«О любви не меня ли мило молили?

В туманы лиманов манили меня?

На мели вы налимов лениво ловили,

И меняли налима вы мне на линя».


 

   Далее, словно представляя класс беззубых, натаскивались на шипящие:


 

«В шалаше шуршит шелками

Старый дервиш из Алжира

И, жонглируя ножами,

Штучку кушает инжира».


 

   Разогрев речевые аппараты, плавно переходили к разного рода этюдам, которых в арсенале Борис Яныча было превеликое множество. Могли обыграть, например, знакомые стихи. Брали попроще, вроде «Доктора Айболита» и, разделившись по три-четыре человека, тешились темой в форме драмы, комедии, оперетты. У тройки, возглавляемой Пряником, как-то получился даже водевильный вариант:


 

«Я недавно был героем,

Но завален геморроем.

Добрый доктор Айболит,

Помоги, седло болит!»


 

   Эту песенку тройка Пряника преподнесла под варьете, и все попадали от смеха.
   Так развивали экспромт, а от косности мышления избавлялись другим путем: выбирали очень далекие по смыслу слова, такие, как, например, «фистула», «косеканс» и «велосипед», и, взяв их за основу, организовывали что-нибудь цельное, связное и показывали в лицах.
   Мимику, пластику и жестикуляцию тренировали с помощью еще одной сильной затеи. Актеру задавалось слово, и он должен был бессловесно донести его смысл до присутствующих. Задачи бывали разными — от субординации до комплимента. Стэмовцы крутились, выворачивались наизнанку, разрывали лица гримасами, но изображали эти словечки жестикулярно-мимическим безмолвием. Находились мастера вроде Свечникова, которые умудрялись сыграть такие трансцендентные понятия, как «абсолют» и «бессмертие».
   Пролог и первое отделение «Баллады о Жанне» давались нелегко. К Жанне никак не могли подступиться. Не находили, куда расставить реквизит, который по финансовым причинам был убогим и состоял из деревянного креста и карманных фонариков. Но, несмотря на это, творческая чесотка Бориса Яныча не давала заморозиться процессу рождения спектакля:
   — Нужно идти играть в зал, к зрителю! Чтобы каждая сцена проходила как на ладони!.. Издали этот спектакль будет смотреться тяжеловато. Надо стараться избежать традиций. Традиционным должно оставаться только мастерство актера!
   Идею взяли за основу. Часть актеров в ожидании выхода должна была находиться в зале, в гуще зрителей, и наравне с ними лирически переживать игру коллег.
   — Вдруг не прохавается, Борис Яныч? — первым за исход спектакля забеспокоился Свечников, по пьесе — Фискал. — И зал потихоньку будет пустеть, пустеть. А мы будем играть и слышать, как хлопают дверьми уходящие и произносят в наш адрес: «Лажу гонят!»
   — Вы мне это бросьте! — чуть не кричал Борис Янович. — Что значит, не прохавается?! Не думайте, что зритель мельче вас! Самое главное — верить в спектакль, в свою роль! Без веры ничего не выйдет. И больше так не шутите — «не прохавается»! Здесь все зависит не от вашего шага в зал, а от проникновения в зрителя, в его душу. Чтобы зритель сидел в темноте не как на лавочке в Майском парке по весне, а как в кресле у дантиста!
   На сцене, насквозь пробитой багровыми лучами прожекторов, двигались тени, поминутно меняя конфигурацию. Священный сумрак пустого зала казался чем-то самостоятельным, а не продолжением теней.
   Обрывки взглядов, шагов.
   На стыках мнений и интересов рождался образ Жанны. Его по ниточке вшивали в ткань сюжета, вживали в себя. К утру споры ложились штрихами на его грани. Грани искрились, а может, просто уставали глаза.
   О температуре репетиций можно было судить хотя бы по тому, как Бирюк ночью и под утро подбивал всех пойти купаться, уверяя, что вода в это время суток — парное молоко. На реке вот-вот должен был сойти лед.
