Алексеев Геннадий
Зеленые берега
Геннадий Алексеев
Зеленые берега
Искать мост
и верить, что он есть
как же без моста?
Найти мост
и запрыгать от радости
вот он, голубчик!
Взойти на мост
и стоять над рекою времени,
изумляясь
до чего широка!
Чиновник-то, конечно, он. Да, да, он способен на такое. Он и не на такое способен. Бог знает, на что он способен. Он способен на все.
Это его фокусы.
Он любит сбить с толку, ошарашить, привести в изумление, потрясти до основания, одурачить, околпачить, закружить, завертеть, заморочить голову. Так и ждешь от него подвоха. Так и ждешь, что он выкинет что-нибудь этакое, что-нибудь непонятное, необъяснимое, невероятное, ставящее в тупик и повергающее в изумление.
Я всегда его обожал. Я всегда им восторгался. Я всегда был от него без ума. Но я всегда слегка его побаивался и был настороже. Правда, ему удавалось порой усыпить мою бдительность и обвести меня вокруг пальца. Притворства ему не занимать. Стоило мне только слегка расслабиться, чуть-чуть зазеваться и развесить уши...
О, сколько раз я терялся и блуждал среди его надменных колоннад! Сколько раз меня заманивали в тупики его приветливые с виду аркады! Сколько раз меня зачаровывали его горделивые, высоко вознесшиеся фронтоны - убежища гипсовых, мраморных и бронзовых фигур, взирающих сверху на проходящих пешеходов и проносящиеся автомобили! А каналы! Их изгибы доводили меня до изнеможения, почти до отчаянья (о, как они, однако, красивы!), а их прямизна меня обезоруживала и подавляла (о, как она между тем убедительна!). Порою весь я трясся от неизъяснимой робости, глядя, как плещется мутная вода между безукоризненно прямых, неколебимых гранитных стен, решительно уходящих вдаль - на восток, на запад, на север, в дождь, в снег, в туман, в ничто. И, замирая от неясных, тревожных предчувствий, я шел по набережной туда - на восток, на запад, на север, и шаги мои грохотали в моих ушах.
А фасады, бесчисленные фасады домов, выстроившиеся вдоль бесконечных улиц, плотно прижавшиеся друг к другу, вроде бы разные, но притом и очень похожие, вроде бы бесстрастные, но притом и беспокойные, вроде бы неподвижные, но притом и непрерывно шевелящиеся - приседающие, подпрыгивающие, наклоняющиеся то вперед, то назад, норовящие стать боком к улице или укрыться в глубине квартала, вроде бы безмолвные, но притом и всегда говорящие что-то, бормочущие что-то, шепчущие что-то, изредка даже кричащие что-то (о нет, я не люблю крика!)!
А темные, бездонные провалы подворотен! А зияющие, беззубые рты парадных! И те и другие интригуют, задают загадки, скрывают какие-то тайны, секреты, вызывают смутные опасения, настораживают, но притом и манят, влекут к себе неудержимо.
А дворы! Сосредоточенные, сумеречные, пустынные, гулкие, будто бы дремлющие, но не спящие десятилетьями, напряженно чего-то ждущие, всегда чем-то недовольные, насупленные, с трудом сдерживающие беспричинное раздражение, почти всегда высокие и нередко страшно узкие, колодцеобразные, трубообразные (поглядишь вверх - там, высоко-высоко, что-то голубеет, кажется небо), иногда же внезапно широкие, с подобием сквера посередке, с несколькими деревцами и кустиками, с площадками для спортивных и неспортивных игр, с будками частновладельческих гаражей, с баками для мусора, с какими-то сарайчиками, а иногда даже с голубятнями (все меньше в городе голубятников, все меньше!).
А брандмауэры! О них я мог бы писать венки сонетов, элегии и эклоги, поэмы, романы в стихах, просто романы и целые эпопеи!
Пожалуй, нет в городе ничего более волнующего, впечатляющего и возвышающего душу, чем эти голые, глухие, совершенно неприступные стены, лишенные выступов, ниш и окон, лишенные всего, на чем можно было бы остановить свой взгляд, превосходящие размерами и суровостью многие грандиознейшие постройки древности и невероятно загадочные в своей непомерной лапидарности и мощи! Их величие, их мужественная, угрюмая красота не поддаются никакому описанию. Я и не пытаюсь их описывать. Но, завидя брандмауэр, я всегда останавливаюсь и долго пребываю в неподвижности, потрясенный этим чудом цивилизации. Если же брандмауэров несколько, я могу стоять перед ними часами, и это меня нисколько не утомляет. Однажды я проторчал перед тремя великолепными стенами от полудня до заката солнца, следя, как изменялось их освещение, как падали на них тени, как потом эти тени двигались, скользили, разрастались, удлинялись, сливались друг с другом, густели и мрачнели, как загорались и гасли рефлексы, как постепенно тускнели краски. Этих впечатлений мне хватило на неделю. Когда же она миновала, я бросился к другим брандмауэрам. Сам того не замечая, я стал изучать брандмауэры и узнал о них много такого, чего не знает, быть может, никто. У этих каменных гигантов свои повадки, свои радости и тревоги, своя амбиция, свое кирпичное самолюбие. В их жизни случаются трагические минуты. Например, тогда, когда их начинают разрушать вместе с домом, которому они принадлежат, дабы воздвигнуть на освободившемся месте новое сооружение. Соседние брандмауэры пытаются помочь гибнущему собрату, но, увы, их усилия никогда не достигают цели, и обреченная стена все же рушится, падает на землю, раскалывается, разламывается, рассыпается на тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч кирпичных обломков, подымая пыльную тучу, которая взмывает к небесам и после долго оседает на землю, покрывая ее серой, мертвой пеленой, покрывая ее прахом покинувшего мир несчастного брандмауэра. Но случаются у этих удивительных стен и свои праздники. Например, когда их приводят в порядок - чистят пескоструйными аппаратами или красят. После этого они долго щеголяют своей опрятностью, яркостью или изысканностью колера и кажущейся молодостью (увы, все брандмауэры уже в годах, все они старички - современное зодчество обходится без брандмауэров).
А мосты! Мосты через те, беспокоящие меня, каналы, через малые и большие реки, которыми изрезан город, через улицы и железнодорожные пути! Но о мостах этого города написано предостаточно, и я о них умолчу. Скажу только, что стоять на мосту - одно удовольствие. Стоять и смотреть сверху на то, что течет под мостом. Если это вода, то приятно наблюдать за водяными струями, следить, как они сталкиваются, сплетаются и расплетаются, завиваются в спирали и, покружившись на одном месте, устремляются по течению, унося с собою мусор, а иногда и льдины, а иногда и чаек, покачивающихся на волнах. Приятно также и плюнуть в воду разок-другой. Плюнуть и долго следить, как плевок уплывает в неизвестность. Если это люди, то любопытно рассматривать их шапки, шляпы, кепки, платочки, береты, фуражки, а также и их макушки, по обыкновению прикрытые волосами, но иногда и плешивые. Если же это машины, то забавно разглядывать их крыши и содержимое их открытых кузовов. Иногда в кузовах сидят пассажиры. Они смотрят снизу на мост и приветственно машут тебе рукой.
