Страница:
Был теплый, ласковый день бабьего лета. Светило солнце, играло на стеклах касс, в помещении было душно.
Она прижалась плечом к брату:
- Холодно, Левушка. Как страшно холодно.
Кратчайший путь в Севастополь продолжался десять
часов самолетом до Симферополя, а оттуда - четырепять часов поездом.
Самолет, которым Нина летела, опаздывал на сорок минут. Он приземлился, когда последний вечерний поезд в Севастополь уже ушел.
Она добежала до почты, показала телеграмму. Ей быстро дали разговор с севастопольской больницей и провели в кабину.
- Это жена Александра Коржина. Как он?..
- Здравствуйте! Мы вас ждем со вчерашнего дня.
- Самолет опоздал, поезд ушел, пришлите что-нибудь, "скорую помощь"!
- Лучше вам отдохнуть. Утренним приедете.
- Состояние тяжелое?
- Да... Но вы ничем не поможете. Примите валерьяночки и засните.
- Он жив?
- Вам необходимо отдохнуть.
- Он жив еще?
- Слышите, он жив?
* * *
Нинин голос не дает усидеть на месте работникам почты. Они столпились у кабины.
- Он жив еще? ..
- Он в безнадежном состоянии.
- Пришлите за мной что-нибудь!
- Повторяю, вы ничем не поможете. Мы встретим вас, пошлем транспорт к утреннему поезду.
Отбой. Короткие гудки.
Кто-то доводит Нину до вокзала-сарая. Там сидя спят люди на лавках. Вповалку спят на полу - на котомках, тюках, тряпье. Она ходит по проходу из конца сарая в конец. Всю ночь ходит как маятник.
"Нет, это не значит... Отвечала грубая дежурная.
За войну огрубели. Но почему не послать "скорую"!.."
Нина ходит. А на нее смотрит безногий мальчик. Ему лет двенадцать. Сидит на лавке и сопровождает эту тощенькую в темном угадывающими горе глазами. Сопровождает от стенки к стенке и обратно.
Она тоже начинает смотреть на него и, ему кажется, тоже все угадывает.
Нина ходит и смотрит. Он сидит и смотрит - родственным, проникающим взглядом. Так проходит ночь.
В поезде говорят, что больница далеко от вокзала.
Но не встретят - не беда. Всегда две-три подводы стоят.
Возчикам охота заработать.
Нина выскакивает на платформу первой. Никого у вагона нет, кроме возчика с кнутом.
- Подвезти, барышня?
Лошадь везет десять минут, двадцать минут. Ни города, ни дома, ни дерева. Необъятный холмистый пустырь. Под колесами железные осколки. Колеса скрежещут. Солнце печет. Сердце стучит. Подводу обгоняет военная машина. Насколько бы на ней быстрей! ..
- Далеко еще?
- Да вон она, правей виднеется.
На пустыре каменный забор, залатанный листами жести. За ним белое здание с разрушенным углом - больница.
- Ой, милая! Я же вас встречала, на машине. Вся киноэкспедиция на другой машине встречала. Почему не огляделись, не подождали? Надо было подождать.
- Он жив?
- Мы пойдем к нему. Но сперва освежитесь. Вы вся черная, волосы слиплись. Помоетесь, и я вас проведу.
Он там один.
Главный врач открыла дверь. С порога Нина увидела Санино лицо, устремленное к ней, чтобы что-то сказать.
Она ждала его слов. А он молчал, почти закрыв веки, до шеи закрытый простыней.
Она поняла, что ее привели в морг, когда бросилась к нему, когда дотронулась до устремленного, холодного лица.
- Не надо трогать рукой и щекой, - попросила главный врач, - это для вас опасно.
- Уходите! - крикнула Нина, опустилась на заботливо поставленный стул и стала недвижной и тихой, как Саня.
Опускаясь на стул, она задела и немного стянула простыню. Открылись пальцы Саниных ног с яркими, синими ногтями.
Она долго смотрела на ногти. Потом обеими руками держала Санино лицо. С губ вот-вот должно было сорваться слово. Между веками видны были полоски Саниных глаз с краешками их зелено-карего цвета. Она смотрела в эти краешки глаз - и вздрогнула.
- Ну, хватит, нельзя же так. Идемте отсюда.
Главный врач подняла Нину со стула, и куда-то вела, и объясняла:
- Ведь у него была дизентерия холерной формы. Синие ногти говорят о полной интоксикации. Значит, сердце не могло справиться. Подорванное было сердце. Мы все переживали, старались, но...
- Когда он? ..
- Умер четырнадцатого днем, в четыре тридцать.
- Да, да. В четыре тридцать - в шестнадцать тридцать. Зачем я спрашиваю?
- Нет, не поворачивайте назад. Нельзя больше.
Я уложу вас, дам снотворное. До похорон надо поспать.
Хоронят в четыре часа. Мы ждали профессора Коржина.
Но больше ждать невозможно, слишком теплые дни.
Саню хоронили моряки линейного корабля и съемочная группа, которая на этом линкоре вела съемки. Хоронили под музыку матросского оркестра.
Оркестр умолк. До Нины как из дальней дали доходят слова:
- ...Четыре года стоял насмерть... Вывел из окружения не только свою... Благодаря его находчивости спасены... И вот - такая чудовищно нелепая...
Главный врач рыдает над ухом. Нина прижалась спиной к чему-то холодному - кресту из водопроводных труб на соседней могиле. Оператор - его Саня любил - все поддерживает Нинин локоть.
Стук молотка. Саню заколачивают. Нина пошатнулась, пошатнулся крест, пошатнулась земля. И все. Конец всему.
На холмик медсестра ставит свой горшочек герани.
Ни цветка в Севастополе нет. Земля под толщей осколков снарядов, патронов и разного, самого разного железа.
Профессору Коржииу, не зная его адреса, главврач послала телеграмму о тяжелом состоянии сына по адресу: Минск, Академия наук. Эту телеграмму два дня не решались передать отцу: может не выдержать, у него аневризма. На третий день догадались позвонить его другу Сергею Михеевичу и тотчас передали. Отец вылетел особым правительственным самолетом. Это было на другой день после похорон.
А в день похорон, ближе к вечеру, в квартире главврача, в комнате, приготовленной для профессора Коржина, главный врач рассказала Нине, как привезли в больницу тяжело больного молодого мужчину. Она знает со слов дежурной, оформлявшей его прием, как этот больной помахал рукой тем, кто его привез, и сказал:
"Уезжайте на съемки. Дня через два я к вам доберусь на катере".
