Страница:
Яков Арсенов
Избранные ходы
ЧАСТЬ 1
Архив на побережье
Я работал корреспондентом отраслевой газеты. Мы с напарником вели репортажи с новых объектов по добыче газа. Как-то нас угораздило отражать введение в строй трубопровода на побережье Аральского моря. Побережье очень смело сказано, когда перед тобой замерзшая пустыня с утопленными в песок баржами и обмелевшее море, отступившее за горизонт.
Под ночлег нам выделили балок — перегороженную пополам фанерную бочку на полозьях с буржуйкой при входе и лежанками по торцам.
На улице было минус десять, но из-за ветра казалось, все сорок. Окаменевшие дрова разгорались плохо, и напарник изводил спички коробок за коробком. Пошарив по шкафам, он нашел коробку с макулатурой, и печку удалось разжечь. Ветер пытался укатить бочку вслед за шарами перекати-поля и задувал в трубу так, что пламя то и дело гасло. Тогда напарник брал стопку бумаги и начинал все снова. При этом он безудержно хохотал. Смех был настолько не к месту, что я оторвался от книги. Перед тем как отправить листы в огонь, напарник прочитывал их. Мне стало любопытно. Я подошел и просмотрел наугад несколько страниц. Это был чей-то архив. То ли брошенный, то ли забытый дневниковые записи, наброски, письма. Я изъял у напарника коробку и унес на свою половину.
Бумаги были переворошены, но читались с интересом даже вне всякой последовательности. Текст имел своеобразную стилистику, словно автор отмахивался от идущих к нему слов и на бумагу прорывались только самые отчаянные. Создавалось впечатление, что в эту безлюдную местность человек забрался, чтобы избавиться от ребенка, появление которого было очень некстати.
Я зачитался допоздна.
— Кто здесь жил? — спросил я утром начальника участка.
— Специалист отбывал.
— Давно уехал?
— С полгода.
— Концы какие-нибудь оставил?
— Может быть, в управлении.
Покончив с репортажем, мы вернулись из командировки. Бумаги я прихватил с собой. Мои недолгие попытки разыскать хозяина записок оказались безуспешными. Меж тем я систематизировал бумаги и, перечитывая по настроению то одну часть, то другую, не заметил, как ушел в них с головой. Время, которое присутствовало в записках по полной выкладке, мне не доводилось видеть вот так, со стороны. Пожить в нем пришлось, а вглядываться — не приходило в голову. Мне нравилось, как из хаоса незатейливых описаний не спеша появлялись характеры. Я узнавал себя в героях и понимал, что моя юность прошла где-то по соседству.
Тринадцать лет я провел в ожидании произведения, в основу которого должны были лечь эти записки. Но ничего подобного в свет не вышло. Я окончательно убедился в том, что рукописи были не забыты в балке на побережье, а оставлены. И тогда я отважился на этот шаг — присвоил их.
Я помнил тексты наизусть, и мне оставалось придать запискам некое подобие сюжета больше в хронологическом, чем в драматическом смысле. Я оставил стилистику нетронутой и доработал только те места, к которым автор и сам непременно вернулся бы еще. На свой страх и риск и не без помощи напарника я восстановил содержание листов, сгоревших в буржуйке. Я публикую записки в надежде, что после стольких лет они уже не повлекут за собой никаких трагедий.
Под ночлег нам выделили балок — перегороженную пополам фанерную бочку на полозьях с буржуйкой при входе и лежанками по торцам.
На улице было минус десять, но из-за ветра казалось, все сорок. Окаменевшие дрова разгорались плохо, и напарник изводил спички коробок за коробком. Пошарив по шкафам, он нашел коробку с макулатурой, и печку удалось разжечь. Ветер пытался укатить бочку вслед за шарами перекати-поля и задувал в трубу так, что пламя то и дело гасло. Тогда напарник брал стопку бумаги и начинал все снова. При этом он безудержно хохотал. Смех был настолько не к месту, что я оторвался от книги. Перед тем как отправить листы в огонь, напарник прочитывал их. Мне стало любопытно. Я подошел и просмотрел наугад несколько страниц. Это был чей-то архив. То ли брошенный, то ли забытый дневниковые записи, наброски, письма. Я изъял у напарника коробку и унес на свою половину.