Когда стоишь на мосту, когда находишься между двух берегов, когда ты не тут и не там, возникает щемящее чувство неопределенности, случайности и необязательности существования, чувство некоей промежуточности. Сзади с тобой уже распрощались. Впереди тебя еще не встречают. Где ты? И есть ли ты вообще? А если и есть, то не для того ли ты создан, чтобы стоять на мосту и плевать с моста в воду? И не есть ли вся жизнь наша лишь мост, переброшенный с берега на берег? Кому достался ручеек (перебежал по гнущимся, пляшущим доскам - и каюк), кому настоящая, но не слишком широкая речка, а кому и широченнейшая река (с середины и берегов не видно).
Воздержусь я высказываться и об известных золоченых шпилях, столь тонких и изящных, что они порою почти незаметны, растворяясь в воздушных потоках. Когда низкие осенние облака почти возлежат на городских крышах, эти высокие иглы исчезают полностью, всякий раз вызывая некоторое опасение у жителей - появятся ли они вновь?
Вне всяких сомнений, это город был виновником случившегося! Это он искушал, соблазнял, испытывал! Это он увлекал меня в дали минувшего! Это он окружил меня призраками и водил вкруг меня хороводы теней!
И однако... тени ли то были? И можно ли, можно ли обвинить город в злом умысле, в расчетливом, холодном коварстве? Какой ему был резон устраивать для меня этот спектакль, это фантастическое действо со многими актерами и статистами, с дорогостоящими декорациями и с уникальным реквизитом? Правда, он всегда любил громоздить немыслимые фантасмагории. Правда, ему всегда нравилось подпустить туману в ясный божий день. Правда, из этого тумана он умел построить такое, что волосы становились дыбом у людей впечатлительных и нервных. Но правда и то, что он приутих, постарел и остепенился, что нет у него былой прыти.
Нет, город не виноват. Он оказался всего лишь свидетелем и невольным участником необъяснимых событий, причина которых навсегда, вероятно, останется тайной, что, впрочем, и к лучшему.
Все таинственное достойно уважения. Перед тайной нелишне склонить голову. Перед тайной не зазорно постоять на коленях. Приобщение к тайне удел немногих. Служение тайне - поприще избранных. Пренебрежение тайной чревато бедой.
Пытаюсь вспомнить - было ли предчувствие? Было ли предвестие, предуведомление? Был ли какой-нибудь знак, хоть какой-нибудь тончайший, деликатнейший, еле видимый, еле слышимый, еле осязаемый, почти несуществующий намек? Был ли мне какой-нибудь голос, пусть невразумительный и невнятный? Было ли нечто предшествовавшее, какая-либо прелюдия, увертюра? Был ли, собственно, пролог? Или внезапно, сразу, откуда ни возьмись, как гром среди ясного неба и упало, и обрушилось, и навалилось это на меня?
Пытаюсь вспомнить и не могу. Вроде бы за год до этого стало слегка посасывать под ложечкой по вече-рам, да и по утрам иногда... Вроде бы сердцебиения случались к тому же необъяснимые... А то и вот так еще было: иду по городу, бесцельно в общем-то, без нужды какой-то там иду, праздношатаюсь, но чудится мне почему-то, что цель у меня имеется, только она туманна и как бы позабыта мною - необычное какое-то ощущение. А может быть, это я сейчас уже придумал, потому что хочется мне, чтобы что-то перед этим было, потому что странно ведь, что вот так, без предчувствий, как гром среди ясного неба.
А может быть, вся жизнь моя была к этому прелюдией, и все, что видел я, думал я и делал ранее в жизни, было подготовкой к этому самому, но я об этом не догадывался. Да и как мне было догадаться-то?
Предчувствия и предвестия, вполне вероятно, что и не было ни малейшего. Но ожидание, между прочим, было. Ожидание не то чтобы чуда, но чего-то подобного чуду, почти равного чуду, с чудом соизмеримого. Оно появилось у меня давно, чуть ли не в юности, чуть ли не в отрочестве. И примечательно, что оно было легким, бестревожным, безнатужным, подобным прозрачному, невидимому, но все же ощутимому облаку. Это облако окутывало меня постоянно, как одежда, которую нельзя было снять. Да, ожидание было. Оно длилось. Оно оказалось долгим. И вот я дождался.
* Глава первая
* ГЛАВА ВТОРАЯ
* ГЛАВА ТРЕТЬЯ
* ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
* ГЛАВА ПЯТАЯ
* ГЛАВА ШЕСТАЯ
* ГЛАВА СЕДЬМАЯ
* ГЛАВА ВОСЬМАЯ
* ЭПИЛОГ
* Содержание
Глава первая
Февральский вечер. Вагон электрички. Возвращаюсь с дачи. Дача моя расположена в местах живописных, но, увы, давно уже не безлюдных, хотя и весьма от города отдаленных. Зимой я люблю туда ездить в одиночестве. На лыжах я не катаюсь - упаси бог! Нет у меня к лыжам никакого пристрастия.
Приезжаю. Растапливаю печку. Кипячу воду. Завариваю чай. Накрываю чайник ватным чехольчиком, чтобы лучше заварилось. Крошу батон на тарелку и выхожу на крыльцо кормить птиц. Они уже поджидают меня, рассевшись на ветвях ближних деревьев. Ставлю тарелку на снег и отхожу в сторону. Сначала к тарелке подлетают синицы. Потом их прогоняют сойки. После появляется дятел, а иногда и сорока. Убедившисъ в том, что крошки склеваны, забираю тарелку и возвращаюсь в дом. Комната уже успела нагреться. Чай заварился. Ем привезенные с собою бутерброды, запивая их чаем. Сажусь у печки, открываю дверцу, гляжу на догорающие поленья, на пробегающий по ним зеленый огонек, слушаю их тихое потрескивание и размышляю о чем-нибудь не то чтобы возвышенном, но достаточно приятном и далеком от суетности будничного существования. Поленья постепенно угасают и умолкают, превращаясь в головешки. Гляжу на красные мерцающие угли и с наслаждением слушаю тишину. Это редкость теперь - тишина. Потом обратный путь на станцию. Заснеженная дорога. Заснеженные сосны. Белка, перебегающая дорогу. Собака сторожа, долго бегущая за мною следом, рыжая, тощая, всегда голодная собака сторожа ("Кормлю мало, чтобы злее была", - говорит сторож). Потом пустынная платформа, рельсы, зеленый огонь семафора.