   На репетиции приходили все девушки труппы, несмотря на то, что в спектакле были задействованы только две актрисы — в роли Жанны и ее матери. Свободные дамы занимались костюмами. Строчили на машинке за кулисами, выносили примерять, потом переделывали и доделывали. Распределение главных и второстепенных обязанностей происходило без обид.
   Актер номер один Пряников подрабатывал в столярной мастерской. На его совести лежала деревянная часть реквизита. Чтобы скрыть и скрасить его убогость, Пряник притаскивал то доску, то брусок и доводил до нужной выразительности крест и символ нависшей над средними веками инквизиции эшафот, который попутно должен был стать и казематом, и помостом, и местом судилищ.
   За компанию с Пряником на репетиции приходила его знакомая. Из гордости Пряник проболтался, что она здорово рисует. Борис Яныч тут же привлек ее к спектаклю — усадил за огромную афишу с такой фабулой: маленький жаворонок бьется с огнем, поднимающимся к небу с хлебного поля.
   «Спазмы» накомпозировали столько песен и мелодий, что их вполне хватило бы на несколько представлений. Для «Баллады…» отобрали самые трогательные, и музыканты днями и ночами оттачивали их исполнение.
   Пришло время компоновать и выстраивать мизансцены в одну линию с музыкальным сопровождением. Подолгу терли каждое место.
   Оставалось много проблем, но в спектакль уже верили. Да и как можно было не верить, глядя на заразительную игру Марины, которая, словно навеки, вселилась в Жанну! Ее светлые распущенные волосы в багровом свете прожекторов и просторный вельветовый костюм казались поистине средневековыми. С Марины не сводили глаз, когда доводили добела черновые куски. Своей игрой она накаляла остальных.
   Энтузиазм репетиций был настолько высок, что под утро не было никакой охоты расставаться. Когда Борис Яныч распускал всех по домам, никто не спешил уходить, все усаживались на бордюрах Студенческого бульвара поболтать и покурить. Совершенно не ощущалось, кто насколько погрузился в искусство, и, наверное, захлестни оно всех с головой, никто и не заметил бы.
   Напряжение, не отпускающее круглые сутки.
   Перед генеральной репетицией было решено устроить трехдневный отдых.
   — Не нужно никаких передышек! — заупрямилась Марина. — Три дня это слишком много. Половину сцен придется начинать с нуля!
   — Не придумывай, — возразил Фискал, — все идет как надо!
   — Да ты что, Жанна! — вспыхнул Инквизитор. Он уже месяц называл Марину ее сценарным именем. — Роль настолько въелась мне в кишки, что, разбуди меня на любой лекции, я отмолочу все тексты на одном дыхании!
   — Как знаете! — бросила Марина и ушла, не переодевшись.
   Три дня пустоты было для нее действительно многовато. Два первых она передразнивала себя в зеркале словами Жанны и ходила на занятия в сценическом костюме, а на третий сама себе сказала: наплевать! И впервые не отказалась поехать с Климцовым к нему на дачу.
   Время побежало незаметнее. Вечер проскочил мгновенно. Было шампанское, легким холодком искрившееся в уголках губ, была музыка, тихая и спокойная, даже теплая, и совершенно не хотелось тащиться через сугробы по дачным улицам. Не хотелось ловить проскакивающее мимо такси на окраине, а потом, поднявшись на лестничную площадку, выдавливать улыбку, нажимая кнопку звонка, — отец обязательно будет полчаса рассматривать дочь в глазок, угадывая настроение, прежде чем открыть. Психолог, блин! А здесь, на даче, так уютно. Правда, диван всего один. Но надо же как-то когда-то… Не сидеть же так всю ночь…
   Климцов потянулся к Марине, как бы желая поправить ее непослушные волосы. Она ощутила свои руки, словно вдруг вспомнила о них. Впервые оценила в темноте их хрупкость и закрыла глаза. На все…
