Так что грехов у Матвеенкова набиралось на безвылазное купание в течение всей жизни.
   Вслед за Матвеенковым, взявшись за руки, в воду сошли Нынкин и Пунтус. Они не только поплавали, но и с помощью очень жестких натуральных мочалок потерли друг другу спинки.
   Фельдман, как ангел, едва помочил конечности и бросился обратно к костру. Не любил он отвечать за содеянное, не было у него в характере такой струнки.
   А Матвеенков все рвался и рвался в пучину, ощущая на себе тяжкий груз несметных нечестивых дел.
   — Теперь можно согрешить и по новой. Наливай! — отдал приказ Рудик.
   Забелин припал к кинокамере и принялся снимать пьянку.
   — Дебе де кадется, что эди дастольдые кадды будут комптдометидовать дас в гладах подомкофф? — сказал все еще не пришедший в себя Усов, нозализируя звуки оплывшим носом.
   — Не думаю, — ответил за Забелина Решетнев. — Все великие люди были алкоголиками. Это сложилось исторически.
   — Но пикники не были для них самоцелью, — сказал Артамонов. — За вином они благородно спорили о России, поднимали бокалы до уровня самоотречения. А мы? Только и болтаем, что о всяких дефицитах, дороговизне и еще кой о чем по мелочам.
   — Тогда было другое время, — оправдался за все поколение Климцов.
   — Время здесь ни при чем, — сказал Артамонов и бросил в реку камешек, отчего ударение пришлось не на то слово.
   — Почему? Каждая эпоха ставит свои задачи, свои проблемы. — Климцов явно не собирался пасовать. Чувствовалось, у него есть, чем прикрыть свою точку зрения.
   — Их диктует не время, а люди. И сегодня можно не впустую спорить о нашем обществе. Все зависит от состава компании.
   — Ерш… в смысле… ну… — заворочался Матвеенков, желая дополнить, как всегда, не в жилу.
   — Ерш — это не когда смешивают напитки, а когда пьют с разными людьми, — перевел речь друга Решетнев, чтобы тот не мучился впустую.
   — Э-э-м-м, — замычал Матвеенков, благодаря за помощь.
   — Но, коль мы заспорили так горячо, значит, и нашу компанию можно считать подходящей, — продолжил Климцов. — Только что проку от этих споров? Сегодня нет никакой необходимости надрываться, лезть на рожон. Каждый приспосабливается и в меру своих возможностей что-то делает. Весь этот нынешний романтизм чего-то там свершить… смешон и наивен… обыкновенные манипуляции с самим собой. Отсюда узость застольных тем, бессмысленность брать ответственность на себя. — Внутренности Климцова и Артамонова искрили при соприкосновении еще с самой первой колхозной гряды. Когда стороны сходились вплотную, в атмосфере возникала опасность коронного разряда.
   — Раз ты настолько категоричен, зачем продолжаешь быть комсоргом?
   — Затем же, зачем и ты — комсомольцем. — Климцов умел отыскивать слабые точки, чтобы вывести собеседника из равновесия.
   — Для меня комсомол — не больше, чем стеб.
   — А я не враг сам себе, да и гривенника в месяц на взносы не жалко. И в партию вступлю. Я намерен уже к сорока годам попасть в ЦК, такие у меня планы!
   — Вот дак да! — воскликнул Усов. — У дас де кудс, а сбдот какой-до! Мудыканты, актеды, дадиодюбитеди, дапидисты, пдофсоюдники, адкогодики, десадтдики и вод деберь кобудист. Одид Кочегадов данимется делом, ходид да кафедду на пдодувки дурбин, осдальные все далетные, дасуются пдосто, данесдо одкуда попадо. Косбодавды, повада, деудачники, даже гдузины, не бобавшие до ли дуда, до ли дуда, до попавшие дюда, сбдот! И дадно бы все это быдо хобби, но все даободот: тудбины и диделя — хобби! Мы забалим бсю энедгетику стданы, дас недьзя выпускадь с дипдомами! Мы тдагедия кудса!