- Этому больному становилось все хуже. На обходе я видела его каждый день и думала: какой сдержанный, и какое на редкость интеллигентное у него лицо. Он истекал кровью, и не удавалось этот холерный процесс остановить. Сестры подходили к нему чаще, чем ко всем другим, чтобы удобнее подложить подушку или хоть чтонибудь для него сделать. А он благодарил и говорил, что ничего не надо. И вдруг попросил стакан морсу или киселя. Но, знаете, как со всем этим трудно. Добавочный стакан морсу или киселя надо скалькулировать, провести по ведомости. Ему дали кисель на второй день, но, к сожалению, было уже поздно, он уже не двигался, лежал с закрытыми глазами. Чтобы проверить, в сознании ли он, я задала обычный вопрос: "Как ваше имя, фамилия?" - и услышала: "Александр... Коржин". Я спросила: "Не родственник вам Алексей Платонович Коржин?" (Я видела его у нас в госпитале, в Ташкенте, я на него молюсь.) Ваш муж ответил: "Отец". Боже мой!
Я скорей принесла ему из дому чаю с вином, сварила кисель. Но организм уже не мог справиться. Посинели ногти. Вы подумайте, как можно было не сказать сразу, что он сын такого человека? Ведь все, буквально все при оформлении говорят сразу!
Этого Алексей Платонович не выдержал бы, разорвалось бы сердце. Когда он услышал от главврача о холерной дизентерии, у него достало сил спросить:
- Чем вы лечили?
- Давали бактериофаг.
- Бак-терио-фаг, - повторил Алексей Платонович и медленно, тихо добавил: - Оснащенная больница...
Международный "Красный Крест" снабдил после войны три города-героя, и первым Севастополь, новыми эффективными медикаментами, о каких клиника Коржина только могла мечтать.
И вот спасительные лекарства лежат без употребления. А те, кого они могут спасти, - умирают.
Наконец главврач избавляет "такого отца!" от своего убийственного внимания. Алексей Платонович ложится на пышную постель и закрывает лицо, сплетя пальцы, как закрывал сегодня, сидя на земле у Саниной могилы.
Нина гасит свет и ложится на диван в углу. Они лежат в тихой, серой темноте.
- Горела моя опора, мое высокое дерево... - говорит папа. - Вместо того чтобы скорей гасить огонь водой из шлангов, она смотрела и дула на огонь, как на ложечку с горячей манной кашкой...
Алексей Платонович говорил это задыхаясь, спотыкаясь, его душило. Нине стало страшно. Страх за него пробил ее окаменелость, оживил ее. Она подбежала к нему, зажгла лампу на тумбочке, увидела, как хлопает на шее раздутая артерия, взяла его руку, считала и считала его неровный пульс.
Она не выпускала его руки в машине, когда везли их до Симферополя. Не выпускала в самолете, где казалось - уже не довезет, где пульс то колотился, как бешеный, то терялся... терялся совсем. Но тогда она слышала: "Ничего, ничего..."
Тот оператор, которого Саня любил, провожал их до самолета. Пока ехали в машине, Алексей Платонович детально расспрашивал его, как Саня заразился дизентерией.
Оператор не мог решить, лучше отцу узнать или лучше не знать, и отвечал стушеванно. Но отец не дал стушевать.
Все стало ясно.
Съемочная группа из семи человек прибыла в разрушенный Севастополь. Ее поместили в уцелевшую часть какого-то дома. Там была комната для приезжих и кухня с плитой. Чтобы постояльцы могли себе сготовить еду, уборщица с утра растапливала плиту и уходила до следующего утра. В комнате вдоль стен стояли кровати, а посередине - большой голый стол и стулья.
В первую же ночь все семеро были искусаны москитами и заболели москиткой - этой лихорадящей болезпью с высокой температурой, бредовым состоянием и непрестанной жаждой пить.
Все лежали, некоторые метались и кричали: "Пить!
Кислого!"
Кислого не было, кипяченую воду выпили.
Вдруг Александр Алексеевич поднимается с кровати и уходит. А через какое-то время приносит с базара кулек кислого кизила, высыпает в казенную кастрюлю, варит кислый морс и поит всех лежащих.
Ему - морса не хватило. Никто не мог этого предположить. Никто...
Он сидел за столом, его трясло. Он посмотрел в кулек, высыпал несколько застрявших в бумаге кизилин на стол.
Оператор увидел с кровати, что он сует немытую ягоду в рот.
"Что вы делаете, Александр Алексеевич!"
Нина сказала:
- Он всегда прежде всего спрашивал: мытое?
- Но у него же была москитка... Я отобрал ягоды, но две он успел сунуть в рот. Это могло быть только в бреду. Александр Алексеевич знал, нас предупредили, что в Севастополе долго лежали и гнили трупы, еще сейчас обнаруживают их под обвалами камней, и мухи переносят инфекцию.
Что было дальше - Алексей Платонович не спрашивал.
3
Сергея Михеевича, давно овдовевшего, опекала его спокойная, серьезная, заботливая дочь. Она уже привыкла к тому, что теперь в выходные дни отец уходит к Коржиным пить утренний кофе и делить с ними горе.
Они делили его, стараясь обойти кругами, чтобы не коснуться боли, отодвинуться от этого нелепого обрыва, от бездонной, черной пустоты, откуда - кричи не кричи - отзвука не услышишь.
Вот и сейчас, взглянув на острые плечи друга, словно ищущие, как бы поддержать и помочь, потом вглянув на мужа, ничего не ищущего, тусклого даже стекла очков у него перестали блестеть, - Варвара Васильевна показывает:
- Посмотрите, какой огромный, длинноногий комар на стене. Давно сидит. Прихлопнуть его?
Алексей Платонович добросовестно смотрит на комара и советует:
- Выбрось в окно. Из четырехсот видов это самый безвредный.
Она выбрасывает. Сонный комар мгновенно просыпается, летит вверх штопором, криво и поспешно вертясь вокруг себя.
- Почему он так странно? ..
- Вероятно, ты ему ножку примяла. Вот и старается ее разработать, добросовестно объясняет Алексей Платонович.
- Как интересно на лету подцепляет больную здоровыми, - поддерживает разговор Сергей Михеевич. - Никогда ничего подобного не наблюдал.
Они говорят о комаре, о комарах, о чем-то еще, сейчас не имеющем значения. Они полны внимания друг к другу. А рядом - зримо присутствует Саня. Для каждого - в том облике и в тот момент, когда чем-то привлек взгляд. И каждый теперь улавливает в нем что-то не уловленное прежде. Алексей Платонович даже слышит его шутку и только теперь догадывается: ведь из нее явствует, что сын не так мало интересовался работой отца, как отцу казалось.
Да, любящие продолжают видеть над смертной пустотой неимоверно живые лица, продолжают слышать что-то сказанное, существенное, что раньше существенным не казалось. И человек дорисовывается, и суть его выявляется яснее - вскоре или не вскоре, но после того, как человека не стало.