   Магнитофонная лента кончилась. Свободный конец зашуршал по пластмассе. Никто не потянулся перевернуть бобину.
   Так она и шелестела, эта лента.
   Нет, совсем по-другому она себе все это представляла, рисовала вечерами, забыв о книге в руке или опершись локтями на клавиатуру. Все должно было произойти не так запланированно, без расчета, с элементом случайности, как бы само собой. Она хотела впервые обнаружить себя в подобной ситуации не иначе, как после веселого случая — спасаясь от дождя, что ли… Чтобы не оказалось под рукой ни плаща, ни зонтика — ничего. Чтобы промокнуть до нитки и раздеваться потому, что действительно холодно, очень холодно после дождя в сырой одежде, а не потому… Почему? Вышло как-то глупо и бездарно… Он долго ловил момент в разговоре, чтобы воткнуть свое всегдашнее дежурное предложение: не рвануть ли на дачу? Как если бы мысль только что пришла ему в голову. Но там, на даче, уже торт, шампанское, свежие фрукты с рынка. Все запасено с утра. Значит, он задумал это еще вчера.
   Марина обернулась. Климцов спал, неприятно оголив бледную ногу. Марина уставилась в окно с еще большей пристальностью, словно видела там все-все-все. Опять отстраненно посмотрела на свои руки, потом — на свои острые коленки, обхватила и стиснула их до боли. Появилось желание навсегда вжать их друг в друга.
   Серое утро никак не могло пробраться сквозь шторы. Только бы не заплакать, это совсем ни к чему.
   Промозглое взыскание рассвета.
   На генеральной репетиции Марина начала сходить с ума. Ничем не мотивируя, она отказалась подняться на сцену, просидела два часа в глубине зала и потом крикнула из темноты:
   — Борис Яныч, я не буду играть Жанну! Понимаете, не буду! Не мо-гу! У меня не получится, не выйдет теперь у меня! Я не имею права, понимаете, не имею права пачкать образ!
   И убежала в вестибюль.
   Гриншпон бросился вслед.
   Остальные растянули до утра диспут об искусстве средней руки.
   — Она права, — сказал после всего Борис Яныч. — Я ей верю, она не умеет позировать. На такие роли нужен настрой.
   — Не умеет позировать! Да она вообще молодчина! Но как нам теперь быть? — взъерепенился Свечников. — Была бы там заслуженная, а то возомнила о себе Бог знает что!
   Девушки молчали. Держали в руках охапки шитья и молчали.
   С такими кошками на душе не заканчивалась ни одна репетиция.
   На следующий день Борис Яныч сказал:
   — Инна, бери слова, готовься.
   — Мне текст не нужен, я весь его выучила во время прогонов… Только я не знаю… — потупила глаза Инна.
   — Ничего страшного, сможешь. — Он старался не смотреть ей в глаза. Обойдется. Просто так надо.
   В театре Инну называли помрежем. Она ходила в клетчатом кепи и краями своего вездесущия цеплялась за все вопросы, возникающие на репетициях. В каждую мысль и движение труппы она вносила коррективы. Что интересно — ее замечания зачастую брались на вид. При всем при этом в костюме Жанны она выглядела, как… Инна, и назвать ее другим именем не поворачивался язык. Внешне она не уступала Марине, была даже чуточку стройнее, но легкости в походке и всепрощения в глазах у нее не возникало, несмотря ни на какие потуги.
   В этом была соль.
   — Ну как? — спрашивали у Гриншпона сожители. Они были в курсе сумасбродного поступка Марины.
   — Никак. Пробуем Инну. Сплошные заусенцы. Она — как ножницы, гнется только в одном месте.
   — Надо бы сходить к Марине домой, — сказал Рудик. — Она третий день не появляется на занятиях.
   Гриншпон чиркнул спичкой.
   — Я пробовал. Не принимает никого.
   Удар, нанесенный Мариной, пришелся труппе под самый корень. Надежд на новые побеги не оставалось никаких. Все до конца прочувствовали банальность выражения «незаменимых людей нет». Марина была незаменимой.
