Директор пишет:
   "А сколько раз я советовал тебе идти к лицу, от которого все зависит? Пришел бы к нему на прием - давно получил бы приличную квартиру".
   Ответ Коржина:
   "Лицо пришло ко мне на прием".
   Телеграмма директора, срочная:
   "Отвечай немедленно. Минусы квартиры ему обрисованы?"
   Телеграмма Коржина, простая:
   "Ему обрисованы минусы его желчного пузыря".
   Телеграмма директора, срочная:
   "Сегодня был на приеме. Квартира твердо обещана осенью".
   - Пока все, - сказал Николай Николаевич, закрыл папку, завязал ее шнурки, похожие на ботиночные, и начались совместные мечты о новых условиях жизни Коржина, грандиозно улучшенных.
   3
   Месяца через полтора пришла от Коржиных посылка - с оказией. Оказия оказалась тоненькой, длинноногой, стремительной и серьезной. Похоже было, что она стремительно ищет или ждет - можно ведь и ждать стремительно чего-то такого, что вот-вот просветлит и разъяснит жизнь. И ее лицо, красотой не ахти какое, было готово вобрать это разъяснение.
   Войдя в прихожую, она отрекомендовалась:
   - Нина, жена Сани Коржика. Пришла одна... Саню ждала повестка в военкомат, он на лагерном сборе.
   И тут же, почти у двери, еще не захлопнутой, она протянула корзинку:
   - Это вам от Варвары Васильевны: кишмиш и орехи. Просила передать: вкуснее их есть вместе.
   Через несколько минут хозяйка-преддипломница и гостья, уже дипломированный широкий специалист киновед, как сказано в дипломе, сидели на тахте, скинув туфли и поджав под себя ноги. Они уже были на ты. Но хозяйка чувствовала себя куда старше, хотя бы потому, что успела побывать обломком крушения, а дипломированный киновед еще ничем таким не побывала. Да и замуж хозяйка вышла двумя месяцами раньше - следовательно, была более опытной женой.
   Ощущая свое старшинство, она и спросила:
   - Как тебя встретила Варвара Васильевна?
   - Смешно встретила. Выдохнула: "Фу-ух, вот вы какая... По фотографии я представила сплошное легкомыслие!" - и обняла меня раньше, чем Саню. "Что вы! - сказала я. - Вы запылитесь..." Мы были пыльные с ног до головы. Ехали с вокзала на арбе - это два большущих колеса, между ними квадратная доска для седоков и поклажи. В упряжке - ишак. Колеса выше доски и поднимают пыль на нас. Едем в пыльных волнах, моргаем и чихаем. Недаром Саня перед выходом из вагона не хотел надеть белую рубашку. Он не надел, и я осталась в заштопанном линялом платье. Но это к лучшему:
   было во что после этой арбы переодеться. Ты бы посмотрела, какие умные, добрые глаза были у нашего ишака!
   Удивляюсь, почему он - ругательное слово. Он понимал, что везет кого-то чужого, поэтому часто оборачивался, останавливался и смотрел. Возница в халате его безжалостно толкал и хлестал. С верблюдом обращаются куда лучше. Он - корабль пустыни, важная персона. А ишачок - это тьфу! Это раб. Но он никогда не позволяет себе плевать на людей, как эти лорды-верблюды.
   После полной реабилитации ишачков Нина перешла к описанию Коржиных, но сперва к тому, что ей было известно о них от Сани. А известно ей было следующее:
   Об Алексее Платоновиче.
   "Отец - врач". И все. Никаких добавлений.
   О Варваре Васильевне:
   "Мама - это мама. Когда-то она была центром притяжения. Теперь - жена того, кто притягивает как врач".
   О сестре он вообще ни разу не упоминал до самого отъезда в Фергану. А когда вскользь упомянул, что там будет и сестра с семьей, Нина просто задохнулась:
   "То есть как, у тебя есть сестра?
   "Есть".
   "А почему как будто ее и не существует? .. Значит, тебе нет до нее никакого дела?"
