— Вы немного психолог.
   — Все мужчины в отношениях с женщинами немного психологи. Мне нравится эта песня, — кивнул Артамонов в сторону колонки. — Пробирает в области грудинки.
   — У вас там находится душа?
   — Примерно.
   — У большинства мужчин она расположена несколько ниже.
   Ресторан закрывался. Разочарованная, она заспешила домой. Артамонов не находил объяснений своей нерасторопности.
   — Сегодня будет интересная ночь. Хотите, я вам ее покажу? — спросил он.
   — Я могу вполне самостоятельно отправляться на подобные прогулки. — В ее голосе было заметно любование так быстро и красиво сочиненным ответом. Она принялась дожидаться от него похвалы в какой-то изначально задуманной форме.
   — Что ж, случай вполне банальный. Естественное завершение каждого чистого эксклюзивного начинания. Тактика постоянно оплевываемого оптимизма. Вы нисколько не оригинальны. На вашем месте так поступила бы каждая.
   — Вы вынуждаете меня поступать против моих правил, — улыбнулась она. — Ну хорошо, если вашей ночи налево, то нам с ней по пути, и ваше соседство в качестве гида нисколько не убавит интереса. Ну как? Теперь я не банальна?
   — Совсем другое дело.
   Они зашагали по тротуару и, не договариваясь, направились к пляжу, к тому месту, где познакомились. Незыблемость позиций, на которых их застал в «Журавлях» последний танец, становилась проблематичной. Ситуация требовала уступки от одной из сторон, и Артамонов сказал:
   — Как вас зовут? Мое «вы» кажется мне уже настолько абстрактным, что я боюсь перейти на «эй». Такое ощущение, будто на меня смотрят очи, сплошь состоящие из одного только глазного яблока, без всяких зрачков и радужных оболочек.
   — Вы так страшно говорите, что я вынуждена срочно назваться. Лика. И протянула ладошку.
   Артамонов почувствовал, что увлекся этой пустой, но приятной беспредметностью разговора. Напряжение, которое в иных случаях снимается физически, подменялось новостью совершенно другого желания — пустословить, нести околесицу без всяких околичностей. Долгое время он распоряжался Бог знает кому принадлежащими выражениями, фразами и цитатами, возводил из нуля неимоверные громады, сводил на нет невиданные по широте масштабы. В первом приближении это походило на пинг-понг, с тем отличием, что все подачи делал он.
   Два человека, разделенные паузой непривычки, надолго растворились в темноте шаманьих переулков, из которых свет набережной вырвал их уже сближенными до понятия «идти под ручку».
   — Не видел ли я вас у нас в институте?
   — Видел, — перешла она на «ты». — Динамика и прочность транспортных машин.
   — Чердачок у тебя еще не поехал от всех этих сопроматов?
   — Как видишь, пока держусь. А у тебя что, недержание мыслей? спросила она на прощание. — Тебя прямо так и несет, так и несет. Ты действительно придаешь ночи некоторое любопытство. Но оно не настолько завладело мною, чтобы отдаваться ему до утра.
   — Я буду говорить об этом в палате лордов! — ляпнул свое всегдашнее резюме Артамонов.
   — Что ты сказал? — насторожилась она.
   — Извини, это я так. Просто к слову пришлось.
   — Не надо со мной так.
   Лика была хороша тем, что быстро перехватывала инициативу. Артамонову не нужно было подыскивать маршруты для прогулок, темы для разговоров словом, всего, на чем держатся отношения, когда души приоткрыты на треть. Атмосфера знакомства содержала как раз тот изотоп кислорода, который лучше других усваивался Артамоновым.
   — Давай будем ходить с тобой всегда в один кинотеатр и брать билеты на одни и те же места, — говорил он.
   — Зачем такие условности? — не понимала Лика.
   — Чтобы после расставанья сильнее и дольше мучиться, — вовлекал он ее в свою теорию.