   — Что ни сбор, то политические споры, — сказала Татьяна. — Праздник превращаете во что попало!
   — Я… как бы это… одним словом… в плане чисто познавательном влиться в мировой… так сказать, процесс… если честно… не грех, а то кадык сводит… — промямлил Матвеенков. Длительные дискуссии в большинстве случаев отзывались в Алексей Михалыче глубокой артезианской икотой. К тому же он гонял по небу жевательную резинку, и от этого процесс его речи очень сильно походил на сокращение прямой кишки под глубоким наркозом.
   — Матвеенков предлагает выпить за это, — перевел текст Решетнев.
   Внутренний мир Матвеенкова не определялся наружными факторами. Может быть, и даже скорее всего, внутри у него бурлило, негодовало, сочувствовало, мучилось, но на поверхности он в большинстве случаев оставался бесстрастен, как какой-нибудь провинциальный духовой оркестрик, с одинаковым спокойствием сопровождающий и парады, и похоронные процессии.
   Мурат с Нинелью ничего не слышали. Счастье притупляет социально-общественный интерес.
   — Ты посмотри вокруг, — не утихал Климцов, не отставая от Артамонова. — Многих ли ты заразил своей бесшабашностью, своими допетровскими идеями?!
   — Иди ты в анальное отверстие! — отослал его Артамонов. — И когда ты только уберешь с лица свою несмываемую улыбку! Лыбишься, как дебил!
   — Ребята! — с нажимом на «та» пожурила оппонентов Татьяна. — Хоть бы при девушках не выражались так… идиоматически! Сегодня праздник!
   Но Артамонов сочинил очередной, не менее содержательный абзац, на что Климцов повторно высказал свое мнение, насытив его до предела хлесткими оборотами. Наедине они никогда не заводились, как кошка с собакой в сильном магнитном поле, а на людях эрегировали до тех пор, пока не выпадали в осадок. Как шахматным королям, им нельзя было сходиться ближе, чем на клетку.
   — Я подниму этот вопрос на совете ку-клукс-клана! — сказал Артамонов, давая понять, что для себя он эту тему давно закрыл.
   — Есть категория людей, на которых фольклор рекомендует не обижаться, — посоветовал ему Решетнев.
   Вечер опустился тихо. Гражданские сумерки легко перетекли в астрономические. В костер пришлось подбросить прутьев.
   — Смотришь на звезды — и кажутся пустяками любовь, счастье и другие атрибуты жизни на Земле, — вновь заговорил Решетнев, жуя травинку. Человек в момент смерти теряет в весе, проводились такие опыты, я читал. Возможно, отдавая Богу душу, мы излучаем энергию в каком-то диапазоне спектра. А где-то там это излучение улавливается, скажем, какими-нибудь двухметровыми лопухами типа борщевика Сосновского. Обидно. У нас повышается смертность, а там фиксируют год активной Земли. Нас просто кто-то выращивает, это однозначно.
   — Я тоже читал что-то подобное, — опять примостился к беседе Климцов. Он не любил, когда точку в разговоре ставил не он. Ощутив некоторый дискомфорт, Климцов хотел реанимировать легкий настрой в компании, чтобы к полуночи легче было переключиться на молчавшую в стороне Марину. — Автор той брошюрки утверждал, — поплыл Климцов дальше, — что мужество, героизм, гениальность — это все та же материя, как, допустим, твоя любимая гравитация. Толику этой материи удерживает Земля своей силой тяжести. Нетрудно догадаться, что с ростом населения на каждого приходится все меньше этой, так сказать, духовной энергии. И прежними порциями ума и мужества, приходившимися ранее на единицы людей, теперь пользуются десятки и сотни.
   — Такую теорию мог придумать только законченный болван! — произнес Решетнев на высокой ноте. — Ты не лез бы в космос со своей мещанской близорукостью! Там все нормально, я ручаюсь!