   В ее отсутствие никому не верилось… Казалось, она сейчас вбежит в зал и как ни в чем не бывало крикнет:
   — Борис Яныч, если мне сегодня удастся прочно войти в образ, не зовите меня обратно! Мне надоело в этой жизни жить как попало!
   Когда в игровых этюдах кто-либо натыкался на пустое место рядом с собою, реальность ее отсутствия подступала, как ком к горлу. При осадах крепостей редеющие ряды защитников смыкаются, заполняя провалы. В СТЭМе никаких смыканий не произошло. Место Марины так и осталось незаполненным.
   Спектакль пришлось переделывать.
   Изменяли многие сцены, подгоняли, подстраивали под Инну. Все походило на очковтирательство самим себе. Инна это чувствовала острее всех и через каждые полчаса говорила:
   — Хватит надо мной издеваться! — И шла курить на лестницу.
   Ее утешали, водворяли на место и заставляли произносить: «Нет, человек умирает сияющий и чистый, и Бог на небе ждет его, улыбаясь, потому что он дважды поступил как человек: совершая зло и творя добро. А Бог и создал его для этого противоречия».
   Жанну предавали отец, мать, король, друзья, а Инну предать было трудно — она никому не верила. Инквизитор и Фискал терялись перед ней. Она растянула жилы в области щитовидки, но понимание Жанны все так и не шло к ней.
   До премьеры оставалось три дня. Ее ждали как провала.
   Глухой ночью на квартире Борис Яныча раздался телефонный звонок. Борис Яныч бросился к трубке. Да, он так и знал — это звонила она, Марина.
   — Простите меня, пожалуйста! Теперь я знаю, как играть, и чувствую, что смогу! Только не надо никаких контрольных прогонов! Поверьте, я не сорвусь! Пожалуйста, поверьте!
   — Я верю тебе больше, чем себе! — закричал в трубку Борис Яныч, пугая сонную жену. Он ни на одну минуту не оставлял надежды, он был уверен, что Жанна — тьфу, Марина — обязательно вернется. Она просто не сможет выдержать, вынести из себя все без молитвы. А сказать, что игра была для нее не молитвой, а чем-то иным, мог разве какой-нибудь ублюдок, которых постоянно поминал в своих святцах Гриншпон.
   Она пришла, как и обещала, — за несколько минут до первого звонка.
   Все извелись, пока не увидели ее в проеме черного хода. Ее бы перекричали, начни она вдруг извиняться. Никто не смел заговорить с ней даже о погоде. Сам ее приход воспринимался как укор. Сегодня ей, как никому и никогда, прощалось все. Потому что она — вер-ну-лась!
   Зал заполнялся зрителями. Дрожь появлялась у актеров то в руках, то в ногах, была какой-то блуждающей.
   Начался пролог. Под музыку Булонского леса на сцену выходили тени и замирали вопросами:
   «— Христос, Робеспьер, Че Гевара для вас ерунда?
   — Да!
   — И беды людские не трогают вас никогда?
   — Да!
   — И вам наплевать, если где-то горят города?
   — Да!
   — А если враги посягнули на вашу страну?
   — Ну?
   — Разрушили созданный вами семейный очаг?
   — Так.
   — Жестоко расправились с членами вашей семьи?
   — И?
   — Неужто бы вы и тогда нам ответили: да?
   — Нет!
   — Так значит, вас что-то тревожит еще иногда?
   — Да!»
   Сцену терзали вспышки света, вырывали из темноты куски далекой жизни и делали их бытностью. Тени в черных костюмах требовали от зала прямого ответа.
   В центре возникло пламя огромной свечи — беспрецедентный эффект Пряника, его детище, над которым он возился три месяца. Тени сошли на нет. Из-за свечи вышла Жанна. Ей были голоса. Франция нашептывала ей про подвиг. А потом все закружилось, понеслось дальше. Марина играла. Зал замирал в паузах и вскидывал руки, чтобы утонуть в аплодисментах, но тут же опускал их, боясь спугнуть, и замирал снова.
