Страница:
Болельщики, Пайт и Джорджина, мирно беседовали. Никто не сказал бы, что они шепчутся, просто они старались, чтобы их не подслушали.
— С такими домами помрешь со скуки, — ответил Пайт на последний вопрос Джорджины. — Они все одинаковые.
Джорджина вскипела светским негодованием.
— Зубы, между прочим, тоже одинаковые. Или, например, биржевые акции. Каждый работает с массивами одинаковых предметов и явлений. Что в тебе особенного? Откуда у тебя характер плейбоя? У тебя даже денег нет.
С самого детства насмешки вызывали у Пайта головную боль. То, что хотя бы кто-то во всем огромном мире в состоянии его не любить, представлялось ему математическим парадоксом, если не умственной пыткой.
— Деньги мне дают другие. Все вы.
— Значит, это твой стиль? Взять, поклониться и уйти? Она видела его в профиль — только один глаз, как у бубнового валета. Солнце жгло ей подбородок.
— Ты сама говорила, — сказал он ей, дождавшись, пока удары и выкрики с площадки сделают их разговор неслышным для остальных, — что мы должны соблюдать осторожность. Из-за письма Джанет, помнишь? Я в тебе нуждался, а ты отказалась встречаться.
— Это было много месяцев назад. Я говорила об осторожности, а не о том, чтобы совсем не встречаться.
— Не люблю, когда мне напоминают об осторожности.
— Конечно, не любишь и не должен любить. Анджела отлично знает о твоих похождениях, просто предпочитает закрывать на них глаза.
Анджела, услышав свое имя, оглянулась. Пайт окликнул ее:
— Джорджина хвалит твой стиль игры! — Джорджине он сказал с улыбкой, словно продолжая легкий треп: — Ты прижала своего письмом?
— Пришлось.
— А он что же?
Она стала крутить между коленями теннисную ракетку, рассматривая струны — грубые и одновременно гладкие.
— Совсем забыла! Он вывернулся. Сказал, что это у него отеческое, что он просто пытался помочь Джанет вырваться из сетей Эпплсмитов, а эта неврастеничка на нем повисла. Если судить по содержанию ее записки, версия вполне достоверная.
— И ты от облегчения снова полезла к нему в постель.
— Правильно, все так и было.
— И осталась довольна…
— Было неплохо.
— У каждого было по семь оргазмов, а в промежутках вы читали друг дружке Генри Миллера.
— Как в воду глядишь!
— Ты очень подробно все описываешь.
— Хватит беситься, Пайт. Я тоже устала быть стервой. Можешь ко мне заглянуть. Просто на чашечку кофе.
— Если нас застукают, то кофе — то же самое, что постель.
— Я по тебе соскучилась.
— Вот он, я.
— Наверное, у тебя кто-то появился?
— Дорогая, — ответил он, — ты же меня знаешь!
— Не могу поверить, что это Уитмен! Для тебя она слишком заторможенная и хорошенькая. Не в твоем вкусе.
— Ты права. Это не она, а Джулия Литтл-Смит.
— Фокси для тебя слишком рослая, Пайт. Ты превратишься в посмешище.
— Я не просто бедняк, но еще и недомерок. Непонятно, как такая великосветская штучка, как ты, связалась с таким пугалом, как я.
Джорджина окинула его холодным взглядом. Зеленые глаза, нос с горбинкой. Дальше тянулась сетка теннисного корта, еще дальше — покрытый травой склон, обвиваемый ветром. Волны. Кристаллические решетки. Соединение и распад.
— Не пойму… — прошептала она. — Наверное, это была просто химия.
Грусть от вожделения, зародившись где-то ниже ремня, поползла вверх. Им бывало хорошо вместе. Лиственницы, тюрбан из полотенца у нее на голове.
Игра на корте завершилась. Победители, Анджела и Джон Онг, обливались потом. Пайт не мог понять, что говорит Джон: неразличимые гласные, похожие на «а», соединенные лязгающими согласными. Но из-под золотистого лица-маски так и сочился ум.
— Он говорит, что окончательно выдохся, — перевела Бернадетт. У нее были широкие плечи и таз, лицо то улыбалось, то расширялось, готовясь к улыбке. Пайту Онги нравились: они позволяли ему пользоваться их теннисным кортом, не проявляли к нему снисходительности; их проживание в Тарбоксе было таким же случайным, как и его. Джон закурил и зашелся сухим кашлем. Пайт удивился, обнаружив, что кашель звучит понятно. Элементарный лексикон людей: кашель, смех, плач, крик, пуканье, дыхание. Аминь.
Джон, сгибаясь от кашля, лепетал что-то, расшифровывавшееся, наверное, как предложение другой четверке выйти на корт. Сами Онги побрели к дому в сопровождении троих своих мальчишек.
Хейнема против Торнов. Джорджина надела темные очки; лицо, оставшееся вне очков, казалось вырубленным из камня. Солнце стояло в зените, зеленый корт превратился в зеркало. Анджела подавала; ее подачам, достаточно точным, не хватало темпа. Джорджина вроде бы отбила мяч в сторону Пайта, занявшего позицию под сеткой, но от злости сделала это слишком поспешно, так что мяч, ударившись в сетку где-то на уровне его паха, упал на ее стороне.
— Пятнадцать — ноль! — объявила Анджела и приподнялась на цыпочки, готовясь подать снова.
Пайт встал напротив Фредди. На том были кричащие клетчатые шорты, ярмарочная розовая рубашка, лысую голову защищала бейсболка с длинным козырьком, синие гольфы спустились, кроссовки были велики минимум на размер. Он по-клоунски растопырил носки и пристроил ракетку на плече, как бейсбольную биту. Анджела потеряла от смеха ритм и запорола подачу.
— Пятнадцать — пятнадцать! — крикнула она, и Пайт снова очутился напротив Джорджины. Непостоянная, предательская игра! Не успеешь оглянуться, как преимущество упущено. Была любовь, стала ненависть. «Благодаря тебе я в спортивной форме…» Безглазая Джорджина приготовилась к подаче, занесла ракетку, задрала подбородок, сделала шаг вперед. Пайт, до пота впившись в рукоятку своей ракетки, прикусил губу, чтобы не взмолиться о пощаде.
— Я красивая, папа?