   — Ты планируешь расставание?
   — Я не планирую — так всегда случается само собой.
   — Я не понимаю этой системы мучений.
   — Очень просто. Ты приходишь после разлуки в кинотеатр, а два места там — святые. Идешь по Майскому парку, а лавочка под кленом — святая. И ты будешь мучиться, вспоминать.
   — Забавно. Ты предлагаешь отрезать разлуке все пути?
   — Да, мы с тобой создадим для себя область мучений.
   — В этом что-то есть.
   — А когда расстанемся, я буду тебе писать.
   — Зачем писать, если расстанемся?
   — Ты будешь получать письма и вспоминать об этом лете, — раскрывал Артамонов свою технологию памяти. — Не обо мне, а о лете. Время будет идти, и письма станут приходить все реже и реже. Они будут напоминать тебе уже не об одном каком-то лете, а о юности вообще. Я превращусь в символ. А когда ты начнешь округлять количество прожитых лет до десятков, я стану напоминать тебе не о юности, а о всей твоей жизни. Все забудется, и жизнь представится тебе сначала юностью, потом летом и, наконец, днем — единственным днем, когда мы с тобой познакомились.
   — Интересно. Но почему ты постоянно твердишь о разлуке? — спросила Лика.
   — На практике выходило так, что я всегда в конце концов оставался один. Теперь я специально заостряю внимание на расставании, чтобы как-то от противного, что ли, сохранить нашу дружбу.
   — Мы с тобой не расстанемся, правда?
   — Прошлое должно обретать законченный смысл. Чтобы с ним было проще входить в товарные отношения — забывать о нем по сходной цене или молчать в обмен на что-то.
   Земля долго стелилась под ноги закату. По городу пошла ночь в черном до пят платье. Одинокая звезда стояла над миром и предлагала себя в жертву. Объективных условий сорваться с орбиты и падать, сгорая, не было.
   — Этим летом у меня словно истекал какой-то срок, — вновь заговорила Лика. — Я тебя, в общем-то, ждала. Я бродила, как заклятая, по городу, представь, а мое счастье уже начиналось. Ты доделывал свою курсовую, а в точке уже сходились две наши с тобой параллели.
   Лика постоянно ожидала непогоды и брала с собой на свидания накидку. В прозрачном целлофане она походила на букет в слюде и говорила о странном свойстве обложных дождей, о том, как они могут доводить до любви, до беды, до отчаяния. Ей был по душе их излюбленный метод — не кончаться.
   Артамонов шел домой. Картиноподобные слова Лики продолжали медленно падать. «Обратите внимание на ночную застенчивость улиц. Дома в этом районе засыпают с заходом, как ульи. Потому что все они — учреждения. Жилых здесь нет. Слов для этих красот не отыскать в дремучих томах. Я люблю наш зеленый район».
   Лика без предупреждения исчезла на неделю в деревню к бабке. Артамонов потускнел. При первой же встрече он заартачился.
   — Твое излюбленное занятие — бить в места, не обусловленные правилами, — высказал он ей. — Я не готов к таким перепадам нежности. То обними, то уйди с глаз долой. Я не железный, потрескаюсь.
   — Будешь знать, как наплевательски относиться ко мне и не считаться с моими чувствами! Ты совсем забыл, что меня можно не только забалтывать всякими фантазиями, но еще и целовать, — сказала она, и искренность обозначилась в ее глазах маленькими искорками.
   — Я боюсь, как бы мы не наделали лишнего с тобой, — сказал Артамонов.
   — Между нами не может быть ничего лишнего, — прижалась она к нему.
   — Не знаю, что за поветрие надуло в мою блудную душу столько платоники, — обнял он ее за плечи.
   — Бедный ты мой человек.
   Производственная практика шла своим ходом. Турбины на Брянском машиностроительном заводе крутились независимо от взрывов эмоций обслуживающего их персонала. Талоны на спецмолоко практиканты отоваривали в «девятнарике» пивом и сухим вином.