Электричка движется не спеша. За окном оранжево-багровый, исполосованный темными лентами облаков, патетический закат (что-то ужасное случилось на горизонте, что-то непоправимое там стряслось, что-то взорвалось и теперь полыхает). На фоне заката, сопровождая электричку, летит ворона. Она тяжело машет растрепанными крыльями. В моей голове шевелятся некие мысли, некие мелкие и ленивые мысли. О даче - что пора уже красить дом. Об электричке - что еле тащится. О закате - что очень красив, хотя и тревожен. О вороне - долго ли она будет так лететь?
Рядом со мною сидит дюжий мужик с красным, обветренным, ошпаренным морозом, плохо побритым, а точнее уже слегка заросшим, круглым лицом, в потертом, затасканном, грязно-желтом полушубке, в монументальных, высоких, черных валенках с огромными, какими-то доисторическими галошами и в серой кроличьей шапке с незавязанными, смешно торчащими в стороны ушами. У его ног на полу стоит обитый железом сундучок с широким брезентовым ремнем. К сундучку прислонено некое орудие, напоминающее большой коловорот и, видимо, предназначенное для просверливания во льду лунок, необходимых при подледном лове окуней. От мужика несет бормотухой, чесноком, дешевыми сигаретами и еще чем-то рыбацким. Он дремлет. Голова его ежеминутно падает на грудь, и он ежеминутно вздрагивает, просыпаясь, чтобы, поглядев осоловело в пространство, снова заснуть на минуту, а после снова проснуться.
Напротив меня на лавке две женщины - старая и молодая. Старая вся обмотана какими-то платками и восседает неподвижно, с деревянным, ничего не выражающим ликом, держа на коленях корзинку, тоже обвязанную какими-то тряпками. А молодая ничего себе девица - миленькая, с чистым личиком, в меру накрашенная и напудренная, в коричневой дубленке, в ондатровой мужского фасона шапке, в коричневых же, явно заграничных, модных сапожках. Она читает книжку и иногда улыбается прочитанному. Книжка ей нравится.
Сумерки густеют. Закат становится фиолетовым. За окном уже городская окраина. Мелькают громады башенных домов, ажурные опоры высоковольтных линий, трубы электростанций, еще какие-то трубы, еще какие-то решетчатые башни, еще что-то непонятное, уплывающее назад, в темень наползающей на город долгой зимней ночи. В вагоне зажигается свет. Миловидная девица не отрывается от книги. Обмотанная тетка, слегка наклонившись, поворачивает голову к окну. Поезд подходит к вокзалу, и ее, вероятно, заботит предстоящая пересадка на другой вид транспорта. За теткиной нелепо укутанной, бесформеннай фигурой я замечаю женщину, которая сидит на соседней скамейке спиной ко мне. Видна голова женщины, видны ее плечи. Волосы у нее темно-русые с золотистым отливом, пышные, вроде бы подвитые. Они собраны на затылке в узел и слегка приспущены на виски. Узел же спрятан под маленькой плоской собольей шапочкой с каким-то искусственным, приколотым сбоку цветочком. Шея женщины охвачена узким, стоячим, собольим же воротником. И шапочка, и воротник, и приподнятые плечи черного суконного пальто - все это вопиюще несовременно. Все это откуда-то оттуда, из самого начала нашего неблагополучного века, коварно сулившего в ту пору человечеству покой, уют и благополучие.
Однако у незнакомки отличное чувство стиля! Как хорошо все подобрано! Как все безошибочно и гармонично! Какие точные линии и формы! Какая элегантностъ! Какой артистизм! И как это мне близко, понятно! Как это меня волнует!
Эпоха модерна и символизма. Эпоха великих дерзаний и великих талантов! Эпоха шедевров искусства и прекрасных, загадочных женщин! Ах, черт, как это меня волнует!
Я погружаюсь в прошлое. Я уже где-то там, в девятьсот третьем или в девятьсот шестом году. Я уже выпал из современности. Я уже не в электричке, а в старом пригородном поезде, который, пыхтя и отдуваясь, тащит смешной, допотопный паровичок. И от волнения у меня немножко кружится голова, немножко шумит в ушах и легонько подрагивают колени.
Откуда же взялась эта утонченная любительница старины? Почему я раньше ее не заметил? Целый час просидел поблизости от нее, не ощущая ее присутствия! Она небось недавно вошла в вагон. Вошла, села и сидит тихохонько - смотрит в окно. Смотрит и о чем-то думает, и не шевелится, и не поворачивает головы. Любопытно, какое у нее лицо. Тоже в стиле модерн?
Но ведь никто же не садился при мне на соседнюю скамью! Я не спал, я бы увидел! Я не мог не увидеть! И даже в вагон-то никто не входил! Или я все же вздремнул немножко, сам того не поняв? Или я слишком увлекся закатом и этой вороной?
Женщины явно не было, и вдруг она появилась! Возникла внезапно, нежданно, чудесным, сверхъестественным образом из этих сумерек за окном, из остатков душераздирающего заката, из уже загорающихся огней вечернего города, из одинаковых параллелепипедов новых, аккуратно расставленных в чистом поле домов, из проплывшего над вагоном виадука, из голых каркасов зимних деревьев с черными кляксами грачиных гнезд? Или из душного, спертого вагонного воздуха, в котором смешались дыхания многих усталых, спящих в неловких позах или томящихся от вагонной скуки пассажиров?
Откуда, откуда она взялась, в своей собольей шапочке и с этой прической, которую нынче можно увидеть лишь на экране кино или на старых, выцветших фотографиях в семейном альбоме с жеманными перламутровыми японками на чернолаковой массивной крышке?
Тетка между тем выпрямляется, и загадочное видение исчезает. Электричка сбавляет скорость. За окном в сгустившемся мраке двигаются знакомые станционные постройки: тепловозные депо, будки диспетчеров, какие-то неказистые кирпичные зданьица неизвестного назначения, какие-то большие железные баки. Мелькают окна пустой, отдыхающей на соседних путях электрички, точно такой же, как наша, но внутри не освещенной и потому мертвой на вид.
Я слегка перемещаюсь вбок, ощутив локтем мощное тело ловца доверчивых окуней и надеясь увидеть соболий мех. Но соболь за теткиной головой не обнаруживается. За теткиной головой только окно, в котором все еще двигаются вагоны пустого, неживого поезда и мельтешат огни привокзальных кварталов. Для верности я привстаю и, не стесняясь, заглядываю за тетку. Там пустота. Тогда я подымаюсь во весь рост и обшариваю глазами вагон. Пассажиры снимают с полок сумки и пакеты. Кто-то уже спешит к дверям. Соболей нигде не видно.