У Пайта заломило скулы от несостоявшегося зевка. Он надеялся, что исполнил свои обязанности: проконтролировал, как Нэнси чистит зубы, в двадцатый раз почитал ей любимую книжку, помолился с ней на ночь (это они делали все реже) — Пайт все сомневался, упоминать ли в вечерней молитве своих родителей. С одной стороны, они, как и родители мамы, были достойны памяти, с другой, ребенка смущала их непоправимая судьба. В итоге за Якобуса и Марту Хейнема никто не молился, и их неорошаемые призраки уныло вяли в раю.
— Да, Нэнси, ты очень красивая. Вот вырастешь — будешь такой же красавицей, как твоя мама.
— А прямо сейчас я красивая?
— Что за глупости? Очень красивая. Сейчас.
— А другие девочки красивые?
— Какие девочки?
— Марта и Джулия. — Маленькие женщины без лифчиков, плещущиеся на закате в ледяной воде залива. Округлые руки и ноги, присыпанные песочком. Приседание у берега для ловли волны.
— А ты как считаешь? — спросил ее Пайт.
— Уродины!
— Они хорошенькие по-своему, ты — по-своему. Марта хороша как Торн, а Джулия — как…
— Как Смит.
— Правильно. Кэтрин?
— Как Эпплби.
— Молодец! Когда миссис Уитмен родит ребеночка, он будет красив красотой Уитменов.
Нехорошо, конечно, использовать слух невинного дитя, но Пайту доставляло удовольствие говорить о Фокси громко, держать ее во рту, пропитываясь воспоминанием о ней. Анджела со своей повышенной чувствительностью реагировала на любые упоминания Уитменов раздраженно, поэтому эта фамилия превратилась у них дома в табу.
Нэнси ухватила правила игры и, радостно утопая в подушке, пролепетала:
— А когда ребеночка родит Джекки Кеннеди, он будет красивым, как Кеннеди.
— Тоже верно. А теперь спать, красавица Нэнси, иначе не выспишься до утра.
Но нет, этот ребенок, в отличие от голландки Рут, был настолько женственен, что не мог не потребовать перед сном уточнения:
— Я самая красивая?
— Детка, мы же только что выяснили, что каждая красива по-своему. Пусть все остаются, какие есть, иначе все станут одинаковыми. Как репки на грядке.
Он оставил внизу, рядом со своим креслом, стакан мартини со льдом и сейчас переживал, что лед растает и прозрачный джин будет разбавлен водой.
Личико Нэнси исказилось гримасой. Она мужественно старалась не расплакаться.
— Тогда я умру, — объяснила она. Он уцепился за это соображение.
— Думаешь, самой красивой Господь не позволит умереть? Она молча кивнула. Большой палец по привычке оказался во рту, глаза потемнели, словно она высасывала из него чернила.
— Красавчики тоже в конце концов умирают, — сказал Пайт. — Было бы несправедливо, если бы умирали только замухрышки. И вообще, когда любишь, любимый человек не кажется некрасивым.
— Это как у мам и пап, — подхватила она и уже вынула было палец изо рта, но тут же вернула его на место.
— Вот-вот.
— И у друзей.
— Наверное.
— Я знаю, кто твоя подружка, папа.
— Неужели? Кто?
— Мама. Пайт засмеялся.
— А кто мамин дружок? — Желание симметрии!
— Папа Марты, — заявило дитя.
— Этот ужасный человек?
— Он смешной, — объяснила Нэнси. — Он говорит «пук».
— Значит, если бы я говорил «пук», то тоже был бы смешным?
Она засмеялась: этот звук был как фанфары при вступлении в царство сна.
— Ты сказал «пук». Как ни стыдно, папа!
Оба притихли. Листья отцветшей сирени дотянулись уже до окна Нэнси и стучались в стекло, как бесхозные сердечки. Это было похоже на страх, просящийся внутрь. Пайт не отваживался уйти.
— Ты действительно боишься смерти, маленькая? Нэнси важно кивнула.
— Мама говорит, что я стану старенькой, а потом умру.
— Разве не чудесно? Когда ты станешь старушкой, то будешь сидеть в кресле-качалке и рассказывать всем своим правнукам, как у тебя был когда-то папа, сказавший «пук».
Ребенок уже совсем был готов засмеяться, но смех заглох, так и не вырвавшись на поверхность. Она снова заглянула в бездну своего ужаса.
— Не хочу быть старушкой! И расти не хочу!
— Но ты уже стала больше, чем была раньше. Сначала ты была размером с две моих ладони. Ты ведь не хочешь снова стать такой малюткой? Тогда бы ты не могла ни ходить, ни говорить.
— Уйди, папа. Позови маму!
— Послушай, Нэнси, ты не умрешь. То, что говорит у тебя внутри «Нэнси», никогда не умрет. Бог не допускает смерти. Он забирает людей на небеса. То, что кладут в землю, — это уже не ты.
— Хочу к маме!
Пайт был бессилен. Анджела по простоте душевной сделала доктрину надежды, единственной надежды человека, чуждой и страшной для дочери.
— Мама моет внизу посуду.
— Я хочу к ней.
— Она зайдет и поцелует тебя, когда ты уснешь.
— Хочу сейчас.
— А папу не хочешь?
— НЕТ!
Иногда светлыми теплыми ночами, пока воздух остывал, а машины, проезжая за сиреневой изгородью, уносили в сторону Нанс-Бей шлейф негромкой музыки, вырывающейся из открытых окон, Анджела поворачивалась к Пайту, который лежа мечтал, чтобы его придавило усталостью. Важно было не проявлять ответного желания. Тогда, не произнося ни слова, Анджела прижималась к нему и скользила согнутыми пальцами по его бокам и спине. Он молча, боясь спугнуть момент, отвечал лаской на ее ласку. Ее рубашка, обычно непроницаемая, пугающая, в такие моменты оказывалась прозрачной, разлагалась, сползала с ее тела, как саван, ставший ненужным воскресшему. Его взору и рукам предлагался богатый рельеф вожделения. Зажав подол рубашки подбородком, она подставляла ему грудь, издавала испуганный стон, потом падала на спину и предлагала вторую грудь. Его рука находила выпяченный Венерин бугор, все ее светлая плоть тянулась к нему, как к божеству на небесах. Он жмурился при виде ее красоты, нырял растрепанной головой в сладостные теснины, гнал кончиком языка горечь, замещая ее сладостью. Она тянула его за волосы.
— Иди сюда. Кончишь в меня.