   — Познакомил бы нас со своей девушкой, — заныл как-то Нынкин. Пусть она пригласит нас к себе. Скука, чаю попить не с кем!
   — И не у кого, — добавил Пунтус.
   — А что, может быть, это идея, — призадумался Артамонов. — Я поговорю. Если согласится, пойдем к ней в мастерскую! Правда, там одни портреты, больше она ничего не рисует. Она уверяет, что для портретиста некрасивое лицо — находка.
   — Неспроста она к тебе привязалась, — поддел Пунтус.
   — Ну, а чай-то у нее в мастерской есть? — почти утвердительно спросил Нынкин.
   — Вообще она художник-мультипликатор. Художник-любитель. Рисует мультики для себя.
   — Понятно. Значит, чая нет, — опечалился Нынкин. — Хорошо, тогда мы продадим ей сценарий одного сногсшибательного мультика. Первое место! Мы стибрили его на закрытом творческом вечере. Прикинь: жена на вокзале встречает мужа с курорта…
   — Муж худой, как прыгалка, — перебивает его Пунтус.
   — Помолчи! Так вот, жена толстая. Подходит поезд, останавливается…
   — Не так! Жена замечает мужа в поравнявшемся с ней тамбуре, вскакивает на подножку, хватает мужнины чемоданы и ставит их на перрон. Потом опять влезает, берет мужа и тоже ставит на перрон рядом с чемоданами. Затем резко обнимает его и делает попытку поцеловать. Муж только что с курорта. Ему, понятное дело, не до поцелуев с женой. Он резко отстраняется, но жена успевает зацепить его губы своими…
   — Не туда гнешь! Отстраняясь от толстой жены, муж растягивает свои губы, как хобот. Тут жена отпускает их, и они, как резинка, хлопают его по лицу…
   — Ну ладно, вот вам трояк на чай и… пока! — Артамонов представил, как глубоко зевнет Нынкин, когда Лика поднимет проблему дальнего от зрителя глаза на своих портретах. Это получается потому, что она сама раскоса. Но она этого не знает. Всем своим портретам она рисует глаза, глядя в зеркало на свои. Раскосость — ее изюминка. Самое лучшее, что есть в лице.
   — Эгоист ты, — сказали симбиозники. — Мы тебя вытащили на пляж, вынудили познакомиться с девушкой, а ты чай зажал! Вот тебе твой рваный трояк, — при этом трояк оставался лежать у Пунтуса в кармане, — и давай заканчивай свой интеллектуальный сезон!
   Лике вздумалось рисовать портрет Артамонова.
   — Если я смогу высидеть, — предупредил он ее. — Час бездействия для меня хуже смерти.
   — Это недолго. Я тебя усажу так, что тебе понравится.
   — Ты что-то нашла в моем лице?
   — Я не могу польстить тебе даже немного. Одним словом, мне придется сильно пофантазировать, одухотворяя твое изображение.
   — Хорошо, тогда потерплю.
   — Расслабься и забудь, что я рисую.
   — Не составит труда.
   Он уселся в кресло и принялся в который уже раз просматривать альбомы Лики. Тысячи рисунков. Лица, лица, лица и аисты во всевозможных позах. В полете, на гнезде, со свертком в клюве.
   — Что у тебя за страсть? Дались тебе болотные птицы! Я не переношу этих тухлятников. Жрут живьем лягушек! В них нет никакой идеи… никакой поэзии!
   — Не знаю. Я детдомовская. Как ни крути, к моим теперешним родителям меня доставил аист. Версия с капустой меня устраивает меньше — сырость, роса на хрустящих листьях — бр-р-р! Аисты интереснее, они такие голенастые, хвосты и крылья в черных обводьях…
   — Я ненавижу их.
   — Почему?
   — Ничего интересного, просто мальчишество.
   — Мне интересно знать о тебе все.