Прозевал! Разиня! Размазня! Недотепа! Опять прозевал! Не заметил, как вошла и как вышла. Но какова, однако! Будто тень! Будто призрак бесплотный! Хочет - возникает, хочет - исчезает с легкостью необычайной! Интересно, красива ли? Стройна ли? Какого роста? Впрочем, кажется, среднего. И, кажется, не толстуха. И похоже, что не стара - ей лет тридцать. Но чем она меня так растревожила? Подумаешь, начало века! А такие шапочки и теперь носят. Именно такие маленькие, плоские. Они называются "таблетками". Господи, да ведь у Насти есть такая! Только Настя надевает ее редко. Не держится, говорит, на волосах, особенно когда ветер. Только у Насти она не из соболя, а из белой нутрии.
Электричка дергается и останавливается. Беру свой пустой портфель (когда возвращаешься с дачи, он всегда пустой) и иду по вагону к выходу. На платформе озираюсь по сторонам - не мелькнет ли где соболья "таблетка"? Но тщетно. Правда, освещение скудное, а народу множество. Ничего тут не разглядишь.
Помахивая портфелем, направляюсь ко входу в метро. Меня подхватывает плотная, энергичная, целеустремленная толпа. Она несет меня вперед, к автоматам, и не успеваю я просунуть в щель стершийся пятак, как она выталкивает меня на рифленую дорожку эскалатора, которая тащит мое тело в глубину подземелий, в то время как дух мой, по-прежнему изнемогающий от недоумения, витает где-то над вокзальной площадью, всматриваясь в женские фигуры, в женские шапочки и прически. Опершись о резиновую выпуклость поручня, я гляжу вниз, куда неуклонно скользит движущаяся лестница, до отказа заполненная разнообразными, а впрочем, скорее однообразными людьми. Многие из них только что были моими спутниками в электричке.
Вдруг там, внизу, где кончается наклонный туннель эскалатора и начинается горизонтальный туннель перрона... Или мне померещилось? Да нет же, это он, знакомый коричневый соболь со знакомым цветочком сбоку! И под ним пушистые волосы, золотисто мерцающие в лучах противоестественного и скучного люминесцентного света! И мгновенно, мгновенно все это исчезает там, внизу, а ехать мне еще метров пятьдесят и бежать по эскалатору невозможно - слишком много народа. Да если бы и побежал, все равно небось не догнал бы. Двери вагона захлопнулись бы перед самым носом. А если бы все-таки догнал, то что же? Схватил бы за руку, сказал бы: "Постойте!"? Сказал бы: "Простите, но мне страшно нравится цветок на вашей шапочке!"?
Стою, держась за никелированный поручень, и тупо гляжу на табличку со схемой городского метрополитена. В мозгу топорщится что-то нескладное. Наверное, оно выпирает наружу. Находяшиеся рядом пассажиры конечно замечают этот непорядок, но виду не подают. Лишь стараются на меня не глядеть. Поглубже нахлобучиваю на голову шапку и на всякий случай подымаю воротник пальто. Мучаюсь. Мне неловко. Поезд мчится по бесконечным подземным коридорам. Мелькают станции. Люди входят и выходят. Втягиваю голову в плечи. Страдаю. Люди по-прежнему на меня не глядят. Поезд все мчится и мчится по бесконечным подземным коридорам.
Тут выясняется, что, увлекшись страданиями, я пропускаю свою станцию. Выхожу на следующей, перехожу на противоположную сторону перрона, снова влезаю в вагон и еду обратно, мысленно чертыхаясь.
Не хватает мне еще этого! Мало у меня забот! Мало всяких глупостей, лезущих на меня со всех сторон, как муравьи (вечно у меня такое чувство, будто сижу в лесу под елкой, рядом с муравейником, и муравьи на меня карабкаются, бегают по мне, пробираются за шиворот, заглядывают в ноздри и в уши, и не могу я их почему-то сбросить, не могу из-под елки сбежать по непостижимой причине)! И ведь не скоро я золотистый затылок позабуду впечатлителен! И еще чудится мне, что где-то когда-то, в каких-то затерявшихся отдаленностях времени видел я этот затылок, эти волосы и эти мочки ушей... Ей-богу, видел! И даже запах каких-то духов чудится мне, загадочный запах.
Обширный, но довольно унылый двор. Серые фасады из серого силикатного кирпича. Скверик, огороженный низкой, частично разрушенной бетонной оградой. Днем в скверике возятся и верещат детсадовские ребятишки. Сейчас он пуст и безмолвен.
К двери парадного кнопками прикреплена бумажка. На ней написано:
"Жилищная контора 1 23 убедительно просит квартиросъемщиков заплатить за февраль месяц до 25-го февраля".
Скрип открываемой двери. Стук закрываемой двери. Бетонные ступени. Усыпанная окурками площадка. В уголке - пустая бутылка. Здесь частенько собираются любители дешевого портвейна и задушевных мужских бесед. Пятнистая, рыже-черно-белая кошка на батарее. Смотрит на меня с опаской вдруг прогоню?
Дверь моей квартиры. Из щели почтового ящика торчит записка. Вытаскиваю. Разворачиваю.
"Приходила. Не застала. Завтра приду".
Это Настя. Сама виновата. Можно ведь позвонить. Можно ведь заранее договориться. Можно быть сообразительней и не терять попусту время. Можно обходиться без записок. "Завтра приду"! А завтра меня дома не будет. А завтра я весь день буду торчать на кафедре. А завтра я могу заболеть. Да мало ли что может случиться со мною завтра!
Что-то мягкое тычется сзади мне в ногу. Оборачиваюсь - кошка. Смотрит мне в глаза, подняв голову. Смотрит мне в глаза своими желтыми, светящимися изнутри, таинственными глазами. Эта кошка ничья, лестничная. Но все ее кормят, она не голодает. Это общая, коммунальная кошка. Ее зовут Катя. Она ласковая. Она мне нравится. Можно было бы взять ее к себе. Но матушка говорит: "Ни за что!" Она любит кошек. Она жалеет всех бездомных кошек и кормит их. Однако у нас траур. Уже минуло два года, как погиб наш любимец - кот Гарпагон, но у нас все еще траур. Гарпагон был красавец и умница. Он помогал мне работать. Вспрыгнет на стол и уляжется на рукопись. Прогонишь его - он снова вспрыгнет и снова уляжется. Дело доходило до драки. Гарпагон хорошо дрался. Теперь его нет. Он в кошачьем раю. О других кошках мама и слышать не желает.
- Ну что тебе, Катя? Захотелось пообщаться?
Шарю в кармане, ищу ключ. Вставляю ключ в замочную скважину. Переступаю порог. Поворачиваю выключатель. Ставлю на пол портфель. Снимаю пальто.
Матушки дома нет. У телефона еще одна записка.
"Звонила Настя. Еще будет звонить".
Вхожу в комнату, сажусь в кресло и вытягиваю ноги. Будто устал. Но с чего бы? Ведь на даче ничего не делал. Только чай пил. Да кормил птиц, да глядел на огонь в печи, да размышлял о чем-то далеком от суетности будничного сушествования.