Несколько часов назад он овладевал Фокси Уитмен, но теперь убеждался, что нет для него лона богаче и желаннее лона жены. От восторга он был на грани забытья. Их сексу всегда мешала ее умудренная самостоятельность. Вот и сейчас она, немного выждав, провела пальцами по его взлохмаченной груди, а потом погрузила пальцы в себя, куда уже ввинчивался он. Через некоторое время она властно взяла его за ягодицы, как бы говоря: «Добивай!», выдохнула весь воздух и распласталась под ним.
— Вот так сюрприз, женушка…
Она пожала плечами, отполированными светом звезд, собрав в складки мокрую от пота простыню.
— Я тоже умею распаляться, как остальные твои женщины.
— У меня нет других женщин. — Его рука молитвенно застыла у нее между ног. — Вот где, оказывается, рай!
Анджела жестом приказала ему слезть и отвернулась, чтобы уснуть. С первой брачной ночи она спала голой после любви.
— По-моему, там у всех женщин одно и то же.
— Ничего подобного! — ляпнул он. Но признание было проигнорировано.
Он был скромен и осторожен с Фокси, потом что боялся ее возжелать. День за днем он проводил на Индейском холме, где на бетонных фундаментах быстро вырастали три его дома Балки, башмаки, брусья, настилы, перекрытия, сливы рам, стойки — наглядный строительный алфавит, который Пайт любил простукивать, вооружившись молотком. Его глаз вылавливал любую мелочь. Готовый дом радовал его меньше, чем голый каркас, потому что отделка скрывала качество конструкции, добрая работа сводилась на нет субподрядчиками — пронырами-электриками, хапугами-сантехниками, упрямыми лентяями-каменщиками.
Много дней подряд он попадал в дом Робинсонов только к трем-четырем часам дня. Первым делом он решил самую серьезную проблему — отсутствие фундамента. Флигель для слуг — четыре комнатушки и бесполезная кухонька — был снесен, и на его месте в два дня был вырыт котлован глубиной в десять футов. Четырем студентам с лопатами потребовалась неделя, чтобы сделать подкоп под кухню и коридор и добраться до дыры под гостиной. Еще несколько дней ушло на закачку цемента (эти работы совпали с жарой в начале июня; под домом можно было наблюдать адскую сцену — голых по пояс, заляпанных цементом людей). Половина дома временно зависла, опираясь на несколько кедровых свай. После этого Пайт возвел поверх фундамента на месте бывшего флигеля одноэтажную пристройку из двух комнат — детской и игровой, с крыльцом под козырьком, повернутым в сторону моря, — соединенную с кухней переходом, где можно было хранить садовый инвентарь. Еще до конца июня Фокси заказала в оранжерее «Вое и сыновья» шесть розовых кустов и высадила их с торцовой стороны нового крыла, в замусоренную после строительства почву, чтобы выхаживать, как больных детей.
В июле кровельщики за пять дней заменили старую протекающую крышу новой, плоской. Старая ветхая веранда была уничтожена, и в гостиную хлынул солнечный свет. Стены гостиной, в которых были теперь заключены отопительные трубы, были затянуты металлической сетки и оштукатурены старым чехом из Лейстауна и его увечным племянником — последними штукатурами, еще сохранившимися к югу от Матера. Все эти работы, почти завершенные к августу, обошлись Кену Уитмену в одиннадцать тысяч долларов, из которых фирме Пайта пошло только две тысячи восемьсот, так что прибыль составила несколько жалких сотен. Остальное было потрачено на материалы, рабочих, умельцев Адамса и Камо, подрядчика, устанавливавшего новую систему отопления, поставки цемента. Работы по кухне — новое оборудование, трубы, шкафы, линолеум — обошлись в дополнительные три тысячи, так что Пайт, сочувствуя Уитмену (хотя тот не просил о сочувствии, так как понимал, что качество стоит денег, и только коротко кивал, соглашаясь с превращением своего дома в дом Фокси), занизил собственный гонорар. Все, а больше всех Галлахер, предрекали, что проект получится убыточным. Так и вышло.
Зато Пайт мог теперь наслаждаться зрелищем беременной Фокси, стоя читающей письмо и отбрасывающей на свежеоштукатуренную стену золотистую тень. Главное, он хотел доставить ей удовольствие своей работой. Каждое вносимое им изменение работало на общий замысел: ночами и в тягостные дневными часы, скучая по ней, он представлял, как ее охраняют расставленные им часовые: стальные колонны, растущие из прочного фундамента, девственные вертикальные поверхности, высокие двери, умело вставленные в закрепленные старые коробки, двойное окно в потолке, над ее спящей головой. Когда они находились врозь, он представлял ее неизменно уснувшей, бессознательно набирающейся к встрече с ним новых сил. Иногда он приезжал немного раньше и действительно заставал ее спящей. Море темнело под солнцем, вдали вибрировал от жары лейстаунский маяк. С изрытого мышами склона несло густым запахом сена. Перед калиткой торчали обрубки сирени. Ни одной машины у дома, кроме подержанного синего «плимута» хозяйки. Значит, рабочие разъехались.
Он приподнял алюминиевую щеколду, осмотрел незаконченную пристройку, заметил криво приколоченную доску, прошелся перед домом, где раньше громоздилась терраса, перешагивая через кучи мусора, лужи застывшего раствора, пыльные мешки из-под цемента, куски полиэтилена, изоляционной ваты, а потом постучался в боковую дверь, как будто выпирающую наружу от тишины внутри. Дом, тонущий в восхитительном запахе стружки, вибрировал от шагов Коттона, толстолапого кота. Животное блаженно разлеглось перед гостем, предвкушая, что его возьмут на руки.
Фокси была наверху. Пайт решил разбудить ее медленно, поэтому двинулся по незаконченным комнатам, проверяя карманным ножом стыки, открывая и закрывая дверцы стенных шкафов, снабженные магнитными защелками. Скоро у него над головой послышались шаги, еще тяжелее кошачьих. Пайт в ярости уставился на трубы под временно зависшей в воздухе старой раковиной. Фокси уже стояла с ним рядом — в купальном халате поверх комбинации, заспанная, с влажными волосами в том месте, где голова недавно касалась подушки.
— Они предупредили, что скоро вернутся.
— А я стою и гадаю, почему они сбежали.
— Они мне все объяснили. Погодите-ка… Прокладка?
— Водопроводчики — погибель нашего дела. Водопроводчики и каменщики.
— Тоже вымирающая порода?