   — В детстве меня обманули. Сказали, что с аиста можно испросить три желания, как с золотой рыбки. Как-то раз на луг опустилась стая. Я побежал за ними. Я был маленький, и при желании птицы могли сами унести меня и потребовать выполнения своих птичьих желаний. Я схватил аистенка. На его защиту бросилась вся стая. Чуть до смерти не заклевали! С тех пор при каждой возможности я бросаю в них камнями.
   — Понятно, — притихла она. — И даже немножко жаль. Хорошие птицы, поверь мне. Верность нужно скорее называть аистиной, чем лебединой. Аисты тяжелее переносят расставание. Они сохраняют пожизненную верность не только друг другу, но и гнезду. Ты жестокий, — заключила она.
   — Может быть, но первым я никого не трогал и не трогаю до сих пор.
   — Если не считать меня. После рассказа хоть перерисовывай. Я изобразила тебя совсем другим.
   — Второго сеанса я не выдержу.
   — Ладно, пойдет и так. Бери, — протянула она рисунок.
   — Разве ты для меня рисовала?
   — Рука запомнила навсегда, для себя я легко повторю еще раз.
   Упившись намертво дождями, лето лежало без памяти, и на самой глухой его окраине стыл пляж, пустынный и забытый. Раздевалка, за которой когда-то Лика скрывалась от Артамонова, была с корнем выворочена из песка. Линия пляжа выгнулась в форме застывшего оклика. Из-под грибков легко просматривалась грусть. Логика осени была в неудаче зовущего. Кто-то бодро и неискренне шагал по пляжу в промокаемом плаще. В спину этому случайному прохожему сквозила горькая истина осени. Она, эта истина, была в позднем прощенье, в прощании. Мокрые листья тревожно шумели. В их расцветке начинали преобладать полутона. Грустная лирика осени.
   А потом была зима, и было вновь лето. Вышло так, что Артамонов был вынужден на время уехать из города. Прощаясь, они с Ликой стояли на распутье.
   Налево шел закат, направо — рассвет, а прямо — как и тогда — ночь в черном до пят платье.
   — Прости, что я успел полюбить тебя, — сказал он.
   — Как ты умудрился? Просто не верится. В месяц у нас сходилось всего три-четыре мнения, не больше. И до сих пор подлежат сомнению мои избранные мысли о тебе. На твоем месте любой бы увел в секрет свои активные действия. Отсюда — полное отсутствие текущих планов, в наличии — одни только перспективные. Не молчи! — произнесла Лика.
   — Зачем тебе ждать меня? Три года — это очень долго.
   — Ты будешь писать?
   — Я же говорил — нет. Не люблю.
   — Наоборот, ты говорил, что будешь писать, пока не станешь символом. Что ты вообще любишь? И все-таки, почему мы прощаемся? Не расстаемся, а прощаемся?
   — Потому что прошлым летом мы немножко начудили в тайге на лесосплаве, и меня ненадолго рекрутируют. Ты, наверное, слышала эту нашу историю с диким стройотрядом… должна была слышать…
   — Почему не от тебя? Ты никогда мне ничего не рассказываешь про свои делишки и подвиги, — обиделась Лика.
   — Я не могу использовать твое время в корыстных целях.
   — Ладно, не надо никаких объяснений, лучше поцелуй. — Она оплела его шею руками.
   — Набрось капюшон, — помог он ей набросить на волосы хрустящий целлофан. — Наконец-то он тебе пригодится. Сегодня непременно будет дождь.
   — Странно как-то, без явной боли, — не отпускала она Артамонова. — А ведь это событие. Вопреки моим стараниям тебе удалось организовать область мучений. Не знаю, как теперь буду ходить в одиночку по нашим местам. Страшно.
   — Все это пройдет, растает, сотрется.
   — Не надо меня утешать. Знаешь, как это называется? Условия для совместной жизни есть, но нет причин.
   — Я не утешаю, я говорю то, что будет.
