Тогда же в журнале «Крокодил» стали появляться различные церковные сюжеты. Например, сидит Бог на небе и говорит своему секретарю: «Если меня будут звать к телефону, то скажи им, что Бога нет!». Или толстый батюшка сокрушенно вздыхает у пустой ванны: «Что-то святая вода не течет! Придется вызвать водопроводчика!». Авторы этих картинок, рассказов и фильмов, наверное, хотели что-то разоблачить, от чего-то отвратить и над чем-то посмеяться. Но достигали прямо противоположного результата. Во всяком случае, Фет после всего этого приобрел к подобным сюжетам неутихающий и растущий с годами интерес. Нарисованный Бог в журнале «Крокодил» был уютен, расторопен и с хитрецой, с таким старичком можно было иметь дело, тем более что Фету всегда нравились дворники, а этот Бог, по-видимому, был списан именно с них. И оказывалось, что все это где-то рядом, что Бог не сидит на далеком облаке, а здесь, под окнами, метет метлой, посыпает зимнюю наледь песком, оберегая горожан от переломов, и вынашивает в голове надмирные, не доступные обычному сознанию планы. Фельетоны и насмешки были единственным каналом религиозного образования, тем более что мама скрывала от сына факт крещения и носила его крестик у себя в бюстгальтере. Власть скоро осознала свой промах, поняла, что все хулимое и ругаемое пробуждает к себе стойкий интерес. На разоблачение религии было наложено табу, о ней вообще перестали говорить, отделываясь на съездах дежурной фразой про научно-материалистическое мировоззрение. Делегаты, услышав ее, переглядывались и начинали красить яйца.
   Но кремлевские башни никогда не ассоциировались с Богом, Фет думал, что в них жили цари, время от времени кого-то душившие и пускавшие в узких коридорчиках черную кровь предателей. Поэтому он весьма обрадовался, когда понял, что экскурсия по Кремлю не состоится. Мама искала что-то другое и вскоре нашла.
   Справа от касс, ближе к крепостной стене, располагалось небольшое казенное помещение без всякой вывески. Мало ли что может быть при башне за узкой дверью, например, какая-нибудь подсобка с ведрами и растрепанной метлой. Однако за этой дверью оказалось довольно чисто. В круглом окошечке сидел аккуратно одетый молодой человек непроницаемо-серого вида.
   — Вот! — и мама выложила из сумки злополучное письмо.
   Непроницаемо-серый, взглянув на конверт, сделал в тетради, лежащей перед ним, какую-то пометку карандашом.
   — Нам можно идти? — спросила мама.
   Молодой человек еле заметно кивнул, не сказав ни слова.
   Они вышли на свежий воздух.
   — Куда это ты зашла? — Фет находился в недоумении, он думал, что они отдали письмо кассиру.
   — Здесь принимает письма Леонид Ильич! — сказала мама взволнованно.
   — Какой Леонид Ильич? — не понял Фет.
   Мама сокрушенно махнула рукой.
   — Какой же ты у меня глупый, Федя! — И, подумав, добавила: — Он, наверное, хороший человек… Только язык неинтеллигентный! Если бы не гакал, знаешь, как я бы его любила.
   Фет понял, о ком она. Но с замечанием мамы не согласился, — дефекты речи Генерального секретаря были, наоборот, ему симпатичны. Может, оттого, что он являлся товарищем по несчастью. Фет в детстве сильно картавил, и мать опасалась, что мальчика примут за еврея. Для исправления дефекта она пригласила в дом логопеда, который дал ребенку зубную щетку, — этой щеткой нужно было раскачивать язык, чтобы он научился произносить «р» принятым в СССР образом, не лукаво и мягко, словно чего-то опасаясь, а твердо и навязчиво, как у собаки, которая хочет укусить. В этом смысле Генеральный секретарь коммунистической партии отличался от Фета тем, что ему этой щетки не дали, он произносил согласные как попало, а с ударениями вообще была беда. Интеллигенция отвернулась от него не после пражских событий, а после одной речи, где Леонид Ильич вместо «почивать на лаврах» умудрился втюрить народу «потчевать на лаурах». Эту речь транслировали по телевизору, Лешек с мамой переглянулись и, по-видимому, тогда же списали Генерального со счетов.
   С тех пор Фет зарубил себе на носу, — неважно, что ты делаешь, а важно, как говоришь. Причесаны ли брови и правильно ли надеты вставные зубы. Все остальное — от лукавого.
