Фет спустил воду и начал вытираться жестким полотенцем, от которого кожа еще больше загорелась.
Он вышел из ванной воскресший, готовый к новым подвигам и борьбе.
Открыл тяжелый ковш спецсвязи и сказал в мусоропровод:
— Андрюха! Андрюха! Как слышишь? Прием!
В трубе грохнуло железо.
— Да слышу тебя, слышу! Не ори! — сказал Андрюха.
Спецсвязь, как всегда, была на высоте.
— У меня к тебе важное дело!
— И у меня к тебе важное дело.
— Какое? — заинтересовался Фет.
— Твой Лешек, он что… псих? — спросил Андрюха.
— Самый натуральный. А что?
— Да так… Поговорил я с ним по мусоропроводу. Пошутить хотел. А он все принял на свой счет.
— Он вообще шуток не понимает, — ответил Фет. — То есть понимает только те, которые сам шутит.
— Как ты с ним живешь?
— Это мама с ним живет. А о чем вы говорили?
— О музыке, о жизни. Обо всем понемножку.
— Ладно, — сказал Фет. — Не это сейчас главное. У меня письмо на английском. Перевести можешь?
В спецсвязи возникла небольшая заминка.
— Откуда оно у тебя? — спросил Андрюха.
— В почтовом ящике нашел. В общем, я сам не знаю, откуда оно!
— Что ж… заходи! — разрешил сосед.
— Хватит трепаться по мусоропроводу! Вы спать мешаете! — заорал откуда-то снизу истерический женский голос.
— А ты не подслушивай! — крикнул Андрюха. — Закрой ковш!
— Я сейчас милицию вызову! — пообещала истеричка. — Вы используете мусоропровод не по назначению!
— Тебя не спросили! Все. Конец связи, — и Андрюха с грохотом прикрыл канал.
— Тетя Ксеша, я к соседям ненадолго! — и Фет выбежал с письмом в коридор.
Андрюха лениво открыл дверь, запахивая на груди махровый халат. Ему было почти семнадцать, и в следующем году он оканчивал школу.
— Вот! — Фет торжественно вручил ему мятый конверт.
Прошел в трехкомнатную отдельную квартиру и ахнул:
— Это что, стерео?
Перед ним стоял полированный чудо-ящик с двумя акустическими колонками.
— Ну да, «Ригонда-стерео», — лениво сказал Андрюха. — Таких в Москве несколько штук.
— Давно купили? — простонал Фет, терзаемый завистью и восторгом.
— Неделю назад. Предки достали по большому блату. Опытная партия…
— Мне бы такую! — и мальчик погладил радиолу по блестящему боку. Послушать ее нельзя?
— Почему нельзя? Можно.
Андрюха загрузил в проигрыватель битловскую пластинку «Револьвер», сделанную в Индии. Из динамиков послышался хрипловатый голос, считающий по-английски: «Раз, два, три».
— Из левой колонки считает! — прокомментировал Фет.
Стерео он слышал впервые, хоть этот винил, выпущенный в Англии два года назад и прибывший в СССР из Дели благодаря русским специалистам, мостившим там дороги, он знал наизусть.
— Ну да, из левой, — согласился Андрюха, рассматривая письмо. — А бланк-то с битловским гербом! Вот так номер!
— А я тебе про что? Жучиное «Яблоко», — сказал Фет. — Переводи поскорее!
— Ты знаешь, я не могу, — пробормотал Андрюха, покраснев.
— Как это? Ты же все песни их горланишь на английском! «Бабилон, бабилон!»
— Горланить одно дело, а переводить другое. То есть я попробую со словарем…
— Пробуй, — разочарованно согласился Фет. — А я пока ландрасики покидаю!
— Оборудование на кухне, — подсказал Андрюха.
Ландрасиками они называли наполненные водой целлофановые пакеты. Они появились в Москве недавно, и молодое поколение нашло им достойное применение, — пакеты с водой сбрасывались на прохожих, желательно, с высокого этажа. Если пакет, перетянутый шпагатом, попадал в голову, то это считалось высшей доблестью и отмечалось особо. Но если летел мимо, то раздавался небольшой артиллерийский взрыв, все радовались, как умели, и с мокрой мостовой взлетала перепуганная стая голубей. В общем, это была игра без проигрыша. Что такое «ландрасы» или «ландрасики», никто не знал, и через много лет Фет услышал где-то, что так называется порода свиней.
Он пошел на кухню и быстро сделал из подручных средств первого ландраса. Выбросил его в окно. Снизу долбануло на славу.
— Не попал, — сказал Андрюха, углубившись в толстый словарь.
— А я и не целил, — заметил Фет.
Он подготовил второй снаряд.
Через секунду после броска они услышали тяжелый звук пролившейся воды.
— Вот теперь — в точку! — похвалил Крылов.
— Ты перевел что-нибудь? — напомнил ему артиллерист.
— Сложный текст, — вздохнул Андрюха. — Понимаю только первые два слова: «Уважаемые господа!». А что потом, неясно.
— Ну, это мы целый год будем сидеть! — заметил Фет. — А кто еще, кроме тебя, знает английский?
— Сын дяди Стасика, — сказал Крылов. — Он точно переведет.
— Я к ним не вхож. Как его зовут-то?
— Пашкой, что ли. Но это можно выяснить!
— Тогда я пойду, — вздохнул Фет и забрал у Андрюхи злополучное письмо. — Пока!
— Давай! — Крылов открыл перед ним дверь. — К Пашке иди. Он сможет!
Фет возвратился в свою квартиру в тяжелом сомнении.
Хотел пройти в комнату, но понял, что мама закрыла дверь на замок, когда повезла Лешека в больницу.
— Можешь прилечь у меня, — сказала Ксения Васильевна.
Фет, почувствовав усталость и опустошение, молчаливо согласился.
Он машинально снял тапочки, вступив на темно-красный соседский ковер. Сервант с хрусталем и маленькими сувенирными бутылочками из-под вина, которые стояли тогда в каждой московской квартире, фотографии многочисленных родственников в рамках, узкий диван с круглыми валиками, на нем ложились валетом, если гость оставался ночевать. И над всем этим великолепием — розовый абажур с синими цветами.
— А книги? Книги где? — спросил Фет, потому что к подобному не привык, в их комнатке повсюду стояли в обнимку Ремарк и Хемингуэй.
— Книги собирают пыль, — объяснила Ксения Васильевна.
Это была ее коронная фраза, от которой маму обычно колотила истерика. Второй по значимости фразой соседки являлась: «Возьмите эти пирожки себе, а то я их все равно выброшу!». Так она угощала соседей выпечкой. Фету было до лампочки, он запихивал пирожки за обе щеки, а насчет Ремарка, который только пыль собирал, думал точно так же, как и Ксения Васильевна. Маму же передергивало от подобной бестактности, на пирожки она смотрела с сомнением, а Ремарка иногда протирала кухонной тряпкой.