Вскоре, в один из вечеров, материалист Коржин задаст не свойственный материалистам вопрос:
- Может быть, и в смерти есть формирующее начало?
- В смерти нет ничего, кроме смерти, - ответит Варвара Васильевна, не такая уж материалистка, и заплачет.
Он заметит, как старается она прекратить, унять себя... И скажет ей, как тяжело больной:
- Дай себе свободу, поплачь. - И не добавит: "Сейчас поможем, хорошая моя".
Но она уймет себя. Потому что нельзя же при нем.
Он до ужаса ослабел. Только припухлость на шее все дергается. Как можно в таком состоянии ездить в клинику? Чем он держится?
На вопрос "чем?" она могла бы ответить сама. Но ответил ей как-то Бобренок:
- Работой держится и вами, Варвара Васильевна.
Вами и работой.
Здесь уже упоминалось о том, что от врача, когда он входит к больным, отступает свое, личное. А когда подходит к требующему неотложной помощи, к лежащему на операционном столе - и говорить нечего. И все же в изнуренном состоянии Алексея Платоновича делать труднейшие операции - это сверх всяких возможностей.
Но происходит непонятное: аневризма и та во время таких операций не дает о себе знать, словно и нет ее...
Да-да, никаких неприятных сигналов с ее стороны - пока идет решающая исход, напряженнейшая часть работы. Зато как только эта работа проделана и завершение операции передается в руки ассистента, эта самая аневризма очень отчетливо, злорадно напоминает о том, что она есть! Что на этот раз она была тактичной, но на будущее должна предупредить:
"Больше с сердцем так обращаться нельзя. Вы не раз держали в руках раненые сердца других людей, обращались с ними правильно, оказывали помощь. Но своему сердцу вы причиняете только вред. Оно терпит ваше вредоносное отношение очень давно. Вы забываете, что вы не молодой. Вы забываете, что стенки сосудов у вас уже совсем ослабели. Вы же понимаете, что у вас аневризма, что слабая стенка истончилась и выдалась в сторону и может прорваться в любой момент. И тогда - конец".
Обо всем этом аневризма напомнила своему обладателю бурно, неровными толчками. Затем - неприятно умолкла. Ух, как неприятно...
- Ну, ну, голубушка, - сказал ей Алексей Платонович. - Не надо так, хорошая моя.
Она что-то еще продолжает говорить, но ее обладатель уже не считает обязательным это слушать. Пора мыть руки к следующей операции. Нет-нет, не он ее будет делать, а солидный, знающий хирург с талантливым Неординарным. Придется только вместе решить, какой из двух возможных способов избрать.
- Безобразие так себя вести, - говорит Алексей Платонович, по всей вероятности своему сердцу. Потом говорит: - Раз... два... взяли! - и поднимается со своего директорского кресла тяжеловато, но бодро и выходит из кабинета.
Кабинет в конце коридора. В другом его конце остановились Ник-Ник и практикант. Практикант говорит:
- Конечно, Николай Николаевич, провожу до самой квартиры. В машину сяду чуть раньше. Профессору Коржину объясню, что мне в ту же сторону по делам клиники. А лучше и проще сказать: я к вам за обещанной книгой.
Алексей Платонович этого не слышит. Но это слышит тот, кого вывозят на каталке из палаты и везут по коридору в операционную. Каталку катят быстрее, чем идет Коржин. Расстояние между ними все меньше...
Когда поравнялись, тот, кто на каталке, поворачивает голову к Коржину, умоляюще смотрит:
- Вы уедете? Вас не будет?
- Буду, мальчик мой. Непременно буду!
Вот и получается, что больные в начале дня собирают силы Алексея Платоновича, а к концу дня отбирают их.
Привозят его из клиники еле живым, по словам Варвары Васильевны, до ужаса погасшим.
Весь персонал, понимая, что без работы ему нельзя, все же старается его работу сократить. Впрочем, нет, не весь персонал, Грабушок считает нужным показать ему каждого больного, то есть каждый такой случай, когда, как он говорит, "конечно же, риска меньше, если будет оперировать с а м".
Коржин его за это благодарит, называет умницей, а на других обижается.
Так оно идет из недели в неделю.
Он жалуется в письме бывшему обломку крушения:
"Я, будучи неутомимым пешеходом, одолевая в сутки по шестьдесят километров, теперь двигаюсь со скоростью престарелой черепахи. По вечерам я кончаю книгу о хирургических спленомегалиях не сидя за столом, а позорно возлежа и пользуясь любезно для меня сработанным приспособлением. Это нечто среднее между постельным пюпитром и школьной партой".
В письмах к Нине Алексей Платонович ни на что не жалуется. Он напоминает, что ей предстоит закончить все задуманное и начатое вместе с Саней. И потому она должна своевременно завтракать, обедать, ужинать.
А также ежедневно подольше ходить по своему прекрасному городу, желательно в компании друзей.
Лежа, не отрывая головы от подушки, пользуясь постельным приспособлением, попросту - широкой доской на ножках с ложбинкой сверху для авторучки и цветных карандашей, а снизу с квадратной выемкой, чтобы не соскальзывала бумага, - он намечает Нине план ее долгой жизни за двоих:
"...Когда завершите начатое вместе, Вам придется начать новое. Но ведь это тоже будет работой и за него".
Он посылает ей бодрое сочинение о себе: о ежедневном притоке сил, о своей полной поправке. Он это ощущает безошибочно. Он научился ощущать состояние больного, а уж свое состояние - тем более! Его выздоровлению особенно способствует общение со студентами и практикантами в клинике.
"В этом году больше практикантов, чем в предыдущие годы, подают надежды стать подлинными врачами.
Один из них - это редкостная радость с талантливыми руками и талантливой головой. Этот юноша лет через десять может меня превзойти. Дай аллах! Значит, еще десять лет мне все же следует прожить. Не имею права чс прожить".
Бодрые сочинения. Письма-терапия. Нет, оказывается, Коржин не все в них выдумывал... Прошла осень, пришла зима, и вот он идет после лекции домой, непохожий на престарелую черепаху. Определение Варвары Васильевны "до ужаса погасший" никак к нему не применимо. Он снова похож на себя. Он шагает разве что чуть медленнее, но своим прежним, твердым, тяжелым шагом. Два студента идут по правую руку, три по левую, и он над чем-то с ними смеется в полный голос.
Затем одному из них вполне серьезно советует:
- Как только нападет эта мужская тоска, мне тоже знакомая в далеком прошлом, - берите пилу или топор.
Стоит распилить или расколоть полкубометра дров - тоски как не бывало!
