Нина рванулась туда. Саня крепко взял ее за руку, задержал и сказал: Это война.
   Они подошли к репродуктору, дослушали объявление и обращение к народу. А женщины уже плакали, уткнувшись в мужей, прижав к себе детей.
   Наши двое подождали повторения, услышали пропущенное начало, и ноги сами повели их по любимому Саниному Кировскому мосту - в Летний сад.
   Они сидели на скамье, смотрели на идущих по аллее, сразу же определяя, кто из них слышал и знает, а кто еще радуется солнечному дню.
   В распоряжении Сани было только семь часов. Нет, уже не семь, шесть с половиной. А они не спешили домой.
   Сидели и сидели. Быть может, потому, что это был сад, куда, "как в свой огород", приходил в шесть часов утра в пантофлях и халате Пушкин, и потому, что просвечивала сквозь молодые листья старых пушкинских лип набережная непостижимой гранитной плавности. И все это было домом Сани и Нины.
   Белый вечер. И самая белая будет ночь: одна заря почти настигнет другую. То, что указано в мобилизационном листке, и чуточку сверх того уложено в рюкзак, но и на четверть его не заполняет. Заполнить хотя бы до половины - безусловно нужным! - Саня не дает.
   Стук с лестницы в стену. Приходит брат Нины, Левушка. Лицо улыбчато-извиняющееся. Он всегда с печальным юмором извиняется за просчеты человечества.
   У него воинская специальность, приобретенная в студенческие годы. Штурман небесного тихохода, как он себя величает. На заводе ему объявили, чтобы в военкомат не совался: его инженерная голова пока что нужнее, чем штурманская. Но он будет соваться, а его так и не возьмут. Он будет ездить на завод, покуда будут возить трамваи. Будет ходить пешком, пока весь не распухнет, не раздуется от голода. Тогда из блокадного Ленинграда его перебросят самолетом в Ташкент, на эвакуированный из Москвы завод такого же типа. И, обедая в ташкентской столовой, он будет безошибочно узнавать ленинградцев по их взгляду на приближающийся поднос с едой.
   С Левушкой пришел его друг Илья, недавний однокурсник, по мозговым качествам - номер первый, да еще альпинист, да еще с огромными цыганскими глазами, смущенными своей красотой и потому покоряющими женский пол еще сильнее, и в таком охвате, что это уже глобальное бедствие. Его мозговые свойства используются в физической лаборатории академика Иоффе. Точнее, использовались до сегодняшнего дня включительно. Завтра утром он явится добровольцем на призывной пункт.
   Его воинская специальность пехотная, его возьмут.
   В первом бою он останется один среди убитых товарищей, подберется к пулемету и застрочит по "завоевателям мира". А когда нечем будет строчить, когда гитлеровцы попрут к нему, он убьет себя, выстрелив из нагана командира взвода, лежащего рядом, теряющего сознание, кажущегося мертвым. Этот командир расскажет об Илье после войны, после концлагерей.
   Но пока что Илья сидит в уютной мансарде, в уголке, и все поглядывает на Саню какими-то неотпускающимп глазами, словно ищет способ оказаться на войне с ним рядом.
   Левушка с Ильей не первыми пришли в этот вечер к Сане и Нине. У них уже сидел пишущий человек и ее муж дирижер. А через несколько дней дирижер уйдет в ополчение.
   Нет, погодите немного! Он еще здесь. Сегодня был утренний симфонический концерт под его управлением.
   Он знает, как вести музыкальную фразу, чтобы до каждого долетела ее суть и чувство. Он слышит звуки, читая ноты и читая книги. Те книги, где непроизнесенное, не предназначенное для пения, прочитанное глазами слово звучит. Где оно и понятие, и свое, отличимое от всех других звучание. Да, сегодня - это так. Он - имеющий уши, он слышит. А через несколько дней уйдет в ряды Народного ополчения и не вернется. Не постигнет он сути звуков истребления, не защитится, не прижмется к земле.
