— Как ты умудряешься оплачивать такие излишества? — удивилась Джорджина.
   — Мне это не по карману, — признался Пайт. — Выручает папаша Гамильтон. Отец и дочка сговорились у меня за спиной.
   — А о чем сговаривались вы? От чего я вас оторвала?
   — Ни о чем, — ответил Пайт. — Если хочешь знать, нам было трудно придумать, о чем бы поговорить.
   — Почему бы мне не поболтать с отцом моего ребенка? — спросила Фокси.
   — Это был не ребенок, а всего лишь малек, — встрепенулся Пайт. — Даже меньше малька. Почти ничто, Фокс!
   — Нет, кое-что там уже было, черт бы тебя побрал! Не ты его вынашивал.
   Джорджина завидовала их ссоре, столкновению двух гордых сердец. Они с Фредди редко ссорились. Они спали бок о бок и вместе посещали вечеринки, после которых ходили мрачные, как ветераны-инвалиды. От Пайта она узнала, что растительность может иметь геральдический смысл, а каждая женщина королева какого-то мужчины. Мир, который он ей открыл, был подобен болоту, раскинувшемуся за окном: тамошняя трава отменно себя чувствовала в соленой грязи, смертельно опасной для нее — полезного растения.
   — Честно говоря, — услышала она собственный голос, — одному из вас стоило бы уехать из Тарбокса.
   Этого они не ожидали.
   — Зачем? — спросила Фокси почти весело.
   — Для вашего же блага. Всем сразу же полегчало бы. Вы отравляете атмосферу.
   — Если кто и портит тут воздух, — ответил Джорджине Пайт, — то это твой муженек. Вечно он заваривает кашу.
   — Просто Фредди остается человеком. Он знает, что все вы считаете его смешным, вот и старается вам угодить. А что касается отравы, то очень может быть, что мы тут все отравлены, а вы мешаете нам своей невинностью. Лучше думайте о себе. Взгляни на нее, Пайт! Зачем тебе ее терзать своим присутствием? Пусть лучше увозит мужа обратно в Кембридж. Или ты сам плюнь на Галлахера и вернись в свой Мичиган. Иначе вы друг друга уничтожите. Я провела с ней конец прошлой недели и могу сказать, что ты устроил ей жестокое испытание.
   — Я сама так решила, — произнесла Фокс и сухо. — Я благодарна тебе за помощь, Джорджина, но и без тебя справилась бы. Без Фредди мы тоже обошлись бы, хотя он все очень удачно устроил. Что касается нас с Пайтом, то мы не собираемся снова превращаться в любовников. По-моему, ты намекаешь, что по-прежнему его хочешь. Ну и забирай его!
   — Ничего подобного я не говорила! Ничего! — Она и впрямь ненадолго забыла о себе и попыталась донести до них объективную истину, но эти развратники уже были не в состоянии никого слушать.
   Пайт попробовал превратить все в шутку.
   — Такое впечатление, что меня продают с аукциона. Может, позволите и Анджеле участвовать в торгах?
   Ему было смешно. Смешно было им обоим. Джорджина их развлекла, оживила друг для друга. Глядя, как она, неуклюжая нежданная гостья, пытается, вся дрожа, совладать с кофейной чашечкой, они чувствовали себя господами положения. Оставив аборт позади, они считали себя в безопасности и готовились жить друг для друга. Их лица, озаренные солнцем, были добродушны и самодовольны, как у насытившихся животных.
   Джорджина глотнула обжигающего кофе, аккуратно поставила чашку в кружок на блюдце и выпрямила спину.
   — Я сама не знаю, что несу, — повинилась она. — Я рада видеть тебя такой счастливой, Фокси. Если честно, ты очень отчаянная женщина.
   — Вовсе я не счастливая! — запротестовала Фокси, чуя опасность.