Зеленые берега
Искать мост
и верить, что он есть
как же без моста?
Найти мост
и запрыгать от радости
вот он, голубчик!
Взойти на мост
и стоять над рекою времени,
изумляясь
до чего широка!
Чиновник-то, конечно, он. Да, да, он способен на такое. Он и не на такое способен. Бог знает, на что он способен. Он способен на все.
Это его фокусы.
Он любит сбить с толку, ошарашить, привести в изумление, потрясти до основания, одурачить, околпачить, закружить, завертеть, заморочить голову. Так и ждешь от него подвоха. Так и ждешь, что он выкинет что-нибудь этакое, что-нибудь непонятное, необъяснимое, невероятное, ставящее в тупик и повергающее в изумление.
Я всегда его обожал. Я всегда им восторгался. Я всегда был от него без ума. Но я всегда слегка его побаивался и был настороже. Правда, ему удавалось порой усыпить мою бдительность и обвести меня вокруг пальца. Притворства ему не занимать. Стоило мне только слегка расслабиться, чуть-чуть зазеваться и развесить уши...
О, сколько раз я терялся и блуждал среди его надменных колоннад! Сколько раз меня заманивали в тупики его приветливые с виду аркады! Сколько раз меня зачаровывали его горделивые, высоко вознесшиеся фронтоны - убежища гипсовых, мраморных и бронзовых фигур, взирающих сверху на проходящих пешеходов и проносящиеся автомобили! А каналы! Их изгибы доводили меня до изнеможения, почти до отчаянья (о, как они, однако, красивы!), а их прямизна меня обезоруживала и подавляла (о, как она между тем убедительна!). Порою весь я трясся от неизъяснимой робости, глядя, как плещется мутная вода между безукоризненно прямых, неколебимых гранитных стен, решительно уходящих вдаль - на восток, на запад, на север, в дождь, в снег, в туман, в ничто. И, замирая от неясных, тревожных предчувствий, я шел по набережной туда - на восток, на запад, на север, и шаги мои грохотали в моих ушах.
А фасады, бесчисленные фасады домов, выстроившиеся вдоль бесконечных улиц, плотно прижавшиеся друг к другу, вроде бы разные, но притом и очень похожие, вроде бы бесстрастные, но притом и беспокойные, вроде бы неподвижные, но притом и непрерывно шевелящиеся - приседающие, подпрыгивающие, наклоняющиеся то вперед, то назад, норовящие стать боком к улице или укрыться в глубине квартала, вроде бы безмолвные, но притом и всегда говорящие что-то, бормочущие что-то, шепчущие что-то, изредка даже кричащие что-то (о нет, я не люблю крика!)!
А темные, бездонные провалы подворотен! А зияющие, беззубые рты парадных! И те и другие интригуют, задают загадки, скрывают какие-то тайны, секреты, вызывают смутные опасения, настораживают, но притом и манят, влекут к себе неудержимо.
А дворы! Сосредоточенные, сумеречные, пустынные, гулкие, будто бы дремлющие, но не спящие десятилетьями, напряженно чего-то ждущие, всегда чем-то недовольные, насупленные, с трудом сдерживающие беспричинное раздражение, почти всегда высокие и нередко страшно узкие, колодцеобразные, трубообразные (поглядишь вверх - там, высоко-высоко, что-то голубеет, кажется небо), иногда же внезапно широкие, с подобием сквера посередке, с несколькими деревцами и кустиками, с площадками для спортивных и неспортивных игр, с будками частновладельческих гаражей, с баками для мусора, с какими-то сарайчиками, а иногда даже с голубятнями (все меньше в городе голубятников, все меньше!).
А брандмауэры! О них я мог бы писать венки сонетов, элегии и эклоги, поэмы, романы в стихах, просто романы и целые эпопеи!
Пожалуй, нет в городе ничего более волнующего, впечатляющего и возвышающего душу, чем эти голые, глухие, совершенно неприступные стены, лишенные выступов, ниш и окон, лишенные всего, на чем можно было бы остановить свой взгляд, превосходящие размерами и суровостью многие грандиознейшие постройки древности и невероятно загадочные в своей непомерной лапидарности и мощи! Их величие, их мужественная, угрюмая красота не поддаются никакому описанию. Я и не пытаюсь их описывать. Но, завидя брандмауэр, я всегда останавливаюсь и долго пребываю в неподвижности, потрясенный этим чудом цивилизации. Если же брандмауэров несколько, я могу стоять перед ними часами, и это меня нисколько не утомляет. Однажды я проторчал перед тремя великолепными стенами от полудня до заката солнца, следя, как изменялось их освещение, как падали на них тени, как потом эти тени двигались, скользили, разрастались, удлинялись, сливались друг с другом, густели и мрачнели, как загорались и гасли рефлексы, как постепенно тускнели краски. Этих впечатлений мне хватило на неделю. Когда же она миновала, я бросился к другим брандмауэрам. Сам того не замечая, я стал изучать брандмауэры и узнал о них много такого, чего не знает, быть может, никто. У этих каменных гигантов свои повадки, свои радости и тревоги, своя амбиция, свое кирпичное самолюбие. В их жизни случаются трагические минуты. Например, тогда, когда их начинают разрушать вместе с домом, которому они принадлежат, дабы воздвигнуть на освободившемся месте новое сооружение. Соседние брандмауэры пытаются помочь гибнущему собрату, но, увы, их усилия никогда не достигают цели, и обреченная стена все же рушится, падает на землю, раскалывается, разламывается, рассыпается на тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч кирпичных обломков, подымая пыльную тучу, которая взмывает к небесам и после долго оседает на землю, покрывая ее серой, мертвой пеленой, покрывая ее прахом покинувшего мир несчастного брандмауэра. Но случаются у этих удивительных стен и свои праздники. Например, когда их приводят в порядок - чистят пескоструйными аппаратами или красят. После этого они долго щеголяют своей опрятностью, яркостью или изысканностью колера и кажущейся молодостью (увы, все брандмауэры уже в годах, все они старички - современное зодчество обходится без брандмауэров).
А мосты! Мосты через те, беспокоящие меня, каналы, через малые и большие реки, которыми изрезан город, через улицы и железнодорожные пути! Но о мостах этого города написано предостаточно, и я о них умолчу. Скажу только, что стоять на мосту - одно удовольствие. Стоять и смотреть сверху на то, что течет под мостом. Если это вода, то приятно наблюдать за водяными струями, следить, как они сталкиваются, сплетаются и расплетаются, завиваются в спирали и, покружившись на одном месте, устремляются по течению, унося с собою мусор, а иногда и льдины, а иногда и чаек, покачивающихся на волнах. Приятно также и плюнуть в воду разок-другой. Плюнуть и долго следить, как плевок уплывает в неизвестность. Если это люди, то любопытно рассматривать их шапки, шляпы, кепки, платочки, береты, фуражки, а также и их макушки, по обыкновению прикрытые волосами, но иногда и плешивые. Если же это машины, то забавно разглядывать их крыши и содержимое их открытых кузовов. Иногда в кузовах сидят пассажиры. Они смотрят снизу на мост и приветственно машут тебе рукой.