   Последняя чашка чая в этом доме, в этой высокой, притихшей мансарде. Последняя чашка чая в этой жизни. Военная и послевоенная - это будут другие жизни.
   Последний глоток - и все идут провожать Саню.
   Вот улица, поворот за угол... Вот Александр Коржин входит в назначенную дверь в своем летнем легком гражданском костюме, но уже отвердевшим, военным шагом и собрав всего себя в кулак.
   Глава вторая
   1
   - Усыпите меня, как собаку!
   - Перестаньте, хороший мой, шею свернете.
   - Пусть! Все равно обрубок!
   На разгоряченную голову ложится рука, не дает метаться.
   - Все равно - обрубок...
   - Что за чушь? Ваши кости - и тазовая, и плечевая, и локтевые - отлично срастаются. Одной ноги лишились.
   - Одной?! Зачем вы... Обе отрезали!
   - Нет. Правую хирургам удалось спасти. Если бы мой сын вернулся с такой потерей, я был бы счастлив.
   Еще несколько слов раненому, совсем молодому, и главный консультант госпиталя выходит в коридор.
   - Пожалуйста, все на минуту ко мне. Благодарю, я постою. Только что одна из вас, золотые мои, вышла от больного, оставив его в шоке, не объяснив...
   - Да он мотал головой как зверь. Кричал: болит отрезанная, требовал отравить, усыпить.
   - И что вы ему ответили?
   - "Успокойтесь, - сказала. - Бывает, - сказала, - чудится, что отрезанные ноги болят".
   - Вот-вот, "ноги"! Ощупать он не может, руки забинтованы. Поднять голову, наклонить вперед и увидеть - не может, плечи привязаны к койке. Он решил:
   отрезаны ноги, а не нога. Думайте, пожалуйста, милосердные сестры, о каждом слове больному. Слово может лечить и может убить.
   Говорил это Алексей Платонович притихшим голосом.
   Притихшим шагом вышел из госпиталя, куда начали прибывать раненые с огнестрельными переломами, требующими длительного тылового лечения. Он шел по жаркой улице, по горячей земле, подпекающей ноги сквозь подошвы парусиновых ботинок.
   Изредка с ним здорвались приветливо и обрадованно. Он не мог вспомнить тех, кто здоровается, но отвечал кивком и улыбкой. Доброжелательная, вежливая улыбка вросла в кожу его лица и открывалась при движении мышц, как открываются глаза, когда поднимаешь веки.
   Он не спешил домой, то есть в дом дочери, зятя и внуков, в дом-не-дом, потому что там не было Вареньки. Она не приехала... А был уже август сорок первого. Столица Узбекистана с каждым днем становилась все многолюднее, все шумнее. Ташкент превращался в многоязыкий Новый Вавилон, во вместилище изгнанных войной живых ценностей:
   Философы и писатели-антифашисты - немецкие, чешские, польские. Писатели белорусские, украинские, ленинградские.
   Академики с Академией наук, киноработники со студией научных фильмов.
   Ленинградская консерватория. Заслуженные дирижеры, музыканты-солисты. Артисты театров драмы и театров комедии.
   Известные деятели науки и искусства, знаменитости на каждом шагу. Они еще не обосновались, многие из них похожи на больших взъерошенных птиц, перелетевших океан в непогоду, не знающих, из чего и надолго ли совьют гнездо.
   На мирные улицы с пирамидальными тополями, цветниками, спокойно журчащими арыками они обрушили тревогу и бедствие войны. Мирный, неспешный шаг смуглых мужчин и женщин в наглаженном белом и ярком шелку они сбили метанием, растерянностью, болью потерь и взволнованной суетой устройства. В беспощадном свете солнца замелькали на улицах бледные, дымные лица, замелькала одежда, потемневшая и смятая на двухъярусных нарах товарных вагонов.
   Просторная вокзальная площадь Ташкента превращалась в бивуак прибывших разрозненно, кто как мог.