   — Во всяком случае, счастливее, чем раньше. Как и я. Я так рада приходу весны! Зима очень задержалась на моем холме. Знаешь, рядом с гаражом уже цветут крокусы. Когда все мы начнем играть в теннис?
   И Джорджина встала. Она пришла без пальто, которое только замедлило бы ее уход. Всегда, за исключением разве что самых холодных зимних дней, Джорджина щеголяла в одной юбке, свитере, студенческом вязаном шарфе. В январе в городе, освещенном скудным солнцем, можно было наблюдать поднимающую настроение картину: как она, одетая так легко, словно зима никогда не наступит, ведет закутанную Джуди по наледям, как торопится, полная решимости и внутреннего огня.
   Этой весной городское собрание пахло виски. Пайт почуял запах, едва вошел в новый школьный спортзал, где от самой сцены до задней стены были выставлены ряды оранжевых пластмассовых кресел. Во флуоресцентной пустоте над рядами висели канаты и гимнастические кольца. Над головами плавал смешанный алкогольный дух: виски и мартини, опрокинутые между поездом и ужином с участием приглашенной к младшим детям няни. Раньше Пайт не замечал за собранием этой особенности и теперь гадал, в чем причина: то ли в вечернем тепле, вызванном наползшим с моря туманом, от которого футбольное поле сразу пожелтело от одуванчиков, то ли в перемене, случившейся с самими горожанами. Каждый год в Тарбоксе прибавлялось жителей, ездящих на работу в Бостон, молодых семей с микроавтобусами «Фольксваген» в гаражах и репродукциями Сезанна на стенах, обживающих новые кварталы в милях от исторического сердца городка. Год за годом на городских собраниях выступало все больше самоуверенных молодых людей, а те, кто доминировал сначала, когда Пайт и Анджела только сюда переехали, — гнусавые лавочники-янки, яростные собиратели моллюсков, толстобрюхие члены городского управления, не собиравшиеся бороться с плохим к себе отношением, доставшимся в наследство от отцов, близорукий председатель с изможденным лицом, узнававший только своих друзей и умевший превращать даже всеобщее недовольство в единодушное одобрение, — все чаще помалкивали. На первом собрании после переезда Пайта в Тарбокс, городские служащие — сплоченная группа бывших спортсменов с закатанными рукавами, устроившаяся на галерке, отдельно от жен, — так раскричались, что заставили умолкнуть престарелого городского прокурора, зятя Гертруды Тарбокс; тот сорвал голос и общался с микрофоном всхлипывающим шепотом. Теперь служащие не снимали пиджаков и не сбивались в кучу, а тихо сидели рядом со своим женами, наблюдая, как земляки смирно голосуют за повышение им зарплаты. Городским прокурором стал воспитанный младший компаньон компании со Стейт-стрит, согласившийся на этот пост как на хобби, а председателем собрания — адъюнкт-профессор социологии с кроличьими ушами, маэстро парламентской процедуры. Лишь случайная тема, напоминавшая о сельском прошлом городка — то покупка старого амбара рядом с общественной стоянкой, то просьба фермера, фантастического создания с обмороженным лицом и гулким медлительным голосом, разрешить ему убрать озимую рожь до того, как будет спрямлен извилистый участок дороги на Матер, — была способна спровоцировать дискуссию. Новые школы и дороги, канализационные трассы и правила зонирования — все голосовалось гладко, благодаря смазке в виде правительственных субсидий. Любая модернизация или ограничение представлялись как национальная необходимость, поддерживающая честь могучего народа. Последние несогласные, флегматичные поборники экономии и записные нигилисты, на протяжении десятилетия блокировавшие строительство нового школьного здания, либо поумирали, либо перестали посещать собрание. Благодаря их усилиям городские вопросы долго решались под худой стеклянной крышей, на сквозняке из-за переставших задвигаться перегородок. Речь ежегодно заходила о представительности городского собрания, благодаря чему кворум был уменьшен на половину. Некоторые из друзей Пайта были деятелями городского масштаба: Гарольд Литтл-Смит заседал в финансовом комитете, Фрэнк Эпплби председательствовал в комитете по переговорам с властями штата о новых линиях пригородного транспортного сообщения, Айрин Солц возглавляла природоохранную комиссию (свой годовой отчет она совместила с заявлением об отставке ввиду переезда с мужем в Кливленд — события, вызывающего у обоих искреннее сожаление), а Мэтт Галлахер состоял в совете по зонированию. Если верить намекам польского священника, Мэтт вполне мог быть избран в Городской совет, а Джорджина Торн чуть было не избралась (недобор голосов был скандально мал) в Совет по делам школ.