   …Они прошлись по ноябрьской Москве. На домах уже повесили портреты строгих мужчин, входивших в Политбюро. На площади Дзержинского кружили редкие машины. «Детский мир» же, как обычно, бурлил. Возбужденные женщины записывались на коляски из ГДР, в кинофотоотделе на первом этаже продавали первый мультфильм, переведенный на восьмимиллиметровый домашний формат, «Снежные дорожки». Стоил он целых восемь рублей и пользовался спросом, — до видаков был еще океан времени, а обеспеченным москвичам уже хотелось крутить у себя в квартирах что-нибудь веселое, хотя бы десятиминутный мультик.
   Троллейбус номер 48 подвез их от площади Дзержинского прямо к дому и остановился на просторной площади перед Северным входом ВДНХ. Здесь два раза в год тренировался военный оркестр и ходили полки московского гарнизона, готовясь к параду на Красной площади. Мальчишки из близлежащих дворов как зачарованные слушали голос военной меди и смотрели на начищенные сапоги розовощеких солдат, а когда вырастали, то почему-то шли в армию неохотно, из-под палки.
   Это была конечная троллейбусная остановка, дальше серела только липовая роща села Леонова и железнодорожная насыпь Окружной товарной дороги. По ней тогда обещали пустить электрички, чтобы связать лесные окраины Москвы. В Черкизове бродили кабаны, а Сокольники с частными двухэтажными домами принимали лосей из близлежащего заповедника. Мама гордилась своей окраиной, прочтя где-то, что местные замеры воздуха служат эталоном для всего города. Фету здесь было скучновато, но мило. И если бы ему сказали, что через тридцать лет близлежащий лес Ботанического сада превратится в заросший крапивою полупустырь, из которого практичные дачники станут выкапывать последние коренья культурных растений, посаженных еще во времена культа личности, то Фет бы крайне изумился. Изумился бы тому, что во времена культа сажали не только в тюрьмы, а во времена гласности перестали сажать даже в землю.
   Дома их ждал удар. Посреди комнаты сидела незнакомая дородная тетка на костылях и с хрустом ела зеленое яблоко. Высокий лоб обрамляли непокорные каштановые волосы, откинутые назад, как у популярной Колхозницы работы скульптора Мухиной. Металлического Рабочего, слава Богу, Фет не увидел, но понял, что у незнакомки — сильный характер. И эта догадка заставила его похолодеть.
   — А вы, я вижу, та самая Татьяна, — сказала женщина, смачно отъев очередной яблочный кус.
   — А вы, кто вы? И как вы здесь очутились? — спросила мама, стиснув руку Фета так, что на ней остались кровавые подтеки.
   — Олимпиада Васильевна, — представилась незнакомка и тут же добавила: — Отдайте мне моего мужа!
   — Какого мужа, что вы плетете? — ужаснулась мать.
   — Которого вы увели в свое кино! — агрессивно сказала женщина и, посмотрев на Фета, ласково добавила: — Можешь звать меня тетей Липой.
   — Ну-ка, выйди! — приказала мама, и Фет, закрывая за собой дверь, услышал:
   — А он?! А вы?! А Лешек?!
   Фет был взволнован и рад одновременно. Рад тому, что отчим, по всей вероятности, влип в неприятную историю, и его будущее, во всяком случае в масштабе их двадцатиметровой комнаты, представлялось проблематичным. А волнение было за маму, Фет опасался, что тетя Липа ударит ее костылем.
   В голове вдруг всплыла фраза из газеты «Известия», которую выписывала их семья: «Гроссмейстер Петросян пожертвовал слоном». Еще не зная, как к этой фразе относиться, Фет побежал к газовщикам, думая, что в скользкой ситуации помочь им сможет только отец.
   Но адского Николая как на зло не было на месте. Более того, Фету сообщили, что он уже несколько дней не показывался в конторе и какой-то прыщавый гражданин в кепке забрал с дивана чемоданчик с его вещами.
   Проболтавшись на улице часа два, Фет возвратился домой и застал там полную тишину. Телевизор был выключен, венгерское кресло расстелено, и Лешек неподвижно лежал на нем, подобно трупу.
   — Петросян пожертвовал слоном! — прошептал Фет маме, забираясь под ее теплый бок.
   — В каком смысле? — не поняла она.