   Под спокойным, чистым небом, на голой теплой земле сидели и лежали женщины, дети и старики, ели пшеничный невоенный хлеб с абрикосом или персиком, подумать только: вымытым под струей питьевого фонтанчика. Просто счастье, что в этом городе - на базарах и у вокзала - питьевая вода, наклонись над струей и пей!
   Днем, доверив детей старикам, женщины бежали хлопотать о жилье под крышей, а когда темнело, устраивались пока что ночевать на земле без крыши, - эти люди, не связанные с высокими учреждениями, нежданные в таком баснословном количестве.
   Оно будет еще баснословнее, когда война вытеснит, вышвырнет людей из многих и многих городов. И когда из Ленинграда начнут вывозить в теплый край истощенных блокадников - по проложенной истощенными ледяной Дороге жизни.
   Но Ленинграду не раз отдавалось должное. Надо отдать должное Ташкенту. Из каменного он превратился в резиновый. Он сумел вместить в себя, устроить в домах, втиснуть в закутки и кладовушки - неимоверно, неправдоподобно многих. Этот город рос и рос и перерос себя вдвое.
   Ташкентская земля, скольких ты сберегла! Щами из виноградных листьев, ложкой мучной затирухи с одним глазочком хлопкового масла - но все же кормила. А прикорм задорого удавалось иногда прикупить на базарах - этих роскошных до умопомрачения горах и грудах изобилия. Ну хоть десяток грецких орехов (таких питательных!), хоть гроздочку винограда, хоть пятьдесят граммов масла. Правда, для этого надо было продать кольцо, или часы, или одну из последних одежек на необозримом вавилонском толчке. Зато когда это удавалось, запахи шашлыка и плова не так, не до обморока туманили голову.
   Жаркая земля! Ты сберегла осиротелых, беспризорных мальчишек, тех, что вились в стороне от детских домов и детских распределителей, бежали от них с пламенной мечтой попасть на фронт. Этим подросткам-романтикам ты до зимы не дала продрогнуть, не дала замерзнуть даже в канавах. И бросали им кое-что детолюбивые узбеки с прилавков, протягивали кое-что местные хозяйки из распертых снедью сумок.
   Вскоре Алексей Платонович вытащит из канавы такого мальчишку и приведет за руку в Институт неотложной помощи. Приведет туда в свой первый рабочий день, сунет в ванну и поможет снять щеткой кору грязи. И пока эта ванная процедура будет совершаться, объяснит, что из этого Института до фронта наикратчайший путь.
   Затем облачит мальчишку снизу в больничное белье, а поверх - "нет, уж пожалуйста, найдите покороче" - в халат медицинского работника. И получится, что приступит профессор к делу не один, а вместе с помощником Серегой, как он назвал себя, "без никаких женских сережек", как он добавил.
   Конечно, этот помощник несколько ошарашит институтское начальство. Но что поделаешь, нужда в неотложной помощи не удвоилась - упятерилась. Хочешь заполучить Коржина не консультантом, а главным хирургом соглашайся и на довесок.
   Мы разглядим "довесок" и познакомимся с ним в свое время, несколькими неделями позже. В сегодняшний августовский день нельзя нам выпускать из вида Алексея Платоновича. Его и так надолго заслонил Новый Вавилон. А город не должен заслонять человека, как хороший, чистый лес не заслоняет деревьев...
   Но вернемся в город снова.
   Вот она, обеспокоенная, взволнованная, многолюдная улица, обсаженная тополями. Коржин идет из госпиталя в дом-не-дом. Улица несется ему навстречу. Спешка идущих сзади словно подталкивает его в спину. Не ускоряя шаг, он отступает в сторону от домов и тополей к открытой палящему солнцу мостовой, давая дорогу измученным. Он смотрит на них, улавливая не столько их озабоченность, сколько тонус здоровья и нездоровья.