Бумаги были переворошены, но читались с интересом даже вне всякой последовательности. Текст имел своеобразную стилистику, словно автор отмахивался от идущих к нему слов и на бумагу прорывались только самые отчаянные. Создавалось впечатление, что в эту безлюдную местность человек забрался, чтобы избавиться от ребенка, появление которого было очень некстати.
Я зачитался допоздна.
— Кто здесь жил? — спросил я утром начальника участка.
— Специалист отбывал.
— Давно уехал?
— С полгода.
— Концы какие-нибудь оставил?
— Может быть, в управлении.
Покончив с репортажем, мы вернулись из командировки. Бумаги я прихватил с собой. Мои недолгие попытки разыскать хозяина записок оказались безуспешными. Меж тем я систематизировал бумаги и, перечитывая по настроению то одну часть, то другую, не заметил, как ушел в них с головой. Время, которое присутствовало в записках по полной выкладке, мне не доводилось видеть вот так, со стороны. Пожить в нем пришлось, а вглядываться — не приходило в голову. Мне нравилось, как из хаоса незатейливых описаний не спеша появлялись характеры. Я узнавал себя в героях и понимал, что моя юность прошла где-то по соседству.
Тринадцать лет я провел в ожидании произведения, в основу которого должны были лечь эти записки. Но ничего подобного в свет не вышло. Я окончательно убедился в том, что рукописи были не забыты в балке на побережье, а оставлены. И тогда я отважился на этот шаг — присвоил их.
Я помнил тексты наизусть, и мне оставалось придать запискам некое подобие сюжета больше в хронологическом, чем в драматическом смысле. Я оставил стилистику нетронутой и доработал только те места, к которым автор и сам непременно вернулся бы еще. На свой страх и риск и не без помощи напарника я восстановил содержание листов, сгоревших в буржуйке. Я публикую записки в надежде, что после стольких лет они уже не повлекут за собой никаких трагедий.
День первый
Артамонов опасался опоздать на первую лекцию и проснулся ни свет ни заря.
Когда он явился на занятия, институт был еще пуст. Артамонов сверил часы с висящими на колонне и принялся переносить в блокнот расписание на семестр. Постепенно у доски собралась значительная толпа и стала оттеснять Артамонова.
Девушка, стоявшая за спиной, заметно суетилась и срывающимся дыханием обдавала Артамонова с головы до ног. С высоты своего роста она долго посматривала то на доску, то в блокнот Артамонова, а когда осенило, она тронула его за локоть и спросила:
— Ты, что ли, тоже в 76-Т3?
Артамонов обернулся и уперся взглядом в ее плечевой пояс. Подняв голову выше, он увидел улыбающееся веснушчатое лицо и с таким удивлением осмотрел фигуру незнакомки, что девушка застеснялась своей огромности. Однако она тут же справилась с заминкой и повторила вопрос, поменяв местами слова:
— Ты тоже, что ли, в 76-Т3?
В отношениях с женским полом Артамонов был скромен и застенчив. Его опыт в этом плане исчерпывался тасканием портфеля соседки по парте. Тут пришлось задрать нос кверху, чтобы говорить одногруппнице в лицо, а не в грудь.
— Да, — произнес он после тщательного осмотра фигуры.
— Вот и отлично! Значит, будем учиться вместе! Давай познакомимся. Меня зовут Татьяной, Черемисиной Татьяной. Но называй меня лучше Таней девчонки говорили, мне так больше идет. Ты уже переписал? Тогда я у тебя перекатаю. А тебя как зовут?
Артамонов сложил губы, чтобы произнести: Валера, но Татьяна, не дожидаясь ответа, начала вразнос делиться переживаниями по поводу первого дня занятий. Перешагивая через три ступеньки, она поволокла Артамонова вверх по лестнице и, словно лучшей подруге, рассказывала, как из-за одного симпатичного мальчика она не удосужилась прибыть в институт хотя бы за пару дней до занятий, а явилась только сегодня утром самым ранним автобусом, в котором к ней то и дело приставали парни и не дали спокойно дочитать «Дикую собаку динго».