   — Я же не говорю, что поддерживаю эту теорию. — В спорах Климцов умудрялся сохранять завидное самообладание. — Просто против цифр, которые представил автор, переть было некуда.
   — Что касается цифр, то есть одна абсолютная статистика жизни! Из нее легко вытекает, что человеческую мысль невозможно посадить на привязь! И даже при стократно выросшем населении Земля будет производить гениев!
   — Не вижу причин для вспыльчивости, — сделал затяжку сигаретой Климцов. — Наш спор беспредметен, мы просто обмениваемся информацией.
   По транзистору на обломанном суку запела София Ротару — шла «Полевая почта „Юности“».
   — А я пошел бы к ней в мужья, — неожиданно переключился на искусство Решетнев. — Виктор Сергеич Ротару. Как? По-моему, звучит.
   — Ты ей приснился в зеленых помидорах, — сказала Татьяна.
   — Я бы ей не мешал. Пил бы пиво, а она пусть себе поет. В жизни мне нужна именно такая женщина. А вообще у меня вся надежда на Эйнштейна, на его относительность, в которой время бессильно. Как подумаю, что придется уйти навсегда, — обвисают руки, а вспомню вдруг, что помирать еще не так уж и скоро, — начинаю что-нибудь делать от безделья.
   — Удивительно, как ты со своими сложными внутренностями до сих пор не повесился?! — попытался подвести итог разговору Климцов. — Все тебя что-то мутит!
   — А сейчас по заявке прапорщика Наволочкина Ольга Воронец споет письмо нашего постоянного радиослушателя… — сказал Решетнев отвлеченно. У него не было никакой охоты продолжать разговор и тем самым вытаскивать Климцова из возникшей заминки. — Н-да, жаль, что Гриншпона нет, без гитары скучновато…
   — У него открылась любовь, — встал за друга Рудик. — Теперь Миша как бы при деле.
   — Его постоянно тянет на каких-то пожилых, — осудила вкус и выбор Гриншпона Татьяна. — Встретила их как-то в Майском парке, подумала, к Мише то ли мать, то ли еще какие родичи приехали. Оказалось — его подруга.
   — При чем здесь возраст? — сказал Решетнев. — Когда любишь, объект становится материальной точкой, форма и размеры которой не играют никакой роли!
   — Не скажи, — не соглашалась Татьяна.
   — А за кем ты ему прикажешь ухаживать?! — спросил Рудик. — За молодыми овечками с подготовительного отделения?
   — Вот когда начнете все подряд разводиться со своими залетными ледями, попомните однокурсниц! — ударила Татьяна прутиком по кроссовке.
   Из темноты выплыли Мурат с Нинелью. Разомкнув, как по команде, руки, они присели на секундочку для приличия по разные стороны сваленного в кучу хвороста и тут же скрылись в палатке.
   Туман был непрогляден и все ближе придвигался к костру. Палатки стояли в плотной белой завесе, как в Сандунах. Человечество стало отбывать ко сну. Решетнев, лежа на чехлах от байдарок, долго смотрел в небо и даже не пытался уснуть.
   Туман, как табун праздничных коней, всю ночь брел вдоль реки. Под утро, перед самой точкой росы, он остановился, словно на прощание, погустел и стал совершенно млечным. Когда от утреннего холода сонные путешественники начали вылезать из палаток к костру, туман уже превратился в кристаллы влаги и засверкал. Дождавшись этой метаморфозы, Решетнев, успокоенный, отрубился.
   Проснулся он от какой-то паники.
   — Быстро по машинам! — командовал Рудик. — Удачи тут не видать! Еще с минуту замешкаемся, и нас всех повяжут!