— Включить тебе музыку? Ты ведь музыку любишь? — спросила тетя Ксеша. — Ты ложись, а музыка пусть играет!
Соседка взбила подушку и откинула покрывало.
Поставила на радиолу матовую пластинку.
— Джама-а-айка! — запел детский пронзительный голос. — Джама-а-айка!
Это нудил Робертино Лоретти, залетевший в московские квартиры в одном комплекте с декоративными бутылочками вина. Если ты не имел Лоретти и бутылочек, то москвичом не считался.
— А можно чего-нибудь другое? — спросил Фет, чувствуя, что сейчас сблевнет.
Он ненавидел итальянского карапуза. Этот мальчик был не только сладок, он был приторен, как патока. Рядом с ним Фету всегда представлялись жирные дяденьки, которые оглаживают певчика по бокам и высасывают его, как леденец.
— А зачем другое? — пробасила Ксения Васильевна. — Он такой трогательный… такой лиричный!
Она села рядом, и Фет заиндевел. Тепло от ее халата прожгло ему солнечное сплетение.
— А-а-а-ве Мари-и-я! — вывел медоточивый Робертино, и толстые дяденьки поставили мальчика на стол, чтобы было лучше слышно.
Песня нравилась Фету. Мешали только короткие штанишки на исполнителе, их хотелось измазать мазутом.
— Мне плохо! — сказал вдруг Фет.
И не соврал.
— Что такое? — встрепенулась тетя Ксеша.
— Здесь! — и он показал на сердце.
Испугавшаяся соседка сделала Робертино потише и быстро накапала Фету валерьянки.
Мальчик предчувствовал, что итальянские теноры заполнят скоро музыкальное пространство планеты. С одного из них, толстого, как бочка, будет все время литься пот, а другой, слепой, как летучая мышь, запоет всякую эстрадную лабуду.
— С этим надо что-то делать! — пробормотал Фет, выпивая валерьянку. Закрывать к чертовой бабушке!
И он откинулся в изнеможении на подушку.
Эротическое напряжение прошло. Певчик затопил его своей патокой.
Открылась входная дверь, и квартиру наполнил шум вошедших разгоряченных людей.
Ксения Васильевна выглянула в коридор.
— А Федя? Где Федя? — услышал Фет истерический голос мамы.
— Он у меня, — призналась тетя Ксеша.
— Что он у вас делает? А ну марш домой! — и мама просунула в дверь возмущенное лицо.
Но Фет уже был на ногах. Выскочил пулей из приютившего его алькова и, промчавшись мимо отчима, врубил магнитофон «Комета». Из динамиков раздался ор и грохот — это было мощное противоядие той лирической гадости, которой накормила его соседка. Теноры залегли в окопах, и некоторые из них уже не встали.
— А чего у Лешека? — спросил Фет маму. — Действительно, у него сломано ребро?
— Только трещина, — сказала мама.
— Жалко!
— Жалеет, — пробормотал Лешек, входя в комнату. — Жалеет он меня! Дзенькуе тебе, сынок!
На губах его по-прежнему играла неопределенная улыбка. Но Фет не стал выяснять ее причину.
На следующее утро он встал на вахту в соседнем подъезде, где жил дядя Стасик.
Фет никогда раньше не общался с Пашкой, не подходил к нему, более того, когда встречался, отводил глаза и не здоровался. Если бы мальчика спросили о причинах такого странного поведения, он бы не смог ничего объяснить, а только руками развел. Пашка был другой, ходил в другую школу, общался с другими детьми и жил в отдельной квартире. В будущем он станет известным киноактером и погибнет на съемках какой-то детективной муры, пережив отца на несколько лет.
Но туман времени не был открыт Фету, он ждал Пашку, не предполагая, что это будет их первая и последняя встреча.
Пашка вышел из квартиры в голубых хлопковых штанах, простроченных желтой ниткой. Их тогда называли «техасы», и только через год пронесется в народе сладкое слово «джинсы». Пределом мечтаний станет индийский «Милтонс», за которым будут давиться в многочасовых очередях ГУМа. А в начале семидесятых придут из закрытого для простых смертных валютного магазина «Березка» итальянские «Супер Райфл» по семьдесят рублей за штуку, если перевести их официальную цену на язык советского фарцовщика. А на Пашке был даже не «Супер Райфл», а целый «Вранглер» новой модели «Блю бел». В общем, социальная пропасть между людьми была уже тогда непреодолимой.
— Я к тебе, — пробормотал Фет, не здороваясь.
— А-а… — Павел с интересом уставился на Фета. — Чего надо?
— Ты английский сечешь?
— Немного, — важно ответил Пашка. — А ты ведь из этой группы, «Перпетуум мобиле», ведь так?
— Бас-гитара, — подтвердил Фет, гордясь своей популярностью. — Мне тут письмо из Лондона прислали. Надо перевести.
И он сунул обладателю «техасов» злополучный конверт.
— Так… Интересно, интересно! — пробормотал переводчик, близоруко сощурившись.
Чувствовалось, что он уже что-то понял и что-то просек.
— Откуда взял?
— Говорю тебе, прислали!
— М-да! Ну, это работа непростая, возьму домой. Там покумекаю!
— Да ты, наверное, в английском и не рубишь! — воскликнул в сердцах Фет.
Ему очень не хотелось расставаться с драгоценным письмом.
Пашка важно посмотрел на него.
— Ты знаешь, что значит слово «ковбой»? — спросил он.
Фет решил промолчать и не встревать в опасный спор.
— «Коу» — это корова. А «бой» — это мальчик, — объяснил Павел, демонстрируя свое знание языка. — Получается «мальчик-корова», — вот что это такое!
— А что такое «мальчик-корова»? Его корова, что ли, родила? — не сдержался Фет.
Пашка замялся.
— Выходит, что так, — вынужденно согласился он.
И здесь едкий Фет решил дожать ситуацию.
— А знаешь, что значит слово «рододендрон»?
Павел отрицательно мотнул головой.
— Это значит: «не кидай понты, а то загашу!».
Слово «рододендрон» Фет почерпнул из сказки про Винни Пуха, которую читала ему когда-то вслух мама, покуда Фет уплетал манную кашу. Оно было самым длинным из его лексического словаря.
Жалея смятого в омлет Пашку, сказал:
— Суток тебе хватит, чтоб разобраться?
Сын дяди Стасика смущенно кивнул.
— Завтра в это же время! — и Фет горделиво, вразвалочку, как настоящий ковбой, начал спускаться вниз по лестнице.