   "Хочу, чтобы не было", - ответил Саня сумрачно, но ни одного плохого слова о ней не сказал.
   Нина была вне себя, даже вспоминая свое состояние после такого Саниного ответа:
   - Ну каким надо быть... если сам говорит: "Хочу, чтобы не было никакого дела". До кого? До своей единственной сестры!
   Это был удар. Оглушающий. И оглушенная Нина пережила его, терзаясь. Она переживала и терзалась вслух.
   Даже дошла до мысли уйти от мужа. Она уже встала, чтобы уйти пока что из комнаты в ванную или кухню...
   А Саня - он выслушал ее оскорбляющие терзания молча, как говорят, стиснув зубы, хотя, стиснул он их или нет, осталось неизвестным, опередил жену. Быстро вынув из ящика стола, у которого сидел, письмо единственной сестры, он сунул его Нине в руку и ушел, причем не в ванную и не в кухню. Он ушел из дому.
   Этого Нина никак не ожидала. Она поглядела в окно, увидела, что Саня перешел на ту сторону Большого проспекта и вошел в угловой магазин, куда собирался за папиросами. Тогда жена почувствовала, что она все-таки еще жена, отошла от окна и села читать письмо, старое, трехлетней давности.
   Одну страничку письма она перечла два раза. Там было написано:
   "Муж недавно вернулся из Москвы. Он возил туда свою картину для украшения выставки хозяйства в Узбекский павильон. Выставка будет очень шикарная. Картину там приняли на ура! Поэтому денег заплатили столько, что Усто привез мне целый чемодан изумительных шоколадных конфет. Ты знаешь, Санечка, что я никогда досыта конфетами не наедалась. Я сразу столько съела, что немножко заболела. А какой громадный, роскошный бухарский ковер мы на эти деньги купили! Вообще, что хотели - покупали, кутили вовсю. И почему-то вдруг получилось так, что деньги истратились все, до копейки. Нам нечем жить. Себе лепешку и молока детям купить не на что. Вот какой был ужас! Но ничего, дорогая мамочка быстро прислала телеграфом. Я ее обожаю!
   Я бы хотела никогда с ней не расставаться и всегда ее беречь".
   Приведя эту цитату из Аниного письма, Нина вздохнула и замолчала.
   Более опытная жена не могла не спросить:
   - А когда Саня вернулся, что ты ему сказала?
   Нина смутилась, помедлила и отважилась на откровенность:
   - Я поняла, что я за человек. Я сказала: "Да... после этого можно меня разлюбить".
   Саня выкладывал папиросы из карманов в чемодан.
   Не подняв головы, спросил:
   "Так сразу и можно?"
   Я добавила:
   "Имей в виду, если ты полюбишь другую - ты и не заметишь, как я исчезну с твоего горизонта".
   "А если ты полюбишь другого, - сказал Саня, - ты и не заметишь, как он исчезнет с твоего горизонта".
   - Но это свинство, - спохватилась Нина. - Я все про нас, когда надо так много рассказать про Алексея Платоновича и Варвару Васильевну. Слишком по-разному они живут. Он каждый день делает людям столько! - и радуется тому, что делает. А она старается радоваться, очень старается. Нет, не так... Она как будто разделилась на две половины. За Алексея Платоновича радуется без всякого старания. За Саню тоже, а теперь даже можно сказать за нас. Но наша работа от нее далека. О делах Алексея Платоновича она знает, слышит о них, но никогда своими глазами не видела, потому что не может и не хочет видеть страданий и крови.
   (Потом расскажу, как я увидела!) А вторая половина ее жизни - это дочь и внуки. О дочери не буду говорить...
   Ну почему, откуда у таких родителей - такая дочь? Ее муж Усто куда человечнее. Увидит, какие битком набитые сумки тащит Варвара Васильевна, подбежит и выхватит. Но это бывает редко, он с утра уходит на этюды за город. Пока мы там жили - она тяжестей не носила, а теперь, конечно, опять носит.