   Из центра города, из центра отчаянных хлопот он сворачивает в более тихий квартал. Здесь можно идти под тенью деревьев. Здесь, как добрый старый друг, стоит и ждет тебя густолиственный карагач. Под его широкой тенистой шапкой виднеется так кстати брошенный ящик.
   Алексей Платонович переворачивает ящик дном кверху, садится на него, снимает узбекскую тюбетейку и дает остыть голове. Когда он шел по солнцепеку, самые тяжелые мысли, самая тяжелая боль от него отступили. Но стоило чуть освежиться, вытянуть ноги, дать отдохнуть горящим ступням - и все вернулось снова.
   О Вареньке, то есть о возможных вариантах беды с нею, все новых, все более страшных, он думать себе запретил. Но это запретное непрерывно маячило где-то над ним как седое облако, облако с сердцем внутри.
   Ждать - он не мог себе запретить, хотя прошло уже полтора месяца и ждал он вопреки здравому смыслу.
   Сейчас, в тени карагача, он еще раз сказал себе, что нет надежды. И почему-то облако, что маячило над ним, резко шевельнулось, причинив ему боль.
   Но под этим ощущением нереального, столь несвойственным Алексею Платоновичу, под этим облаком - была реальная жизнь. Была работа, пока не в полную силу, потому что приходилось обретать простую мускульную силу снова. Был Саня, были Бобренок и Неординарный - все трое на войне. Второй и третий оперируют днем и ночью под крышей или под защитным навесом. Ь(ак ни хрупка эта защита, у Сани и такой нет. Врет мальчик мой, что он в полкой безопасности и тревожиться о нем кет оснований. Врет в первом, единственном пока письме и будет врать в следующих. Пусть врет, но пишет до конца войны.
   Своего мальчика поглощенный делом отец долго знал в общих чертах, приблизительно. А когда сын уехал учиться в Ленинград, затем остался там работать, когда стал бывать дома редко и недолго - отец узнал его куда как лучше и подробнее. Бывает, за долгий срок не удосужимся, не успеем вглядеться поглубже, а за короткий - успеем, потому что удосужимся.
   Отец сидел, думая о сыне, желая знать правду и соглашаясь на его заботливое вранье - для мамы. "Дорогие мама и папа!" Бедный мой, не знай, пиши как можно дольше "Дорогая мама"...
   2
   Алексей Платонович посидел под тенью карагача минут пятнадцать. Тело отдохнуло, легче поднялось и легче пошло.
   Идти предстояло порядочно. Можно доехать на трамвае, но они битком набиты. И вообще, если позволяло время, он предпочитал не ехать, а идти. И восстанавливались силы, по его мнению, в ходьбе и действии лучше, чем в бездействии.
   Вдали от центра, в сравнительно новом районе, на немощеной глинистой улице, он остановился у глинобитной стены и отворил калитку. Стена-дувал огораживала построенный на его жалованье дом с мастерской для Усто и фруктовый сад, насаженный по его плану и при его содействии.
   Он вошел в сад, взывающий о помощи. Неотложная помощь и та не вся еще была ему оказана - лозы виноградного навеса оттянулись тяжелыми гроздьями так низко, что виноградины уткнулись в стол и почти достигали топчана. В этой зеленой комнате все любили полежать, отдохнуть, но никому до этих лоз не было дела.
   Прежде чем заняться ими, Алексей Платонович вошел в дом узнать, нет ли писем. Дочь встретила его радостным возгласом:
   - Папочка, как хорошо, что ты пришел! - и поцеловала его, и, не ожидая вопроса, ответила: - От Сани ничего. Ну почему он не пишет? И не дал обратный адрес.
   Что значит "номер полевой почты будет меняться"? Пока не изменится, можно дать старый.
   - Вероятно, старого уже нет... Новый еще не известен.
   - Думаешь, так бывает? Ой, я не спросила, ты хочешь есть или тебя накормили в госпитале? Из-за этих эвакуированных все так подорожало, просто ужас! Но если тебя не покормили...
   - Покормили, - сказал Алексей Платонович. - Ктонибудь еще дома?