   Как выяснилось, Фельдман повторил подвиг Паниковского. От вчерашней зельеобразной жидкости у него спозаранку повело живот. Чтобы справить, не сказать чтобы малую, но и не большую, а какую-то очень среднюю, промежуточную нужду, Фельдман отправился подальше от лагеря. Сжимая колени, он, чуть не плача, одолел расстояние, которое показалось ему достаточным, чтобы сохранить свою маленькую тайну. Отсиживался Фельдман долго, несколько раз меняя место, и, будучи в полной истоме, заметил гусей. Точнее, гусыню с гусятами. И зациклился на идее рождественского блюда с черносливом из давнего детства.
   Справиться с выводком так ловко, как это получалось у Нынкина с Пунтусом в Меловом, ему не удалось. Гусыня вытянула шею, замахала обрезанными крыльями и подняла шум, на который тут же отреагировали деревенские пастухи. Подпасок помчался в деревню поднимать народ. Фельдман, охваченный ужасом, словно получив пинка, пулей покатился в лагерь, натирая гузку замлевшими бедрами.
   — Ублюдок! — сказал Пунтус, исполняя обязанности Гриншпона. — Что ты наделал?!
   — Кто ж бьет гусей весной?! — сообразил с перепугу Нынкин. — Еще сезон не открылся!
   — Я хотел для всех! — пискнул Фельдман.
   — А кто тебя просил?! — замахнулся на него Рудик.
   На горизонте показалась деревенская конница. Караван едва успел укрыться от нее на воде. Скомканные палатки, наспех содранные с земли, свисали с байдарок. Собранная в кучу утварь ссыпалась с бортов прямо в воду. Потери насчитывали едва ли не половину запасов.
   Но даже и на воде студентов в покое не оставили. Колхозные наездники, как индейцы, с воплями сопровождали по берегу удиравших байдарочников и обещали утопить их всех.
   Впереди виднелся мост — дальше плыть было некуда. Уйти от преследования можно было только вверх по течению, но и эта идея выглядела сомнительной.
   Колхозники жаждали крови. Пастухи привязали к хвостам кнутов ножи и принялись ловко стегать эскадру. Лезвия ножей со свистом чиркали метрах в пяти от лодок.
   Рудик разделся до трусов и поплыл к берегу уговаривать разъяренную толпу. Ему удалось откупиться пачкой промокших трояков. Путь был свободен.
   Фельдмана не стали топить только потому, что узнали о его чрезвычайном поносе.
   Культпоход по местам трудовой славы пошел явно на спад. Посему следующей ночью было решено не высаживаться на берег и лечь в дрейф. Чтобы не тратить жизнь на бестолковое времяпрепровождение и успеть обернуться за выходные. Этот маневр привнес в антологию похода новую тему.
   Лодки несло течением, а гребцы мирно посапывали. В глухой темноте флотилию прибило к острову — белому-белому и без всякой растительности. Более того, остров как бы наполовину обступил лодки по всему периметру. Его ровная дымчатая поверхность напоминала плато и мерно покачивалась в такт волнам. Ночная мгла делала перспективу зыбкой и манящей.
   — Куда это нас занесло? — спросил Рудик. — Полотняные заводы, что ли?
   — Полотняные на Оке, — сказал Решетнев.
   — Не нравится мне все это, — зевнул Нынкин.
   — Насколько я знаю эту местность, здесь не должно быть никаких островов, — согласился с ним Пунтус, рассматривая клубящиеся просторы из-под руки.
   — Может, это какое-нибудь болото?
   — Не похоже.
   — А кажется, что колышется.
   — Выйди, проверь, — попросил Рудик сонного Усова.
   — Сиди! — приказала Усову Татьяна.
   — Да пусть прозондирует. Он легче всех других по весу.
   — Усов и без того больной, — объяснила Татьяна свою категоричность. — Я сама все проверю.
   Татьяна прямо через борт ступила на берег и с концами ушла под воду. Стихия полностью приняла ее в свои объятия в третий раз за поездку. Выяснилось, что открытый экспедицией объект никакого отношения к географии не имеет. Бескрайнее стадо гусей, прикорнувшее на воде, походило на огромную грязную льдину. Плотно прижавшись друг к другу и упрятав головы под крылья, птицы спали прямо на плаву посреди реки.