   А здоровенная Аня только и делает, что кормит свою малышку Маринку. Стоит ей пискнуть - сразу кормить, не обращая внимания на слова мамы, что так нельзя, что это вредно. Я поняла: она так часто кормит потому, что ее телу это приятно, и потому, что она кормит тем, что дано природой, оно в ней, заботиться об этом не надо.
   Вот когда грудное кормление прекращается - кормит куда хуже. Это видно по мальчикам. Младший, Валерик - лицом копия Ани, - тот еще покрепче. Старший, Алька - слабенький, белесенький, некрасивый, - мне больше нравится: облюбует птицу или цветок и так долго, поглощенно разглядывает добрыми глазами. Алексею Платоновичу тоже больше по душе Алька - это видно. По Варваре Васильевне - ничего не видно. Тому, кто из них хуже, она никогда этого не покажет, будет винить во всем только себя. У нее такое чувство справедливости, что это уже несправедливо. Но все же Альку решено взять в Минск, если дадут сухую квартиру. Аня его совсем не замечает, он тихий, заброшенный и, наверное, часто некормленный. Вот такой дочери и старается мама радоваться. Днем она похожа на загнанную. Саня говорит, что за это лето она очень исхудала. Но всю тяжелую работу она делает до прихода Алексея Платоновича из больницы и при нем лучше выглядит.
   По вечерам, когда дети уложены спать и Аня ужинает - она почему-то всегда ужинает отдельно и делго, - мы собираемся на террасе или в саду и о чем-нибудь интересном говорим...
   До сих пор хозяйка слушала, не перебивая и разделяя эмоции Саниной жены. Но когда дело дошло до интересных разговоров под далеким, теплым небом, под персиковыми деревьями, где присутствовал Коржин, где были они все, и Нина, все-таки новый для них человек, а ее там не было, - в этом месте что-то впилось в сердце, ну прямо гюрза впилась. Пришлось опустить глаза, чтобы гостья не заметила, что так подействовала на хозяйку.
   А гостья, поглядев на опущенные глаза, задумчиво проговорила:
   - Жалко, что тебя там не было.
   От этого "жалко" гюрза впилась еще сильней.
   - Но Алексей Платонович тебя вспоминал, и Варвара Васильевна. Она все о тебе рассказала.
   Тогда - другое дело. От этих слов Нины все стало на свои места. Можно было себя почувствовать никем не вытесненной и можно было с легким сердцем спросить:
   - Какой разговор тебе особенно запомнился?
   - Ну, например, тот, когда еще засветло мы пили чай на террасе и пришел Усто. Он осторожно держал за край подрамника свою свежую работу и повернул ее в нашу сторону. Когда ему нравилось то, что он сделал, он показывал. На этот раз был не этюд, была законченная картина: на песчаном холме стоял на редкость нежный, стройный - не мальчик, но и не взрослый узбек, в халате с лиловыми и голубыми полосами, и так красиво смуглой рукой протягивал нам розу. Ну полное впечатление, что нам. Он был босой. Ноги - тоже нежные, как у мадонны.
   Алексей Платонович посмотрел и сказал:
   "Неотразимой красоты юноша. Но... бездельник. Он будет на иждивении обожающих его".
   Усто не обиделся, сказал, что это его не интересовало.
   Его интересовала только гармония облика.
   "А как вам?" - спросил он у Варвары Васильевны.
   Она нехотя ответила:
   "На мой вкус, он слишком томный... не мужественный".
   Я вглядывалась в эту фигуру. Правда, все в ней струилось, в каждой линии была гармония. Но что-то было в ней мне неприятно. Даже неловко было, сама не знаю отчего.
   "Нина мне что-нибудь скажет?" - спросил Усто
   Я очень глупо выпалила:
   "Не понимаю я его!.."
   А Саня сказал:
   "Поздравляю, Усто. Из всего, что у вас видел, это самая тонкая живопись. Как вы назовете?"