Но мальчик, рожденный коровой, конечно же, блефовал. Салун закрылся на переучет, патроны в кольте кончились, и кожаное седло на полудиком мустанге истерлось до дыр. Фет был уверен, что русского перевода злополучного письма он дождется к зиме, когда вольные прерии оденутся в сугробы, а коровьи мальчики вымрут от переохлаждения.
Но он ошибся. Развязка оказалась почти молниеносной и последовала через несколько часов, к ночи того же трудного дня. С тех пор Фет вывел для себя один из непреложных законов — чем больше мытарств при подготовке чего-либо, тем событие созревает быстрее, и следствия падают на голову, как наполненный водой ландрасик.
Вечером он увидел дома свое письмо.
Оно лежало на столе. В руках у мамы находилась китайская автоматическая ручка с вделанным внутри нее миниатюрным аквариумом, — там плавала искусственная золотая рыбка, выпуская изо рта пузырь воздуха. Мама обдумывала какое-то послание, которое она собиралась писать, заглядывая в англоязычный текст. Китайская ручка поставила лишь заголовок «В секретариат…» и подчеркнула его жирной изогнутой линией. Дальше дело не шло.
— Откуда у тебя мое письмо?! — ужаснулся Фет.
— Станислав Львович принес… — объяснила мама, задумчиво глядя в темное окно.
— Ну да, — догадался Фет. — Ну да… Понимаю!
Он представил себе, как Пашка делится со своим отцом переведенным текстом и как дядя Стасик бежит на студию и вручает маме непотопляемую депешу.
— Нас всех вызывают в Лондон, — рассеянно сказала мама, по-прежнему глядя в окно.
— И тебя вызывают?! — ахнул Фет.
— Конечно. Не могу же я тебя отпустить одного!
— И Лешек поедет?
— Я с ним пока не говорила, — призналась мама. — А разве он помешает нам в Лондоне?
— Но у него же того. Трещина в голове, — напомнил сын. — Представь себе, советский человек и вдруг с трещиной. Этого не поймут!
— Ты прав, — согласилась она. — Я как-то не подумала!
— Вот именно. А ты чего сочиняешь?
— Письмо в ЦК КПСС. Только они нам могут помочь!
Такого крутого оборота Фет не ожидал. Пошел в угол комнаты на свою кровать и влез на нее с ногами. Что толку думать, переживать и разбираться, если события уже затянули его в воронку? Пусть крутят и распоряжаются телом, как считают нужным.
— А ребят-то мы с собой возьмем? — спросил он из угла.
— Каких? — не поняла мама, зачеркивая что-то в сочиняемом письме.
— Бизчугумба, Рубашею, Елфимова?
— А зачем? — спросила мама. — Разве мы с Лешеком хуже сыграем, чем они?
И Фет понял — женщина не в себе. А если женщина не в себе, то что толку с ней разговаривать?
В одном мама была права — она с Лешеком сыграла бы Фету не хуже Бизчугумба и K°. Другое дело, что это был бы не квартет, а трио.
Глава девятая. На малой земле
Он вышел из ванной воскресший, готовый к новым подвигам и борьбе.
Открыл тяжелый ковш спецсвязи и сказал в мусоропровод:
— Андрюха! Андрюха! Как слышишь? Прием!
В трубе грохнуло железо.
— Да слышу тебя, слышу! Не ори! — сказал Андрюха.
Спецсвязь, как всегда, была на высоте.
— У меня к тебе важное дело!
— И у меня к тебе важное дело.
— Какое? — заинтересовался Фет.
— Твой Лешек, он что… псих? — спросил Андрюха.
— Самый натуральный. А что?
— Да так… Поговорил я с ним по мусоропроводу. Пошутить хотел. А он все принял на свой счет.
— Он вообще шуток не понимает, — ответил Фет. — То есть понимает только те, которые сам шутит.
— Как ты с ним живешь?
— Это мама с ним живет. А о чем вы говорили?
— О музыке, о жизни. Обо всем понемножку.
— Ладно, — сказал Фет. — Не это сейчас главное. У меня письмо на английском. Перевести можешь?
В спецсвязи возникла небольшая заминка.
— Откуда оно у тебя? — спросил Андрюха.
— В почтовом ящике нашел. В общем, я сам не знаю, откуда оно!
— Что ж… заходи! — разрешил сосед.
— Хватит трепаться по мусоропроводу! Вы спать мешаете! — заорал откуда-то снизу истерический женский голос.
— А ты не подслушивай! — крикнул Андрюха. — Закрой ковш!
— Я сейчас милицию вызову! — пообещала истеричка. — Вы используете мусоропровод не по назначению!
— Тебя не спросили! Все. Конец связи, — и Андрюха с грохотом прикрыл канал.
— Тетя Ксеша, я к соседям ненадолго! — и Фет выбежал с письмом в коридор.
Андрюха лениво открыл дверь, запахивая на груди махровый халат. Ему было почти семнадцать, и в следующем году он оканчивал школу.
— Вот! — Фет торжественно вручил ему мятый конверт.
Прошел в трехкомнатную отдельную квартиру и ахнул:
— Это что, стерео?
Перед ним стоял полированный чудо-ящик с двумя акустическими колонками.
— Ну да, «Ригонда-стерео», — лениво сказал Андрюха. — Таких в Москве несколько штук.
— Давно купили? — простонал Фет, терзаемый завистью и восторгом.
— Неделю назад. Предки достали по большому блату. Опытная партия…
— Мне бы такую! — и мальчик погладил радиолу по блестящему боку. Послушать ее нельзя?
— Почему нельзя? Можно.
Андрюха загрузил в проигрыватель битловскую пластинку «Револьвер», сделанную в Индии. Из динамиков послышался хрипловатый голос, считающий по-английски: «Раз, два, три».
— Из левой колонки считает! — прокомментировал Фет.
Стерео он слышал впервые, хоть этот винил, выпущенный в Англии два года назад и прибывший в СССР из Дели благодаря русским специалистам, мостившим там дороги, он знал наизусть.
— Ну да, из левой, — согласился Андрюха, рассматривая письмо. — А бланк-то с битловским гербом! Вот так номер!
— А я тебе про что? Жучиное «Яблоко», — сказал Фет. — Переводи поскорее!
— Ты знаешь, я не могу, — пробормотал Андрюха, покраснев.
— Как это? Ты же все песни их горланишь на английском! «Бабилон, бабилон!»
— Горланить одно дело, а переводить другое. То есть я попробую со словарем…
— Пробуй, — разочарованно согласился Фет. — А я пока ландрасики покидаю!
— Оборудование на кухне, — подсказал Андрюха.