— Даже вымирая, они не начинают торопиться. Представляю, как вам с Кеном надоело жить на свалке.
— Ничего, Кена днем не бывает дома, а мне даже нравится, мне весь день приносят гостинцы. Сидим с Адамсом и Камо и беседуем о добрых старых деньках в Тарбоксе.
— Какие еще добрые старые деньки?
— Портовый городок, сами понимаете… Хотите освежиться? Я проснулась с чудовищной жаждой. Могу сделать лимонад. Добавить холодной воды — и напиток готов.
— Мне придется поехать в контору и устроить разнос водопроводчикам.
— Они обещали вернуться и пустить горячую воду. Не возражаете против розового?
— Розовый лимонад — мой любимый. Его делала моя мать. Из клубники.
— Адаме и Комо говорят, что в добрые старые деньки по улице Божества ходил трамвай. Из трамвая высаживались десанты пьянчуг — здесь было единственное между Бостоном и Плимутом место, где не действовал «сухой закон».
— Какая смешная штука — трамвай! Туда-сюда, туда-сюда…
— Меня в трамваях тошнило. В них всегда была страшная вонь. А кондуктор курил сигару.
— Что вы хотите сделать на месте террасы? Лужайку, внутренний дворик?
— Я бы поставила беседку, увитую виноградом. Что тут смешного?
— Так вы снова лишитесь света и вида.
— Вид вызывает у меня скуку. Это Кен сходит с ума от видов. Вечно смотрит вдаль! Сейчас я вам расскажу про беседки…
— Пожалуйста.
— Я еще была девчонкой. Как-то летом, как раз перед Перл-Харбором, моим родителям захотелось отдохнуть от Бетесды. Они сняли на месяц дом в Вирджинии, а там была огромная увитая виноградом беседка на кирпичном цоколе, по которому ползали муравьи. Сколько мне было лет в сорок первом году? Семь… Извините, обычно я не так болтлива.
— Знаю.
— Помню, побеги винограда складывались в буквы. — Она составила пальцами букву «А». — Я хотела собрать весь алфавит, от А до Z.
— И как, получилось?
— Я дошла только до D. Не могла найти приличную «Е», и все тут! Казалось бы, при таком количестве побегов должна была найтись приличная «Е», но не тут-то было!
— Надо было сразу перейти к «F».
— Суеверие мешало. Просто рука не поднималась. Я все время себя одергивала.
Пайт поморщился. Лимонад был кисловат.
— Теперь люди все меньше себя одергивают и все больше себе позволяют. А жаль!
— Как печально звучит! А я об этом совсем не жалею. Беременность превратила меня в тупицу. Посмотрите на меня: стою перед вами в халате — и хоть бы что! Мне даже нравится. — У нее были очень бледные, обескровленные губы. — Хотите, открою секрет?
— Лучше не открывайте. Лучше скажите, в какой оттенок белого цвета хотите выкрасить деревянные детали в гостиной. Просто белый, блестящий, слоновая кость, яичная скорлупа?
— Ничего, мой секрет вполне невинен. Я несколько лет хотела забеременеть, хотела и боялась. Дело не в страхе за фигуру — я слишком костлявая, чтобы об этом беспокоиться, а в том, что я буду смущать своим видом других. Я несколько месяцев молчала и никому не говорила, кроме Би Герин.
— Ничего, она всем разболтала.
— Знаю. Очень хорошо. Потому что это меня больше не тревожит. Оказывается, людям все равно. Я себе льстила, считая, что всем есть до меня дело. Как выяснилось, им даже больше нравится, когда в тебе что-то не так. Когда у тебя подержанный вид.
— Мне вы не кажетесь подержанной.
— Вы мне тоже.
— Разве люди становятся подержанными?
— Еще как! Мы ведь только и делаем, что пользуемся другими. Больше ничего толком не умеем. Но вы сказали про себя правду: вы настоящий пуританин и очень к себе строги. Сначала я подумала, что тогда, в гостях, вы свалились с лестницы и показываете акробатические фигуры, чтобы это скрыть. А на самом деле вы этим занялись, чтобы испытать боль. Почему вы смеетесь?
— Потому что вы очень умная.
— Никакая я не умная. Расскажите мне о своем детстве. Мое было ужасным. Родители в конце концов развелись. Я была поражена.
— У нас была оранжерея. Родители говорили с голландским акцентом, который я очень старался у них не перенимать. Оба погибли много лет назад в автомобильной катастрофе.
— Ну конечно! Недаром Фредди Торн называет вас сиротой.
— Вы часто видитесь с Фредди Торном?
— Только по необходимости, — сказала она. — Он бывает на наших вечеринках.
— Он бывает на всех вечеринках.
— Это я знаю, можете не рассказывать.
— Извините. Я ничего не собирался вам рассказывать. Уверен, что вы и так знаете достаточно. Я просто хочу доделать эту работу до конца, чтобы вам и вашему ребенку было уютно зимой.
Ее бескровные губ застыли.
— Еще только июнь, — неуверенно произнесла она.
— Время летит быстро, — сказал он. Шел еще только июнь, и он еще ни разу до нее не дотронулся, если не считать приветствий и танцев. В танце она, партнерша одного с ним роста, полностью ему подчинялась, ее руки невесомо ложились ему на спину, живот подрагивал. Сейчас она выжидательно сидела на кухонном табурете в свободном халате. В ней чувствовалась агрессивность, привлекательность померкла.
— Хороший лимонад, — произнес он небрежно почти одновременно с ее вопросом:
— Почему вы ходите в церковь?
— А вы?
— Я первая спросила.
— По самым заурядным причинам. Я трус и консерватор. Верующий республиканец. Там витают призраки моих родителей, а старшая дочь поет в церковном хоре. Славная девочка!
— Очень жаль, что вы республиканец. Мои родители поклонялись Рузвельту.
— А моих он оскорблял: он ведь был голландцем, а они полагали, что голландцу негоже управлять этой страной. Считали, наверное, что власть — это грех. Лично у меня нет серьезных убеждений. Нет, одно все же есть… Мне кажется, что Америка сейчас похожа на нелюбимого ребенка, закормленного сластями. Или на немолодую жену, которой муж привозит из каждой отлучки подарки, чтобы оправдаться за неверность. Когда они только поженились, ему не приходилось ничего ей дарить.
— Кто же муж?
— Бог, кто же еще? Бог нас разлюбил. Он любит Россию, Уганду. А мы толстые, прыщавые, только и делаем, что клянчим еще сладенького. Мы лишились Его расположения.