   Своим падением Татьяна проломила в живом сооружении порядочную дыру. Раздался дикий гогот проснувшихся гусаков. Поднялась сутолока, как на птичьем базаре. Мгновенно вскинутые головы птиц напоминали ощетинившуюся гидру. Встревоженные гуси всколыхнули гладь и все разом попытались взлететь. Мешая друг другу это сделать, они вновь падали в воду и на лодки.
   Татьяна подмяла под себя двух растерявшихся трехлеток и повисла на них, как на спасательных кругах. Ора от этого сделалось еще больше. Протестующие против такого применения семенные гусаки настучали Татьяне по балде твердыми красными клювами. Татьяна мужественно стерпела. Такова была плата за жизнь. Река в этом месте была действительно бездонной.
   Стадо гусей пыталось продраться к берегу через флотилию. Белое месиво ринулось на борта судов с полулета. Птицы вползали на брезент и, перевалившись через другой край, снова плюхались в волны.
   Закрывая головы руками, туристы пытались уйти за рамки очередной гусиной истории. С испугу птицы без всякой надобности гадили куда попало, отчего весла выскальзывали из рук.
   — Похоже, мы заплыли на какую-то птицефабрику, — заключил Рудик.
   — Или в заповедник.
   С рассветом на берегу завиднелись вольеры из металлической сетки-рабицы. Похоже, птицы со страху устремлялись именно туда, домой. К утру в этих укрытиях стая и угомонилась.
   — Бросай своих лебедей и вылезай! — предложил Рудик Татьяне, когда все стихло. — Тебе мало вчерашнего?!
   — А что я такого сделала?!
   — Да ничего, просто люди с птицефабрики подумают, что ты воруешь гусей, — пояснил Фельдман.
   — Не могу, руки заклинило, — процедила Татьяна, удерживаясь зубами за протянутое весло.
   — Ну, тогда крепись, — сказал Забелин и стеганул окаменевших гусаков спиннингом. Те закудахтали и, как водные велосипеды, поволокли Татьяну к берегу, откуда подобрать ее оказалось много легче.
   — Видишь, сколько бед ты накликал на нас! — похулил Фельдмана Забелин. — И ладно бы мне удалось что-нибудь заснять на камеру, а то ведь кругом была такая темнотища!
   — Я тут ни при чем! — огрызнулся Фельдман.
   — Не мне же вчера так остро захотелось гусиной вырезки.
   Пересчитавшись, чтобы ненароком не оставить кого-либо на дне, путешественники, все в птичьем помете с головы до пят, продолжили спортивную ходьбу по воде.
   До Брянска плыли цугом, без привалов, перекусывая на ходу подручным кормом.
   Не унывала одна Татьяна. На нее было любо посмотреть. От загара она стала совсем коричневой, почти как облицовка шифоньера, стоявшего в углу ее комнаты.



Жанна-Мария


   Свежую новость откладывать до утра было никак нельзя, и Гриншпон стал будить Решетнева. Он знал, что Виктор Сергеича это нисколько не увлечет, и потянулся к его холодным пяткам.
   — Спишь? — шепнул Гриншпон вполголоса.
   — Сплю, — перевернулся Решетнев на другой бок.
   — Новость есть, — сказал Миша уже громче.
   — Если завтра выходной, то можно орать среди ночи?!
   — Я же шепотом, — оправдывался Гриншпон, практически не сдерживая голоса.
   Заскрипели кровати сожителей, и в любую секунду могли начаться серьезные разборки.
   — Сколько раз тебе говорили: мышью входи после своих репетиций! Мышью! — прогудел Рудик.
   Проснулся Мурат, встал и на ощупь побрел в туалет.