   - Усто в мастерской. Начинает новую картину и бросает, ходит и ходит из угла в угол. Потом опять начинает и бросает. Говорю ему: ну что это такое? Начал - надо кончать. Он взял и заперся от меня. Можешь представить, муж от жены запирается!
   - А дети?
   - Валерик и Маринка где-то бегают, Алька торчит в этом научном кружке. Одна разрываюсь на всех. И ты еще Нину зовешь, с родителями!
   - Пожалуйста, не беспокойся, я не к тебе зову.
   - А куда они денутся? Все приезжают, каждый день приезжают, а моей мамочки...
   Аня заплакала. Это были какие-то спазмы плача, с выкриками: "Погибла она, погибла!"
   Алексей Платонович ушел от этих выкриков в комнату, построенную для него с Варенькой. Там стояла широкая кровать, письменный стол, плетеное кресло, два стула и шкаф, наполовину заполненный книгами, наполовину платяной. От приезда до приезда в нем оставалось коечто из одежды Вареньки и его летней одежды. Всю свободную от мебели стену занимала пожелтелая географическая карта шестой части мира. Он посмотрел на обозначенный кружком Новосибирск и возможный от него железнодорожный путь к Ташкенту. Путь мог быть с пересадками, но каким прерывистым бы ни был - он не мог продолжаться полтора месяца.
   Потом он посмотрел на кружок - Ленинград. Где-то рядом отбивается Саня со своими солдатами, не давая кольцу сомкнуться. Доставленный сегодня в госпиталь самолетом большой командир рассказал, что для ввоза снаряжения и продуктов, для выезда из Ленинграда осталась одна железная дорога и один последний железнодорожный мост через Волхов.
   Алексей Платонович вглядывался в карту. Кружочек Ленинграда раздвинулся, показал набережную, Кунсткамеру, здание Двенадцати коллегий, показал даже университетский коридор. Знаменитый длинный коридор свиданий, философских споров и расставаний. Да, это был и его город. Он и его учил, и Вареньку. В какой же далекой стороне от него оказался его ученик сейчас, в какой обидной несвязанности с ним. И где, где его ученица? .. В последний Санин отъезд она попросила: "Поклонись за меня бывшим Бестужевским курсам".
   Алексей Платонович отошел от карты, достал из ящика письменного стола моток крепкого шпагата и пошел подтягивать и подвязывать перепутанные, прогнувшиеся лозы.
   Под навесом он снял пиджак, положил на топчан и начал искать, подняв голову, где же там, в путанице, проходит та лоза, которая провисла и уткнула кисти "дамских пальчиков" в стол.
   Он стоял в зеленой тишине, находя, теряя и снова находя свою лозу, когда услышал какое-то шарканье за калиткой, затем стук падающей с крюка щеколды.
   Он выглянул из-под навеса.
   Калитка отворялась очень медленно. Боком и держась за нее, входил человек, высохший, как дервиш, одетый во что-то длинное, серое от грязи. Голова казалась тоже серой, голой... или так стянуты были волосы, прикрытые грязной хламидой. Землистые веки не поднимались, глаз не было видно.
   Высохший человек оторвался от калитки, покачнулся, прижался спиной к стене дувала и увидел вдали, на дорожке сада, спешащие ноги Алексея Платоновича. Веки дрогнули, глаза открылись, засветились, преобразили высохшее лицо неимоверным светом. И счастливая Варвара Васильевна без стона радости, без слова начала сползать по стене, теряя сознание.
   Алексей Платонович не успел не дать ей сползти, но успел не дать повалиться на бок, удариться головой оземь. Он взял ее на руки и понес. Он нес ее по той дорожке, что дальше от дома, и внес под навес в зеленую комнату отдыха.
   Ничего лекарственного он Вареньке не давал. Только каплю за каплей выжимал ей в рот сок виноградин, и смотрел на нее, и оживал вместе с нею.
   3
   Кончились мучительно долгие поиски и метания Усто.