   — Уезжающим всегда проще. Их спасает новость дороги. Впрочем, к тебе это не относится. Завтра иду на свадьбу к подруге. Мне обещали подыскать ухажера. Специально напьюсь, чтоб никому не достаться.
   — Вот видишь, жизнь потихоньку начинает брать свое. У тебя уже есть проспект на завтра. Все обойдется.
   — Где бы ты ни находился, знай, что до меня тебе будет ближе, чем до любой другой. Обними покрепче.
   — Выйди из лужи.
   — Пустяки. Возвращайся. Если потеряешь свою любовь, не переживай нам на двоих вполне хватит одной моей. Мы с тобой еще поживем!
   — Я буду иметь в виду. Ведь с тобой я все-таки в чем-то победил себя.
   — В чем, если не секрет?
   — Ничего не опошлил.
   — Мне бы твои заботы… Ежик у тебя на голове совсем пропал — хоть снова к цирюльнику.
   — Да, пора, но теперь меня уже постригут, как положено по уставу.
   — Мы разговариваем, будто находимся в разных комнатах. Я о своем, ты о своем.
   — Наверное, потому, что осень.
   Через пару недель Артамонов уже знал, чем паровая турбина транспортного корабля отличается от газовой. За три года службы на флоте он будет вынужден разобраться с этим в деталях.



Запань Пяткое


   Нечерноземье объявили Всесоюзной ударной стройкой. Что под этим имелось в виду, никто до конца так и не понял, известно было лишь то, что на весь институт выездным — отправляющимся на работы за пределы области — был один только стройотряд «Волгодонск». Попасть в него могли избранные. Остальным ничего не светило, кроме как строить свинарники в отрядах местного базирования. Это повергало романтиков в самую тосчайшую из всех виданных тоск. Кому было охота торчать целое лето в райцентре Стародубье и почти задаром восстанавливать рухнувшие навозоотстойники!
   Ввиду избытка романтизма сам собою сформировался «дикий» стройотряд. Артамонов подал идею — она витала в воздухе, а Мучкин приступил к ее претворению в жизнь — написал письма в леспромхозы Коми АССР. В ответах говорилось, что сплав леса относится к разряду так называемых «нестуденческих работ» и поэтому официального вызова лесоповальные конторы прислать не могут. Но если студенты отважатся приехать сами, на свой страх и риск, то объемы работ им будут предложены какие угодно.
   Стоял пик сезона отпусков, и ни на север, ни на юг никаких железнодорожных билетов достать было невозможно. Артамонову пришлось выехать в пункт формирования состава — в Харьков, чтобы добыть проездные документы на поезд Харьков — Воркута непосредственно у источника. Так что его личная одиссея началась, можно сказать, черт знает откуда, а остальные бойцы «дикого» отряда подсели в забронированный вагон уже в Брянске. Это был летний дополнительный поезд со студентами-проводниками, какая-то сборная солянка из ржавых списанных вагонов. Рудик договорился с собратьями, чтобы бойцов «дикого» отряда никто не тревожил до самого места назначения станции Княж-Погост, потому что после теоретической механики очень хочется расслабиться.
   Решетнев на вокзал не явился — то ли опоздал, то ли еще что. После отправления поезда Матвеенков два раза рвал стоп-кран в надежде, что пасть подземного перехода вот-вот изрыгнет Виктор Сергеича. Долго всем миром гадали, что могло случиться, — ведь Решетнев никогда ничего не делал просто так. Но гадание — метод не совсем научный, и поэтому оштрафованные за стоп-кран «дикари» уехали на лесосплав в безвестности о судьбе друга.