   Жанну ломали непрерывными допросами, вытравливали из ее хрупкого тела несокрушимый дух, требовали отречения от содеянного. Она молчала, едва улавливая смысл судейских аргументов. И понимала, что, если не отречется, ее сожгут. Ей было страшно. Над головой колыхался огромный крест.
   «Ты слышишь шум? — говорили Жанне. — Это толпа, ожидающая тебя с рассвета. Люди пришли спозаранку, чтобы занять места получше. Они закусывают принесенной из дома пищей, журят детей и шутят меж собой, спрашивая у солдат, скоро ли начнется. Они не злые. Это те же, что пришли бы восторженно приветствовать тебя, если бы ты взяла Руан. Но события повернулись иначе. Вот они и приготовились смотреть, как тебя сожгут».
   Всеобъемлющая, фантастическая доброта Жанны была неискоренима. Жанна отшатывалась от ударов и прощала.
   Спектакль застиг зрителей в зале, они сидели тихо, как перед казнью. Да и сам зал, казалось, внимал небольшому островку на сцене, пробитому багровыми лучами прожекторов.
   Зрители, сжимаясь от прощального хорала, ждали картину сожжения. Но стэмовцы решили не жечь Жанну — во время ночных споров была принята идея помрежа сделать развязку без аутодафе. Жанна, подняв над головой сноп света, уходила в утреннюю зарю, к нам. Жаворонок, разрезая опаленными крыльями жаркое небо, мчался сквозь пламя. Время от времени он замирал, зависал на месте, чтобы забыться в песне.
   Иногда люди имеют право переделывать историю и говорить неправду во имя истины.
   Вспыхнул свет. Марина была в слезах. Ее вывели на середину сцены. Из зала послышались приветствия. Никто не расходился. Пряник метнулся на первый этаж, чтобы спасти афишу от незадачливых коллекционеров. На примере Бирюка он убедился, что коллекционируют сейчас все подряд. Афишу было бы жаль упустить, тем более, что сотворила ее будущая жена Пряника.
   Когда Пряник вернулся, зал был еще полон. На сцену вышел Борис Янович, поклонился. Началась пресс-конференция для студкоров институтской многотиражки «За технические кадры» и областной молодежной газеты. Откуда-то взялись критики, сказали, что есть слабые моменты, но в общем — ничего. Их никто не слушал. Тогда один из критиков пообещал выбить полчасика на местном радио для прокрутки в записи самых горячих мест спектакля.
   Наконец зрители остыли. Критики и корреспонденты уходили в большой панике. Они чувствовали, что все это должно закончиться каким-нибудь банкетом. Их пришлось выпроваживать.
   За ними в зале погасили свет, а на сцене зажгли. Подняли туда стулья, столы и, не убирая реквизита, уселись в средневековье. Фискал нырнул в альков и вскрыл тайник с питьем и закусью. Как и во всех более-менее уважающих себя театрах, на банкете говорили только фразами из спектакля.
   — Встань, Жанна!
   — Говори, говори, эта тема меня волнует.
   — Но я никогда не отрекусь от содеянного мною!
   — Человек — мразь, он предается похоти!
   — Но, выходя из дома разврата, он бросается наперерез скачущей лошади, чтобы спасти чужого ребенка!
   Потом накинулись на афишу, испещрили ее автографами, преподнесли Борис Янычу и сразу начали поднимать посуду с шампанским за роли. Сначала — за главную, потом по нисходящей до режиссера.
   — Борис Яныч, спасибо вам за все!
   — Борис Яныч, если бы не вы, то я просто не знаю!..
   Марина сидела бледная. Гриншпон был не в духе. Он тупо бил пальцем по клавишам рояля, выводя «Цыпленка жареного». Самоощущение остальных было наидинамичнейшим. Музыкантов заставили играть. Скоро организовались танцы. Гитаристы сами бросились в пляс, оставив за роялем Гриншпона в качестве тапера.
   — Он виртуоз! — прыгал мокрый от счастья Бирюк. — Справится и без нас!
   Никто в этот момент не думал о великой силе искусства. Оно свое дело сделало — породило и породнило коллектив, а теперь отошло чуть в сторону и, наблюдая, как веселятся стэмовцы, думало о своем. Никто не помышлял о высоких подмостках, не лез в профессионалы. Главным было не это.