   Пайту была скучна политика. В его родных местах голландцев не подпускали к местной власти, а они ее в отместку презирали. Вся его родня причисляла себя к республиканцам, почему-то считая эту партию анархистской. По их мнению, правительство было иллюзией, не имеющей права поощрять самое себя. Мир политики был для Пайта не более реален, чем мир кино, поэтому, присутствуя на собрании, он чувствовал неудобство, как на просмотре талантов на сельской ярмарке, где в наивные сердца закрадываются несбыточные надежды. На городские собрания он ходил, чтобы повидаться с друзьями, но в этот раз, хотя Хейнема пришли рано, никто из них к ним не подсел. Эпплсмиты и Солцы заняли места среди политически активных. На сцене, в роли наблюдателей, еще не имеющих права гражданства, восседали молодые Рейнхардты, которых Пайт недолюбливал. Герины и Торны явились позже и устроились у дальних дверей, так что Пайту не удавалось переглянуться с любовницами. Бернадетт Онг и Кэрол Константин пришли еще позже, вместе, без мужей. Удивительнее всего было то, что Уитмены вообще не появились, хотя прожили в Тарбоксе достаточно долго, чтобы получить право голосовать. Рядом с Пайтом сидела усталая Анджела. Каждый день она торопилась после детского сада в Кембридж, потом ехала обратно в плотном потоке машин. Сейчас она клевала носом, но как лояльная либералка не желала уходить и присовокупляла к хору голосов свое сонное «да». Предложение о пригородном поезде (годовой бюджет примерно 12 тысяч долларов) было поддержано единодушно: сыграл роль аргумент, что люди, которых привлечет в Тарбокс надежное железнодорожное сообщение, помогут процветанию городка. Самоуверенность присутствующих, подогревших себя спиртным, так раздражала Пайта, так угнетала его инстинкт свободы, что он несколько раз покидал дружное общество, чтобы попить в холле воды, хотя там он сталкивался с городским строительным инспектором, а тот, как ему показалось, избегал на него смотреть и не отвечал на его приветствия.
   Собрание закончилось в одиннадцать. Остальные пары столпились у выхода, договариваясь, к кому теперь направиться. Пайт видел, как стоящий к нему в профиль Гарольд что-то лепечет, как Би медленно, сонно кивает. Анджела подняла на смех своего мнительного супруга, испугавшегося, что его сторонятся, и предупредила, что лично она едет домой, спать. До начала психотерапевтических сеансов она бы не высказалась так определенно. Пайт был вынужден ей уступить. В машине он спросил:
   — Ты очень устала?
   — Есть немножко. От всех этих смехотворных мелочей у меня разболелась голова. Почему бы им не решать все это у себя в Городском совете и перестать нас терзать?
   — Как прошел сеанс?
   — Не очень весело. Я чувствовала себя утомленной и глупой, все спрашивала себя: «Зачем мне это надо?»
   — Меня тем более не спрашивай.
   — Не собираюсь.
   — О чем у вас шла речь?
   — Держать речь полагается мне. Он только слушает.
   — И никогда ничего не говорит?
   — В идеале — никогда ничего.
   — Ты рассказываешь про меня? Как я заставил тебя лечь с Фредди Торном?