— С такими домами помрешь со скуки, — ответил Пайт на последний вопрос Джорджины. — Они все одинаковые.
Джорджина вскипела светским негодованием.
— Зубы, между прочим, тоже одинаковые. Или, например, биржевые акции. Каждый работает с массивами одинаковых предметов и явлений. Что в тебе особенного? Откуда у тебя характер плейбоя? У тебя даже денег нет.
С самого детства насмешки вызывали у Пайта головную боль. То, что хотя бы кто-то во всем огромном мире в состоянии его не любить, представлялось ему математическим парадоксом, если не умственной пыткой.
— Деньги мне дают другие. Все вы.
— Значит, это твой стиль? Взять, поклониться и уйти? Она видела его в профиль — только один глаз, как у бубнового валета. Солнце жгло ей подбородок.
— Ты сама говорила, — сказал он ей, дождавшись, пока удары и выкрики с площадки сделают их разговор неслышным для остальных, — что мы должны соблюдать осторожность. Из-за письма Джанет, помнишь? Я в тебе нуждался, а ты отказалась встречаться.
— Это было много месяцев назад. Я говорила об осторожности, а не о том, чтобы совсем не встречаться.
— Не люблю, когда мне напоминают об осторожности.
— Конечно, не любишь и не должен любить. Анджела отлично знает о твоих похождениях, просто предпочитает закрывать на них глаза.
Анджела, услышав свое имя, оглянулась. Пайт окликнул ее:
— Джорджина хвалит твой стиль игры! — Джорджине он сказал с улыбкой, словно продолжая легкий треп: — Ты прижала своего письмом?
— Пришлось.
— А он что же?
Она стала крутить между коленями теннисную ракетку, рассматривая струны — грубые и одновременно гладкие.
— Совсем забыла! Он вывернулся. Сказал, что это у него отеческое, что он просто пытался помочь Джанет вырваться из сетей Эпплсмитов, а эта неврастеничка на нем повисла. Если судить по содержанию ее записки, версия вполне достоверная.
— И ты от облегчения снова полезла к нему в постель.
— Правильно, все так и было.
— И осталась довольна…
— Было неплохо.
— У каждого было по семь оргазмов, а в промежутках вы читали друг дружке Генри Миллера.
— Как в воду глядишь!
— Ты очень подробно все описываешь.
— Хватит беситься, Пайт. Я тоже устала быть стервой. Можешь ко мне заглянуть. Просто на чашечку кофе.
— Если нас застукают, то кофе — то же самое, что постель.
— Я по тебе соскучилась.
— Вот он, я.
— Наверное, у тебя кто-то появился?
— Дорогая, — ответил он, — ты же меня знаешь!
— Не могу поверить, что это Уитмен! Для тебя она слишком заторможенная и хорошенькая. Не в твоем вкусе.
— Ты права. Это не она, а Джулия Литтл-Смит.
— Фокси для тебя слишком рослая, Пайт. Ты превратишься в посмешище.
— Я не просто бедняк, но еще и недомерок. Непонятно, как такая великосветская штучка, как ты, связалась с таким пугалом, как я.
Джорджина окинула его холодным взглядом. Зеленые глаза, нос с горбинкой. Дальше тянулась сетка теннисного корта, еще дальше — покрытый травой склон, обвиваемый ветром. Волны. Кристаллические решетки. Соединение и распад.
— Не пойму… — прошептала она. — Наверное, это была просто химия.
Грусть от вожделения, зародившись где-то ниже ремня, поползла вверх. Им бывало хорошо вместе. Лиственницы, тюрбан из полотенца у нее на голове.
Игра на корте завершилась. Победители, Анджела и Джон Онг, обливались потом. Пайт не мог понять, что говорит Джон: неразличимые гласные, похожие на «а», соединенные лязгающими согласными. Но из-под золотистого лица-маски так и сочился ум.
— Он говорит, что окончательно выдохся, — перевела Бернадетт. У нее были широкие плечи и таз, лицо то улыбалось, то расширялось, готовясь к улыбке. Пайту Онги нравились: они позволяли ему пользоваться их теннисным кортом, не проявляли к нему снисходительности; их проживание в Тарбоксе было таким же случайным, как и его. Джон закурил и зашелся сухим кашлем. Пайт удивился, обнаружив, что кашель звучит понятно. Элементарный лексикон людей: кашель, смех, плач, крик, пуканье, дыхание. Аминь.
Джон, сгибаясь от кашля, лепетал что-то, расшифровывавшееся, наверное, как предложение другой четверке выйти на корт. Сами Онги побрели к дому в сопровождении троих своих мальчишек.
Хейнема против Торнов. Джорджина надела темные очки; лицо, оставшееся вне очков, казалось вырубленным из камня. Солнце стояло в зените, зеленый корт превратился в зеркало. Анджела подавала; ее подачам, достаточно точным, не хватало темпа. Джорджина вроде бы отбила мяч в сторону Пайта, занявшего позицию под сеткой, но от злости сделала это слишком поспешно, так что мяч, ударившись в сетку где-то на уровне его паха, упал на ее стороне.
— Пятнадцать — ноль! — объявила Анджела и приподнялась на цыпочки, готовясь подать снова.
Пайт встал напротив Фредди. На том были кричащие клетчатые шорты, ярмарочная розовая рубашка, лысую голову защищала бейсболка с длинным козырьком, синие гольфы спустились, кроссовки были велики минимум на размер. Он по-клоунски растопырил носки и пристроил ракетку на плече, как бейсбольную биту. Анджела потеряла от смеха ритм и запорола подачу.
— Пятнадцать — пятнадцать! — крикнула она, и Пайт снова очутился напротив Джорджины. Непостоянная, предательская игра! Не успеешь оглянуться, как преимущество упущено. Была любовь, стала ненависть. «Благодаря тебе я в спортивной форме…» Безглазая Джорджина приготовилась к подаче, занесла ракетку, задрала подбородок, сделала шаг вперед. Пайт, до пота впившись в рукоятку своей ракетки, прикусил губу, чтобы не взмолиться о пощаде.
— Я красивая, папа?