Когда стоишь на мосту, когда находишься между двух берегов, когда ты не тут и не там, возникает щемящее чувство неопределенности, случайности и необязательности существования, чувство некоей промежуточности. Сзади с тобой уже распрощались. Впереди тебя еще не встречают. Где ты? И есть ли ты вообще? А если и есть, то не для того ли ты создан, чтобы стоять на мосту и плевать с моста в воду? И не есть ли вся жизнь наша лишь мост, переброшенный с берега на берег? Кому достался ручеек (перебежал по гнущимся, пляшущим доскам - и каюк), кому настоящая, но не слишком широкая речка, а кому и широченнейшая река (с середины и берегов не видно).
Воздержусь я высказываться и об известных золоченых шпилях, столь тонких и изящных, что они порою почти незаметны, растворяясь в воздушных потоках. Когда низкие осенние облака почти возлежат на городских крышах, эти высокие иглы исчезают полностью, всякий раз вызывая некоторое опасение у жителей - появятся ли они вновь?
Вне всяких сомнений, это город был виновником случившегося! Это он искушал, соблазнял, испытывал! Это он увлекал меня в дали минувшего! Это он окружил меня призраками и водил вкруг меня хороводы теней!
И однако... тени ли то были? И можно ли, можно ли обвинить город в злом умысле, в расчетливом, холодном коварстве? Какой ему был резон устраивать для меня этот спектакль, это фантастическое действо со многими актерами и статистами, с дорогостоящими декорациями и с уникальным реквизитом? Правда, он всегда любил громоздить немыслимые фантасмагории. Правда, ему всегда нравилось подпустить туману в ясный божий день. Правда, из этого тумана он умел построить такое, что волосы становились дыбом у людей впечатлительных и нервных. Но правда и то, что он приутих, постарел и остепенился, что нет у него былой прыти.
Нет, город не виноват. Он оказался всего лишь свидетелем и невольным участником необъяснимых событий, причина которых навсегда, вероятно, останется тайной, что, впрочем, и к лучшему.
Все таинственное достойно уважения. Перед тайной нелишне склонить голову. Перед тайной не зазорно постоять на коленях. Приобщение к тайне удел немногих. Служение тайне - поприще избранных. Пренебрежение тайной чревато бедой.
Пытаюсь вспомнить - было ли предчувствие? Было ли предвестие, предуведомление? Был ли какой-нибудь знак, хоть какой-нибудь тончайший, деликатнейший, еле видимый, еле слышимый, еле осязаемый, почти несуществующий намек? Был ли мне какой-нибудь голос, пусть невразумительный и невнятный? Было ли нечто предшествовавшее, какая-либо прелюдия, увертюра? Был ли, собственно, пролог? Или внезапно, сразу, откуда ни возьмись, как гром среди ясного неба и упало, и обрушилось, и навалилось это на меня?
Пытаюсь вспомнить и не могу. Вроде бы за год до этого стало слегка посасывать под ложечкой по вече-рам, да и по утрам иногда... Вроде бы сердцебиения случались к тому же необъяснимые... А то и вот так еще было: иду по городу, бесцельно в общем-то, без нужды какой-то там иду, праздношатаюсь, но чудится мне почему-то, что цель у меня имеется, только она туманна и как бы позабыта мною - необычное какое-то ощущение. А может быть, это я сейчас уже придумал, потому что хочется мне, чтобы что-то перед этим было, потому что странно ведь, что вот так, без предчувствий, как гром среди ясного неба.
А может быть, вся жизнь моя была к этому прелюдией, и все, что видел я, думал я и делал ранее в жизни, было подготовкой к этому самому, но я об этом не догадывался. Да и как мне было догадаться-то?
Предчувствия и предвестия, вполне вероятно, что и не было ни малейшего. Но ожидание, между прочим, было. Ожидание не то чтобы чуда, но чего-то подобного чуду, почти равного чуду, с чудом соизмеримого. Оно появилось у меня давно, чуть ли не в юности, чуть ли не в отрочестве. И примечательно, что оно было легким, бестревожным, безнатужным, подобным прозрачному, невидимому, но все же ощутимому облаку. Это облако окутывало меня постоянно, как одежда, которую нельзя было снять. Да, ожидание было. Оно длилось. Оно оказалось долгим. И вот я дождался.
* Глава первая
* ГЛАВА ВТОРАЯ
* ГЛАВА ТРЕТЬЯ
* ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
* ГЛАВА ПЯТАЯ
* ГЛАВА ШЕСТАЯ
* ГЛАВА СЕДЬМАЯ
* ГЛАВА ВОСЬМАЯ
* ЭПИЛОГ
* Содержание
Глава первая
Февральский вечер. Вагон электрички. Возвращаюсь с дачи. Дача моя расположена в местах живописных, но, увы, давно уже не безлюдных, хотя и весьма от города отдаленных. Зимой я люблю туда ездить в одиночестве. На лыжах я не катаюсь - упаси бог! Нет у меня к лыжам никакого пристрастия.
Приезжаю. Растапливаю печку. Кипячу воду. Завариваю чай. Накрываю чайник ватным чехольчиком, чтобы лучше заварилось. Крошу батон на тарелку и выхожу на крыльцо кормить птиц. Они уже поджидают меня, рассевшись на ветвях ближних деревьев. Ставлю тарелку на снег и отхожу в сторону. Сначала к тарелке подлетают синицы. Потом их прогоняют сойки. После появляется дятел, а иногда и сорока. Убедившисъ в том, что крошки склеваны, забираю тарелку и возвращаюсь в дом. Комната уже успела нагреться. Чай заварился. Ем привезенные с собою бутерброды, запивая их чаем. Сажусь у печки, открываю дверцу, гляжу на догорающие поленья, на пробегающий по ним зеленый огонек, слушаю их тихое потрескивание и размышляю о чем-нибудь не то чтобы возвышенном, но достаточно приятном и далеком от суетности будничного существования. Поленья постепенно угасают и умолкают, превращаясь в головешки. Гляжу на красные мерцающие угли и с наслаждением слушаю тишину. Это редкость теперь - тишина. Потом обратный путь на станцию. Заснеженная дорога. Заснеженные сосны. Белка, перебегающая дорогу. Собака сторожа, долго бегущая за мною следом, рыжая, тощая, всегда голодная собака сторожа ("Кормлю мало, чтобы злее была", - говорит сторож). Потом пустынная платформа, рельсы, зеленый огонь семафора.