Ландрасиками они называли наполненные водой целлофановые пакеты. Они появились в Москве недавно, и молодое поколение нашло им достойное применение, — пакеты с водой сбрасывались на прохожих, желательно, с высокого этажа. Если пакет, перетянутый шпагатом, попадал в голову, то это считалось высшей доблестью и отмечалось особо. Но если летел мимо, то раздавался небольшой артиллерийский взрыв, все радовались, как умели, и с мокрой мостовой взлетала перепуганная стая голубей. В общем, это была игра без проигрыша. Что такое «ландрасы» или «ландрасики», никто не знал, и через много лет Фет услышал где-то, что так называется порода свиней.
Он пошел на кухню и быстро сделал из подручных средств первого ландраса. Выбросил его в окно. Снизу долбануло на славу.
— Не попал, — сказал Андрюха, углубившись в толстый словарь.
— А я и не целил, — заметил Фет.
Он подготовил второй снаряд.
Через секунду после броска они услышали тяжелый звук пролившейся воды.
— Вот теперь — в точку! — похвалил Крылов.
— Ты перевел что-нибудь? — напомнил ему артиллерист.
— Сложный текст, — вздохнул Андрюха. — Понимаю только первые два слова: «Уважаемые господа!». А что потом, неясно.
— Ну, это мы целый год будем сидеть! — заметил Фет. — А кто еще, кроме тебя, знает английский?
— Сын дяди Стасика, — сказал Крылов. — Он точно переведет.
— Я к ним не вхож. Как его зовут-то?
— Пашкой, что ли. Но это можно выяснить!
— Тогда я пойду, — вздохнул Фет и забрал у Андрюхи злополучное письмо. — Пока!
— Давай! — Крылов открыл перед ним дверь. — К Пашке иди. Он сможет!
Фет возвратился в свою квартиру в тяжелом сомнении.
Хотел пройти в комнату, но понял, что мама закрыла дверь на замок, когда повезла Лешека в больницу.
— Можешь прилечь у меня, — сказала Ксения Васильевна.
Фет, почувствовав усталость и опустошение, молчаливо согласился.
Он машинально снял тапочки, вступив на темно-красный соседский ковер. Сервант с хрусталем и маленькими сувенирными бутылочками из-под вина, которые стояли тогда в каждой московской квартире, фотографии многочисленных родственников в рамках, узкий диван с круглыми валиками, на нем ложились валетом, если гость оставался ночевать. И над всем этим великолепием — розовый абажур с синими цветами.
— А книги? Книги где? — спросил Фет, потому что к подобному не привык, в их комнатке повсюду стояли в обнимку Ремарк и Хемингуэй.
— Книги собирают пыль, — объяснила Ксения Васильевна.
Это была ее коронная фраза, от которой маму обычно колотила истерика. Второй по значимости фразой соседки являлась: «Возьмите эти пирожки себе, а то я их все равно выброшу!». Так она угощала соседей выпечкой. Фету было до лампочки, он запихивал пирожки за обе щеки, а насчет Ремарка, который только пыль собирал, думал точно так же, как и Ксения Васильевна. Маму же передергивало от подобной бестактности, на пирожки она смотрела с сомнением, а Ремарка иногда протирала кухонной тряпкой.
— Включить тебе музыку? Ты ведь музыку любишь? — спросила тетя Ксеша. — Ты ложись, а музыка пусть играет!
Соседка взбила подушку и откинула покрывало.
Поставила на радиолу матовую пластинку.
— Джама-а-айка! — запел детский пронзительный голос. — Джама-а-айка!
Это нудил Робертино Лоретти, залетевший в московские квартиры в одном комплекте с декоративными бутылочками вина. Если ты не имел Лоретти и бутылочек, то москвичом не считался.
— А можно чего-нибудь другое? — спросил Фет, чувствуя, что сейчас сблевнет.
Он ненавидел итальянского карапуза. Этот мальчик был не только сладок, он был приторен, как патока. Рядом с ним Фету всегда представлялись жирные дяденьки, которые оглаживают певчика по бокам и высасывают его, как леденец.
— А зачем другое? — пробасила Ксения Васильевна. — Он такой трогательный… такой лиричный!
Она села рядом, и Фет заиндевел. Тепло от ее халата прожгло ему солнечное сплетение.
— А-а-а-ве Мари-и-я! — вывел медоточивый Робертино, и толстые дяденьки поставили мальчика на стол, чтобы было лучше слышно.
Песня нравилась Фету. Мешали только короткие штанишки на исполнителе, их хотелось измазать мазутом.
— Мне плохо! — сказал вдруг Фет.
И не соврал.
— Что такое? — встрепенулась тетя Ксеша.
— Здесь! — и он показал на сердце.
Испугавшаяся соседка сделала Робертино потише и быстро накапала Фету валерьянки.
Мальчик предчувствовал, что итальянские теноры заполнят скоро музыкальное пространство планеты. С одного из них, толстого, как бочка, будет все время литься пот, а другой, слепой, как летучая мышь, запоет всякую эстрадную лабуду.
— С этим надо что-то делать! — пробормотал Фет, выпивая валерьянку. Закрывать к чертовой бабушке!
И он откинулся в изнеможении на подушку.
Эротическое напряжение прошло. Певчик затопил его своей патокой.
Открылась входная дверь, и квартиру наполнил шум вошедших разгоряченных людей.
Ксения Васильевна выглянула в коридор.
— А Федя? Где Федя? — услышал Фет истерический голос мамы.
— Он у меня, — призналась тетя Ксеша.
— Что он у вас делает? А ну марш домой! — и мама просунула в дверь возмущенное лицо.
Но Фет уже был на ногах. Выскочил пулей из приютившего его алькова и, промчавшись мимо отчима, врубил магнитофон «Комета». Из динамиков раздался ор и грохот — это было мощное противоядие той лирической гадости, которой накормила его соседка. Теноры залегли в окопах, и некоторые из них уже не встали.
— А чего у Лешека? — спросил Фет маму. — Действительно, у него сломано ребро?
— Только трещина, — сказала мама.
— Жалко!
— Жалеет, — пробормотал Лешек, входя в комнату. — Жалеет он меня! Дзенькуе тебе, сынок!
На губах его по-прежнему играла неопределенная улыбка. Но Фет не стал выяснять ее причину.
На следующее утро он встал на вахту в соседнем подъезде, где жил дядя Стасик.
Фет никогда раньше не общался с Пашкой, не подходил к нему, более того, когда встречался, отводил глаза и не здоровался. Если бы мальчика спросили о причинах такого странного поведения, он бы не смог ничего объяснить, а только руками развел. Пашка был другой, ходил в другую школу, общался с другими детьми и жил в отдельной квартире. В будущем он станет известным киноактером и погибнет на съемках какой-то детективной муры, пережив отца на несколько лет.