   — Грузыя дажэ прэступник нэ трогают сонный, ждут, когда откроет свой глаза сам, потом наручныкы одэвают! — посовестил он Гриншпона. — Лучше совсэм утром приходы домой от сваих «Спазмов», как я от Нынэл. — Забыв от длинного внушения, куда направлялся, Мурат не побрел ни в какой туалет и снова улегся в постель.
   — Да я и не ору, — сказал Гриншпон тембром морского трубача. — Ну, раз все проснулись, слушайте.
   — Как это все! — возмутился Артамонов. — Я, по-твоему, тоже проснулся?
   — Нет-нет, ты спи, тебе нужно выспаться, — принялся успокаивать его Гриншпон. — У тебя сколько хвостов по этой сессии? Пять? Правильно. Значит, тебе нужно крепенько бай-бай, чтобы завтра на свежую голову отбросить хотя бы один.
   — Не шевели мои рудименты! — Артамонов метко сплюнул в форточку. Если они встанут на дыбы, тебе придется худо!
   — Мы тебя, Миша, выселим из комнаты за нарушение правил советского общежития номер два! — сказал Рудик, закуривая.
   — Сам такой! Вспомни, какой мышью входишь ты после своей радиосекции! — нашел лазейку Гриншпон и, используя эту брешь в биографии старосты, начал давить через нее. — «С мадагаскарцем связался! С эфиопцем связался!» Да вяжись ты с кем хочешь! Кому сперлась в три ночи твоя черномазия! А если короче, парни, «Спазмы» приглашены озвучивать спектакль, за который берется СТЭМ. За это необходимо выпить прямо сейчас. Мы с Бирюком еще покажем этой «Надежде»!
   — Тогда иди и буди Бондаря! При чем здесь мы?!
   — Я буду говорить об этом на Африканском национальном конгрессе! внес свою обычную конкретику Артамонов.
   — Ну, ребята, вы и спелись, шагу не ступить! За мешок лука человека продадут! — Гриншпон отвернулся к стене и, почувствовав полную бесполезность своей затеи, стал сворачиваться в клубок. — Как хотите! Тогда и я спать.
   — Ладно, валяй, рассказывай, а то еще повесишься, не приведи Господь. Все такими нервными стали, напряженными, — встал Рудик в поисках пепельницы и, прощупывая местность на предмет, куда бы присесть в темноте, наткнулся на гору бутылок из-под кефира. — Вот черт! Нарочно, что ли, подложили?!
   — По-видимому, — сказал Гриншпон и, как бы с неохотой, из положения лежа, продолжил: — В наш студенческий театр эстрадных миниатюр пришел новый руководитель, Борис Яныч, и сразу заявил в институтском комитете комсомола, что имеет в виду покончить с дешевыми увеселениями перед каждым праздником и намерен дать театру новое направление. Распыляться на мелкие шоу, сказал он, — только губить таланты.
   — Это что, Пряника, что ли, губить? Или Свечникова?!
   — А секретарь комитета Попов Борис Янычу и говорит, что СТЭМ для того и создавали, чтобы ублажать перед дебошами полупьяных студентов. А за два спектакля в год, пусть даже нормальных и высокого уровня, институт не намерен платить «левым» режиссерам по шестьдесят рублей в месяц. Короче, Борис Яныча отправили подальше. Пряник посоветовал ему все же не обижаться на Попова и предложил сработать на свой страх и риск пробный спектакль не в ущерб обязательной программе для слабоумных. А потом будет видно, может, наш спектакль кого и тронет из ученого совета. Борис Яныч чуть не прослезился от такого рвения актеров-энтузиастов.
   — Ты что, и впрямь думаешь, что люди будут ходить на эти их, как ты говоришь, нормальные представления? — пробормотал Артамонов. Под людьми он подразумевал в основном себя. Дежурный юмор стэмовских весельчаков на побегушках, по его мнению, можно было вынести только через бируши и с бутылкой пива в руке.
   — А что за спектакль вы намерены поставить? — спросил Рудик.
   — О Жанне д'Арк. «Баллада о Жанне», — очень высокопарно сообщил Гриншпон.