   — Это было сначала. Теперь мы перешли к моим родителям. Особенно достается отцу. В прошлый четверг вдруг выяснилось — само слетело с языка, что он, оказывается, всегда раздевался в глубоком стенном шкафу. Я не вспоминала об этом много лет. Если я зачем-то приходила к ним в спальню, он выходил из шкафа уже в пижаме. Чтобы увидеть его без одежды, мне приходилось подсматривать, когда он запирался в ванной.
   — Ты подсматривала? А еще Ангел!
   — Знаю, это постыдно, я краснею, когда вспоминаю… Но все это меня очень злило. Он открывал оба крана, чтобы мы не слышали, чем он там занимается.
   «Мы». Луиза, сестра Анджелы, с которой она редко виделась, смазанная копия, на два года моложе, жительница Вермонта, жена учителя начальной школы. Луиза рано вышла замуж. В отличие от Анджелы, не красавица: бесформенный рот, нечистая кожа. Но в кровати, наверное, лучше сестры, более распущена. Он вспомнил Юпа, своего брата-блондина: льняные волосы, водянистые глаза, моложе, чище, трудится себе в теплице; вот кому бы жениться на Анджеле! Жили бы вдвоем в рассеянном свете. А ему бы выбрать распущенную Луизу.
   — Луиза когда-нибудь видела его член? — спросил он. — Вы с ней об этом разговаривали?
   — Почти никогда. Мы были страшно скованные, хотя мать все время рассуждала о великолепии Природы, очень выразительно расставляя акценты, а в доме было полно книг по искусству: Микеланджело, Адам… Все такие прелестные, возбуждения ноль, зато много крайней плоти, так что, увидев тебя, я подумала…
   — Что ты подумала?
   — Позволь, я приберегу это для своего психоаналитика. Дорога на Нанс-Бей, расширенная и прямая, в отличие от дороги вдоль пляжа, была пустынной, совсем как на его родном Среднем Западе. Оживляли пейзаж только нечастые прилавки с овощами да еще более редкие дома-пряники на холмиках, со светом в окнах второго этажа, где мучились бессонницей вдовушки. Юп походил глазами и ртом на их мать: такой же размытый, покорный, сломленный.
   Чувствуя, что Анджела вот-вот задремлет, он сказал:
   — По-моему, я ни разу не видел свою мать голой. Кажется, они никогда в жизни не принимали ванну — во всяком случае, пока я бодрствовал. Вряд ли они хоть что-то знали о сексе. Однажды я оторопел: мать, как ни в чем не бывало, пожаловалась соседке на пятна у меня на простынях. Она меня не бранила, а просто шутила. Это меня и поразило.
   — Мой отец сказал одну правильную вещь, — вспомнила Анджела. — Когда у нас начала расти грудь, он требовал, чтобы мы держались прямо. Его бесило, когда мы горбились.
   — Ты стыдилась своей груди?
   — Это не стыд, просто сначала кажется, что грудь сама по себе: торчит, болтается…
   Пайт представил себе груди Анджелы и сказал:
   — Мне обидно, что ты рассказываешь про отца. Я-то думал, что у тебя проблемы со мной. Но чему тут удивляться: это ведь он платит за сеансы.
   — Почему это тебя сердит? У него есть деньги, а у нас нет. Колеса машины, ее кремового «пежо», прошелестели по гравию. Вот они и дома. Расчерченные на квадраты пятна оконного света на кустах. Рыхлый грунт под подошвами, дряблая кожа оттепели на теле зимы. Побег тополя, пустивший еще прошлой весной корни рядом с верандой, протягивал красные, как жидкость в термометре, ветки. Неясная луна рядом с черной дымовой трубой смотрелась, как мазок тепла на сером холсте. Пайт благодарно вдыхал влажную ночь и выдыхал успокоение. Год тревог остался позади.