Дистанция профессор Коржин - студенты никогда не была в общении велика. Теперь, похоже, она еще больше сократилась. Коржин говорит с этими юношами, как со своими детьми. Быть может, он пытается дать им то, чего не дал родному сыну. Вникает в их заботы, как в заботы Сани не догадался или не сумел вникнуть.
Быть может, только на склоне лет приходит понимание, что помощь требуется не только больным, она нужна и здоровым. А молодым здоровым - в пору метаний, рывков честолюбия в одну сторону и рывков еще иеомозоленной совести Е другую сторону - нужна неотложная помощь. Дабы легче было добраться до своей причастности к жизни, до желания и возможности помочь жизни и тем самым себе. Известно же, что обратная последовательность: сначала помогу себе, устроюсь, согрею свое честолюбие, а затем уж подумаю, поработаю, так сказать, на общество - приводит иногда к блестящей, роскошной, но всегда пустоте. Сколько жертв такого "сначала" из века в век старательно заполняли эту пустоту вещами, деньгами, комфортом, путешествиями за моря-океаны и прочим и прочим... А пустота оставалась пустотой, изнуряющей, гибельной. И чем одареннее был человек, тем болезненнее он ее ощущал.
Вышеизложенные, вероятно не такие уж новые, но ценные мысли пишущий человек считает себя вправе приписать Коржину, так как в последние приезды слышал от него как бы отдельные звенья этих мыслей. Оставалось только собрать их и связать воедино. Следует только добавить, что Алексей Платонович, всегда веривший в лучшее, тем не менее отдавал себе отчет в том, что оказание помощи больным, даже тяжелым, куда чаще приводит к желаемому результату, чем оказание нравственной помощи здоровым. Но когда и это ему удавалось - светлел и чувствовал прямо-таки омоложение, приток освежающих сил.
- Уважаемый коллега, дорогой Алексей Платонович!
Мы безмерно рады отметить, что вы поправились, обрели прежнюю форму. Потому мы, конечно же, избрали вас председателем госэкзаменационной комиссии. Мы очень надеемся, что вы не будете возражать.
- Благодарю. Сочту за честь.
Варвара Васильевна не в восторге от этой чести. Она боится такой нагрузки. Возвращается с госэкзамена домой - одышка мучительная. Ведь аневризму не вылечить...
Сегодня отлежался, отдышался немного и рассказывает:
- Представь себе. Входит девушка: светленькие кудерьки, каблучки, в голубеньких глазах ничего, кроме страха. Ножки приблизились на несколько шажков, а дальше не идут. Стоит куколка и стоит, бледнеет и бледнеет. Смотрю на нее и думаю: бог всесильный, бог любви, зачем такие поступают в мединститут? Но что делать, зову, маню обеими руками: "Ну подойдите, подойдите, пожалуйста, к нам, доктореночек мой несчастненький!"
От этого зова комиссия развеселилась, все улыбаются куколке. Куколка розовеет, тоже старается улыбнуться и подходит к столу. На первый вопрос отвечает. На второй и третий отвечает - ты бы послушала как! Спрашиваю подробнее - знает. Знает с умом. Вопреки всяким правилам у меня вырывается: "Доктореночек, да вы просто прелесть. Благодарю за ответы. Но от имени великого поэта и комиссии должен просить вас, коллега: учитесь властвовать собою!"
Снова осень. Сырой ветер гонит по земле серьге листья и ржавые листья. Отблеск тусклого солнца мелькнет на стекле открытой форточки и исчезнет.
Алексей Платонович только что вернулся из клиники после напряженного операционного дня. Он присел за стол, что-то записал и собирается поспать часок.
Звонок из Дома правительства:
- Уважаемый профессор, дорогой Алексей Платонович! Просим вас вылететь в Мозырь. Там застрял наш ответственный сотрудник. Требуется срочная операция.
Не откажите, если, конечно, здоровье позволяет.
- Одеваюсь. Машину встречу у ворот.
Прошел еще год с небольшим. Зима. Полночный звонок Грабушка:
- Жаль будить вас, Алексей Платонович. Но просили из министерства... чтобы именно вы выехали в Березино на экстренную операцию... Сейчас у ваших ворот будет машина.
Коржин ждет у ворот. Ждет на морозе тридцать три минуты.
- Варенька, зачем ты вышла? Почему-то долго нет машины. Но вот она, не волнуйся.
- Алеша, за эту неделю ты второй раз ждешь машину, чтобы ехать к черту на рога!
Он возвращается в семь часов утра. Рассказывает за утренним кофе:
- От Минска до Березина сто десять километров.
Приехали. Ну и дела! Хирург оперировал в верхнем этаже живота, а надо было в нижнем. Пришлось этой жертве эскулапа в одни сутки второй раз делать большой разрез.
- Ты не находишь, что уже пора поспать?
- То есть как поспать? Мне надо к девяти в клинику непременно. А каким чудесным лесом мы ехали! Весной мы во что бы то ни стало выберемся и походим по этому лесу...
4
На столе у пишущего человека лежат фотографии...
Друзья интересуются:
- Это что, увеличенные кадры майской демонстрации?
- Нет, это похороны Алексея Платоновича Коржина.
В последний путь - семнадцатого мая пятидесятого года - его провожал весь город. На одной фотографии новая, светлая улица нового Минска запружена народом.
Она показана общим планом с далекой перспективой.
Видны сотни рядов идущих людей и стоящих стеной вдоль тротуаров. На этом общем плане не сразу заметишь... слишком маленьким кажется открытый гроб, в котором несут Алексея Платоновича в его черном костюме и белой рубашке с галстуком.
Вот план крупнее. Видны цветы - они только у ног - и несущие его студенты. И рядом с каждым - еще четверо, на смену.
На третьей фотографии несут другие. Здесь видно только изголовье гроба, плечо и голова Бобренка и профиль Грабушка. А между и немного над ними лицо Алексея Платоновича. Без очков оно задумчиво-доброе, и мягче сомкнуты вежливые губы.
У Бобренка лицо дрогнувшее и замкнутое. У Грабушка - с разливом искреннего горя. Он давно не похож на клинок в мягкокожих ножнах. Ножны поплотнели, потвердели, клинка в них уже не разглядишь.
Грабушку этот день пережить нелегко. Он несет гроб, упрекая себя и оправдывая. Оправдывая и упрекая. Два года прошло с того дня, когда горздрав назначил его главным врачом клиники. После этого назначения у него появился критический взгляд на поведение своего директора, и он заразил этим взглядом кое-кого из нового персонала.
Дарья Захаровна и Неординарный заметили, что Грабушок в своем окружении посмеивается то над тяжелым шагом Коржина, то над его "золотце мое", то над тем, как он старичку-доходяге говорит "деточка моя" и этот "деточка" вроде бы как грелкой согревается и смотрит на него, как на Христа-спасителя.