   Матвеенков тосковал о потере Решетнева глубже всех. За неимением выразительных слов в своем необширном лексиконе он в течение суток истолковывал печаль механически — легким движением правой связочки своих сосисочек-пальцев он забрасывал в рот стаканчик за стаканчиком из неприкосновенного запаса. Когда концентрация алкоголя в крови дошла до нормы, Леша отошел ко сну и в один прием проспал почти сутки на третьей полке. Проснулся он оттого, что упал со своих вещевых полатей непосредственно на Татьяну. Состав при этом слегка пошатнулся, а Татьяна нет. Просто во сне она перевалила куль своего организма с Фельдмана на Мучкина.
   Через два дня за окном поезда Харьков — Воркута закачалась тайга. «Дикари», припав к стеклам, не отрывались от бескрайностей, теряющихся в голубой дымке. Дали игриво аукали и бежали прочь от поезда, затихая вдалеке. Тайга, как зеленая грива на шее летящей земли, трепетала, колыхалась и прядала в такт составу.
   — Давайте как-нибудь себя назовем! — предложил Артамонов. — Должно же быть у стройотряда, пусть даже и дикого, какое-нибудь плохонькое название.
   — «Кряжи»!
   — «Золотые плоты»!
   — «Северное сияние»! — посыпались предложения.
   — «Парма»! — выкрикнула Татьяна. — По-комяцки это — тайга.
   — С чего ты взяла?!
   — Откуда тебе известны такие тонкости?! — набросились на нее.
   — Видите ли, я готовилась к поездке основательно. Не то, что некоторые.
   — Да, «Парма» — как раз то, что нужно, — согласился Рудик. — И красиво, и романтично!
   — И давайте разрисуем куртки! — предложил Забелин. — Вырежем трафареты и разукрасим себе все спины!
   Наконец-то долгожданное утро приезда. Позади две с половиной тысячи километров новых чувств, удивления, красоты и восторга. Позади десятки встречных поездов с татуированными и просто пассажирами, вывесившимися из окон до пояса, позади десятки поездов, мчащихся на сковороды южных побережий, позади сотни полустанков с лагерными и просто красивыми названиями.
   — Я смотрю, здесь вовсе и никакая не глушь, — разочаровалась Татьяна.
   — А ты хотела, чтобы поезд завез тебя в нехоженый край?
   — Я ничего не хочу, просто пропадает эффект первопроходства.
   Увесистый замок безо всяких секретов, но с заданной надежностью охранял контору леспромхоза. «Учреждение АН-243/8» — значилось на двери.
   — Не иначе, как зона, — сказал Рудик.
   — Да, очень похоже, — согласился с ним Забелин.
   Появился неизвестно где ночевавший сторож и сказал, что начальство туда-сюда будет. Туда-сюда, по-местному, оказалось что-то около двух часов. Но и это не вечность. Директор леспромхоза замкнул вереницу тянучки конторских служащих.
   — Откуда такие орлы? — спросил он.
   — Мы вам писали, — полуобиженно произнес Нынкин.
   — Нам многие пишут.
   — А мы, к тому же, еще и приехали, — сказал Пунтус.
   — Рабсила, в принципе, принимается в неограниченном количестве… сказал директор, осматривая студенческий народец.
   — Как стеклотара в «Науке», — сказал Артамонов.
   — Извините, не понял? — сдвинул брови директор.
   — Придется заявить об этом на слете кондукторов!
   Директор понял, что он ничего не понял, и спросил еще раз, откуда прибыл отряд. Его земляков среди приезжих не оказалось, поэтому он, уняв свое географическое любопытство, перешел к делу.
   — Кто у вас старший? — спросил он уже серьезно.
   — Никто. У нас все равны, — сказал Рудик.
   — Так не бывает, надо же кому-то бумаги подписывать. Козлов отпущения держат на любой конюшне. Есть ли среди вас какие-нибудь там комсорги или профорги?
   — Есть, — сказали в один голос Климцов и Фельдман.
   Фельдман увязался в отряд исключительно из-за денег, которые, как он считал, на севере можно грести лопатой. Климцов же, как он сам объяснил, ни в деньгах, ни в романтике не нуждался — он решил просто проверить себя. Что это означало, никто не знал.