   За няньку оставалась Мерисса Миллз, дочь заводилы из старой компании лодочников, который уже несколько лет как развелся с женой и перебрался во Флориду, где тоже завел пристань для яхт и опять женился. Мерисса, как это часто бывает с детьми из разрушенных семей, была нарочито спокойной, вежливой, традиционной.
   — Был всего один телефонный звонок, от мистера Уитмена, — сообщила она. — Я записала номер.
   В желтом блокноте от фирмы «Галахер энд Хейнема» красовалась аккуратная карандашная строчка цифр.
   — МИСТЕР Уитмен? — переспросил Пайт.
   Мерисса посмотрела на него без всякого любопытства, собирая свои учебники. В ее жизни и так хватало бед, и сюда она приходила, чтобы от них отдохнуть.
   — Он просил перезвонить, как бы поздно вы ни вернулись.
   — Но ведь не среди ночи! — возразила Анджела. — Отвези Мериссу домой. Я позвоню Фокси утром.
   — Нет! — Обе женщины вдруг сделались для Пайта на одно лицо: раньше времени приученные к добродетели, прячущиеся за стеной волевой собранности. Он знал, что обе оберегают его от таящейся в темноте судьбы, от расплаты за содеянное. Он инстинктивно свернул в последнюю оставшуюся свободной колею.
   — Мерисса еще может понадобиться. Дай-ка я позвоню Кену, прежде чем мы ее отпустим.
   — Мериссе завтра в школу, а я падаю с ног от усталости, — возразила Анджела.
   Но ее голос был нематериальной преградой. Он прошел сквозь него и схватил трубку зудящей от волнения рукой. Он набирал номер осторожно, как прокаженный, чья плоть может в любую секунду опасть серебристой чешуей.
   Кен поднял трубку после второго звонка.
   — Пайт, — произнес он. Это было не приветствие, а опознание.
   — Кен.
   — У нас с Фокси был долгий разговор.
   — О чем?
   — О вас двоих.
   — Вот как?
   — Да. Ты будешь отрицать, что у вас с прошлого лета тянется любовная связь?
   Кен ждал ответа. На одном конце провода находился нетерпеливый доктор, на другом — пациент, долго питавший несбыточные надежды. Теперь Пайт видел, что просвета нет, что истина вылетела наружу и теперь окружает их, как кислород, как тьма. Уподобившись умирающему, которого долго мучили обещаниями исцеления и который с облегчением начинает предвкушать жизнь после смерти, он вздохнул и, наконец, ответил:
   — Не буду.
   — Хорошо. Это уже что-то.
   Краем глаза Пайт наблюдал за Анджелой. Она уже выглядела брошенной.
   — Она призналась, что зимой забеременела от тебя и что пока я был в Чикаго, ты устроил ей аборт.
   — Так и сказала? — Перед Пайтом простерлась гранитная пустыня, на которой хотелось пуститься в пляс.
   — Это правда? — спросил Кен.
   — Посвяти меня в правила игры, — сказал Пайт. — Я могу выиграть, или меня ждет верный проигрыш?
   Кен ответил не сразу. Анджела, начиная понемногу соображать, что к чему, побледнела и беззвучно спросила: «Кто?»
   — Пайт, — сказал Кен ровным, почти примирительным тоном, — по-моему, лучше всего было бы, если бы вы с Анджелой приехали сейчас сюда.
   — Она смертельно устала.
   — Ты не передашь ей трубку?
   — Нет. Мы приедем. Стоя над телефоном, Пайт смотрел на темный треугольник на обоях. Раньше здесь висело зеркало. Анджела перенесла его в комнату Нэнси: та ревновала Рут, которой отец подарил на день рождения зеркало.
   — Надо ехать, — сказало Пайт жене. — Ты можешь остаться? — спросил он Мариссу.
   Обе согласились. За несколько секунд телефонного разговора он приобрел достоинство павшего, достигшего самого дна. Его лицо было застывшей маской, зато кровь бурлила, обдавая сердце то стыдом, то страхом. Он четко выполнял мелкие ритуальные действия: откидывал щеколду, хлопал себя по карманам в поисках ключей от машины, улыбался Мериссе и обещал на задерживаться. Он стремился прочь из дома, в туман, в путь.