   Борис Яныч встал из-за стола.
   — Ну что ж, друзья, благодарю вас за усердие! За преданность СТЭМу! Нет, не искусству, а нашему маленькому театру! Думаю, ради такого стоит не спать ночами, кромсать историю, перелицовывать ее вылинявший драп! впервые режиссер так сильно расчувствовался.
   — Вы знаете, — подбежала к нему Юлька, — я, конечно, несколько весела сегодня, но, вы знаете, я была бы намного беднее, не будь СТЭМа, не будь вас, Борис Янович!
   Все понимали Юльку. Она действительно была бы намного беднее, поэтому ей прощалась сентиментальность. Сегодня позволено все! Разорванные ночи и дрожь — позади! Танцуй, Юлька, главная закройщица и мастер по свету по совместительству!
   Всей труппой вместе с музыкантами вывалили в ночь.
   — Что если попробовать погастролировать? — встрепенулся Пряник. Страшно, если наша баллада на этом и закончится.
   — Да, в пединститут неплохо бы завернуть. Там нас носили бы на руках! — пристроился к предыдущим вздохам Бирюк. — Они в искусстве волокут.
   — Итак, — сказал на углу бульвара Борис Янович, — наша Жанна состоялась, — прижал он к себе Марину, — можно сказать, свершилась! А в плане, жить нам дальше или нет, мы поступим не как обычно: мы покажем спектакль повторно. Если зритель придет — с нами будет все ясно. Правильно я говорю, Марина?
   Марина закивала головой. С каждым кивком на ее лице все больше проявлялась улыбка.
   В общежитии никто не спал. Мурат после спектакля отбыл к Нинели. Рудик, Артамонов и Решетнев рассуждали об использовании метагалактического пространства и попутно развивали теорию мести и пощады в сфере отношений полов.
   — Привет музыканту! Отбанкетился? Мог бы и нам по капельке прихватить!
   — Вам вредно, — устало сказал Гриншпон. — Вас сразу потянет на второй этаж к какой-нибудь первой попавшейся девушке.
   — В этом нет ничего антигуманного, — сказал Рудик. — Но, помнится, мы публично завязали с этим.
   — Не завязали, а временно отложили! До лучших, так сказать, времен, внес поправку Решетнев.
   Гриншпон попытался что-то сказать, но раздумал и нырнул в кровать. Искусство невыносимо выматывает своих жрецов.
   — Баллада удалась. Настоящий спектакль. Мощь, — Артамонов быстро перестроил тональность. — Все правильно, СТЭМ призван решать более серьезные задачи…
   — А я смотрел спектакль и думал, — вздохнул Решетнев, — как вы запустили свое нутро, Виктор Сергеич! Беспорядок, как на загородной свалке! Дался мне этот дурацкий бокс! Думал, натренируюсь — никто не сунется, а про душу забыл. На сознание окружающих нужно действовать в такой последовательности: сначала искусством и уже только потом, если не проймет, перчаткой в кость или куда-нибудь по филейной части, — закончил вылазку в имманентное Решетнев.
   — Марина была просто прелесть, — сказал Рудик. — Боюсь, что завтра на занятиях я ее не узнаю.
   Друзья о многом бы еще переговорили, но пришел Мурат и сбил беседу. Он снял со стены именную саблю, сбросил эфесом чужие носки со своей подушки и сказал:
   — Жену, что ли, Нинэл сдэлат?
   Все повскакивали с кроватей и заставили Мурата десять раз повторить сказанное и до утра обсуждали, как это получше провернуть и во сколько это Мурату выльется.
   — Двухгордый люблюд! — поздравил Мурата Артамонов.
   — Ангидрит-т-твою перекись марганца! — присоединились остальные.
   Речь велась о самой первой свадьбе в группе.
   Перед занятиями Марина влетела в аудиторию, держа наперевес дипломат. В нем между конспектами лежало письмо от Кравцова. Рудик на самом деле едва узнал Марину. Климцов встал, чтобы пропустить ее на всегдашнее место рядом с собою, но она с улыбкой проследовала на галерку.