Она прижалась плечом к брату:
- Холодно, Левушка. Как страшно холодно.
Кратчайший путь в Севастополь продолжался десять
часов самолетом до Симферополя, а оттуда - четырепять часов поездом.
Самолет, которым Нина летела, опаздывал на сорок минут. Он приземлился, когда последний вечерний поезд в Севастополь уже ушел.
Она добежала до почты, показала телеграмму. Ей быстро дали разговор с севастопольской больницей и провели в кабину.
- Это жена Александра Коржина. Как он?..
- Здравствуйте! Мы вас ждем со вчерашнего дня.
- Самолет опоздал, поезд ушел, пришлите что-нибудь, "скорую помощь"!
- Лучше вам отдохнуть. Утренним приедете.
- Состояние тяжелое?
- Да... Но вы ничем не поможете. Примите валерьяночки и засните.
- Он жив?
- Вам необходимо отдохнуть.
- Он жив еще?
- Слышите, он жив?
* * *
Нинин голос не дает усидеть на месте работникам почты. Они столпились у кабины.
- Он жив еще? ..
- Он в безнадежном состоянии.
- Пришлите за мной что-нибудь!
- Повторяю, вы ничем не поможете. Мы встретим вас, пошлем транспорт к утреннему поезду.
Отбой. Короткие гудки.
Кто-то доводит Нину до вокзала-сарая. Там сидя спят люди на лавках. Вповалку спят на полу - на котомках, тюках, тряпье. Она ходит по проходу из конца сарая в конец. Всю ночь ходит как маятник.
"Нет, это не значит... Отвечала грубая дежурная.
За войну огрубели. Но почему не послать "скорую"!.."
Нина ходит. А на нее смотрит безногий мальчик. Ему лет двенадцать. Сидит на лавке и сопровождает эту тощенькую в темном угадывающими горе глазами. Сопровождает от стенки к стенке и обратно.
Она тоже начинает смотреть на него и, ему кажется, тоже все угадывает.
Нина ходит и смотрит. Он сидит и смотрит - родственным, проникающим взглядом. Так проходит ночь.
В поезде говорят, что больница далеко от вокзала.
Но не встретят - не беда. Всегда две-три подводы стоят.
Возчикам охота заработать.
Нина выскакивает на платформу первой. Никого у вагона нет, кроме возчика с кнутом.
- Подвезти, барышня?
Лошадь везет десять минут, двадцать минут. Ни города, ни дома, ни дерева. Необъятный холмистый пустырь. Под колесами железные осколки. Колеса скрежещут. Солнце печет. Сердце стучит. Подводу обгоняет военная машина. Насколько бы на ней быстрей! ..
- Далеко еще?
- Да вон она, правей виднеется.
На пустыре каменный забор, залатанный листами жести. За ним белое здание с разрушенным углом - больница.
- Ой, милая! Я же вас встречала, на машине. Вся киноэкспедиция на другой машине встречала. Почему не огляделись, не подождали? Надо было подождать.
- Он жив?
- Мы пойдем к нему. Но сперва освежитесь. Вы вся черная, волосы слиплись. Помоетесь, и я вас проведу.
Он там один.
Главный врач открыла дверь. С порога Нина увидела Санино лицо, устремленное к ней, чтобы что-то сказать.
Она ждала его слов. А он молчал, почти закрыв веки, до шеи закрытый простыней.
Она поняла, что ее привели в морг, когда бросилась к нему, когда дотронулась до устремленного, холодного лица.
- Не надо трогать рукой и щекой, - попросила главный врач, - это для вас опасно.
- Уходите! - крикнула Нина, опустилась на заботливо поставленный стул и стала недвижной и тихой, как Саня.
Опускаясь на стул, она задела и немного стянула простыню. Открылись пальцы Саниных ног с яркими, синими ногтями.
Она долго смотрела на ногти. Потом обеими руками держала Санино лицо. С губ вот-вот должно было сорваться слово. Между веками видны были полоски Саниных глаз с краешками их зелено-карего цвета. Она смотрела в эти краешки глаз - и вздрогнула.
- Ну, хватит, нельзя же так. Идемте отсюда.
Главный врач подняла Нину со стула, и куда-то вела, и объясняла:
- Ведь у него была дизентерия холерной формы. Синие ногти говорят о полной интоксикации. Значит, сердце не могло справиться. Подорванное было сердце. Мы все переживали, старались, но...
- Когда он? ..
- Умер четырнадцатого днем, в четыре тридцать.
- Да, да. В четыре тридцать - в шестнадцать тридцать. Зачем я спрашиваю?
- Нет, не поворачивайте назад. Нельзя больше.
Я уложу вас, дам снотворное. До похорон надо поспать.
Хоронят в четыре часа. Мы ждали профессора Коржина.
Но больше ждать невозможно, слишком теплые дни.
Саню хоронили моряки линейного корабля и съемочная группа, которая на этом линкоре вела съемки. Хоронили под музыку матросского оркестра.
Оркестр умолк. До Нины как из дальней дали доходят слова:
- ...Четыре года стоял насмерть... Вывел из окружения не только свою... Благодаря его находчивости спасены... И вот - такая чудовищно нелепая...
Главный врач рыдает над ухом. Нина прижалась спиной к чему-то холодному - кресту из водопроводных труб на соседней могиле. Оператор - его Саня любил - все поддерживает Нинин локоть.
Стук молотка. Саню заколачивают. Нина пошатнулась, пошатнулся крест, пошатнулась земля. И все. Конец всему.
На холмик медсестра ставит свой горшочек герани.
Ни цветка в Севастополе нет. Земля под толщей осколков снарядов, патронов и разного, самого разного железа.
Профессору Коржииу, не зная его адреса, главврач послала телеграмму о тяжелом состоянии сына по адресу: Минск, Академия наук. Эту телеграмму два дня не решались передать отцу: может не выдержать, у него аневризма. На третий день догадались позвонить его другу Сергею Михеевичу и тотчас передали. Отец вылетел особым правительственным самолетом. Это было на другой день после похорон.
А в день похорон, ближе к вечеру, в квартире главврача, в комнате, приготовленной для профессора Коржина, главный врач рассказала Нине, как привезли в больницу тяжело больного молодого мужчину. Она знает со слов дежурной, оформлявшей его прием, как этот больной помахал рукой тем, кто его привез, и сказал:
"Уезжайте на съемки. Дня через два я к вам доберусь на катере".