   Блэкберри-лейн, узкий проселок, Ниггер-лейн, где некогда обитал, пока не помер от пневмонии и одиночества, беглый раб. Путь от Хейнема до Уитменов был недолог. Летом Пайт частенько возил детей на пляж после работы и успевал домой к ужину. Времени на разговор у них с Анджелой почти не было. Анджела говорила быстро, пытаясь перебросить мостки между уже дошедшими до нее истинами.
   — Как долго это тянулось?
   — С лета. Сейчас я думаю, что, нанимая меня, она хотела проверить, что получится.
   — У меня было такое подозрение, но я не ожидала, что ты станешь использовать для этого свою работу. Думала, у тебя есть принципы. Одно дело — обмануть меня, но рабочие, Галлахер…
   — Я потрудился у них на совесть. Мы стали спать, когда работы уже близились к концу. А когда все было готово, когда у меня пропали причины ставить у ее дома свой пикап, я почувствовал, что так не годится.
   — Какие чувства!
   — Представь себе. Очень тяжелое ощущение. Религиозное, если хочешь, и печальное. Но ее беременность… — Пайту нравилось это обсуждать, словно речь шла о тайной любви к самой Анджеле, принявшей другую форму, в которой он мог теперь признаться.
   — Вот так сюрприз! — сказала она. — Беременность… Представляю, до чего Кену трудно было с этим смириться.
   Пайт пожал плечами.
   — Она сама так решила. Раз она не возражала, я тоже не возражал. Так это выглядело невиннее: какая-то ее часть хранила верность Кену, что бы ни вытворяла другая часть.
   — Сколько раз ты с ней переспал в общей сложности?
   — Раз тридцать-сорок.
   — Сорок!
   — Я ответил на твой вопрос. — Видя ее слезы, он попросил: — Не плачь!
   — Я плачу, потому что в последнее время ты выглядел счастливее, чем раньше. Я думала, что причина во мне, а оказывается, в ней…
   — Нет, не в ней! — У него оставалось еще одно уязвимое место, незаметная до поры до времени для других яма — Би.
   — Нет? Когда вы переспали в последний раз?
   Только бы она не узнала про аборт! Но эта истина выпирала сама собой, скрыть ее было трудно, как дерево, земля под которым подозрительно чиста.
   — Несколько месяцев назад, — ответил он. — Мы решили покончить. — Уже после рождения ребенка?
   — Да, спустя шесть-восемь недель. Я удивился, что она меня по-прежнему хочет.
   — Ты очень скромный. — В ее тоне не было иронии, вообще ничего не было. В свете фар мелькнул свернутый на сторону почтовый ящик Дорога нырнула вниз, с болота пополз туман.
   — Почему ты это прекратил? — спросила Анджела. Скрывая правду по другим поводам, Пайт охотно пошел на откровенность сейчас.
   — Потому что это стало слишком болезненно для всех. Я становился жесток по отношению к тебе, забросил девчонок: мне уже казалось, что они растут без меня. А когда она родила, тем более мальчика, стало ясно, что наше время вышло. — И он добавил, словно это могло что-то объяснить: — Время любить и время умирать.
   Она как будто перестала плакать, но слезы успели оставить промоину в ее голосе.
   — Ты ее любил?
   Он решил, что здесь нужна точность. Сначала они брели по густому, обманчивому лесу, а теперь оказались в пустыне, где каждый шаг оставляет глубокий след.
   — Не уверен, что понимаю это слово. Нравилось ли мне с ней? Да, нравилось.
   — А с Джорджиной?
   — Тоже. Но это было проще. Она не так требовательна. А Фокси все время пыталась меня поучать.
   — С кем еще?
   — Ни с кем.