   — Вот и отлично, — сказал директор. — Один будет командиром отряда, другой заместителем. Сегодня мы отправим вас в верховья реки окатывать запань. Запань — это такое место на берегу, где складируется заготовленный за зиму лес.
   — Нам бы хотелось на сплав… — сказала Татьяна. — Честно говоря, мы только на него и планировали…
   — Это, девушка, и есть сплав. Вернее, одна из его составных частей. Объясняю: при выпуске древесины из запани по большой весенней воде половина бревен осталась на берегу, на мелях и пляжах. Бревна нужно стащить в реку и проэкспедировать сюда. Основные орудия труда — багор и крюк. Как их половчее держать в руках, сообразите сразу после первых мозолей. И просьба: не входите ни в какие знакомства и контакты с нашими постоянными работниками. После отсидки на зоне они находятся здесь на поселении. За эту, так сказать, опасную близость с ними наша контора будет доплачивать вам пятнадцать процентов. Ты и ты со мной, — указал он на Фельдмана с Климцовым, — пойдем оформлять наряд-задание, а все остальные идите вон к тому сараю получать спецодежду и инструмент, я сейчас распоряжусь, — указал он кивком головы на покосившийся и почерневший деревянный склад.
   — Дожили! — сказала Татьяна, когда все местное и приезжее начальство скрылось в конторе. — Это ж надо! Подумать только — подлегли под Фельдмана с Климцовым!
   — Да Бог с ними, пусть порезвятся, — сказал Артамонов. — Какая нам разница!
   — Мы сюда приехали не о командирстве спорить, а работать, — сказал Мучкин. — Покачать мышцу, то да се, выносливость разная.
   — Действительно. Тем более, нам нужны не командиры, а, как очень грамотно сказал директор, — козлы отпущения, — расписал все по нотам Рудик.
   Пополудни катер-водомет вез свежеиспеченных сплавщиков в запань Пяткое. Катериста величали Зохер. Это только с первого взгляда казалось, что кличка состоит из двух независимых друг от друга частей, при более детальном рассмотрении оказывалось, что эта его кликуха, как шкура, была выделана из простого имени Захар. Река, по которой катер пробирался вверх, имела необычное название — Вымь. Это был приток Вычегды, которая, в свою очередь, впадала куда-то там еще, а уж потом в Белое море.
   — И за что ее так нарекли, эту Вымь? — мучился Пунтус. — Кого она вспоила?
   — Может, это не от слова «вымя», а совсем наоборот! — ляпнул Нынкин.
   — Разве есть что-нибудь наоборот вымени? — сморщила лоб Татьяна.
   — Кто знает, может, и есть, — сказал Пунтус. — Чего только не бывает.
   Вялость разговора происходила от тридцатиградусной жары.
   Водомет c трудом забирался в верховья. Фарватер Выми был запутан, как жизнь, — река мелела и загибалась то влево, то вправо. Солнце прыгало с берега на берег. Стоя на палубе, «дикари» любовались нависавшей над головами тайгой. От тоски Гриншпон запел. В непоправимой таежной тишине его голос казался святотатственным. И откуда у этих берегов, подмываемых по самому обыкновенному закону Бэра, взялось столько амфитеатральной акустики?! Гриншпон один гремел, как целый ансамбль.
   Вскоре слева по борту открылась огромная многослойная полоса бревен, покоящихся частью на воде, частью на берегу.
   — Это и есть запань Пяткое, — сказал катерист Зохер и стал причаливать и пришвартовываться к бонам.
   Чем ближе подплывали к бонам, тем больше из-за кустов и завалов показывалось бревен. Их количество росло в геометрической прогрессии на каждый метр приближения, и поговорка «большое видится издалека» постепенно сходила на нет. А когда катер ткнулся носом в боны, количество открывшихся глазу бревен стало вовсе неимоверным.