- Этому больному становилось все хуже. На обходе я видела его каждый день и думала: какой сдержанный, и какое на редкость интеллигентное у него лицо. Он истекал кровью, и не удавалось этот холерный процесс остановить. Сестры подходили к нему чаще, чем ко всем другим, чтобы удобнее подложить подушку или хоть чтонибудь для него сделать. А он благодарил и говорил, что ничего не надо. И вдруг попросил стакан морсу или киселя. Но, знаете, как со всем этим трудно. Добавочный стакан морсу или киселя надо скалькулировать, провести по ведомости. Ему дали кисель на второй день, но, к сожалению, было уже поздно, он уже не двигался, лежал с закрытыми глазами. Чтобы проверить, в сознании ли он, я задала обычный вопрос: "Как ваше имя, фамилия?" - и услышала: "Александр... Коржин". Я спросила: "Не родственник вам Алексей Платонович Коржин?" (Я видела его у нас в госпитале, в Ташкенте, я на него молюсь.) Ваш муж ответил: "Отец". Боже мой!
Я скорей принесла ему из дому чаю с вином, сварила кисель. Но организм уже не мог справиться. Посинели ногти. Вы подумайте, как можно было не сказать сразу, что он сын такого человека? Ведь все, буквально все при оформлении говорят сразу!
Этого Алексей Платонович не выдержал бы, разорвалось бы сердце. Когда он услышал от главврача о холерной дизентерии, у него достало сил спросить:
- Чем вы лечили?
- Давали бактериофаг.
- Бак-терио-фаг, - повторил Алексей Платонович и медленно, тихо добавил: - Оснащенная больница...
Международный "Красный Крест" снабдил после войны три города-героя, и первым Севастополь, новыми эффективными медикаментами, о каких клиника Коржина только могла мечтать.
И вот спасительные лекарства лежат без употребления. А те, кого они могут спасти, - умирают.
Наконец главврач избавляет "такого отца!" от своего убийственного внимания. Алексей Платонович ложится на пышную постель и закрывает лицо, сплетя пальцы, как закрывал сегодня, сидя на земле у Саниной могилы.
Нина гасит свет и ложится на диван в углу. Они лежат в тихой, серой темноте.
- Горела моя опора, мое высокое дерево... - говорит папа. - Вместо того чтобы скорей гасить огонь водой из шлангов, она смотрела и дула на огонь, как на ложечку с горячей манной кашкой...
Алексей Платонович говорил это задыхаясь, спотыкаясь, его душило. Нине стало страшно. Страх за него пробил ее окаменелость, оживил ее. Она подбежала к нему, зажгла лампу на тумбочке, увидела, как хлопает на шее раздутая артерия, взяла его руку, считала и считала его неровный пульс.
Она не выпускала его руки в машине, когда везли их до Симферополя. Не выпускала в самолете, где казалось - уже не довезет, где пульс то колотился, как бешеный, то терялся... терялся совсем. Но тогда она слышала: "Ничего, ничего..."
Тот оператор, которого Саня любил, провожал их до самолета. Пока ехали в машине, Алексей Платонович детально расспрашивал его, как Саня заразился дизентерией.
Оператор не мог решить, лучше отцу узнать или лучше не знать, и отвечал стушеванно. Но отец не дал стушевать.
Все стало ясно.
Съемочная группа из семи человек прибыла в разрушенный Севастополь. Ее поместили в уцелевшую часть какого-то дома. Там была комната для приезжих и кухня с плитой. Чтобы постояльцы могли себе сготовить еду, уборщица с утра растапливала плиту и уходила до следующего утра. В комнате вдоль стен стояли кровати, а посередине - большой голый стол и стулья.
В первую же ночь все семеро были искусаны москитами и заболели москиткой - этой лихорадящей болезпью с высокой температурой, бредовым состоянием и непрестанной жаждой пить.
Все лежали, некоторые метались и кричали: "Пить!
Кислого!"
Кислого не было, кипяченую воду выпили.
Вдруг Александр Алексеевич поднимается с кровати и уходит. А через какое-то время приносит с базара кулек кислого кизила, высыпает в казенную кастрюлю, варит кислый морс и поит всех лежащих.
Ему - морса не хватило. Никто не мог этого предположить. Никто...
Он сидел за столом, его трясло. Он посмотрел в кулек, высыпал несколько застрявших в бумаге кизилин на стол.
Оператор увидел с кровати, что он сует немытую ягоду в рот.
"Что вы делаете, Александр Алексеевич!"
Нина сказала:
- Он всегда прежде всего спрашивал: мытое?
- Но у него же была москитка... Я отобрал ягоды, но две он успел сунуть в рот. Это могло быть только в бреду. Александр Алексеевич знал, нас предупредили, что в Севастополе долго лежали и гнили трупы, еще сейчас обнаруживают их под обвалами камней, и мухи переносят инфекцию.
Что было дальше - Алексей Платонович не спрашивал.
3
Сергея Михеевича, давно овдовевшего, опекала его спокойная, серьезная, заботливая дочь. Она уже привыкла к тому, что теперь в выходные дни отец уходит к Коржиным пить утренний кофе и делить с ними горе.
Они делили его, стараясь обойти кругами, чтобы не коснуться боли, отодвинуться от этого нелепого обрыва, от бездонной, черной пустоты, откуда - кричи не кричи - отзвука не услышишь.
Вот и сейчас, взглянув на острые плечи друга, словно ищущие, как бы поддержать и помочь, потом вглянув на мужа, ничего не ищущего, тусклого даже стекла очков у него перестали блестеть, - Варвара Васильевна показывает:
- Посмотрите, какой огромный, длинноногий комар на стене. Давно сидит. Прихлопнуть его?
Алексей Платонович добросовестно смотрит на комара и советует:
- Выбрось в окно. Из четырехсот видов это самый безвредный.
Она выбрасывает. Сонный комар мгновенно просыпается, летит вверх штопором, криво и поспешно вертясь вокруг себя.
- Почему он так странно? ..
- Вероятно, ты ему ножку примяла. Вот и старается ее разработать, добросовестно объясняет Алексей Платонович.
- Как интересно на лету подцепляет больную здоровыми, - поддерживает разговор Сергей Михеевич. - Никогда ничего подобного не наблюдал.
Они говорят о комаре, о комарах, о чем-то еще, сейчас не имеющем значения. Они полны внимания друг к другу. А рядом - зримо присутствует Саня. Для каждого - в том облике и в тот момент, когда чем-то привлек взгляд. И каждый теперь улавливает в нем что-то не уловленное прежде. Алексей Платонович даже слышит его шутку и только теперь догадывается: ведь из нее явствует, что сын не так мало интересовался работой отца, как отцу казалось.
Да, любящие продолжают видеть над смертной пустотой неимоверно живые лица, продолжают слышать что-то сказанное, существенное, что раньше существенным не казалось. И человек дорисовывается, и суть его выявляется яснее - вскоре или не вскоре, но после того, как человека не стало.