   "Я уже назвал: "Венец творения". Подразумевается, что гармоничный человек - венец творения".
   "Не чересчур пышно? - спросил Саня. - И по-моему, не совсем верно. А почему не цветок, не олень, не бабочка? Что, в них меньше гармонии?"
   Теперь Усто обиделся:
   "Ну, знаете! Не случайно бог создал по своему образу и подобию не бабочку, не оленя, а человека".
   Саня сказал:
   "Тогда объясните, почему человек рождается беспомощным несмышленышем, а бабочка рождается, зная, что ей делать. Новорожденная пчелка знает еще больше:
   ей известно, что надо делать для своего народа, то есть для своего улья. Ее никто не обучал, как проветривать улей, как его сторожить и чем свой народ кормить. Она сразу летит, иногда за несколько километров, садится на нужный цветок, достает из чашечки нектар и возвращается с ним к своему народу. Это расписание дел на общее благо известно ей при появлении на свет. Человека обучают всю жизнь, воспитывают, указывают, а он, как правило, до конца жизни не знает, что надо делать даже для своего блага. Так кто же венец творения?"
   До этого Алексей Платонович листал какой-то журнал и как будто не слушал, что Саня говорит. Но вдруг отложил журнал и сказал:
   "Вопрос поставлен серьезный. Полагаю, что дело было так. Бог начал мастерить человека и делал это вдохновенно. Но когда был готов гармоничный, ему подобный облик, у бога появилось великое опасение. К прискорбию, этот момент, определивший и объясняющий всю историю человечества, в Библии не зафиксирован. Посему придется изложить его не божественными, не апостольскими, а своими словами".
   И Алексей Платонович потребовал:
   "Прошу представить этот определяющий момент четко. Костно-сосудисто-тканевая часть себе подобного богом уже сотворена. Остается вдохнуть в него жизнь, а вместе с жизнью - духовную силу, дабы отличала она человека от всех прочих живых существ, которым велено плодиться и размножаться. Бог уже вытягивает губы трубочкой для вдувания жизни и духа. Но в это решающее судьбу человечества мгновение творца охватывает тревога. Его губы плотно сжимаются. Выпуск первого человека на свет задерживается. Бог думает: "Если я создам его внешне и внутренне себе подобным - у меня будет собеседник, мое божественное существование станет не столь одиноким. Но если человек появится точно таким, как я, - не будут ли все живые твари принимать его за меня? И не начнет ли сам человек чувствовать себя богом? .. А когда я сотворю ему жену, возвещу: "Плодитесь и размножайтесь!" - появится много созданий, подобных мне телом и духом. Что тогда?!" Всемогущий божий организм содрогнулся от предугаданной перспективы. Сомкнутые губы сомкнулись еще крепче. Божье бездействие затягивалось. Венец творения безжизненно лежал перед ним. Он был прекрасен. Но, как все безжизненное, мог деформироваться. Надо было решать и действовать. И бог решил. Он снова вытянул губы трубочкой. Он дунул... Но с уменьшенной силой. Дунул с таким расчетом, чтобы дух божий то проявлялся в человеке, то рассеивался в ткани, и преобладающим оставался телесный состав, как у прочих тварей. И за эту неполную меру духовной силы, весьма неустойчивой, бог лишил человека того безошибочного инстинкта, какой даровал всему животному миру. Вот какую гигантскую каверзу бог сотворил с венцом творения".
   "Ну разве можно сомневаться, что все было именно так?" - пошутила Варвара Васильевна.
   А Усто, Алексей Платонович и Саня заспорили об инстинкте и духе. Как ни хотелось мне послушать, пришлось незаметно уйти мыть посуду, чтобы Варвара Васильевна - она стала такой оживленной - подольше с ними посидела.
   - Понимаю, как трудно уйти, - посочувствовала более давняя знакомая Коржиных.
   Нина посмотрела на часы:
   - Ого, мне давно пора к своим, я обещала!
   - А продолжение?