Но туман времени не был открыт Фету, он ждал Пашку, не предполагая, что это будет их первая и последняя встреча.
Пашка вышел из квартиры в голубых хлопковых штанах, простроченных желтой ниткой. Их тогда называли «техасы», и только через год пронесется в народе сладкое слово «джинсы». Пределом мечтаний станет индийский «Милтонс», за которым будут давиться в многочасовых очередях ГУМа. А в начале семидесятых придут из закрытого для простых смертных валютного магазина «Березка» итальянские «Супер Райфл» по семьдесят рублей за штуку, если перевести их официальную цену на язык советского фарцовщика. А на Пашке был даже не «Супер Райфл», а целый «Вранглер» новой модели «Блю бел». В общем, социальная пропасть между людьми была уже тогда непреодолимой.
— Я к тебе, — пробормотал Фет, не здороваясь.
— А-а… — Павел с интересом уставился на Фета. — Чего надо?
— Ты английский сечешь?
— Немного, — важно ответил Пашка. — А ты ведь из этой группы, «Перпетуум мобиле», ведь так?
— Бас-гитара, — подтвердил Фет, гордясь своей популярностью. — Мне тут письмо из Лондона прислали. Надо перевести.
И он сунул обладателю «техасов» злополучный конверт.
— Так… Интересно, интересно! — пробормотал переводчик, близоруко сощурившись.
Чувствовалось, что он уже что-то понял и что-то просек.
— Откуда взял?
— Говорю тебе, прислали!
— М-да! Ну, это работа непростая, возьму домой. Там покумекаю!
— Да ты, наверное, в английском и не рубишь! — воскликнул в сердцах Фет.
Ему очень не хотелось расставаться с драгоценным письмом.
Пашка важно посмотрел на него.
— Ты знаешь, что значит слово «ковбой»? — спросил он.
Фет решил промолчать и не встревать в опасный спор.
— «Коу» — это корова. А «бой» — это мальчик, — объяснил Павел, демонстрируя свое знание языка. — Получается «мальчик-корова», — вот что это такое!
— А что такое «мальчик-корова»? Его корова, что ли, родила? — не сдержался Фет.
Пашка замялся.
— Выходит, что так, — вынужденно согласился он.
И здесь едкий Фет решил дожать ситуацию.
— А знаешь, что значит слово «рододендрон»?
Павел отрицательно мотнул головой.
— Это значит: «не кидай понты, а то загашу!».
Слово «рододендрон» Фет почерпнул из сказки про Винни Пуха, которую читала ему когда-то вслух мама, покуда Фет уплетал манную кашу. Оно было самым длинным из его лексического словаря.
Жалея смятого в омлет Пашку, сказал:
— Суток тебе хватит, чтоб разобраться?
Сын дяди Стасика смущенно кивнул.
— Завтра в это же время! — и Фет горделиво, вразвалочку, как настоящий ковбой, начал спускаться вниз по лестнице.
Но мальчик, рожденный коровой, конечно же, блефовал. Салун закрылся на переучет, патроны в кольте кончились, и кожаное седло на полудиком мустанге истерлось до дыр. Фет был уверен, что русского перевода злополучного письма он дождется к зиме, когда вольные прерии оденутся в сугробы, а коровьи мальчики вымрут от переохлаждения.
Но он ошибся. Развязка оказалась почти молниеносной и последовала через несколько часов, к ночи того же трудного дня. С тех пор Фет вывел для себя один из непреложных законов — чем больше мытарств при подготовке чего-либо, тем событие созревает быстрее, и следствия падают на голову, как наполненный водой ландрасик.
Вечером он увидел дома свое письмо.
Оно лежало на столе. В руках у мамы находилась китайская автоматическая ручка с вделанным внутри нее миниатюрным аквариумом, — там плавала искусственная золотая рыбка, выпуская изо рта пузырь воздуха. Мама обдумывала какое-то послание, которое она собиралась писать, заглядывая в англоязычный текст. Китайская ручка поставила лишь заголовок «В секретариат…» и подчеркнула его жирной изогнутой линией. Дальше дело не шло.
— Откуда у тебя мое письмо?! — ужаснулся Фет.
— Станислав Львович принес… — объяснила мама, задумчиво глядя в темное окно.
— Ну да, — догадался Фет. — Ну да… Понимаю!
Он представил себе, как Пашка делится со своим отцом переведенным текстом и как дядя Стасик бежит на студию и вручает маме непотопляемую депешу.
— Нас всех вызывают в Лондон, — рассеянно сказала мама, по-прежнему глядя в окно.
— И тебя вызывают?! — ахнул Фет.
— Конечно. Не могу же я тебя отпустить одного!
— И Лешек поедет?
— Я с ним пока не говорила, — призналась мама. — А разве он помешает нам в Лондоне?
— Но у него же того. Трещина в голове, — напомнил сын. — Представь себе, советский человек и вдруг с трещиной. Этого не поймут!
— Ты прав, — согласилась она. — Я как-то не подумала!
— Вот именно. А ты чего сочиняешь?
— Письмо в ЦК КПСС. Только они нам могут помочь!
Такого крутого оборота Фет не ожидал. Пошел в угол комнаты на свою кровать и влез на нее с ногами. Что толку думать, переживать и разбираться, если события уже затянули его в воронку? Пусть крутят и распоряжаются телом, как считают нужным.
— А ребят-то мы с собой возьмем? — спросил он из угла.
— Каких? — не поняла мама, зачеркивая что-то в сочиняемом письме.
— Бизчугумба, Рубашею, Елфимова?
— А зачем? — спросила мама. — Разве мы с Лешеком хуже сыграем, чем они?
И Фет понял — женщина не в себе. А если женщина не в себе, то что толку с ней разговаривать?
В одном мама была права — она с Лешеком сыграла бы Фету не хуже Бизчугумба и K°. Другое дело, что это был бы не квартет, а трио.
Глава девятая. На малой земле
Доклад Генеральному секретарю ЦК КПСС был назначен на 10 часов утра.
Юрий Владимирович сидел в приемной на стуле и, вдыхая тяжкий запах нежилого казенного помещения, размышлял, что сулил доклад ему лично и всей стране в целом.
Перед ним висела табличка с именем Генерального секретаря. С Генсеком были проблемы — первое лицо партии соглашалось со всем, что ему говорили, и со всем, что ему предлагали. Когда ему ничего не говорили и ничего не предлагали, он тоже соглашался, но соглашался молча, тая в душе непростую думу. Юрий Владимирович не мог понять причину такого согласия и гадал, кто находится перед ним и какая каша варится в душе этого по-своему незаурядного человека.