Вскоре, в один из вечеров, материалист Коржин задаст не свойственный материалистам вопрос:
- Может быть, и в смерти есть формирующее начало?
- В смерти нет ничего, кроме смерти, - ответит Варвара Васильевна, не такая уж материалистка, и заплачет.
Он заметит, как старается она прекратить, унять себя... И скажет ей, как тяжело больной:
- Дай себе свободу, поплачь. - И не добавит: "Сейчас поможем, хорошая моя".
Но она уймет себя. Потому что нельзя же при нем.
Он до ужаса ослабел. Только припухлость на шее все дергается. Как можно в таком состоянии ездить в клинику? Чем он держится?
На вопрос "чем?" она могла бы ответить сама. Но ответил ей как-то Бобренок:
- Работой держится и вами, Варвара Васильевна.
Вами и работой.
Здесь уже упоминалось о том, что от врача, когда он входит к больным, отступает свое, личное. А когда подходит к требующему неотложной помощи, к лежащему на операционном столе - и говорить нечего. И все же в изнуренном состоянии Алексея Платоновича делать труднейшие операции - это сверх всяких возможностей.
Но происходит непонятное: аневризма и та во время таких операций не дает о себе знать, словно и нет ее...
Да-да, никаких неприятных сигналов с ее стороны - пока идет решающая исход, напряженнейшая часть работы. Зато как только эта работа проделана и завершение операции передается в руки ассистента, эта самая аневризма очень отчетливо, злорадно напоминает о том, что она есть! Что на этот раз она была тактичной, но на будущее должна предупредить:
"Больше с сердцем так обращаться нельзя. Вы не раз держали в руках раненые сердца других людей, обращались с ними правильно, оказывали помощь. Но своему сердцу вы причиняете только вред. Оно терпит ваше вредоносное отношение очень давно. Вы забываете, что вы не молодой. Вы забываете, что стенки сосудов у вас уже совсем ослабели. Вы же понимаете, что у вас аневризма, что слабая стенка истончилась и выдалась в сторону и может прорваться в любой момент. И тогда - конец".
Обо всем этом аневризма напомнила своему обладателю бурно, неровными толчками. Затем - неприятно умолкла. Ух, как неприятно...
- Ну, ну, голубушка, - сказал ей Алексей Платонович. - Не надо так, хорошая моя.
Она что-то еще продолжает говорить, но ее обладатель уже не считает обязательным это слушать. Пора мыть руки к следующей операции. Нет-нет, не он ее будет делать, а солидный, знающий хирург с талантливым Неординарным. Придется только вместе решить, какой из двух возможных способов избрать.
- Безобразие так себя вести, - говорит Алексей Платонович, по всей вероятности своему сердцу. Потом говорит: - Раз... два... взяли! - и поднимается со своего директорского кресла тяжеловато, но бодро и выходит из кабинета.
Кабинет в конце коридора. В другом его конце остановились Ник-Ник и практикант. Практикант говорит:
- Конечно, Николай Николаевич, провожу до самой квартиры. В машину сяду чуть раньше. Профессору Коржину объясню, что мне в ту же сторону по делам клиники. А лучше и проще сказать: я к вам за обещанной книгой.
Алексей Платонович этого не слышит. Но это слышит тот, кого вывозят на каталке из палаты и везут по коридору в операционную. Каталку катят быстрее, чем идет Коржин. Расстояние между ними все меньше...
Когда поравнялись, тот, кто на каталке, поворачивает голову к Коржину, умоляюще смотрит:
- Вы уедете? Вас не будет?
- Буду, мальчик мой. Непременно буду!
Вот и получается, что больные в начале дня собирают силы Алексея Платоновича, а к концу дня отбирают их.
Привозят его из клиники еле живым, по словам Варвары Васильевны, до ужаса погасшим.
Весь персонал, понимая, что без работы ему нельзя, все же старается его работу сократить. Впрочем, нет, не весь персонал, Грабушок считает нужным показать ему каждого больного, то есть каждый такой случай, когда, как он говорит, "конечно же, риска меньше, если будет оперировать с а м".
Коржин его за это благодарит, называет умницей, а на других обижается.
Так оно идет из недели в неделю.
Он жалуется в письме бывшему обломку крушения:
"Я, будучи неутомимым пешеходом, одолевая в сутки по шестьдесят километров, теперь двигаюсь со скоростью престарелой черепахи. По вечерам я кончаю книгу о хирургических спленомегалиях не сидя за столом, а позорно возлежа и пользуясь любезно для меня сработанным приспособлением. Это нечто среднее между постельным пюпитром и школьной партой".
В письмах к Нине Алексей Платонович ни на что не жалуется. Он напоминает, что ей предстоит закончить все задуманное и начатое вместе с Саней. И потому она должна своевременно завтракать, обедать, ужинать.
А также ежедневно подольше ходить по своему прекрасному городу, желательно в компании друзей.
Лежа, не отрывая головы от подушки, пользуясь постельным приспособлением, попросту - широкой доской на ножках с ложбинкой сверху для авторучки и цветных карандашей, а снизу с квадратной выемкой, чтобы не соскальзывала бумага, - он намечает Нине план ее долгой жизни за двоих:
"...Когда завершите начатое вместе, Вам придется начать новое. Но ведь это тоже будет работой и за него".
Он посылает ей бодрое сочинение о себе: о ежедневном притоке сил, о своей полной поправке. Он это ощущает безошибочно. Он научился ощущать состояние больного, а уж свое состояние - тем более! Его выздоровлению особенно способствует общение со студентами и практикантами в клинике.
"В этом году больше практикантов, чем в предыдущие годы, подают надежды стать подлинными врачами.
Один из них - это редкостная радость с талантливыми руками и талантливой головой. Этот юноша лет через десять может меня превзойти. Дай аллах! Значит, еще десять лет мне все же следует прожить. Не имею права чс прожить".
Бодрые сочинения. Письма-терапия. Нет, оказывается, Коржин не все в них выдумывал... Прошла осень, пришла зима, и вот он идет после лекции домой, непохожий на престарелую черепаху. Определение Варвары Васильевны "до ужаса погасший" никак к нему не применимо. Он снова похож на себя. Он шагает разве что чуть медленнее, но своим прежним, твердым, тяжелым шагом. Два студента идут по правую руку, три по левую, и он над чем-то с ними смеется в полный голос.
Затем одному из них вполне серьезно советует:
- Как только нападет эта мужская тоска, мне тоже знакомая в далеком прошлом, - берите пилу или топор.
Стоит распилить или расколоть полкубометра дров - тоски как не бывало!
