислинга. Подойдя к парапету, маленькими глотками потягиваю вино и наблюдаю, как причаливает к пирсу теплоход "Айвазовский". Он величав и белоснежен, как Ливадийский дворец. Около него суетятся два портовых буксирчика. Они осторожно разворачивают корабль и подтаскивают его к берегу. Вдоль борта "Айвазовского" выстроилисъ туристы, которые глазеют на город и на гуляющую публику. На пирсе собирается толпа, которая глазеет на теплоход.
Быстро темнеет. Загорается неоновая реклама, освещаются витрины магазинов. Гуляющих становится меньше. Из ресторанов уже доносятся вопли вокально-инструментальных ансамблей. Слышится голос диктора: "Внимание, внимание! В двадцать один час теплоход "Александр Грин" совершит часовую прогулку в открытое море. Билеты продаются на пристани в кассе номер четыре".
Отыскиваю четвертую кассу, приобретаю билет, забираюсь на катер, гордо именуемый теплоходом. Он дает гудок, отчаливает, выходит из гавани и плывет в темноту. Море и небо одинаково черны. Только на небе звезды. А сзади полно света, сзади сияет ночная Ялта.
...Что делает сейчас Ксения в своем девятьсот восьмом? Ужинает? Пьет чай? Да, наверное, сидит на балконе, пьет чай и смотрит на море. По морю ползет какое-то суденышко с зеленым огоньком на мачте. На палубе суденышка в девятьсот восемьдесят третьем сижу я и гляжу на удаляющуюся Ялту. Послезавтра в 11 утра Ксения встретится со мной у отеля Левандовского. Но где находится этот отель? Я же понятия об этом не имею! Надо спросить каких-нибудь старушек, зайти в краеведческий музей... А вдруг в Ялте уже никто, решительно никто не знает, где располагался отель Левандовского? Нет, этого не может быть! Завтра утром приступаю к поискам отеля!