У Пайта заломило скулы от несостоявшегося зевка. Он надеялся, что исполнил свои обязанности: проконтролировал, как Нэнси чистит зубы, в двадцатый раз почитал ей любимую книжку, помолился с ней на ночь (это они делали все реже) — Пайт все сомневался, упоминать ли в вечерней молитве своих родителей. С одной стороны, они, как и родители мамы, были достойны памяти, с другой, ребенка смущала их непоправимая судьба. В итоге за Якобуса и Марту Хейнема никто не молился, и их неорошаемые призраки уныло вяли в раю.
— Да, Нэнси, ты очень красивая. Вот вырастешь — будешь такой же красавицей, как твоя мама.
— А прямо сейчас я красивая?
— Что за глупости? Очень красивая. Сейчас.
— А другие девочки красивые?
— Какие девочки?
— Марта и Джулия. — Маленькие женщины без лифчиков, плещущиеся на закате в ледяной воде залива. Округлые руки и ноги, присыпанные песочком. Приседание у берега для ловли волны.
— А ты как считаешь? — спросил ее Пайт.
— Уродины!
— Они хорошенькие по-своему, ты — по-своему. Марта хороша как Торн, а Джулия — как…
— Как Смит.
— Правильно. Кэтрин?
— Как Эпплби.
— Молодец! Когда миссис Уитмен родит ребеночка, он будет красив красотой Уитменов.
Нехорошо, конечно, использовать слух невинного дитя, но Пайту доставляло удовольствие говорить о Фокси громко, держать ее во рту, пропитываясь воспоминанием о ней. Анджела со своей повышенной чувствительностью реагировала на любые упоминания Уитменов раздраженно, поэтому эта фамилия превратилась у них дома в табу.
Нэнси ухватила правила игры и, радостно утопая в подушке, пролепетала:
— А когда ребеночка родит Джекки Кеннеди, он будет красивым, как Кеннеди.
— Тоже верно. А теперь спать, красавица Нэнси, иначе не выспишься до утра.
Но нет, этот ребенок, в отличие от голландки Рут, был настолько женственен, что не мог не потребовать перед сном уточнения:
— Я самая красивая?
— Детка, мы же только что выяснили, что каждая красива по-своему. Пусть все остаются, какие есть, иначе все станут одинаковыми. Как репки на грядке.
Он оставил внизу, рядом со своим креслом, стакан мартини со льдом и сейчас переживал, что лед растает и прозрачный джин будет разбавлен водой.
Личико Нэнси исказилось гримасой. Она мужественно старалась не расплакаться.
— Тогда я умру, — объяснила она. Он уцепился за это соображение.
— Думаешь, самой красивой Господь не позволит умереть? Она молча кивнула. Большой палец по привычке оказался во рту, глаза потемнели, словно она высасывала из него чернила.
— Красавчики тоже в конце концов умирают, — сказал Пайт. — Было бы несправедливо, если бы умирали только замухрышки. И вообще, когда любишь, любимый человек не кажется некрасивым.
— Это как у мам и пап, — подхватила она и уже вынула было палец изо рта, но тут же вернула его на место.
— Вот-вот.
— И у друзей.
— Наверное.
— Я знаю, кто твоя подружка, папа.
— Неужели? Кто?
— Мама. Пайт засмеялся.
— А кто мамин дружок? — Желание симметрии!
— Папа Марты, — заявило дитя.
— Этот ужасный человек?
— Он смешной, — объяснила Нэнси. — Он говорит «пук».
— Значит, если бы я говорил «пук», то тоже был бы смешным?
Она засмеялась: этот звук был как фанфары при вступлении в царство сна.
— Ты сказал «пук». Как ни стыдно, папа!
Оба притихли. Листья отцветшей сирени дотянулись уже до окна Нэнси и стучались в стекло, как бесхозные сердечки. Это было похоже на страх, просящийся внутрь. Пайт не отваживался уйти.
— Ты действительно боишься смерти, маленькая? Нэнси важно кивнула.
— Мама говорит, что я стану старенькой, а потом умру.
— Разве не чудесно? Когда ты станешь старушкой, то будешь сидеть в кресле-качалке и рассказывать всем своим правнукам, как у тебя был когда-то папа, сказавший «пук».
Ребенок уже совсем был готов засмеяться, но смех заглох, так и не вырвавшись на поверхность. Она снова заглянула в бездну своего ужаса.
— Не хочу быть старушкой! И расти не хочу!
— Но ты уже стала больше, чем была раньше. Сначала ты была размером с две моих ладони. Ты ведь не хочешь снова стать такой малюткой? Тогда бы ты не могла ни ходить, ни говорить.
— Уйди, папа. Позови маму!
— Послушай, Нэнси, ты не умрешь. То, что говорит у тебя внутри «Нэнси», никогда не умрет. Бог не допускает смерти. Он забирает людей на небеса. То, что кладут в землю, — это уже не ты.
— Хочу к маме!
Пайт был бессилен. Анджела по простоте душевной сделала доктрину надежды, единственной надежды человека, чуждой и страшной для дочери.
— Мама моет внизу посуду.
— Я хочу к ней.
— Она зайдет и поцелует тебя, когда ты уснешь.
— Хочу сейчас.
— А папу не хочешь?
— НЕТ!
Иногда светлыми теплыми ночами, пока воздух остывал, а машины, проезжая за сиреневой изгородью, уносили в сторону Нанс-Бей шлейф негромкой музыки, вырывающейся из открытых окон, Анджела поворачивалась к Пайту, который лежа мечтал, чтобы его придавило усталостью. Важно было не проявлять ответного желания. Тогда, не произнося ни слова, Анджела прижималась к нему и скользила согнутыми пальцами по его бокам и спине. Он молча, боясь спугнуть момент, отвечал лаской на ее ласку. Ее рубашка, обычно непроницаемая, пугающая, в такие моменты оказывалась прозрачной, разлагалась, сползала с ее тела, как саван, ставший ненужным воскресшему. Его взору и рукам предлагался богатый рельеф вожделения. Зажав подол рубашки подбородком, она подставляла ему грудь, издавала испуганный стон, потом падала на спину и предлагала вторую грудь. Его рука находила выпяченный Венерин бугор, все ее светлая плоть тянулась к нему, как к божеству на небесах. Он жмурился при виде ее красоты, нырял растрепанной головой в сладостные теснины, гнал кончиком языка горечь, замещая ее сладостью. Она тянула его за волосы.
— Иди сюда. Кончишь в меня.