   - В следующий выходной. Может быть, ты придешь ко мне?
   - С удовольствием. С мужем можно, если будет свободен?
   - Конечно. А почему он по выходным занят?
   - Он дирижер. Выходные дни у него неопределенные.
   4
   В следующий выходной новая подруга пришла к Нине одна. Пришла запыхавшись. Ей пришлось подниматься в мансарду на шестой с половиной этаж, что по нынешней высоте этажей равняется десятому по меньшей мере.
   Лифты стояли не двигаясь. Но в полном здравии еще были жизнестойкие петербургские дома, где в начале тридцатых годов проживали в основном коренные ленинградцы. Дом на Большом проспекте Петроградской стороны, где жили Саня с Ниной, принадлежал до революции Путилову, хозяину знаменитого Путиловского завода. Парадные входы этого огромного дома были роскошными, парадные лестницы - пологими, легкими для ног. Но уже много лет ими почему-то не пользовались, они были закрыты. Поднимались по лестницам для прислуги. Они назывались черными, а здесь были светлыми, скромно-привлекательными. Но на ступеньках Путилов явно сэкономил. Их было меньше, чем на парадных лестницах, они были круче. И вот пыхти, взбирайся именно по ним.
   Из окна сводчатой мансарды Нины и Сани виднелось множество крыш и купол Исаакиевского собора. Сама сводчатая комнатка с нишей была занятной. Мебель в пей тоже была занятная. Отпиленная часть этажерки, висящая на стене и обтянутая стареньким гобеленом, - это буфет. Два соединенных пружинных матраца, покрытых чехлом из самой дешевой, симпатично разрисованной дерюжки, - это тахта. Из-под дерюжки выглядывала белая березовая кора круглых поленьев, то есть ножек тахты. Детский письменный стол - единственное из мебели, что Нина согласилась взять из дому, - был видоизменен с помощью новеньких фанерных ящиков для посылок.
   С одной, так сказать торцовой, стороны стол был отодвинут от стены ровно настолько, чтобы ящики не проваливались. Они хитро стояли один на другом, то в длину - для рукописных киносценариев, то в ширину - для книг, и образовывали книжный шкаф, похожий на те, что сейчас составляются из секций. Но тогда никаких секций и в помине не было. Поэтому можно считать, что Саня с Ниной их изобрели или уж во всяком случае заложили фанерный фундамент для современного шкафостроения.
   Затем они приобрели шкаф для белья и платья, тоже фанерный, но фабричной работы, и Саня его смешно разрисовал. Когда брат Нины или кто-нибудь из друзей у них засиживался и оставался ночевать, шкаф легко было отодвинуть от стены и отделить раскладушку гостя от спальни, то есть тахты хозяев.
   Так как с первого дня супружеских отношений эта молодая пара твердо решила строить жизнь и материальную базу совершенно самостоятельно, медовый месяц до поездки в Фергану был целиком самодеятельно-творческим и, как видите, привел к целому ряду конструктивных достижений. Кроме того, им удалось задешево купить на барахолке у Обводного канала три венские табуреточки и круглый гостиный столик, старенький, скрипучий, но выдерживающий скромную посуду и вполне заменяющий столовый, а если придвинуть его к тахте - годный для трапезы пяти человек. Правда, пятой чашке места на столе не хватало, приходилось ставить ее на тахту, но Нина уверяла, что чашке там даже уютнее.
   Украшением комнаты был свет. Он струился из окна сквозь тончайший узбекский шелк лилово-желто-зеленого рисунка, подаренный в Фергане Варварой Васильевной.
   Новой подруге Нины, в будущем пишущему человеку, мансарда так понравилась, что своя комната - стоило с высоты мансарды на нее мысленно взглянуть - показалась примитивной и скучной.
   А Нина уже вела подругу в сверкающе чистую кухоньку, знакомила с соседкой и хозяйкой этой чистоты и ее двумя детишками. А хозяйка уже предлагала чаю из начищенного до солнечного блеска самовара. Нина благодарила, бежала в комнату за карамельками ребятишкам и за чашками. Потом был чай с такими же карамельками, орехами и белым хлебом. Это сочетание оказалось очень вкусным и сразу переселило Нину в Узбекистан.