Что по этому поводу думали классики, какой совет давали? Юрий Владимирович очень любил Толстого и его «Войну и мир», Кутузов там тоже со всем соглашался, плыл по течению и, наконец, благодаря своей неподвижности, изгнал из страны французских захватчиков. Леонид Ильич молчал точно так же, с неменьшей мудростью и значением, подразумевая под этим молчанием, что он тоже хочет кого-то изгнать. Но кого и куда? Этого никак не мог ухватить Юрий Владимирович. Если французов, то из всей Франции на территории России находилось лишь французское посольство, и изгонять его не было никакого смысла, тем более что Франция, не входя в военные структуры НАТО, была потенциальным партнером СССР, а ее компартия на советские деньги постепенно подготавливала эту страну к социализму. «Может быть, он хочет изгнать врагов социализма из ЧССР?» — продолжил Юрий Владимирович цепь мыслей, и это был не самый фантастический вариант, который лез в голову.
Несколько месяцев назад Леонид Ильич молча согласился с планом вторжения войск Варшавского Договора в Чехословацкую республику, но согласился как-то неактивно, без души и задора, так согласился, что при первой же неудаче или заминке мог бы сказать: «А я ведь вас предупреждал! Я ведь молчал, как мог. От души и сквозь зубы. А вы не послушались и провалились!». Но провала не было и не могло быть. Интеллигенция в Праге прикусила язык, как только пролилась первая кровь.
С этим феноменом интеллигентского сознания Юрий Владимирович столкнулся еще в Будапеште двенадцать лет назад, когда был там советским послом. Профессора и студенты, в основном гуманитарии, требовали свободы слова до первых выстрелов пушек, а потом, после этих выстрелов, многие из горлопанов начинали каяться и бить себя кулаком в грудь, вспоминая о христианском Боге, о непротивлении злу насилием, о Толстом и Кафке в одной корзине. Юрий Владимирович тоже был против насилия и всегда, сколько себя помнил, стоял за свободу слова. Да и сегодняшнее Политбюро первой в мире страны социализма было составлено из подобных людей, пусть и недалеких, но все же не алчущих крови, людей, которые после первой поездки в капстрану начинали чесать затылки и сокрушенно вздыхать. Им нравились в капстране прежде всего магазины и сантехника. Уже несколько месяцев в рабочем столе Юрия Владимировича находилась записка о судьбе одного профессора-филолога из МГУ. Профессор был отпущен в Финляндию в туристическую поездку и там, в гостинице города Хельсинки, расположенной недалеко от проспекта Маннергейма, повредился в уме. Произошло это повреждение в ванной, где филолог битый час сидел возле унитаза, не догадываясь о том, каким образом спускается вода в этой блестящей, не знакомой ему конструкции. На второй час безуспешных попыток профессор расплакался от обиды, а на третий начал смеяться, как ребенок. Его привезли в Москву розовым от счастья и крутящим все, что попадалось в пути, — ручки на дверях железнодорожных купе, пуговицы, замки и женские груди. Была бы воля членов Политбюро, воля, не стесненная политической необходимостью, они отпустили бы в каплагерь и Венгрию с Чехословакией, и ГДР с Польшей, все бы стали каплюдьми, опрятно одетыми и плюющими в капурны дистиллированной капслюной. Но во всем была виновата Америка, именно она провоцировала и наущала, и вопрос стоял не в том, отпускать ли чехов или словаков в капстрану, а в том, что, отпустив их в капстрану, мы сразу же получали капврагов СССР. Солдат, воюющих против СССР. Получали из-за Америки. Следовательно, из-за ее провокационной антисоветской политики люди в Восточном блоке и плевали мимо урн, получая от государства вместо капсантехники в лучшем случае капремонт. Логично? Вполне. Несмотря на абсурдность вывода. Когда мы можем отпустить людей на Запад или пригласить Запад сюда, на Восток? Когда не будет Запада в его сегодняшнем виде. Нужно потерпеть, только и всего.
Юрий Владимирович удовлетворенно вздохнул. Ему припомнились строчки его любимого Пастернака:
Он вдруг вспомнил термы и бассейны Будапешта. Круглая площадь Героев с античной аркой и каменными фигурами, за ней — обширный парк с кипарисами, вязами и прудами. В городе — плюс 30, над черепичными крышами двухэтажных домов трепещет горячий воздух, порождая фантомы и привидения. Черным статуям феодальных вассалов, половина из которых была вампирами, жарко, и в тени памятников прячутся откормленные голуби. Но в парке зноя почти не чувствуется. Стрекочут кузнечики, на аккуратно остриженных желтоватых газонах сидят влюбленные и запивают расплавленные пирожные газировкой. Внутри парка расположены термы — античный двухэтажный полукруг с арками, в центре которого должна находиться гладиаторская арена. Но арены там нет. Вместо нее налита голубая минеральная вода разной температуры. В одном бассейне она — плюс 40, во втором — всего лишь плюс 22. Юрий Владимирович, словно простой венгерский гражданин, покупает себе вместе с билетом аккуратную белую шапочку для купания, расплачиваясь тем, что лежит в кармане, форинтами или даже советским рублем. Было однажды такое дело, он вручил по рассеянности девушке, сидящей в кассе, мятый советский рубль. И девушка, улыбаясь, взяла, потому что она была его другом и другом всего советского народа. Правда, в тот день Юрий Владимирович в термы не пошел, потому что подумал, что его, наверное, там убьют. Застрелят из винтовки с оптическим прицелом, когда он будет выходить из бассейна и садиться в матерчатый шезлонг, чтобы погреться под ласковым европейским солнцем. Рим и Будапешт были его любимыми городами. Не считая, конечно, Рыбинска, где он учился и где с риском для жизни купался на городском пляже в прохладной, как погреб, Волге. В городе время от времени прорывало канализацию, и мутная струя устремлялась прямо на городской пляж. «Рыбинск… — мечательно подумал Юрий Владимирович, — Рыбинск и Будапешт… Люблю!»
Стрелка коснулась десяти. Неулыбчивый секретарь молча распахнул перед ним дверь, и Андропов, держа в руках папку с документами, чуть сутулясь и гоня нахлынувшие воспоминания, проскользнул в кабинет.
Перед ним, набычившись и склонившись над стаканом, в котором были налиты «Ессентуки», сидел бровастый молодец степного вида. Широкие скулы и узкие глаза подчеркивали историческую преемственность, — когда-то человек со степными скулами основал эту вихревую партию, взявшую на себя ответственность за переустройство мира. Потом человек с кавказскими скулами подчинял этот вихрь собственной воле и, треснув от непосильной тяжести, лежавшей на нем, мучительно умер, — совесть терзала его за то, что не всех врагов он может унести с собой в могилу. Сейчас еще один степняк должен был довершить дело переустройства, не забывая, по возможности, и об обустройстве. Вихря, правда, почти не осталось, но отдельные глотки имитировали его, поддувая и присвистывая. «Трудно, — подумал Юрий Владимирович, — как трудно мне, европейцу, быть в этом пустынном степном окружении! Но что же поделать, надо. Если не я, если не такие люди, как мы с Алексеем Николаевичем, то все они сядут на ишаков!»