Несколько часов назад он овладевал Фокси Уитмен, но теперь убеждался, что нет для него лона богаче и желаннее лона жены. От восторга он был на грани забытья. Их сексу всегда мешала ее умудренная самостоятельность. Вот и сейчас она, немного выждав, провела пальцами по его взлохмаченной груди, а потом погрузила пальцы в себя, куда уже ввинчивался он. Через некоторое время она властно взяла его за ягодицы, как бы говоря: «Добивай!», выдохнула весь воздух и распласталась под ним.
— Вот так сюрприз, женушка…
Она пожала плечами, отполированными светом звезд, собрав в складки мокрую от пота простыню.
— Я тоже умею распаляться, как остальные твои женщины.
— У меня нет других женщин. — Его рука молитвенно застыла у нее между ног. — Вот где, оказывается, рай!
Анджела жестом приказала ему слезть и отвернулась, чтобы уснуть. С первой брачной ночи она спала голой после любви.
— По-моему, там у всех женщин одно и то же.
— Ничего подобного! — ляпнул он. Но признание было проигнорировано.
Он был скромен и осторожен с Фокси, потом что боялся ее возжелать. День за днем он проводил на Индейском холме, где на бетонных фундаментах быстро вырастали три его дома Балки, башмаки, брусья, настилы, перекрытия, сливы рам, стойки — наглядный строительный алфавит, который Пайт любил простукивать, вооружившись молотком. Его глаз вылавливал любую мелочь. Готовый дом радовал его меньше, чем голый каркас, потому что отделка скрывала качество конструкции, добрая работа сводилась на нет субподрядчиками — пронырами-электриками, хапугами-сантехниками, упрямыми лентяями-каменщиками.
Много дней подряд он попадал в дом Робинсонов только к трем-четырем часам дня. Первым делом он решил самую серьезную проблему — отсутствие фундамента. Флигель для слуг — четыре комнатушки и бесполезная кухонька — был снесен, и на его месте в два дня был вырыт котлован глубиной в десять футов. Четырем студентам с лопатами потребовалась неделя, чтобы сделать подкоп под кухню и коридор и добраться до дыры под гостиной. Еще несколько дней ушло на закачку цемента (эти работы совпали с жарой в начале июня; под домом можно было наблюдать адскую сцену — голых по пояс, заляпанных цементом людей). Половина дома временно зависла, опираясь на несколько кедровых свай. После этого Пайт возвел поверх фундамента на месте бывшего флигеля одноэтажную пристройку из двух комнат — детской и игровой, с крыльцом под козырьком, повернутым в сторону моря, — соединенную с кухней переходом, где можно было хранить садовый инвентарь. Еще до конца июня Фокси заказала в оранжерее «Вое и сыновья» шесть розовых кустов и высадила их с торцовой стороны нового крыла, в замусоренную после строительства почву, чтобы выхаживать, как больных детей.
В июле кровельщики за пять дней заменили старую протекающую крышу новой, плоской. Старая ветхая веранда была уничтожена, и в гостиную хлынул солнечный свет. Стены гостиной, в которых были теперь заключены отопительные трубы, были затянуты металлической сетки и оштукатурены старым чехом из Лейстауна и его увечным племянником — последними штукатурами, еще сохранившимися к югу от Матера. Все эти работы, почти завершенные к августу, обошлись Кену Уитмену в одиннадцать тысяч долларов, из которых фирме Пайта пошло только две тысячи восемьсот, так что прибыль составила несколько жалких сотен. Остальное было потрачено на материалы, рабочих, умельцев Адамса и Камо, подрядчика, устанавливавшего новую систему отопления, поставки цемента. Работы по кухне — новое оборудование, трубы, шкафы, линолеум — обошлись в дополнительные три тысячи, так что Пайт, сочувствуя Уитмену (хотя тот не просил о сочувствии, так как понимал, что качество стоит денег, и только коротко кивал, соглашаясь с превращением своего дома в дом Фокси), занизил собственный гонорар. Все, а больше всех Галлахер, предрекали, что проект получится убыточным. Так и вышло.
Зато Пайт мог теперь наслаждаться зрелищем беременной Фокси, стоя читающей письмо и отбрасывающей на свежеоштукатуренную стену золотистую тень. Главное, он хотел доставить ей удовольствие своей работой. Каждое вносимое им изменение работало на общий замысел: ночами и в тягостные дневными часы, скучая по ней, он представлял, как ее охраняют расставленные им часовые: стальные колонны, растущие из прочного фундамента, девственные вертикальные поверхности, высокие двери, умело вставленные в закрепленные старые коробки, двойное окно в потолке, над ее спящей головой. Когда они находились врозь, он представлял ее неизменно уснувшей, бессознательно набирающейся к встрече с ним новых сил. Иногда он приезжал немного раньше и действительно заставал ее спящей. Море темнело под солнцем, вдали вибрировал от жары лейстаунский маяк. С изрытого мышами склона несло густым запахом сена. Перед калиткой торчали обрубки сирени. Ни одной машины у дома, кроме подержанного синего «плимута» хозяйки. Значит, рабочие разъехались.
Он приподнял алюминиевую щеколду, осмотрел незаконченную пристройку, заметил криво приколоченную доску, прошелся перед домом, где раньше громоздилась терраса, перешагивая через кучи мусора, лужи застывшего раствора, пыльные мешки из-под цемента, куски полиэтилена, изоляционной ваты, а потом постучался в боковую дверь, как будто выпирающую наружу от тишины внутри. Дом, тонущий в восхитительном запахе стружки, вибрировал от шагов Коттона, толстолапого кота. Животное блаженно разлеглось перед гостем, предвкушая, что его возьмут на руки.
Фокси была наверху. Пайт решил разбудить ее медленно, поэтому двинулся по незаконченным комнатам, проверяя карманным ножом стыки, открывая и закрывая дверцы стенных шкафов, снабженные магнитными защелками. Скоро у него над головой послышались шаги, еще тяжелее кошачьих. Пайт в ярости уставился на трубы под временно зависшей в воздухе старой раковиной. Фокси уже стояла с ним рядом — в купальном халате поверх комбинации, заспанная, с влажными волосами в том месте, где голова недавно касалась подушки.
— Они предупредили, что скоро вернутся.
— А я стою и гадаю, почему они сбежали.
— Они мне все объяснили. Погодите-ка… Прокладка?
— Водопроводчики — погибель нашего дела. Водопроводчики и каменщики.
— Тоже вымирающая порода?
— Даже вымирая, они не начинают торопиться. Представляю, как вам с Кеном надоело жить на свалке.