Дистанция профессор Коржин - студенты никогда не была в общении велика. Теперь, похоже, она еще больше сократилась. Коржин говорит с этими юношами, как со своими детьми. Быть может, он пытается дать им то, чего не дал родному сыну. Вникает в их заботы, как в заботы Сани не догадался или не сумел вникнуть.
Быть может, только на склоне лет приходит понимание, что помощь требуется не только больным, она нужна и здоровым. А молодым здоровым - в пору метаний, рывков честолюбия в одну сторону и рывков еще иеомозоленной совести Е другую сторону - нужна неотложная помощь. Дабы легче было добраться до своей причастности к жизни, до желания и возможности помочь жизни и тем самым себе. Известно же, что обратная последовательность: сначала помогу себе, устроюсь, согрею свое честолюбие, а затем уж подумаю, поработаю, так сказать, на общество - приводит иногда к блестящей, роскошной, но всегда пустоте. Сколько жертв такого "сначала" из века в век старательно заполняли эту пустоту вещами, деньгами, комфортом, путешествиями за моря-океаны и прочим и прочим... А пустота оставалась пустотой, изнуряющей, гибельной. И чем одареннее был человек, тем болезненнее он ее ощущал.
Вышеизложенные, вероятно не такие уж новые, но ценные мысли пишущий человек считает себя вправе приписать Коржину, так как в последние приезды слышал от него как бы отдельные звенья этих мыслей. Оставалось только собрать их и связать воедино. Следует только добавить, что Алексей Платонович, всегда веривший в лучшее, тем не менее отдавал себе отчет в том, что оказание помощи больным, даже тяжелым, куда чаще приводит к желаемому результату, чем оказание нравственной помощи здоровым. Но когда и это ему удавалось - светлел и чувствовал прямо-таки омоложение, приток освежающих сил.
- Уважаемый коллега, дорогой Алексей Платонович!
Мы безмерно рады отметить, что вы поправились, обрели прежнюю форму. Потому мы, конечно же, избрали вас председателем госэкзаменационной комиссии. Мы очень надеемся, что вы не будете возражать.
- Благодарю. Сочту за честь.
Варвара Васильевна не в восторге от этой чести. Она боится такой нагрузки. Возвращается с госэкзамена домой - одышка мучительная. Ведь аневризму не вылечить...
Сегодня отлежался, отдышался немного и рассказывает:
- Представь себе. Входит девушка: светленькие кудерьки, каблучки, в голубеньких глазах ничего, кроме страха. Ножки приблизились на несколько шажков, а дальше не идут. Стоит куколка и стоит, бледнеет и бледнеет. Смотрю на нее и думаю: бог всесильный, бог любви, зачем такие поступают в мединститут? Но что делать, зову, маню обеими руками: "Ну подойдите, подойдите, пожалуйста, к нам, доктореночек мой несчастненький!"
От этого зова комиссия развеселилась, все улыбаются куколке. Куколка розовеет, тоже старается улыбнуться и подходит к столу. На первый вопрос отвечает. На второй и третий отвечает - ты бы послушала как! Спрашиваю подробнее - знает. Знает с умом. Вопреки всяким правилам у меня вырывается: "Доктореночек, да вы просто прелесть. Благодарю за ответы. Но от имени великого поэта и комиссии должен просить вас, коллега: учитесь властвовать собою!"
Снова осень. Сырой ветер гонит по земле серьге листья и ржавые листья. Отблеск тусклого солнца мелькнет на стекле открытой форточки и исчезнет.
Алексей Платонович только что вернулся из клиники после напряженного операционного дня. Он присел за стол, что-то записал и собирается поспать часок.
Звонок из Дома правительства:
- Уважаемый профессор, дорогой Алексей Платонович! Просим вас вылететь в Мозырь. Там застрял наш ответственный сотрудник. Требуется срочная операция.
Не откажите, если, конечно, здоровье позволяет.
- Одеваюсь. Машину встречу у ворот.
Прошел еще год с небольшим. Зима. Полночный звонок Грабушка:
- Жаль будить вас, Алексей Платонович. Но просили из министерства... чтобы именно вы выехали в Березино на экстренную операцию... Сейчас у ваших ворот будет машина.
Коржин ждет у ворот. Ждет на морозе тридцать три минуты.
- Варенька, зачем ты вышла? Почему-то долго нет машины. Но вот она, не волнуйся.
- Алеша, за эту неделю ты второй раз ждешь машину, чтобы ехать к черту на рога!
Он возвращается в семь часов утра. Рассказывает за утренним кофе:
- От Минска до Березина сто десять километров.
Приехали. Ну и дела! Хирург оперировал в верхнем этаже живота, а надо было в нижнем. Пришлось этой жертве эскулапа в одни сутки второй раз делать большой разрез.
- Ты не находишь, что уже пора поспать?
- То есть как поспать? Мне надо к девяти в клинику непременно. А каким чудесным лесом мы ехали! Весной мы во что бы то ни стало выберемся и походим по этому лесу...
4
На столе у пишущего человека лежат фотографии...
Друзья интересуются:
- Это что, увеличенные кадры майской демонстрации?
- Нет, это похороны Алексея Платоновича Коржина.
В последний путь - семнадцатого мая пятидесятого года - его провожал весь город. На одной фотографии новая, светлая улица нового Минска запружена народом.
Она показана общим планом с далекой перспективой.
Видны сотни рядов идущих людей и стоящих стеной вдоль тротуаров. На этом общем плане не сразу заметишь... слишком маленьким кажется открытый гроб, в котором несут Алексея Платоновича в его черном костюме и белой рубашке с галстуком.
Вот план крупнее. Видны цветы - они только у ног - и несущие его студенты. И рядом с каждым - еще четверо, на смену.
На третьей фотографии несут другие. Здесь видно только изголовье гроба, плечо и голова Бобренка и профиль Грабушка. А между и немного над ними лицо Алексея Платоновича. Без очков оно задумчиво-доброе, и мягче сомкнуты вежливые губы.
У Бобренка лицо дрогнувшее и замкнутое. У Грабушка - с разливом искреннего горя. Он давно не похож на клинок в мягкокожих ножнах. Ножны поплотнели, потвердели, клинка в них уже не разглядишь.
Грабушку этот день пережить нелегко. Он несет гроб, упрекая себя и оправдывая. Оправдывая и упрекая. Два года прошло с того дня, когда горздрав назначил его главным врачом клиники. После этого назначения у него появился критический взгляд на поведение своего директора, и он заразил этим взглядом кое-кого из нового персонала.
Дарья Захаровна и Неординарный заметили, что Грабушок в своем окружении посмеивается то над тяжелым шагом Коржина, то над его "золотце мое", то над тем, как он старичку-доходяге говорит "деточка моя" и этот "деточка" вроде бы как грелкой согревается и смотрит на него, как на Христа-спасителя.