И становятся черными замети


   Холода дымились невиданные, насыщая город всеми оттенками белого цвета. Глядя на оконные узоры, было страшно вылезать из-под одеяла. Радовались дубняку только одни собаки. На выгулах они с такой прытью таскали своих сонных хозяев от столба к столбу, что казалось, будто затерялась луна и животным стало не на что выть. Городское общество собаководов всем составом вышло на экстренные поиски небесного тела. Так все это виделось со стороны.
   Решетнев не любил читальные залы. Он не мог заниматься чтением в специально созданной для этого обстановке — для него было лучше, если кто-то мешал.
   Как-то раз по чистой случайности Решетневу нужно было переждать перерыв в книжном магазине. Он рассчитывал прикупить там Шкловского или Чижевского. Чтобы не подвергнуться законному сжатию от мороза, Решетнев зашел в читальный зал института. И едва не остолбенел — за столом выдачи сидела Рязанова. «Подрабатывает, что ли?» — подумал он. Но эта мысль даже ему самому показалась странноватой — совсем недавно Рязанова Ирина выиграла институтский конкурс красоты. Или это просто деканатская барщина? Каждому дипломнику полагалось отдежурить в институтских местах общественного пользования не менее ста часов. Ирина училась на пятом курсе.
   Взяв подшивку трехлетней давности, Решетнев пробрался в дальний угол и принялся пролистывать ее. Но журналы скоро надоели ему. Оставалось только рассматривать читателей. В основном тех, чьи профили можно было видеть. Затылки, считал Решетнев, в меньшей степени выражают душу. Быстро утомившись, он перевел взгляд на Рязанову. Он знал о ней все, она о нем ничего. Даже в лицо не знала.
   Ирина сидела за столом и читала какую-то книгу. Ее лицо показалось ему еще более занимательным, чем при случайных встречах в коридорах. Оно играло, обыгрывало страницу за страницей и так выразительно передавало смену событий и настроений в книге, что Решетнев боялся угадать автора и название.
   Время перерыва в книжном магазине истекло — сеанс подглядывания пришлось прекратить. Решетнев не относил себя к разряду сверхчувствительных, но при выходе из зала отчетливо ощутил спиной ее взгляд. Жгучая второстепенность этого ощущения заставила его не оглянуться в первый раз. А через неделю Решетнев вновь обнаружил себя в районе библиотеки и не смог избавиться от смутного обязательства зайти в зал.
   — Опять вы? — спросила Рязанова. — Будете дочитывать?
   — Пожалуй, — ответил Решетнев и вспомнил, что давно так не терялся.
   — Распишитесь, — подала она ему ту же подшивку.
   Прежнее место было занято немолодым человеком, с необъяснимой серьезностью читавшим «Крокодил». Решетнев проходил меж рядов и опасался сесть на первый попавшийся стул, боясь, что оттуда не будет видно Рязанову. Ему повезло — колонна, на которую он меньше всего рассчитывал, осталась чуть слева. Пролистав несколько страниц, Решетнев обратился в сторону столика выдачи. Рязанова занималась делами и позволяла наблюдать за собой кому вздумается.