   Ложь прожила недолго — до последнего спуска перед подъемом на холм Уитменов.
   — А со мной? Со мной тебе нравилось? — Пустыня изменилась: ее голос, прежде рассыпчатый, как песок, превратился в опаленный камень, бывшую лаву, режущую на ощупь.
   — О, — сказал Пайт, — еще как! С тобой — настоящий рай. — И он заторопился, решившись. — Ты должна знать еще одну вещь, раз уж Кен знает. Под конец, когда я уже думал, что все позади, она от меня забеременела. Не спрашивай, как это получилось, мне стыдно признаваться… В общем, Фредди Торн организовал аборт. В качестве платы он запросил ночь с тобой. Звучит ужасно, но другого выхода не было. Ты поступила самоотверженно и тем окончательно положила конец моему роману с Фокси. Все кончено! Меня вызвали, чтобы прочитать запоздалую нотацию.
   У дома Уитменов Пайт заглушил мотор и испугался, что Анджела не удостаивает его ответом. Потом раздался ее тихий, потерянный, не оставляющий надежды голос:
   — Лучше отвези меня домой.
   — Глупости! — отмахнулся он. — Ты должна идти со мной. — И добавил в обоснование своего повелительного тона: — Без тебя я трушу.
   Дверь отпер Кен — в смокинге, как примерный хозяин-джентльмен. Он серьезно пожал Пайту руку, глядя на него своими пустыми серыми глазами, словно делая моментальный снимок. Анджелу он приветствовал со вниманием, граничащим с заигрыванием. Его бас и широкие плечи заполняли пространство дома, в котором Фокси бывало одиноко. Он принял верхнюю одежду гостей нарядное синее пальто у Анджелы, легкомысленную абрикосовую куртку у Пайта. Пара прошла по застеленному ковром полу; Анджела с любопытством крутила головой, удивленная новому облику дома, чуть было не ставшего ее жилищем.
   — Это ты подобрал обои? — услышал Пайт ее шепот. Фокси сидела в гостиной, держа младенца на коленях и кормя его из бутылочки. Вместо приветствия она улыбнулась. Ее заплаканное лицо, озаренное улыбкой, показалось Пайту россыпью драгоценностей; свет лампы стекал по ее волосам на сверток без лица у нее коленях. На кофейном столике поблескивали бутылки: супруги пили в ожидании гостей. В тарбокском обществе не было более заманчивого предложения, чем такое — разделить с супружеской парой интимный момент, принять участие в их насмешливом саморазоблачении, в их показном конфликте и невысказанном страдании. Всем четверым было нелегко вырваться из этого уюта, перейти к враждебности Анджела села в старое кожаное кресло, Пайт — в жесткое кресло с плетеной спинкой, присланное матерью Фокси из Мэриленда для рассеивания царящего в доме уныния. Кен остался стоять. Он пытался придать встрече академическую тональность, Пайту же, напротив, очень хотелось разыграть клоунаду, чтобы сделаться невидимым, как это бывает с клоунами. Анджела и Фокси, блестя чулками, придавали обстановке изящество, как и полагается женщинам-свидетельницам, без которых от самого Адама не обходится клеймение порока. Присутствие женщин заметно разряжает атмосферу густой вины.
   Кен спросил гостей, какие напитки они предпочитают. Реквизит — его смокинг — требовал учтивого поведения. Ярость обходится без покровов. Анджела решила воздержаться, Пайт попросил чего-нибудь с джином. Сезон тоника еще не начался, поэтому можно джин пополам с сухим вермутом европейский мартини. В общем, что угодно, только не виски. Он рассказал про то, как разило виски на городском собрании, и был разочарован, когда его рассказ не вызвал смеха.
   — Каков первый пункт повестки дня, Кен? — спросил он раздраженно.
   Кен, игнорируя его, обратился к Анджеле:
   — Что ты обо всем этом знала?
   — Понятно, — сказал Пайт. — Устный экзамен.