   При первой встрече, первом взгляде на Варвару Васильевну что-то ему прояснилось. Он писал ее портрет вопреки ее желанию, делая наброски украдкой, из окна мастерской, глядя на нее - то лежащую, то сидящую в саду.
   Аня удивлялась:
   - Говорю ему: "Когда была красивая - не писал, а когда стало такое лицо! .." Он опять взял и заперся. Ну что я неправильного сказала?
   После "такого лица", тонко и сильно проявленного темперой на небольшом холсте, Усто знал, что ему делать. Он встречал поезда, смотрел, как выгружаются люди, как выносят раненых, и постигал, что вбирает в себя слово "эвакуированные". Они рассказывали о своем адском пути с жадностью, почти такой же, как ели хлеб, как ловили первую струйку воды питьевого фонтанчика.
   В результате появилась целая серия работ Усто "Человек и война".
   Варвара Васильевна удивляла зятя упорным нежеланием рассказывать о своем пути. На вопросы отвечала коротко и прикрыв глаза, словно боясь снова увидеть то, что пришлось увидеть. Да, не успела выхватить из дому ничего. Только документы. Нет, Сергея Михеевича на дороге не видела. Не знаю, кто крикнул "жена Коржина"
   и втащил на грузовик. Из Новосибирска? Да, пришлось много раз пересаживаться. На станциях неделями не попасть в поезд. Прямо сюда только эшелоны организаций. Нет, никого не брали. Откуда халат? Сняла с себя уборщица вокзала.
   Вот и все.
   На вопросы она начала отвечать на третий день, а до того лежала в забытьи, позволив его себе наконец. Но в первый день, под навесом, как только вернулось сознание, она спросила:
   - Саня? ..
   В Ленинграде в тот самый час, когда она спросила о Сане, - что именно в тот самый, ни раньше и ни позже, с точностью определят Алексей Платонович с Варварой Васильевной примерно через месяц, - так вот, в тот час, когда в Ташкенте, под виноградным навесом, слабым голосом был задан этот вопрос, в мансарде на Петроградской стороне Нина услышала знакомый стук с лестницы в стену.
   Она открыла Сане. Он на секунду, нет, на одно мгновение прижался к ней щекой и обернулся назад:
   - Поднимайтесь.
   И снова к ней:
   - Я не один.
   И снова назад. И счастливым голосом:
   - Приказываю следовать за мной.
   Затопали сапогами по ступенькам, вошли с винтовками один за другим, один моложе другого, четыре солдата.
   - Моя жена. А это - Юра, Толя, Коля и старик Саша, ему двадцать один. Можно полотенца и помыться?
   Солдаты вошли - солдатами. А сняли шинели, почему-то в рыжих крапинах, составили в углу комнаты винтовки, через силу помылись - и обмякли, как дети, солдатики-дети.
   Они устали до того, что не хотели ни пить, ни есть.
   Им - поспать бы.
   Саня с Ниной сняли с тахты тюфяк, положили на пол в ширину, покрыли простыней, и каждому отдельную простыню под одеяло на двоих, под плед на двоих, каждому под голову диванную подушку.
   - Зачем вы?
   - Спасибо, нам без простынь...
   - Нет, - сказал Саня. - Вспомним, как спят по-домашнему.
   Он разворачивал со стариком Сашей фанерный шкаф, чтобы отделить тахту от "спальни" четверых.
   Пока они раздевались и засыпали до глубокого сна, Саня и Нина сидели на кухне. "До глубокого сна" - определение Нины, не знающей, что между "до" и "глубокого" - мгновение, что после боя засыпают, когда голова еще на пути к месту, куда можно ее прислонить.
   Они сидели на кухне. Из дальнего конца коридора, где комнаты соседей, не долетало ни звука - там рано ложились. Тишина была сказочная, она пульсировала своим неслышным, особым пульсом.
   - Ты скажешь правду?
   Лицо Сани выразило: "Я - тебе! Разве надо об этом спрашивать?"