   — Ничего себе — отважились! Об эту тему не одна труппа себе зубы поломала. Ведь это очень серьезно, — полностью продрал глаза Рудик.
   — Но дело не в серьезности, а в том, что никак не подбирается кандидатура на роль Жанны. Понимаешь?
   — Но ведь у них там, в этом СТЭМе, насколько я помню, масса красавиц.
   — Масса-то масса, но Борис Яныч просветил их своим мрачно-голубым рабочим взглядом и понял, что Жанну играть некому. И мне пришло в голову… и я подумал, может, наша Марина подойдет. Стоит только вспомнить, что она вытворяла на сцене в Меловом… — сказал Гриншпон.
   — Не потянет. Не та она теперь. Как связалась с Климцовым, так и пропала, — не одобрил идеи Артамонов.
   — Да ну тебя! — махнул на него рукой Гриншпон. — Что б ты понимал! — Миша всегда нервничал, если о Марине говорили в шутливых тонах, словно он один угадывал тоску ее таланта под крайней бесталанностью поведения.
   — Что ни говори, а быстро Климцов управился с Мариной, — высунулся из-под одеяла Решетнев. — Всего за каких-то полгода стал завскладом ее характера.
   — Голова, дело в безрыбье. Просто Климцов полезен ей как кульман. На нем лежит вся графическая часть ее курсовых. Вот и вся недолга! — продолжал защищать Марину Гриншпон. И он был прав. После утраты Кравцова Марине стало безразлично, куда и с кем ходить.
   Кто из нас не расчесывал кожу до крови от какого-нибудь зуда…
   Предложение на роль Жанны д'Арк Марина приняла с радостью. Будто из стола находок ей принесли давным-давно утерянную вещь, не имеющую уже никакой ценности, но очень памятную. Марина даже забыла уточнить, почему именно ее Гриншпон прочит в Жанны. Сразу бросилась в оперативные расспросы — когда куда прийти и прочее.
   В понедельник Гриншпон привел Марину на репетицию.
   — Рекомендую! — представил он ее Борис Янычу.
   — Сейчас мы только начинаем, — с ходу потащил Марину в курс дела режиссер на полставки Борис Яныч Вишневский. — «Спазмы» готовят свою сторону, мы — свою. Пока не стыковались. Сценарий стряпаем всей труппой. Стряпаем почти из всего, что когда-либо было написано о Жанне. Включая «Орлеанскую девственницу» Вольтера. Проходи, сейчас сама увидишь.
   Борис Яныч подмигнул Гриншпону: мол, привел то, что надо, молодец!
   «Мы тоже кое-что понимаем в этом деле!» — ответил Гриншпон хитрым взглядом.
   — Знакомьтесь: Марина! — Борис Яныч подвел ее к стэмовцам. — Она будет играть Жанну.
   Приняли ее, как и всякую новенькую, с интересом и легким недоверием. Некоторые имели о ней представление по «Спазмам», где она совсем недавно солировала. Во взглядах девушек Марина прочла: «И что в ней такого нашел наш многоуважаемый Борис Янович?!»
   Что касалось новой метлы в лице режиссера Вишневского, то теперь каждая репетиция начиналась непременно с тяжелейшей разминки. Все актеры выстраивались на сцене, и Борис Яныч давал нагрузку. Сначала до глумления извращали и коверкали слова и без того труднопроизносимые. Потом проговаривали наборы и сочетания букв, которые в определенном соседстве не очень выгодны для челюстей. Ломка языка казуистическими выражениями продолжала разминку. Со скоростью, употребляемой дикторами в предголевых ситуациях, артисты произносили: «Корабли маневрировали, маневрировали, да не выманеврировали». Или что-либо другое типа: «Сшит колпак, да не по-колпаковски, надо колпак переколпаковать да перевыколпаковать». Затем шла травля гекзаметрами, с их помощью шлифовали мелодику речи: