Климцов заковылял в компанию напротив поискать на ночь глядя цвета и характеры более умеренные.
   Фотоаппарат Забелина сиротливо висел на шпингалете. Орудие было впервые выпущено мастером из рук. Деля себя между световыми эффектами и биологичкой Леной, Забелин с трудом отнекивался от своей фотографической планиды и с болью в сердце отторгал великолепные кадры, которые так и перли в глаза, так и просились на пленку. Но сегодня он решил всенепременнейше уладить дела с биологичкой и был готов ради этого изменить не только делу жизни, но и всему на свете.
   Для поддержания оперативного порядка на дискотеке Фельдман порекомендовал Бондарю впустить без билетов себя, Мучкина и Матвеенкова как наиболее активных членов добровольной народной дружины, сокращенно — ДНД.
   Матвеенкову, самому надежному в дружине, райотдел в будничные дни доверял даже надзор за несовершеннолетними в соседних с общежитием кварталах.
   Леше по его же просьбе достался самый трудный надел. Охраняя и воспитывая его до самоистязания, Матвеенков влюбился в несовершеннолетнюю, которая в свое время провела хорошо продуманное ограбление пункта приема стеклотары, а наутро притащила посуду обратно, чтобы сдать. Ее взяли с поличным. После этого случая несовершеннолетнюю поставили на учет в детскую комнату милиции.
   Находясь на посту, Матвеенков проявил слабость и попытался склонить свою подопечную к дружбе. Но то ли его речи, обретавшие смысл только в контексте узкого круга самых близких друзей, то ли просто серьезные несмыкания конституций сделали свое дело, в любом случае, при попытке взять малолетку в руки он ощутил себя на лестнице. Вслед полетела просьба: «Передайте в детскую комнату милиции, что я завязываю с хулиганством исключительно затем, чтобы мне в надзиратели не присылали таких!..» Каких, Матвеенков не расслышал, — дверь захлопнулась.
   Обыкновенно при знакомствах Матвеенков представлялся Геной, водителем ассенизационной машины. И всегда срасталось. Девушки липли как мухи. А тут сдуру честно представился юной нарушительнице правопорядка студентом третьего курса — и вот результат.
   Рассказывая о малолетке друзьям, Леша опускал завершающий акт несовершеннолетней. Тем не менее его поступок был обсужден в узком кругу экспертов и осужден, после чего благонадежность добровольца народной дружины Матвеенкова резко упала. Чтобы повысить ее, Алексей Михалыч переключился на следовательницу из линейного отдела, засидевшуюся допоздна на служебной лестнице.
   А сейчас, под всю эту дискотечную какофонию, Матвеенков сидел бок о бок с Наташечкиной и в сотый раз объяснял ей, что значит для него вот эта красная повязка, для проформы на первый взгляд.
   Решетнев накачивал кого-то рядом насчет того, что, дескать, люди перехитрили время — эту самую беспрерывную и безызъянную категорию жизни. Чтобы разомкнуть ее, говорил Решетнев, надо быть, по крайней мере, светом. А тут простой человеческий выход — Новый год. Единственная точка, где время спотыкается, как порой мы на скрытой ковром ступеньке. Давайте все поголовно выпьем за время и за нас, людей!
   — Давайте! — взвизгивала его визави с густым монохроматическим взглядом. — Жаль, что у нас в пединституте этот предмет не проходят…
   — Его нигде не проходят, на нем останавливаются, — осаживал он педагогичку, устремлявшуюся в круг танцевать, и продолжал: — Так вот, чтобы качка не перевернула нефтеналивное судно, его разбивают на танки. Точно так же люди когда-то поступили со временем. Они разбили его на сезоны, периоды, семестры и путины. Все измельченное не так всесильно. Толченым можно есть даже стекло. Возьмите тот же май — День солидарности, День печати, День радио, День Победы, День пионэрии, — Решетнев намеренно произнес через «э», — День пограничника. И не успеешь похмелиться после мая — сразу День защиты детей. Вот. И теперь все мы живем от праздника к празднику, от случая к случаю, время от времени. Давайте выпьем за это!
   — Давайте! — звонко соглашалась собеседница и делала очередную попытку переключиться с глобального на конкретное — пойдет Решетнев танцевать или нет.
   Артамонов открыто сочувствовал всем. На балах и дискотеках он занимался только одним — следил за зарождением пар. Его с детства интересовал процесс упорядочения досознательной толпы в компактные двухполюсные образования. И всматривался он в этот хаос не праздно, а чтобы ответить на вопрос, почему для одних познакомиться и раззнакомиться — сущий пустяк, а для других почти невыполнимая затея. Артамонов всегда взирал на любовную суету других с высоты своего юмора, смеялся навзрыд над удачами и неудачами друзей, ставил ни во что женский вопрос, а сам втайне мечтал подружиться с какой-нибудь начитанной девушкой.
   Он сидел и гадал, какая из пар, отлитых сегодняшним вечером, будет иметь будущее. И приходил к выводу, что дискотека может оказаться пустоцветной. Разве что у Забелина выгорит с биологичкой Леной. Да у этих лилипутов — Усова с Катей. Но в основном соединения выйдут летучими, мыслил Артамонов образами Виткевича, который сильно доставал его как первого по списку.
   — Если при каждой стыковке с пединститутом будут вытанцовываться по две пары, то совет да любовь наступят в группе через пятнадцать сближений, — подсчитал Артамонов вслух.
   — В пединституте групп не хватит, — заметил Нынкин.
   — В запасе камвольный комбинат, — расширил горизонты Пунтус. — Там столько бригад!
   Дискотека перевалила через свой апогей, и быстрые танцы стали все чаще прореживаться медленными. Через некоторое время народ начал потихоньку выползать на улицу.
   Как праведник, без всяких зазрений валил снег, переходящий в овации. Крупные, отчетливые, словно вырезанные из бумаги снежинки доносили до земли свою индивидуальность и становились просто снегом. Как мало у них было времени, чтобы проявить себя, — от неба до земли. А тут целая жизнь. От земли до неба. Но такая же участь — затеряться в конце концов.
   Студенческий бульвар мигал фонарями. Снег давил на психику, как отпущение грехов. Черный дым из трубы Брянского машиностроительного завода тщетно пытался свести на нет эту индульгенцию — снег проникал в душу чистым и незапятнанным.
   До личных вопросов снежинок студентам не было никакого дела. Развеселые, натанцевавшиеся, они устроили кучу малу и вываляли в сугробе дюжину самых неактивных сотоварищей.
   Старый и новый корпуса института следили за людской суетой и удивлялись легкомыслию. В такой праздник нужно стоять строго и задумчиво, даже величаво, потому как из жизни ушел еще один год и пора подвести текущие, промежуточные итоги. Сегодня нужно думать о том, что время летит непоправимо быстро. Мы, здания, живем веками, но замираем, ощущая его полет. А эти, беспечные, знай веселятся, как снежинки, забывая о краткости бытия и помня только о его первичности. Мы, бетонные, почти вечные, и то немеем перед временем, а эти бродят всю ночь и поют свои непонятные песни. Тоска и грусть ожидают вас впереди. Время не прощает такое. Беспечность наказуема.
   Мурат, проводив Нинель, возвратился в комнату последним. Он застал всех в настроении, расшифровать которое ему удалось не сразу.
   На потомственной кровати Решетнева, весь замотанный в одеяла, лежал Бирюк. Вокруг него сидели, стояли и ржали человек двадцать, не меньше. Бирюк, выпятив губы, лабиализировал о чем-то до того непонятном, что по его цвета хаки лицу было не определить, бредит он или заговаривается. Через минуту о том, что же произошло, узнал и Мурат.
   Вышло так, что своим широким жестом и совсем того не желая, бондаревская «Надежда» устроила «Спазмам» настоящую обструкцию. По случайному совпадению юбилейный, пятидесятый, концерт ансамбля и десятая по счету дискотека начались в одно и то же историческое время — 30 декабря 1977 года в 19.00. «Спазмы» посчитали, что сотня человек, которую отнимет «аквариум», — не велика потеря. Остальной народец придет как миленький. Но на концерт вокально-инструментального ансамбля явились одни только близкие, словно для того, чтобы проводить в последний путь. Бирюк ждал до половины восьмого. Актовый зал оставался пустым.
   — Кажется, это абзац! — сказал он. — Нас прокинули даже фанаты!
   С каждой песней прощались поименно. Сначала ее исполняли при закрытом на засов зале, потом вычеркивали из списков как отпетую. К полуночи распрощались со всем репертуаром.
   Бирюк высосал из дула бутылку «Зубровки», схватил вместо полотенца чехол от барабанов и наперевес с этим куском брезента засобирался на Десну сбивать нервное расстройство. В сложных аварийных ситуациях, когда жизнь применяла против него болевой прием, Бирюк всегда, как к крайней мере, прибегал к купанию в ледяной воде.
   — Ты куда? — спросил Гриншпон.
   — Не волнуйся — не топиться! — успокоил он бас-гитару и скрылся в створе аварийного выхода.
   Никто с лодочной станции Бирюку не помешал. Неподалеку в реку впадала канализационная труба, и вода вдоль берега не замерзала даже в лютые морозы. Бирюк облюбовал местечко, стряхнул снег с прибрежных ив и устроил на них вешалку. Ощутив знакомое покалывание в предвкушении приятного ледяного ожога, он стал спускаться к воде, страшно черневшей на гомолоидном снежном фоне. Свои ежеутренние купания вместе с Матвеенковым Бирюк проводил обычно на официальном моржовом пляже. Взяв вечернюю газетку вместо коврика, он всякий раз с радостью бежал поистязать себя температурными перепадами. Сегодня не было никакой охоты тащиться до пляжа. Бирюк решил, что в критический для организма момент не стоит гнушаться сточной полыньей прямо под мостом.
   Он плыл вниз по течению, пока не пришел в себя. Выбравшись на берег ниже моста, Бирюк вприпрыжку побежал к биваку. Одежды на ивовых прутиках не оказалось. Бирюк подумал, что все это — шуточки сторожа с лодочной станции, однако на двери сторожки висел огромный гаражный замок. Бирюку сдуру вздумалось потрясти его. Пальцы вмиг примерзли к металлу и освободились лишь ценой нескольких клочков кожи. Бирюк вернулся к «раздевалке», но одежда не появилась. Снегопад совсем не сбивал мороза. Бирюк побежал под мост, но там не оказалось теплее. Замерзающий морж, обрастая сосульками, начал носиться по берегу, как водяной, выжатый из родной стихии грязными стоками. Вдруг ему стало как будто теплее. Но Бирюк еще из «Зимовья на Студеной» Мамина-Сибиряка знал эти штучки с виртуальным согревом, и, когда пятки начали на самом деле примерзать к тропинке, Бирюк наметом рванул от реки, оставляя за собой шлейф последнего уходящего из тела тепла.
   До своей квартиры ему было не добежать, далековато. Шутка ли двадцать троллейбусных остановок, это даже и для бешеной собаки — крюк. Поэтому ближайшей знакомой и спасительной точкой выходило общежитие номер два.
   Алиса Ивановна, дежурившая на вахте, насторожилась, увидев в дверях заиндевелое чудовище. Вахту Алиса Ивановна считала самым ответственным местом в жизни и, будучи закоренелой атеисткой, не верила ни в какие чудеса. Поэтому повела она себя соответственно — вмиг обернулась турникетом, перекрыв доступ в хранимые покои, и потребовала пропуск.
   — А там труба! — хрустнул рукой Бирюк, пытаясь показать в сторону реки, и в экзотически сверкающем неглиже проскрипел к лестнице. Алисе Ивановне ничего не оставалось, как крутануться на месте вокруг своей оси.
   Миновав с опаской женскую территорию, на которой полным ходом шло веселье, Бирюк скользнул на заветный этаж.
   Следующими за Алисой Ивановной жертвами ледяного нудизма стали «паренечки» — две однояйцевые старухи-близняшки, служившие уборщицами. Столь панибратски их нарекли за обращение, которым они предваряли свое появление в комнатах. «Можно, мы у вас тут уберемся, паренечки?» — говорили они обычно и в две швабры приступали к работе.
   Когда Бирюк вломился на этаж, близнецы как раз домывали последние перед праздником квадратные метры. Старушки обернулись на нарастающий сзади скрип и чуть не откинулись с перепугу.
   — Свят, свят, свят! — закрестились они, отпрянув к стене. — Господи, помилуй!
   «Паренечки» пережили блокаду, но ничто и никогда не заставило их так крепко обняться, прощаясь с жизнью, как это леденящее душу зрелище. Они, как стояли, так и сели в свои ведра. Скрещенные швабры плавно сползали по стене, а отжатые тряпки медленно раскручивались в обратную сторону.
   — Пошел купаться, и вот — одежду увели! — сморозил Бирюк, думая, что старухи у него двоятся в глазах. Своим горним, как хрусталь, голосом он полностью доконал близняшек.
   — Оно еще и говорит! — успела сказать одна другой перед окончательной отключкой.
   Позвякивая твердой кристаллической решеткой, ледяная глыба Бирюка добралась до отверстой, к счастью, 535-й комнаты, дохнула паром в пустоту, упала на койку и начала натягивать на себя все подряд одеяла.
   — Считается, что каждая машина имеет право на свой двигатель! просипела глыба узконаправленно в подушку и сама себе ответила: — Наука умеет много гитик!
   Обитатели 535-й комнаты появились не сразу. А когда появились, не сразу придумали, что делать. Помыслив, Решетнев бросился вниз за снегом, а остальные начали готовить тело к растиранию.
   Растирать себя Бирюк не давал, сопротивлялся, то и дело засыпая здоровым моржовым сном. Решетнев силком стащил с сонного одеяла и кое-как с помощью снега с прожилками льда довел температуру тела до 30 градусов по Цельсию, а потом уже с помощью «Перцовки» — до 36.
   — Ну что? — спросил Рудик, летавший вызывать «скорую помощь».
   — Пульс нитевидный, почти не прощупывается, — доложил Решетнев.
   — Надо бы заговор применить. Я помню, он все по вещуньям таскался.
   — Бесполезно. Я уж как ни пробовал — и так, и сяк, и батогами… развел руками Решетнев. — Лежит как колода! Хотя, правда, потеплел чуть-чуть.
   Наконец Бирюк заворочался и приоткрыл льдинки глаз. Придя в себя окончательно, пострадавший, кое-как разлепляя будто не свои губы, прояснил детали принятия ледяной купели.
   Проникшись сочувствием, Артамонов и Мурат сбегали на Десну и притащили одежду купальщика. Оказалось, он искал ее в десяти метрах от того места, где оставил.
   Бирюк пассивно, как на чужие, взглянул на стоявшие колом брюки клеш, на сапоги системы «казачок», на кожаную куртку а-ля рокер и, не заостряя на них внимания, продолжал:
   — В жизни надо срываться, друзья мои! Вскочить из теплой постели в два часа ночи и сорваться к любимой женщине, зацепив с горкомовской клумбы охапку цветов! И сказать ей, этой женщине, что ты попытался вдруг представить ее лицо и не смог, поэтому примчался, боясь, как бы чего не вышло! И напиться с ней вместе от счастья. А завтра — она к тебе. Ты — в сатиновой нижней спецовке, потому как бельем это… — посмотрел он на черные по колено семейные трусы, одолженные у Решетнева, — бельем это назвать никак нельзя. Ты открываешь дверь и удивляешься: «Люсь, ты? Извини, а я вот тут это… без цветов!» Но ни в коем случае не жениться на ней! В жены надо брать тачку глины и лепить из нее, что пожелает душа! Или получить в сессию сразу пять двоек подряд, но сесть в поезд и уехать в Ригу на толкучку! Потом заболеть, на основании справки продлить сессию и сдать ее на стипендию! В этом весь смысл. Ведь жизнь — это поминутные аберрации, сплошное отклонение от так называемой нормальной, Бог знает кем придуманной жизни! Но обыкновенно люди по своей душевной лени руководствуются самым что ни на есть наивным реализмом… — Бирюк разгорался все сильнее и сильнее и сбрасывал с себя одно одеяло за другим.
   — Ты прав, — сказал Решетнев. — Узнай я это чуть раньше — Рязанова была бы моей. Да, в жизни надо срываться! Проворонил я ее, проворонил! Духу не хватило!
   — А мы с Мишей, — поманил Бирюк Гриншпона к себе на край кровати, мы с Мишей сразу после каникул усаживаемся за композицию, будем сочинять свои песни. Хватит с нас петь чужие и как попало! Дайте срок — и мы укажем этой «Надежде» ее истинное место! Мы не скатимся до дешевых халтурок на свадебках! «Спазмы» еще скажут свое слово!
   — Дай Бог, — пожелали ему друзья.



В жизни нас окружают одни ублюдки


   — Куда ты подевал Мурата? — сожители взяли в оборот Артамонова. — В ломбард заложил, что ли? Уехали вместе, а возвращаетесь, как разведчики по одному!
   — Он прямо с вокзала рубанул к своей ненаглядной Нинели. Но канистра с вином со мной, то есть все в порядке. Мурат, правда, велел не откупоривать канистру до его самоличного появления, — остановил Артамонов Гриншпона, простершего к посудине обе руки, — но мы, думаю, этот вопрос как-то обставим.
   — Мурат не обидится, если мы продегустируем канистру по плечики, сказал Рудик. — А ты не тяни, докладывай, как там Кавказ. И не умничай больно много — билеты до Тбилиси и обратно мы тебе, помнится, купили в складчину. Так что все твои впечатления — отчасти и наши тоже!
   — Да как вам сказать, юг есть юг, — Артамонов стал усаживаться поудобнее. — Все каникулы протаскались по гостям. Ну, Мурат, конечно, колхозник еще тот. Ни к каким личным отдыхам у них приступать не положено, пока не обойдешь всех родственников. По коленам, по рангам, сначала близкие, потом все глуше и глубже, вплоть до крестного отца соседа троюродного брата. И попробуй у кого-нибудь не выпить и не съесть барана! Потому что любая обида там — кровная! За каждым застольем — не менее ста двадцати тостов! В пересчете на несжимаемую жидкость это что-то около пяти литров по самым мелким рогам, потому что из стаканов они не пьют.
   — И это все?! — выгнулся Гриншпон, втягивая в себя половину стаканчика. — Все чувства за две недели?! — проглотил он жидкость, посмаковав.
   — Ну, если не считать одного казуса. После него я вынужден начать жить по-новому. — Артамонов стал укладываться на кровать полулежа.
   — Давай, давай, не набивай цену. И без засыпаний, пожалуйста.
   — Так вот, всю первую неделю проторчали в Гори. Бесконечные упражнения в обжорстве довели меня до астении, и я доверил посещение сводного дяди по линии первого мужа Муратовой бабки ему лично, а сам решил смотаться в Тбилиси на могилу Грибоедова. Прошатался по городу весь день. Последний автобус улизнул. Я тормознул таксомотор и покатил. Денег у меня осталось до первого светофора. Шофер, словно чувствуя это, спросил: «А ты знаешь, сколько набежит до Гори?» — «Знаю, — ответил я, — вперед!» Таксист, как мне показалось, отчетливо понял, что я — голый. Ну, вот, мчимся — кишлаки, деревни, на дворе ночь. Южная, сами понимаете, хоть зад коли. Вдруг на въезде в какое-то селение — толпа, суета. Шоферу что-то прокричали с улицы, и он остановился. В салон медведем ввалился орущий детина. Таксист, ничего мне не говоря, свернул с шоссе и погнал по сомнительным переулкам. Доехали до какого-то дома, детина выскочил и приволок с собой еще одного, покруче и покрупнее себя, да еще и с огромным ножом. Погнали дальше. Двое этих товарищей и мой таксист режутся без умолку на своем наречии, а тесак так и фланирует в сантиметре от моего носа, так и мелькает. Ну, думаю, — абзац! А помирать неохота, страшно неохота! И я закричал: «Остановите машину! Я писать хочу, как из ружья!» А детина спокойно отвечает: приедем, мол, на место, там и помочишься! Ну, все, решил я, — ландыши! Сижу, дрожу и так это ручонкой изредка глотку прикрываю. Думаю: если резанет сходу, может, полчасика еще поживу. А сам уже практически мертв. Перед глазами пронеслась вся моя жизнь. И до того мне стало обидно ни за что ни про что пропадать, ведь плохого я в жизни вроде никому не делал. А те знай стискивают меня, знай стискивают. Я закрыл глаза и отключился. Сработала защитная реакция, как у скорпиона, брошенного в огонь. Когда очнулся, увидел перед собой лужу крови и чуть снова не ушел обратно в себя. Хорошо, что заметил освежеванную корову. Ощупал себя — вроде цел, все на месте. Оказалось, что другой таксист сбил корову и тормознул моего, чтобы тот быстро съездил за ножом и за бойщиком, чем мы, собственно, и занимались, плутая по переулкам. Холодный пот попер из всех имеющихся в моем теле пор и дыр. Не знаю, может, я потел бы и посейчас, если бы не отомстил таксисту. Когда приехали, я сказал, что мне нужно зайти домой взять деньги. Я вошел в квартиру, сдвинул в сторону Мурата, храпевшего в беспамятстве поперек кровати, и спокойно уснул. Может, я повел бы себя по-другому, но ко всему прочему таксист не включал счетчик, а рвачества, как известно, я не поощряю ни в каком виде. Но Грузия по-матерински все же расквиталась со мной за «обутого» таксиста. Уже находясь в обратном поезде, я выскочил на секунду на какой-то последней остановке купить пару тухлых пирожков. Сунул продавцу червонец, взял еду и стою, жду сдачу. Поезд тронулся, и я еле успел вскочить на ходу. Оказывается, у них там не принято давать сдачу. В Грузии нет такого слова «деньги». Сколько дал — столько и стоит.
   Наслушавшись кроваво-мясных россказней, Рудик вытащил из сумки кусок медвежатины. По столь неординарному случаю устроили настоящий медвежий праздник с инсценировкой воскресения убитого по лицензии, как уверял Рудик, зверя. В разгар обряда в комнату просочилась Татьяна и незаметно расправилась с остатками пиршества.
   Среди ночи приволокся Решетнев, угрюмый и подавленный, словно деклассированный.
   — Что с вами, Виктор Сергеевич? — спросили его друзья.
   — Да так, земное, — вздохнул Решетнев.
   — По шапке, что ли, дали?