   Мама лежала на тахте и при свете торшера с пластмассовым абажуром, которые стояли тогда в половине московских квартир, пыталась читать «Сагу о Форсайтах». Абажур через час эксплуатации начинал дымиться, и торшер выключали. Считалось, что он придает дому уют.
   — Ну, в газете написано. Петросян пожертвовал слоном!
   — Мало ли что там напишут! Откуда у него слон? Он что, директор зоопарка?
   — Он — мастер спорта, — объяснил Фет. — И если даже Петросян пожертвовал слоном, то нам сам Бог велел пожертвовать пешкой!
   — А пешка кто?
   — Пешка — Лешек. Отдай его тете Липе, очень тебя прошу!
   Мама тяжело вздохнула и закрыла свою «Сагу».
   — Не все так просто, сынок! Не все так просто! Она ведь на костылях!
   — И ты на них встанешь! — пообещал мальчик. — Кстати, ты узнала, когда она встала на костыли? До знакомства с Лешеком или после?
   — Она уже родилась с костылями, — раздался с кресла страдальческий голос отчима.
   — Замолчи, тебя не спрашивают! — прикрикнула мама и, поцеловав Фета в лоб, прошептала: — Иди спать, сынуля. Утро вечера мудренее!
   Фет пошел в свой угол, не понимая, отчего она так привязана к этому малосимпатичному человеку.
   В последующие дни мальчик по крупицам услышанных разговоров восстановил в голове картину происшедшей катастрофы.
   Тетя Липа была предыдущей женой отчима, и Лешек покинул ее из-за несходства характеров, в частности потому, что она очень громко стучала костылями, когда вставала с постели. Преподавала она астрономию в средней школе, но обожала литературу, в особенности Лермонтова, сама пописывала стихи, рассылая их в газеты и журналы. Месяц спустя, когда Олимпиада окончательно поселилась у них в доме, Фет украдкой прочел одно из ее стихотворений, написанных в тетрадке с клеенчатой обложкой:
 
Горит закат огнем багряным,
Стихают птичьи голоса.
И лишь соловушка, ночной певец влюбленных,
Тревожит душу с ближнего куста.
 
   Фету понравилось, он тут же начал перекладывать текст на музыку и к строчке про багряный огонь нашел очень неплохую мелодию, однако мама сказала, что это сильно напоминает «Мой костер в тумане светит…», и песню пришлось оставить до лучших дней.
   Из-за этих стихов тете Липе сильно попортила кровь одна газетка, которая, опубликовав их в литературном фельетоне, написала, что это образец пошлости, не преминув назвать фамилию автора и место работы. Разразился скандал. Олимпиаду Васильевну стали дразнить двоечники, называя ее соловушкой с ближнего куста, и ей пришлось выйти на пенсию. А тут еще сын Олимпиады от Лешека Сашка сильно запил и один раз выбросил костыли матери на лестничную площадку. И Липе ничего не оставалось, как прийти в их дом, тем более что отчим, навещая ее и выражая соболезнование, один раз забыл у нее ключи от квартиры своей новой семьи…
   Фет с ужасом наблюдал, как у матери тает и испаряется куда-то праведный гнев. Мальчик спрашивал себя: в чем причина? Отчего мама все более мягчает и отдает непрошенной гостье свое жизненное пространство? И, кажется, нашел причину. Перед Новым годом он обнаружил в доме связку каких-то незнакомых бумажных рулонов.
   — Что это такое? — спросил он у матери.
   — Это тетя Липа принесла, — объяснила мама. — Туалетная бумага.
   — Какая? — удивился Фет, потому что подобное словосочетание слышал впервые. — Для чего она?
   — Ты что, сам не понимаешь? Попку подтирать!
   — Ну мы же обходились всегда без этого… Не буду я ничего подтирать!
   — Будешь, — сказала мама. — Это — страшный дефицит! Хоть поживем как люди!
   С этого дня она помягчела к Олимпиаде и даже угостила ее однажды сваренным борщом.