«О чем думает эта гладкая рожа? — задал в это время сам себе вопрос Леонид Ильич. — А думает она про то, что я — степняк! Что ж, это правда. Так оно и есть!». С утра его мучала химера — он в должности секретаря обкома едет по степи в пыльном, скрежещущем всеми своими частями «газике». Невысокое утреннее солнце окрашивает ковыль в нежнейший желтый цвет, от которого хочется плакать. Вверху кружит хищная птица, в высокой траве, украшенной бриллиантами росы, перелетают жаворонки. Внезапно на дороге попадается телега с накошенным сеном. На самом верху его сидит молодка с круглым веснушчатым лицом. Упругие черные соски ее упираются в блузку и хотят вырваться наружу, цветастая юбка, поддавшись порыву прохладного утреннего ветерка, заголяет ноги, — они полноватые, круглые, с большими коленями, — и плоский рыжеватый лобок, похожий на остров… Увидев бровастого человека в «газике», молодка громко смеется и натягивает юбку на колени. А секретарь обкома проезжает мимо, чувствуя, что этого мига уже больше не будет никогда. Не будет свежего, как поцелуй, утра, не будет этой отчаянной веснушчатой девки, которая, конечно, не знает, кто перед ней… Не будет счастья. А ведь все могло быть иначе! Можно было бы выйти из машины, заговорить, потрогать рукою сено, конечно, инкогнито, конечно, не называя своего имени и должности, чтобы не испугать ее. Как бы ненароком коснуться задубевшей кожи ее ступней. Потом двинуться дальше, чувствуя, как прохлада крепких икр переходит в жар разморенных мягких ляжек… Но нет. Он должен ехать на совещание, вникать в документы, планы и разнарядки, но если власть — это только документы и планы, то зачем эта власть нужна? Непонятно. Леонид Ильич не любил повелевать, не очень к этому стремился и не очень хотел вертеть людьми, а по-настоящему желал лишь прохладного утра с повстречавшейся по дороге наглой молодкой. «Это все от молодости, Леня, сказал ему однажды член КПСС с 1903 года, шамкающий противный старик, вечно лезущий не в свое дело. — Непережитая кровь играет! Про это знает каждый партиец. И у Ильича такое было, ты уж мне поверь!» Возможно, противный шамкающий старик был прав, только у Леонида Ильича непережитая кровь постепенно перетекала в зрелость, да и в глубокой старости его ослабленные сосуды оказались наполнены все той же кровью, непережитой, степной и детской.
Юрий Владимирович сидел в приемной на стуле и, вдыхая тяжкий запах нежилого казенного помещения, размышлял, что сулил доклад ему лично и всей стране в целом.
Перед ним висела табличка с именем Генерального секретаря. С Генсеком были проблемы — первое лицо партии соглашалось со всем, что ему говорили, и со всем, что ему предлагали. Когда ему ничего не говорили и ничего не предлагали, он тоже соглашался, но соглашался молча, тая в душе непростую думу. Юрий Владимирович не мог понять причину такого согласия и гадал, кто находится перед ним и какая каша варится в душе этого по-своему незаурядного человека.
Что по этому поводу думали классики, какой совет давали? Юрий Владимирович очень любил Толстого и его «Войну и мир», Кутузов там тоже со всем соглашался, плыл по течению и, наконец, благодаря своей неподвижности, изгнал из страны французских захватчиков. Леонид Ильич молчал точно так же, с неменьшей мудростью и значением, подразумевая под этим молчанием, что он тоже хочет кого-то изгнать. Но кого и куда? Этого никак не мог ухватить Юрий Владимирович. Если французов, то из всей Франции на территории России находилось лишь французское посольство, и изгонять его не было никакого смысла, тем более что Франция, не входя в военные структуры НАТО, была потенциальным партнером СССР, а ее компартия на советские деньги постепенно подготавливала эту страну к социализму. «Может быть, он хочет изгнать врагов социализма из ЧССР?» — продолжил Юрий Владимирович цепь мыслей, и это был не самый фантастический вариант, который лез в голову.
Несколько месяцев назад Леонид Ильич молча согласился с планом вторжения войск Варшавского Договора в Чехословацкую республику, но согласился как-то неактивно, без души и задора, так согласился, что при первой же неудаче или заминке мог бы сказать: «А я ведь вас предупреждал! Я ведь молчал, как мог. От души и сквозь зубы. А вы не послушались и провалились!». Но провала не было и не могло быть. Интеллигенция в Праге прикусила язык, как только пролилась первая кровь.
С этим феноменом интеллигентского сознания Юрий Владимирович столкнулся еще в Будапеште двенадцать лет назад, когда был там советским послом. Профессора и студенты, в основном гуманитарии, требовали свободы слова до первых выстрелов пушек, а потом, после этих выстрелов, многие из горлопанов начинали каяться и бить себя кулаком в грудь, вспоминая о христианском Боге, о непротивлении злу насилием, о Толстом и Кафке в одной корзине. Юрий Владимирович тоже был против насилия и всегда, сколько себя помнил, стоял за свободу слова. Да и сегодняшнее Политбюро первой в мире страны социализма было составлено из подобных людей, пусть и недалеких, но все же не алчущих крови, людей, которые после первой поездки в капстрану начинали чесать затылки и сокрушенно вздыхать. Им нравились в капстране прежде всего магазины и сантехника. Уже несколько месяцев в рабочем столе Юрия Владимировича находилась записка о судьбе одного профессора-филолога из МГУ. Профессор был отпущен в Финляндию в туристическую поездку и там, в гостинице города Хельсинки, расположенной недалеко от проспекта Маннергейма, повредился в уме. Произошло это повреждение в ванной, где филолог битый час сидел возле унитаза, не догадываясь о том, каким образом спускается вода в этой блестящей, не знакомой ему конструкции. На второй час безуспешных попыток профессор расплакался от обиды, а на третий начал смеяться, как ребенок. Его привезли в Москву розовым от счастья и крутящим все, что попадалось в пути, — ручки на дверях железнодорожных купе, пуговицы, замки и женские груди. Была бы воля членов Политбюро, воля, не стесненная политической необходимостью, они отпустили бы в каплагерь и Венгрию с Чехословакией, и ГДР с Польшей, все бы стали каплюдьми, опрятно одетыми и плюющими в капурны дистиллированной капслюной. Но во всем была виновата Америка, именно она провоцировала и наущала, и вопрос стоял не в том, отпускать ли чехов или словаков в капстрану, а в том, что, отпустив их в капстрану, мы сразу же получали капврагов СССР. Солдат, воюющих против СССР. Получали из-за Америки. Следовательно, из-за ее провокационной антисоветской политики люди в Восточном блоке и плевали мимо урн, получая от государства вместо капсантехники в лучшем случае капремонт. Логично? Вполне. Несмотря на абсурдность вывода. Когда мы можем отпустить людей на Запад или пригласить Запад сюда, на Восток? Когда не будет Запада в его сегодняшнем виде. Нужно потерпеть, только и всего.