   - Был в Фергане занятный вечер, когда Алексей Платонович вдруг заговорил о сапожниках.
   - О сапожниках? Почему?
   - Потому что у меня отлетел каблук. Саня хотел нести туфли в починку. Алексей Платонович взял у него каблук, взял туфлю, осмотрел и унес в дом. Вернулся он скоро, как цветок протянул мне туфлю с приколоченным каблуком, потребовал, чтобы я походила в ней по саду и сказала, не чувствует ли моя пятка гвоздиков.
   Пятке было удобно, гвоздиков она не чувствовала, она чувствовала благодарность. После этого Алексей Платонович начал:
   "Обувь - тончайшее и сложнейшее из человеческих изобретений. Платье может быть пошире и поуже. Шляпа может сидеть на голове ниже и выше. Это почти неощутимо. Но неточно пригнанная к ноге обувь - это ад.
   Каждый пальчик, каждый сустав, стопа и пятка должны быть облегаемы обувью так, чтобы не жать и не тереть.
   И это виртуозное произведение должно быть крепким, как железо, но не ржаветь от сырости, как ржавеет железо. Первый сапожник, несомненно, знал законы трения, износа материала, знал способ тонкого скрепления разнохарактерных частей в целое. Он обладал высшей чуткостью и был прирожденным ортопедом. Вот почему он заслуживает вечной славы. А ныне здравствующие, добросовестно-умелые сапожники, - Алексей Платонович довольно хвастливо глянул на мои туфли, - заслуживают всеобщей сердечной признательности".
   Саня толкнул его. Они любили толкать друг друга, как-то смешно, одним пальцем. Саня толкнул и сказал:
   "Приколотить каблук - не фокус. Сам приколотил бы. Не знал, что у тебя завелись сапожные гвозди".
   "А кроме каблука ты ничего не заметил?" - удивился Алексей Платонович.
   Не только Саня, я так быстро надела туфлю, что тоже больше ничего не увидела. Я скорей ее сняла. Сбоку, где почти незаметно немного распоролась кожа, было зашито - и ой как заметно!
   Саня сказал:
   "Нет, ты не прирожденный сапожник".
   Усто заступился:
   "Зато зашито самым крепким операционным швом".
   "Конечно, - подтвердила Варвара Васильевна. - Мне хорошо знаком этот шов. Я уже начала прятать всю обувь".
   А мне было приятно, что Алексей Платонович так зашил хоть что-то мое. Мне даже начало нравиться, как зашито. Я еще раз, от души, сказала спасибо и призналась, что хочу, очень хочу - посмотреть хотя бы одну его операцию от самого начала до наложения швов.
   Алексей Платонович очень внимательно на меня посмотрел и сказал:
   "Не советую".
   Я спросила почему. И он вспомнил такой случай:
   "Один военный, герой гражданской войны, потребовал разрешения присутствовать на операции жены.
   Я спросил: "Не грохнетесь?" Он страшно разобиделся, начал приводить примеры своей храбрости, показывать шрамы. Я разрешил ему войти и постоять возле двери.
   Оперирую. Слышу отчаянный вопль:
   "Зинка!"
   Усыпленная жена со вскрытой полостью, естественно, не отвечает. Секунда тишины. И грохот! Воин-богатырь падает, теряя сознание".
   Я спросила: что же было с операцией, пришлось прервать?
   "Зачем? Пришлось стоящим на страже санитарам вынести беднягу из операционной".
   Алексей Платонович поглядел, произвело ли это на меня впечатление. Произвело. Но я решила собрать все силы, посмотреть операцию не теряя сознания и сказала, что я не передумала.