   С бумагой же было вот что. До середины шестидесятых интеллигенция Москвы подтиралась салфетками, они выпускались двух цветов — розового и белого с выдавленными на них гвоздиками. Работяги же не хотели об этом слышать, предпочитая жить по законам позднего культа, — в самодельный матерчатый конвертик над унитазом клалась мелко изрезанная газета, и, справляя нужду, можно было эту газету почитать. При том же культе, если попадался в нарезке портрет генералиссимуса, то работяг отправляли туда, где нужда обходится без газет, поэтому приходилось следить, чтобы в конвертике содержалась нейтральная информация — вести с полей, бытовые фельетоны и фамилии разведенных супругов, которые регулярно публиковались в «Вечерней Москве». Одно время Лешек жил как работяга, пользовал только газеты и жег их после себя в унитазе, предваряя этим нехитрым способом еще не изобретенный туалетный дезодорант, но мама приучила семью к салфеткам. Ныне же, с появлением специальной бумаги, наступала, по-видимому, новая эра…
   — Теперь у тебя две матери, — сказал как-то Лешек Фету и оказался прав. Тете Липе сначала стелили на полу, но вскоре она перебралась на кровать, маме стало неудобно, что инвалид ютится где-то у ее ног.
   Олимпиада вставала раньше всех, варила на кухне манную кашу для всей семьи, оставляя на плите крупу и разводы. Ксения Васильевна бесилась, тут же вытирала конфорки тряпкой и спрашивала гостью напрямую:
   — Боже мой, когда вы уберетесь?
   Она невзлюбила Липу с первого взгляда. Олимпиада же понимала это так, что ей надо уходить с кухни. Опираясь одной рукой на костыль и неся в другой горячую кастрюлю, она шла в комнату.
   Там разливала густую кашу в тарелки, и мама была довольней всех, потому что не любила готовить, а отчим надувался гордостью в том смысле, что обе жены оказались на высоте положения, друг с другом не враждовали и истерик не закатывали.
   Фет вдруг обнаружил, что рубашки его стали чище. Сначала их стирала Олимпиада, а потом мама перестирывала, потому что, в отличие от готовки, имела к Липе претензии, — та стирала лишь хозяйственным мылом «65 %», а мама уже перешла на прогрессивный порошок «Новость». Вследствие этой двойной стирки белье становилось столь снежным, что его было зябко и непривычно носить. Фет сначала проводил выстиранной майкой по грязноватому подоконнику и только после этого напяливал на себя.
   А вечерами, когда мама с Лешеком работали во вторую смену, тетя Липа читала Фету Лермонтова:
 
В минуту жизни трудную,
теснится ль в сердце грусть,
одну молитву чудную
твержу я наизусть.
 
 
Есть сила непонятная
в созвучьи слов живых,
и дышит благодатная
святая вера в них…
 
   Фет испытывал от этих строк незнакомое ранее волнение, горло сжималось, а глаза начинало резать и жечь. Он попытался переложить эти стихи на музыку, — получилась грустная вторичная мелодия, напоминавшая битловские баллады. И Фет подумал: «Если не стану рок-звездой, то буду хотя бы Лермонтовым. Это тоже не очень плохо». Тетя Липа вдруг призналась мальчику, что заинтересовалась астрономией из-за двух прочитанных в детстве строчек: «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит». Она показала Фету созвездия Лебедя и Волопаса, а Фет показал ей свою новую песню.
   В доме затеяли нововведение — перенос почтовых ящиков с дверей квартир на первый этаж, в одну общую кучу. Говорили, что это делается ради почтальонов, которым трудно ходить по этажам и доставлять почту по отдельности. Но все насторожились, так как знали, — перемены, даже в малом, не сулят советским людям ничего хорошего. Каждое утро мама ждала, что на ее письмо Генеральному секретарю придет хоть какой-то ответ, она открывала почтовый ящик на первом этаже, но оттуда выпадали лишь «Известия», потом, на всякий случай, смотрела ящик на двери, но в нем не было ничего, кроме пыли.
   Один раз она пришла со студии возбужденная и сообщила, что у нее состоялся разговор с секретарем партийной организации. Тот неожиданно предложил ей вступить в партию.
   — Поздравляю… — сказал ей Лешек, — ты делаешь успехи!
   — Но ведь это странно! Зачем они предлагают? Разве они не знают, что я — дочка сосланных?
   — Перестань, Таня, — зевал отчим. — Сейчас — другое время. При чем здесь родственники?
   — Испытывают! — догадалась она. — Проверяют на лояльность! Если я откажусь, то значит, в голове моей — черные мысли!
   — А ты не поддавайся. Согласись — и мыслей никаких не будет.
   — Значит, соглашаться?
   — Ни в коем случае! — подала голос тетя Липа. — Зачем вам это, Танечка? Их же всех скоро посадят и запретят!