Юрий Владимирович удовлетворенно вздохнул. Ему припомнились строчки его любимого Пастернака:
Разве не он сам, Юрий Владимирович Андропов, являлся лирическим героем этого бессмертного произведения? Конечно, стихи были написаны про него. «Во всем мне хочется дойти, — подумал он. — Это верно. А вот хочется ли дойти Генеральному секретарю? И куда ему хочется дойти?».
Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
Он вдруг вспомнил термы и бассейны Будапешта. Круглая площадь Героев с античной аркой и каменными фигурами, за ней — обширный парк с кипарисами, вязами и прудами. В городе — плюс 30, над черепичными крышами двухэтажных домов трепещет горячий воздух, порождая фантомы и привидения. Черным статуям феодальных вассалов, половина из которых была вампирами, жарко, и в тени памятников прячутся откормленные голуби. Но в парке зноя почти не чувствуется. Стрекочут кузнечики, на аккуратно остриженных желтоватых газонах сидят влюбленные и запивают расплавленные пирожные газировкой. Внутри парка расположены термы — античный двухэтажный полукруг с арками, в центре которого должна находиться гладиаторская арена. Но арены там нет. Вместо нее налита голубая минеральная вода разной температуры. В одном бассейне она — плюс 40, во втором — всего лишь плюс 22. Юрий Владимирович, словно простой венгерский гражданин, покупает себе вместе с билетом аккуратную белую шапочку для купания, расплачиваясь тем, что лежит в кармане, форинтами или даже советским рублем. Было однажды такое дело, он вручил по рассеянности девушке, сидящей в кассе, мятый советский рубль. И девушка, улыбаясь, взяла, потому что она была его другом и другом всего советского народа. Правда, в тот день Юрий Владимирович в термы не пошел, потому что подумал, что его, наверное, там убьют. Застрелят из винтовки с оптическим прицелом, когда он будет выходить из бассейна и садиться в матерчатый шезлонг, чтобы погреться под ласковым европейским солнцем. Рим и Будапешт были его любимыми городами. Не считая, конечно, Рыбинска, где он учился и где с риском для жизни купался на городском пляже в прохладной, как погреб, Волге. В городе время от времени прорывало канализацию, и мутная струя устремлялась прямо на городской пляж. «Рыбинск… — мечательно подумал Юрий Владимирович, — Рыбинск и Будапешт… Люблю!»
Стрелка коснулась десяти. Неулыбчивый секретарь молча распахнул перед ним дверь, и Андропов, держа в руках папку с документами, чуть сутулясь и гоня нахлынувшие воспоминания, проскользнул в кабинет.
Перед ним, набычившись и склонившись над стаканом, в котором были налиты «Ессентуки», сидел бровастый молодец степного вида. Широкие скулы и узкие глаза подчеркивали историческую преемственность, — когда-то человек со степными скулами основал эту вихревую партию, взявшую на себя ответственность за переустройство мира. Потом человек с кавказскими скулами подчинял этот вихрь собственной воле и, треснув от непосильной тяжести, лежавшей на нем, мучительно умер, — совесть терзала его за то, что не всех врагов он может унести с собой в могилу. Сейчас еще один степняк должен был довершить дело переустройства, не забывая, по возможности, и об обустройстве. Вихря, правда, почти не осталось, но отдельные глотки имитировали его, поддувая и присвистывая. «Трудно, — подумал Юрий Владимирович, — как трудно мне, европейцу, быть в этом пустынном степном окружении! Но что же поделать, надо. Если не я, если не такие люди, как мы с Алексеем Николаевичем, то все они сядут на ишаков!»
«О чем думает эта гладкая рожа? — задал в это время сам себе вопрос Леонид Ильич. — А думает она про то, что я — степняк! Что ж, это правда. Так оно и есть!». С утра его мучала химера — он в должности секретаря обкома едет по степи в пыльном, скрежещущем всеми своими частями «газике». Невысокое утреннее солнце окрашивает ковыль в нежнейший желтый цвет, от которого хочется плакать. Вверху кружит хищная птица, в высокой траве, украшенной бриллиантами росы, перелетают жаворонки. Внезапно на дороге попадается телега с накошенным сеном. На самом верху его сидит молодка с круглым веснушчатым лицом. Упругие черные соски ее упираются в блузку и хотят вырваться наружу, цветастая юбка, поддавшись порыву прохладного утреннего ветерка, заголяет ноги, — они полноватые, круглые, с большими коленями, — и плоский рыжеватый лобок, похожий на остров… Увидев бровастого человека в «газике», молодка громко смеется и натягивает юбку на колени. А секретарь обкома проезжает мимо, чувствуя, что этого мига уже больше не будет никогда. Не будет свежего, как поцелуй, утра, не будет этой отчаянной веснушчатой девки, которая, конечно, не знает, кто перед ней… Не будет счастья. А ведь все могло быть иначе! Можно было бы выйти из машины, заговорить, потрогать рукою сено, конечно, инкогнито, конечно, не называя своего имени и должности, чтобы не испугать ее. Как бы ненароком коснуться задубевшей кожи ее ступней. Потом двинуться дальше, чувствуя, как прохлада крепких икр переходит в жар разморенных мягких ляжек… Но нет. Он должен ехать на совещание, вникать в документы, планы и разнарядки, но если власть — это только документы и планы, то зачем эта власть нужна? Непонятно. Леонид Ильич не любил повелевать, не очень к этому стремился и не очень хотел вертеть людьми, а по-настоящему желал лишь прохладного утра с повстречавшейся по дороге наглой молодкой. «Это все от молодости, Леня, сказал ему однажды член КПСС с 1903 года, шамкающий противный старик, вечно лезущий не в свое дело. — Непережитая кровь играет! Про это знает каждый партиец. И у Ильича такое было, ты уж мне поверь!» Возможно, противный шамкающий старик был прав, только у Леонида Ильича непережитая кровь постепенно перетекала в зрелость, да и в глубокой старости его ослабленные сосуды оказались наполнены все той же кровью, непережитой, степной и детской.