   — Куда там, хуже! — Решетнев налил себе пол-литровую банку вина, но тут же забыл про него. — Только что прогуливался со своей текущей дамой и встретил Рязанову с каким-то лысым хахалем. И мне опять подумалось: «А ведь она могла быть моею!» Я в который раз вспомнил, как на балу она стояла у шведской стенки, держа в руках кленовый лист. Моей даме не понравилось, что я оглянулся им вслед, — что это я, дескать, при ней, живой, набираюсь наглости интересоваться проходящими мимо кокетками. Я хотел этой своей мадаме сразу объяснить, кто из них кокетка, а кто — похлеще, но сдержался. Когда дома у дамы мы почти разделись, я схватил куртку и убежал. Хотя девушка была что надо — молодая и горячая, как звезды Вольфа-Райе, нежная и ласковая, как Гольфстрим. Если бы Рязанова была моей, я любил бы ее, как саму жизнь. Кажется, ее висмутовые глаза до сих пор смотрят на меня с укором. Но любить просто так, зная наперед, что объект никогда не будет твоим, извините, это не по мне. Никто меня такой глупости не обучал. Я считаю, что любовь должна быть исключительно ответной, и ненавижу всех, кто превозносит явно бесперспективные мучения… Везет же вам, — обратился Решетнев к друзьям, — любите помаленьку своих ненаглядных, а я — как проклятый! Дальше предсердия не пролезает ни одна. Что-то все не то, не то…
   — Я попробую поднять этот вопрос на Всемирном Совете Мира, — сказал Артамонов.
   — Ничего больше не остается… — Решетнев выпил импровизированный пол-литровый «бокал» и уставился в окно.
   Тем временем в дверном проеме обозначился запропастившийся на любовной почве Бибилов.
   — Зачем чуть гостя не загубил?! — набросился на него Гриншпон. Правильно я говорю, Артамонов?
   — Налэйтэ мнэ вина! — потребовал Мурат на редкость без ошибок и, схватив со стены подарочный эспадрон, со всего размаху поправил его кончиком завернувшуюся не так штору.
   — Извини, мы тут это… не дожидаясь… — поджали хвосты друзья. Буквально по капельке.
   — Дайтэ мнэ выпит в конце концов! — не унимался горец.
   — Погоди, брат, не кричи, скажи, что с тобой? — по-кавказски дипломатично стал подъезжать Артамонов.
   — Ныкакая особэнность! Мэна Нинэл всо, канэц!
   — Ты что, застал ее с другим? Она ушла от тебя?
   — Нэт, просто она сказал, что уже эта… ну, что лучше знат сэчас, чем пэрвый брачный ночь… — Высокотемпературная кровь Мурата вздымала жилы на кадыке и висках.
   — Ну так что?! — удивилась Татьяна. — В цивилизованных странах все считают: если непорочна, значит, не пользовалась успехом.
   — Гони ее в шею! — сказал Решетнев. — Ты только представь покрасочней, как она где-то с кем-то… и твою любовь как рукой снимет!
   — Выходыт, всо врэма прошел зра?!
   — Ну, почему зря, может, и нет. Ты для чистоты эксперимента попробуй себе смоделировать другую ситуацию: тебе сейчас приводят непорочную девушку, но не Нинель. Кого ты выберешь — ее или Нинель?
   — Нынэл.
   — Вот видишь. Так что не мучайся, а спокойно засади рюмаху, пока эти оглоеды все не выпили, — повел Решетнев рукой эдак вокруг.
   — В жизни нас окружают одни ублюдки! — сказал в воздух Гриншпон. Фраза тут же стала крылатой. — Она сама к нему, понимаешь, ползет, а он еще и ерепенится!
   Артамонов бросился составлять заявку на включение гениального выражения про ублюдков в очередную редакцию словаря устойчивых словосочетаний народной мудрости.
   Вопрос с Муратом получился настолько злободневным, что все привстали для более удобного мотивирования. В комнатах вырубился свет, но дебаты продолжались до утра. Синклит девушек заседал в женском туалете, ареопаг парней — в мужском. Обе клики сошлись на том, что Мурат — ублюдок, а Нинель — жертва национального психомудильничества. Мурат был затоптан в грязь, тем более что он проболтнулся о своем заветном желании получить после института распределение на какую-нибудь таможню.
   — Но ведь там нет турбин! — вскинула брови Татьяна.
   — Смантыруют, — успокоил ее Мурат. — Атэц дагаваритса.