   — Что вы такое говорите, Олимпиада Васильевна? — испугалась мама. — Не надо бы такое при мальчике…
   — Посадят и запретят! — упрямо твердила тетя Липа. — Они все государственные преступники!
   — Не слушай ее, бардзо. У Олимпиады отец — кулак, — объяснил отчим. Вступай, и дело с концом. И в Лондон, кстати, тогда отпустят.
   — Лондон! — вздохнула мама. — Какая все это глупость!
   Мнения Фета не спрашивали, да он бы и не сказал ничего путного. В этот вечер он сочинял со словарем письмо Дереку Тэйлору, пытаясь сообщить, что приезд группы в Англию откладывается по техническим причинам. Но работа шла медленно, и за два часа Фет написал по-английски лишь одну начальную фразу: «Дорогой Дерек! Ура!».
   У Федора появилась вера в фантастическую поездку. Этот год оказался переломным — пролетарское государство медленно и с оглядкой, как избушка на курьих ножках, начало поворачиваться к навозным жучкам передом. Только что в продаже появилась пластинка под названием «Музыкальный калейдоскоп». Это было название серии, — на долгоиграющий винил фирмы «Мелодия» пихали всякую зарубежную эстраду, в основном социалистическую. И вдруг последний «Калейдоскоп» выдал песню «Девушка» хулимой группы из Великобритании, правда, со лживой припиской «музыка и слова народные». Этим примечанием, по-видимому, решили смягчить бомбу, но она все равно разорвалась. Обалдевший народ, который не писал ни музыки, ни слов, во всяком случае к этой песне, расхватал «Музыкальный калейдоскоп», продававшийся на ярмарке ВДНХ, как расхватывают горячие пирожки. Говорили, что подобная культурная диверсия могла быть осуществлена только по решению свыше…
   Фет понял, что Лешек определенно решил заслать маму в КПСС, наверное, в качестве лазутчика. Каково же было удивление мальчика, когда на следующий день мама сказала, придя с работы и бросив об пол сумку из поддельной кожи:
   — Я отказалась!
   — Чего это ты? Мы же все решили! — не понял отчим.
   — А черт его знает! Отказалась, и все. Бес попутал!
   Похоже, она была сама испугана своей дерзостью.
   — Глядит он на меня такой серый, руки почесывает, будто моет… Чувствую, не верит он в идеалы коммунизма!
   — Ну и ты не веришь, — напомнил Лешек. — Так что тебе в партии — самое место.
   — Не могу я без веры вступать. Не буду!
   Олимпиада Васильевна подошла к маме на своих костылях и смачно поцеловала ее в лоб.
   — Молодец! — сказала она.
   Отчим весело подмигнул Фету хмельным мутным глазом.
   — Теперь нам конец! — сообщил он. — Финита ля комедия!
   Но он поторопился с прогнозом. Недели две, во всяком случае, все было по-прежнему. Мама окончила очередной дубляж румынской картины, получила за него 180 рублей постановочных и ждала нового запуска в производство.
   Но запуск почему-то не наступал. А наступил так называемый простой, в котором зарплата выплачивалась лишь половиной оклада. Зарубежные картины доставались другим режиссерам, а на 60 рублей в месяц, как ни крути, прожить было трудновато. Эти деньги уязвляли и нашептывали: «Вот видишь! У тебя — высшее образование, а получаешь ты, как дворник!».
   Через много лет сын нашел отрывочный список продуктов, сделанный рукою мамы:
    «1 пакет молока — 16 коп.
    1 пакет сливок (надо ли?) — 37 коп.
    1/2 кг масла — 1 руб. 80 коп.
    Мясо (если есть, 1 кг) — 2 руб.
    Чекушка водки — 1 руб. 40 коп.
    Хлеб — 24 коп.
    Крупа (какая есть, манка, овес, гречка) — 10 коп.
    1 эскимо — 11 коп. Если фруктовое мор. — 7 коп.
    Спички 10 коробков — 10 коп.
    Всего — 6 руб. 23 коп. Минус спички. Умножить на 10 дней — 60 руб. Плюс — плата за квартиру… Проживем ли?»
   Она не вписала сюда почему-то ни картошки, ни макарон. Зато сливки и мороженое были явно лишние. Фета набаловали в детстве, и он ел кашу только на сливках. Лешек, по-видимому, покрывал недостаток своей зарплатой, но и его деньгам скоро пришел конец.