   - Когда жены узнали время отправки на фронт и что с Балтийского вокзала, помнишь, ты стоял у вагона почему-то в морской форме, в белой фуражке. Сказал, что зачислен в батальон береговой обороны.
   - Давно это было... По твоим глазам я определил, что фуражка с золотой "капустой" мне шла...
   - Да, - сказала Нина и вспомнила, как задохнулась, увидев его, как лучисто, орлино он глядел из-под козырька, с какой болью она влюбилась в него снова...
   - Почему же теперь - в пехотных шинелях?
   - Оказалось, была выдана слишком парадная, неудобная форма. В шинели и сапогах куда удобней.
   - Значит - на самой передовой. Рыжее на шинелях - это...
   - ...от случайного, дурацкого обстрела машины по дороге сюда, в Ленинград.
   - А где машина?
   - В ремонте.
   - На сколько дней?
   - До шести утра.
   Молчание. Тишина запульсировала учащенно, нервно, как больная аорта.
   - Но как повезло! За необходимой техникой могли послать не меня... Не прячь, покажи ладонь. Так содрано лопатой? Ты все на рытье окопов?
   - Уже нет. Я инспектор райвоенкомата по устройству солдатских жен на работу.
   - Каким образом?
   - Пришла и спросила, чем могу быть полезной. Комиссар говорит: "Раненого с поля боя не вытащите. Обопрется - упадете. Высшее образование - это хорошо.
   Будете устраивать на заводы домашних хозяек. Заводам нужны мастера, чтобы выполнять новые, военные заказы. Вам будут отказывать. А вы должны уговорить начальство".
   - Легкая работа, - пошутил Саня.
   - Но с завтрашнего дня приказано уговорить женщин с детьми эвакуироваться.
   - И тебе надо, в Ташкент.
   - Никуда не уеду.
   - Ты послушай...
   - Не надо. Я решила.
   - Надо, Любим.
   - Нет. Сколько осталось поспать?
   - Четыре часа.
   Они крадучись вошли в комнату. На столе у тахты горела лампа. Мальчики спали упоенно, они вдыхали и пили свой сон.
   "Дайте им жить и спать!" - про себя, неизвестно кому взмолилась Нина.
   Перешагивая через их ноги, они добрались до тахты и скрылись за шкафом. Потом Саня протянул руку к столу и погасил лампу.
   Да, он появился в тот самый час, когда в Ташкенте Варвара Васильевна о нем спросила, только десятью днями раньше. Но о том, что произошла ошибка в подсчете дней, она так и не узнала.
   С утра в военкомате плакали женщины и кричали Нине, что эвакуироваться - ни за что! Это что же - попасть под бомбежку, как попал возле Луги эшелон с детдомовскими и детсадовскими ребятишками?! Нину чуть не растерзали, требуя, чтобы не гнала под бомбы из родного гнезда, а устроила на работу немедленно.
   Но назавтра, увидев расклеенные на стенах домов белые листы с большими черными буквами "Враг у ворот!"
   и призыв: всем старикам и женщинам с детьми не подвергать жизнь опасности, временно покинуть Ленинград, - те же солдатские жены окружили стол инспектора и умоляли скорей дать им нужные для эвакуации бумажки. А одна, хватаясь за голову, все требовала у Нины ответа:
   - Как же это... Как вы допустили врага до ворот?
   Это были невероятные дни невероятной работы всех звеньев города, пустеющего на глазах - с отчаянием, но собранно, без хаоса и паники.
   Сейчас, вспоминая эти несколько дней - буквально несколько, - даже некоторые уцелевшие организаторы эвакуации не могут понять, как это общее отчаяние не перешло в общую панику. Впрочем, один из них сказал:
   гордость города не допустила.
   А сборы в лихорадке, а путь к вокзалу уже прерывались воем сирен, командой - в бомбоубежища! Все рвались и рвались к Ленинграду самолеты с бомбами. Но ни одной не удалось в августе сбросить на город.