Электричка движется не спеша. За окном оранжево-багровый, исполосованный темными лентами облаков, патетический закат (что-то ужасное случилось на горизонте, что-то непоправимое там стряслось, что-то взорвалось и теперь полыхает). На фоне заката, сопровождая электричку, летит ворона. Она тяжело машет растрепанными крыльями. В моей голове шевелятся некие мысли, некие мелкие и ленивые мысли. О даче - что пора уже красить дом. Об электричке - что еле тащится. О закате - что очень красив, хотя и тревожен. О вороне - долго ли она будет так лететь?
Рядом со мною сидит дюжий мужик с красным, обветренным, ошпаренным морозом, плохо побритым, а точнее уже слегка заросшим, круглым лицом, в потертом, затасканном, грязно-желтом полушубке, в монументальных, высоких, черных валенках с огромными, какими-то доисторическими галошами и в серой кроличьей шапке с незавязанными, смешно торчащими в стороны ушами. У его ног на полу стоит обитый железом сундучок с широким брезентовым ремнем. К сундучку прислонено некое орудие, напоминающее большой коловорот и, видимо, предназначенное для просверливания во льду лунок, необходимых при подледном лове окуней. От мужика несет бормотухой, чесноком, дешевыми сигаретами и еще чем-то рыбацким. Он дремлет. Голова его ежеминутно падает на грудь, и он ежеминутно вздрагивает, просыпаясь, чтобы, поглядев осоловело в пространство, снова заснуть на минуту, а после снова проснуться.
Напротив меня на лавке две женщины - старая и молодая. Старая вся обмотана какими-то платками и восседает неподвижно, с деревянным, ничего не выражающим ликом, держа на коленях корзинку, тоже обвязанную какими-то тряпками. А молодая ничего себе девица - миленькая, с чистым личиком, в меру накрашенная и напудренная, в коричневой дубленке, в ондатровой мужского фасона шапке, в коричневых же, явно заграничных, модных сапожках. Она читает книжку и иногда улыбается прочитанному. Книжка ей нравится.
Сумерки густеют. Закат становится фиолетовым. За окном уже городская окраина. Мелькают громады башенных домов, ажурные опоры высоковольтных линий, трубы электростанций, еще какие-то трубы, еще какие-то решетчатые башни, еще что-то непонятное, уплывающее назад, в темень наползающей на город долгой зимней ночи. В вагоне зажигается свет. Миловидная девица не отрывается от книги. Обмотанная тетка, слегка наклонившись, поворачивает голову к окну. Поезд подходит к вокзалу, и ее, вероятно, заботит предстоящая пересадка на другой вид транспорта. За теткиной нелепо укутанной, бесформеннай фигурой я замечаю женщину, которая сидит на соседней скамейке спиной ко мне. Видна голова женщины, видны ее плечи. Волосы у нее темно-русые с золотистым отливом, пышные, вроде бы подвитые. Они собраны на затылке в узел и слегка приспущены на виски. Узел же спрятан под маленькой плоской собольей шапочкой с каким-то искусственным, приколотым сбоку цветочком. Шея женщины охвачена узким, стоячим, собольим же воротником. И шапочка, и воротник, и приподнятые плечи черного суконного пальто - все это вопиюще несовременно. Все это откуда-то оттуда, из самого начала нашего неблагополучного века, коварно сулившего в ту пору человечеству покой, уют и благополучие.
Однако у незнакомки отличное чувство стиля! Как хорошо все подобрано! Как все безошибочно и гармонично! Какие точные линии и формы! Какая элегантностъ! Какой артистизм! И как это мне близко, понятно! Как это меня волнует!
Эпоха модерна и символизма. Эпоха великих дерзаний и великих талантов! Эпоха шедевров искусства и прекрасных, загадочных женщин! Ах, черт, как это меня волнует!
Я погружаюсь в прошлое. Я уже где-то там, в девятьсот третьем или в девятьсот шестом году. Я уже выпал из современности. Я уже не в электричке, а в старом пригородном поезде, который, пыхтя и отдуваясь, тащит смешной, допотопный паровичок. И от волнения у меня немножко кружится голова, немножко шумит в ушах и легонько подрагивают колени.
Откуда же взялась эта утонченная любительница старины? Почему я раньше ее не заметил? Целый час просидел поблизости от нее, не ощущая ее присутствия! Она небось недавно вошла в вагон. Вошла, села и сидит тихохонько - смотрит в окно. Смотрит и о чем-то думает, и не шевелится, и не поворачивает головы. Любопытно, какое у нее лицо. Тоже в стиле модерн?
Но ведь никто же не садился при мне на соседнюю скамью! Я не спал, я бы увидел! Я не мог не увидеть! И даже в вагон-то никто не входил! Или я все же вздремнул немножко, сам того не поняв? Или я слишком увлекся закатом и этой вороной?
Женщины явно не было, и вдруг она появилась! Возникла внезапно, нежданно, чудесным, сверхъестественным образом из этих сумерек за окном, из остатков душераздирающего заката, из уже загорающихся огней вечернего города, из одинаковых параллелепипедов новых, аккуратно расставленных в чистом поле домов, из проплывшего над вагоном виадука, из голых каркасов зимних деревьев с черными кляксами грачиных гнезд? Или из душного, спертого вагонного воздуха, в котором смешались дыхания многих усталых, спящих в неловких позах или томящихся от вагонной скуки пассажиров?
Откуда, откуда она взялась, в своей собольей шапочке и с этой прической, которую нынче можно увидеть лишь на экране кино или на старых, выцветших фотографиях в семейном альбоме с жеманными перламутровыми японками на чернолаковой массивной крышке?
Тетка между тем выпрямляется, и загадочное видение исчезает. Электричка сбавляет скорость. За окном в сгустившемся мраке двигаются знакомые станционные постройки: тепловозные депо, будки диспетчеров, какие-то неказистые кирпичные зданьица неизвестного назначения, какие-то большие железные баки. Мелькают окна пустой, отдыхающей на соседних путях электрички, точно такой же, как наша, но внутри не освещенной и потому мертвой на вид.
Я слегка перемещаюсь вбок, ощутив локтем мощное тело ловца доверчивых окуней и надеясь увидеть соболий мех. Но соболь за теткиной головой не обнаруживается. За теткиной головой только окно, в котором все еще двигаются вагоны пустого, неживого поезда и мельтешат огни привокзальных кварталов. Для верности я привстаю и, не стесняясь, заглядываю за тетку. Там пустота. Тогда я подымаюсь во весь рост и обшариваю глазами вагон. Пассажиры снимают с полок сумки и пакеты. Кто-то уже спешит к дверям. Соболей нигде не видно.