   Случилось это в начале февраля 1969 года. Тетя Липа вдруг сообщила, что ее сына Сашку посадили в камеру предварительного заключения за взлом папиросной палатки. Таким образом, жилплощадь освободилась, и Олимпиада Васильевна начала нервно собираться домой. Обескураженный подвигом Сашки, Лешек вызвался ее проводить, обещая возвратиться к вечеру.
   Но к вечеру он не вернулся, и мама начала нервно курить сигарету за сигаретой, чего с ней давно не случалось.
   — Но он же не сказал, к какому именно вечеру, — постарался утешить ее сын.
   — Ты это о чем?
   — Ну, к вечеру. Может, к завтрашнему вечеру он придет, а может, к вечеру понедельника или вторника…
   — Замолчи! — крикнула мама.
   Не выдержав, она начала накручивать телефонный диск с номером Олимпиады и дозвонилась до нее только часа через полтора.
   Из своей комнаты Фет услыхал возмущенный возглас:
   — Моральный выбор! Какой, к черту, моральный выбор?
   Мама шмякнула трубку и возвратилась к Фету с красными пятнами на лице.
   — Он говорит о моральном выборе! О том, что не может оставить инвалида. Подонок!
   — Но подонок же прав. То есть он не подонок, а просто Лешек, — в первый раз в жизни вступился Фет за отчима.
   Такого благородства от полярного радиста он не ожидал.
   — Он просто сбежал, — сказала мама. — Испугался ситуации, в которую я попала!
   — А куда ты попала? — не понял сын.
   Она не объяснила.
   Но через несколько дней отчим все-таки появился в их доме со скорбным лицом поруганной добродетели. Он пришел за вещами, в частности за наушниками, через которые Фет слушал по ночам навозных жучков.
   Мама не сказала ему ни слова, но, вызвав Фета в коридор, прошептала:
   — Ты можешь сделать мне одолжение? Раз в жизни? Подойди к нему и скажи: «Дядя Алеша, вы ведь не оставите нас?».
   — Зачем?
   — Ну надо, надо! — нервно произнесла она. — Раз в жизни, сынуля, помоги несчастной женщине! Возьмись ручками за его рубашку, загляни в глаза. «Дядя Алеша! Вы ведь не оставите нас?»
   — Я забуду слова.
   — А я тебе напишу!
   Мать вытащила из сумочки авторучку и нацарапала на обороте входного билета на ВДНХ: «Дядя Алеша! Вы ведь не оставите нас? Федя».
   — Тьфу! — она вычеркнула, опомнившись, подпись сына.
   Вложила билетик в его руку.
   — Иди! — и подтолкнула коленкой под зад.
   Фет вошел в комнату, сжимая в руке унизительное для себя послание. Об этой минуте он будет помнить всю жизнь.
   Лешек в это время засовывал наушники в потрепанный портфель, в котором он обычно приносил домой бутылки с водкой.
   Фет заметил, что под мышкой его свитера белеет свежая дырка.
   — Дядя Алеша, — через силу прочел он по билетику. — Вы ведь…
   Отчим вздрогнул. Потому что так ласково мальчик никогда к нему не обращался.
   Фет же не мог разобрать в записке последнего слова.
   — Какого черта, Лешек? — сказал он от себя. — Куда ты мотаешь?
   — Никуда, — соврал отчим, пытаясь застегнуть раздувшийся от белья портфель.
   — А вещички зачем взял?
   — Ты слыхал когда-нибудь про моральный выбор? — спросил Лешек. — Про старика Канта, про категорический императив? Когда вырастешь, мальчик, ты все поймешь!
   — Но ты же не читал Канта! Ты читал Хемингуэя!
   И Фет, решившись, уронил себя, потому что чувствовал, — мать стоит у двери, подслушивая:
   — Дядя Алеша! Вы ведь не оставите нас?
   — Конечно, нет, — сказал Лешек и ушел вместе со своим портфелем.
   А через несколько дней мальчик вытащил из нового почтового ящика невзрачный белый бланк, заполненный от руки. Ему показалось, что это извещение с почты о каком-нибудь заказном письме. Но мама, прочитав, схватилась за сердце.
   Это была повестка из военкомата.
   Внешне все выглядело цивильно, — Фету действительно только что исполнилось шестнадцать лет, но вызов в военкомат, тем не менее, казался скоропалительным и быстрым, словно учреждение только этого и ждало и подготовило повестку за день до невеселого юбилея.