— Ничего, Кена днем не бывает дома, а мне даже нравится, мне весь день приносят гостинцы. Сидим с Адамсом и Камо и беседуем о добрых старых деньках в Тарбоксе.
— Какие еще добрые старые деньки?
— Портовый городок, сами понимаете… Хотите освежиться? Я проснулась с чудовищной жаждой. Могу сделать лимонад. Добавить холодной воды — и напиток готов.
— Мне придется поехать в контору и устроить разнос водопроводчикам.
— Они обещали вернуться и пустить горячую воду. Не возражаете против розового?
— Розовый лимонад — мой любимый. Его делала моя мать. Из клубники.
— Адаме и Комо говорят, что в добрые старые деньки по улице Божества ходил трамвай. Из трамвая высаживались десанты пьянчуг — здесь было единственное между Бостоном и Плимутом место, где не действовал «сухой закон».
— Какая смешная штука — трамвай! Туда-сюда, туда-сюда…
— Меня в трамваях тошнило. В них всегда была страшная вонь. А кондуктор курил сигару.
— Что вы хотите сделать на месте террасы? Лужайку, внутренний дворик?
— Я бы поставила беседку, увитую виноградом. Что тут смешного?
— Так вы снова лишитесь света и вида.
— Вид вызывает у меня скуку. Это Кен сходит с ума от видов. Вечно смотрит вдаль! Сейчас я вам расскажу про беседки…
— Пожалуйста.
— Я еще была девчонкой. Как-то летом, как раз перед Перл-Харбором, моим родителям захотелось отдохнуть от Бетесды. Они сняли на месяц дом в Вирджинии, а там была огромная увитая виноградом беседка на кирпичном цоколе, по которому ползали муравьи. Сколько мне было лет в сорок первом году? Семь… Извините, обычно я не так болтлива.
— Знаю.
— Помню, побеги винограда складывались в буквы. — Она составила пальцами букву «А». — Я хотела собрать весь алфавит, от А до Z.
— И как, получилось?
— Я дошла только до D. Не могла найти приличную «Е», и все тут! Казалось бы, при таком количестве побегов должна была найтись приличная «Е», но не тут-то было!
— Надо было сразу перейти к «F».
— Суеверие мешало. Просто рука не поднималась. Я все время себя одергивала.
Пайт поморщился. Лимонад был кисловат.
— Теперь люди все меньше себя одергивают и все больше себе позволяют. А жаль!
— Как печально звучит! А я об этом совсем не жалею. Беременность превратила меня в тупицу. Посмотрите на меня: стою перед вами в халате — и хоть бы что! Мне даже нравится. — У нее были очень бледные, обескровленные губы. — Хотите, открою секрет?
— Лучше не открывайте. Лучше скажите, в какой оттенок белого цвета хотите выкрасить деревянные детали в гостиной. Просто белый, блестящий, слоновая кость, яичная скорлупа?
— Ничего, мой секрет вполне невинен. Я несколько лет хотела забеременеть, хотела и боялась. Дело не в страхе за фигуру — я слишком костлявая, чтобы об этом беспокоиться, а в том, что я буду смущать своим видом других. Я несколько месяцев молчала и никому не говорила, кроме Би Герин.
— Ничего, она всем разболтала.
— Знаю. Очень хорошо. Потому что это меня больше не тревожит. Оказывается, людям все равно. Я себе льстила, считая, что всем есть до меня дело. Как выяснилось, им даже больше нравится, когда в тебе что-то не так. Когда у тебя подержанный вид.
— Мне вы не кажетесь подержанной.
— Вы мне тоже.
— Разве люди становятся подержанными?
— Еще как! Мы ведь только и делаем, что пользуемся другими. Больше ничего толком не умеем. Но вы сказали про себя правду: вы настоящий пуританин и очень к себе строги. Сначала я подумала, что тогда, в гостях, вы свалились с лестницы и показываете акробатические фигуры, чтобы это скрыть. А на самом деле вы этим занялись, чтобы испытать боль. Почему вы смеетесь?
— Потому что вы очень умная.
— Никакая я не умная. Расскажите мне о своем детстве. Мое было ужасным. Родители в конце концов развелись. Я была поражена.
— У нас была оранжерея. Родители говорили с голландским акцентом, который я очень старался у них не перенимать. Оба погибли много лет назад в автомобильной катастрофе.
— Ну конечно! Недаром Фредди Торн называет вас сиротой.
— Вы часто видитесь с Фредди Торном?
— Только по необходимости, — сказала она. — Он бывает на наших вечеринках.
— Он бывает на всех вечеринках.
— Это я знаю, можете не рассказывать.
— Извините. Я ничего не собирался вам рассказывать. Уверен, что вы и так знаете достаточно. Я просто хочу доделать эту работу до конца, чтобы вам и вашему ребенку было уютно зимой.
Ее бескровные губ застыли.
— Еще только июнь, — неуверенно произнесла она.
— Время летит быстро, — сказал он. Шел еще только июнь, и он еще ни разу до нее не дотронулся, если не считать приветствий и танцев. В танце она, партнерша одного с ним роста, полностью ему подчинялась, ее руки невесомо ложились ему на спину, живот подрагивал. Сейчас она выжидательно сидела на кухонном табурете в свободном халате. В ней чувствовалась агрессивность, привлекательность померкла.
— Хороший лимонад, — произнес он небрежно почти одновременно с ее вопросом:
— Почему вы ходите в церковь?
— А вы?
— Я первая спросила.
— По самым заурядным причинам. Я трус и консерватор. Верующий республиканец. Там витают призраки моих родителей, а старшая дочь поет в церковном хоре. Славная девочка!
— Очень жаль, что вы республиканец. Мои родители поклонялись Рузвельту.
— А моих он оскорблял: он ведь был голландцем, а они полагали, что голландцу негоже управлять этой страной. Считали, наверное, что власть — это грех. Лично у меня нет серьезных убеждений. Нет, одно все же есть… Мне кажется, что Америка сейчас похожа на нелюбимого ребенка, закормленного сластями. Или на немолодую жену, которой муж привозит из каждой отлучки подарки, чтобы оправдаться за неверность. Когда они только поженились, ему не приходилось ничего ей дарить.
— Кто же муж?
— Бог, кто же еще? Бог нас разлюбил. Он любит Россию, Уганду. А мы толстые, прыщавые, только и делаем, что клянчим еще сладенького. Мы лишились Его расположения.