Прозевал! Разиня! Размазня! Недотепа! Опять прозевал! Не заметил, как вошла и как вышла. Но какова, однако! Будто тень! Будто призрак бесплотный! Хочет - возникает, хочет - исчезает с легкостью необычайной! Интересно, красива ли? Стройна ли? Какого роста? Впрочем, кажется, среднего. И, кажется, не толстуха. И похоже, что не стара - ей лет тридцать. Но чем она меня так растревожила? Подумаешь, начало века! А такие шапочки и теперь носят. Именно такие маленькие, плоские. Они называются "таблетками". Господи, да ведь у Насти есть такая! Только Настя надевает ее редко. Не держится, говорит, на волосах, особенно когда ветер. Только у Насти она не из соболя, а из белой нутрии.
Электричка дергается и останавливается. Беру свой пустой портфель (когда возвращаешься с дачи, он всегда пустой) и иду по вагону к выходу. На платформе озираюсь по сторонам - не мелькнет ли где соболья "таблетка"? Но тщетно. Правда, освещение скудное, а народу множество. Ничего тут не разглядишь.
Помахивая портфелем, направляюсь ко входу в метро. Меня подхватывает плотная, энергичная, целеустремленная толпа. Она несет меня вперед, к автоматам, и не успеваю я просунуть в щель стершийся пятак, как она выталкивает меня на рифленую дорожку эскалатора, которая тащит мое тело в глубину подземелий, в то время как дух мой, по-прежнему изнемогающий от недоумения, витает где-то над вокзальной площадью, всматриваясь в женские фигуры, в женские шапочки и прически. Опершись о резиновую выпуклость поручня, я гляжу вниз, куда неуклонно скользит движущаяся лестница, до отказа заполненная разнообразными, а впрочем, скорее однообразными людьми. Многие из них только что были моими спутниками в электричке.
Вдруг там, внизу, где кончается наклонный туннель эскалатора и начинается горизонтальный туннель перрона... Или мне померещилось? Да нет же, это он, знакомый коричневый соболь со знакомым цветочком сбоку! И под ним пушистые волосы, золотисто мерцающие в лучах противоестественного и скучного люминесцентного света! И мгновенно, мгновенно все это исчезает там, внизу, а ехать мне еще метров пятьдесят и бежать по эскалатору невозможно - слишком много народа. Да если бы и побежал, все равно небось не догнал бы. Двери вагона захлопнулись бы перед самым носом. А если бы все-таки догнал, то что же? Схватил бы за руку, сказал бы: "Постойте!"? Сказал бы: "Простите, но мне страшно нравится цветок на вашей шапочке!"?
Стою, держась за никелированный поручень, и тупо гляжу на табличку со схемой городского метрополитена. В мозгу топорщится что-то нескладное. Наверное, оно выпирает наружу. Находяшиеся рядом пассажиры конечно замечают этот непорядок, но виду не подают. Лишь стараются на меня не глядеть. Поглубже нахлобучиваю на голову шапку и на всякий случай подымаю воротник пальто. Мучаюсь. Мне неловко. Поезд мчится по бесконечным подземным коридорам. Мелькают станции. Люди входят и выходят. Втягиваю голову в плечи. Страдаю. Люди по-прежнему на меня не глядят. Поезд все мчится и мчится по бесконечным подземным коридорам.
Тут выясняется, что, увлекшись страданиями, я пропускаю свою станцию. Выхожу на следующей, перехожу на противоположную сторону перрона, снова влезаю в вагон и еду обратно, мысленно чертыхаясь.
Не хватает мне еще этого! Мало у меня забот! Мало всяких глупостей, лезущих на меня со всех сторон, как муравьи (вечно у меня такое чувство, будто сижу в лесу под елкой, рядом с муравейником, и муравьи на меня карабкаются, бегают по мне, пробираются за шиворот, заглядывают в ноздри и в уши, и не могу я их почему-то сбросить, не могу из-под елки сбежать по непостижимой причине)! И ведь не скоро я золотистый затылок позабуду впечатлителен! И еще чудится мне, что где-то когда-то, в каких-то затерявшихся отдаленностях времени видел я этот затылок, эти волосы и эти мочки ушей... Ей-богу, видел! И даже запах каких-то духов чудится мне, загадочный запах.
Обширный, но довольно унылый двор. Серые фасады из серого силикатного кирпича. Скверик, огороженный низкой, частично разрушенной бетонной оградой. Днем в скверике возятся и верещат детсадовские ребятишки. Сейчас он пуст и безмолвен.
К двери парадного кнопками прикреплена бумажка. На ней написано:
"Жилищная контора 1 23 убедительно просит квартиросъемщиков заплатить за февраль месяц до 25-го февраля".
Скрип открываемой двери. Стук закрываемой двери. Бетонные ступени. Усыпанная окурками площадка. В уголке - пустая бутылка. Здесь частенько собираются любители дешевого портвейна и задушевных мужских бесед. Пятнистая, рыже-черно-белая кошка на батарее. Смотрит на меня с опаской вдруг прогоню?
Дверь моей квартиры. Из щели почтового ящика торчит записка. Вытаскиваю. Разворачиваю.
"Приходила. Не застала. Завтра приду".
Это Настя. Сама виновата. Можно ведь позвонить. Можно ведь заранее договориться. Можно быть сообразительней и не терять попусту время. Можно обходиться без записок. "Завтра приду"! А завтра меня дома не будет. А завтра я весь день буду торчать на кафедре. А завтра я могу заболеть. Да мало ли что может случиться со мною завтра!
Что-то мягкое тычется сзади мне в ногу. Оборачиваюсь - кошка. Смотрит мне в глаза, подняв голову. Смотрит мне в глаза своими желтыми, светящимися изнутри, таинственными глазами. Эта кошка ничья, лестничная. Но все ее кормят, она не голодает. Это общая, коммунальная кошка. Ее зовут Катя. Она ласковая. Она мне нравится. Можно было бы взять ее к себе. Но матушка говорит: "Ни за что!" Она любит кошек. Она жалеет всех бездомных кошек и кормит их. Однако у нас траур. Уже минуло два года, как погиб наш любимец - кот Гарпагон, но у нас все еще траур. Гарпагон был красавец и умница. Он помогал мне работать. Вспрыгнет на стол и уляжется на рукопись. Прогонишь его - он снова вспрыгнет и снова уляжется. Дело доходило до драки. Гарпагон хорошо дрался. Теперь его нет. Он в кошачьем раю. О других кошках мама и слышать не желает.
- Ну что тебе, Катя? Захотелось пообщаться?
Шарю в кармане, ищу ключ. Вставляю ключ в замочную скважину. Переступаю порог. Поворачиваю выключатель. Ставлю на пол портфель. Снимаю пальто.
Матушки дома нет. У телефона еще одна записка.
"Звонила Настя. Еще будет звонить".
Вхожу в комнату, сажусь в кресло и вытягиваю ноги. Будто устал. Но с чего бы? Ведь на даче ничего не делал. Только чай пил. Да кормил птиц, да глядел на огонь в печи, да размышлял о чем-то далеком от суетности будничного сушествования.