   "Что ж, - ответил Алексей Платонович. - Послезавтра я оперирую милую двенадцатилетнюю девочку, к тому же - умницу. У нее искривление позвоночника, грозящее самым настоящим горбом. Придется вынуть из голени такой кусочек косточки, чтобы не повредить походке и чтобы его было достаточно для исправления и укрепления позвоночника. Операция интересная".
   Неожиданно Саня спросил:
   "Можно посмотреть нам двоим?"
   Алексей Платонович даже вскинул голову. Оказывается, Саня ни разу не изъявил желания посмотреть, как оперирует отец.
   Он ответил:
   "Сочту за честь".
   "Я тоже, - сказал Саня, - сочту за честь. И еще просьба: покажи, что ты сделал с человеком, чья фотография висит у тебя над столом".
   Ох, посмотреть только, что это за фотография! На ней человек... присевший, горбатый, весь в каком-то про
   тезном корсете. Руками по-обезьяньи держится за землю. Иначе он не может передвигаться. А лицо - хорошее, молодое... такое обреченное невозможно смотреть.
   Послезавтра настало. Мы пошли в больницу рано утром, по холодку, вместе с Алексеем Платоновичем. Подходим. Перед воротами в больничный двор на корточках сидят узбеки. Вижу: у них спор, ссорятся они из-за чегото. Как только заметили Алексея Платоновича, встают, прижимают руки к сердцу и кланяются.
   Кланяются они одинаково, а здороваются по-разному.
   Одни:
   "Салям, Хирурик!"
   Другие:
   "Салям, Прафе-сар!"
   Самый старый добавляет:
   "Живи сто лет и еще сто лет. - Он подходит ближе. - Балыной человек! Я говорю - ты Хирурик. Они говорят - Прафе-сар. Ты кто? Скажи".
   "Вашего муллу, - спросил Алексей Платонович, - как зовут?"
   Старик назвал трудное имя, не запомнила какое.
   Алексей Платонович опять спросил:
   "Ваш мулла и тот, кого зовут... - он повторил трудное имя, - один человек?"
   "Так", - подтвердил старик.
   "Хирурик и профессор - тоже один человек".
   Узбеки поняли, заулыбались и помирились.
   Саня нашел, что ответ папы не слишком точный, но ему ничего не сказал. По дороге мы с Алексеем Платоновичем почти не говорили. Видели, как он смотрит на дорогу и вдруг своей увесистой палкой с железным острием внизу, будто в такт какому-то решению, отбрасывает в сторону комочек земли, сухой, как камушек. Я подумала: похоже, что он расчищает свою другую сегодняшнюю дорогу. И что он уже не с нами, и старикам отвечал, думая о своем.
   И все-таки обещания он помнил. Как только мы надели халаты, быстро повел нас к какой-то двери и отворил. Я увидела семь или восемь мужчин на койках. Кто сразу приподнялся и сел, кто поднял голову, но я никого, кроме одного, не разглядела. Тот прямо рванулся к Алексею Платоновичу, а когда Коржин к нему подошел - заплакал и прижался лицом к его колену.
   "Опять вы, мальчик мой... Как нехорошо. Такой стройный, крепкий мужчина, а ведете себя как плаксивая дама-тюлень. Ходи из-за вас с мокрым пятном на халате".
   "Мальчик мой" стал просить прощения, но колена не отпускал, лица не было видно, и я не понимала, к кому Алексей Платонович нас привел.
   А он как гаркнет:
   "Зверев! Безобразник вы этакий, встать сейчас же!"
   Зверев сразу встал, повернулся спиной. Алексей Платонович поднял ему рубаху до шеи. Мы увидели красивую, прямую спину и во всю спину - розовую полоску шва, выгнутую как серп. Только ручек у серпа две.
   Зверев нервно объяснял, почему-то поворачивая голову к Сане, что где он только не был - в Киеве, в Москве, - а слышал одно: могила исправит.
   Алексей Платонович похлопал его по спине, как мамы по мягонькому месту своих младенцев. Похлопал, опустил рубаху, и Зверев повернулся к нам. Я его узнала.