— Я из Кирова, — закончила она о себе. — А ты?
— Из Орла. Только я не пойму, как ты с утра успела добраться? Отсюда до Кирова двое суток езды.
— Это не тот Киров. Мой в Калужской области. Ты что, ни разу не слышал? — Татьяна нависла над собеседником с такой ревностью и нажимом, что тот был вынужден засомневаться в своих географических познаниях.
— Знаешь, не приходилось как-то…
— Странно, — укоризненно заметила Татьяна, и в наступившей паузе как будто послышалось продолжение: «Стыдно не знать такое!»
Помедлив, она вернулась к теме первого дня занятий:
— Ну вот, кажется, пришли. Высшая физика! Боже мой! Аж страшно делается!
В аудитории никого не было.
— О! — воскликнула Татьяна. — Здесь я писала контрольную по математике. Я сидела вон там! Идем, оттуда хорошо видно. Ты удивишься, но я чуть не завалила эту письменную математику! Хорошо, что знакомые ребята оказались под рукой.
Чтобы как-то участвовать в разговоре, Артамонов хотел заметить, что он, в отличие от нее, писал в этой аудитории сочинение, но Татьяна оказалась неисправимым мастером монолога.
— О! До звонка еще целых пятнадцать минут! Ты пока посиди, я приведу себя в порядок. Ничего не успела сделать в автобусе из-за этих приставак!
Доставая косметику, она еще раз поведала, как чуть не опоздала к автобусу и как ей всю дорогу мешали читать. Потом на время затихла, вытягивая губы, чтобы нанести на них более вызывающий слой помады. Затем возвела на должную длину ресницы, попудрилась, после чего еще минут пять не вынимала себя из зеркальца. Наконец снова взяла помаду и еще резче выразила нижнюю губу.
Закончив манипуляции, Татьяна чуть было опять не обратилась к Артамонову, но снова, как в омут, бросилась в сумочку:
— Забыла! Ногти!
Аудитория наполнялась первокурсниками. Они терялись, смущались, спотыкались в проходе, стеснялись вошедших ранее, совершенно выпуская из виду то, что все вокруг — такие же неловкие и нерасторопные. За исключением разве что Татьяны.
Первой была лекция по физике.
Одновременно со звонком вошел лектор. Татьяна отпрянула от зеркальца и побросала косметику в сумочку, а потом, достав тетрадь из очень похожего на себя портфеля, всей своей статью обратилась к лектору и надолго забыла про Артамонова.
Небольшого роста лектор первоначально не вызвал у Татьяны никакого доверия. Она не признавала мужчин ниже себя. С Артамоновым она пошла на вынужденную связь исключительно потому, что он был первым встретившимся ей представителем коллектива, в котором она рассчитывала проявить или, в крайнем случае, обрести себя.
Физик встал в выжидательную позу — отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу, как бы призывая народ к тишине и порядку. Последние шорохи и щелканья замками растворились в нарастающей тишине. Студенты замерли в ожидании первого преподавательского слова, которое возвестит о начале чего-то непонятного, неизведанного, таинственного.
Наконец лектор оставил в покое окно, унял пальцы и, скользнув взглядом по галерке, заговорил:
— Ярославцев. Владимир Иванович. Намерен вести у вас аудиторную, лабораторную и практическую физику. Первая лекция обзорная, ее можно не записывать.
Татьяна без всякого удовольствия захлопнула тетрадь, на которой фломастером очень старательно, но не очень ровно было выведено: «Физика».
Ярославцев поверхностно прошелся по предмету, а потом до самого звонка распространялся о своей студенческой жизни, постоянно срываясь на мысль, что когда-то и он вот так же пришел на первую лекцию, а теперь, так сказать, уже сам… читает студентам.
Татьяна пропустила мимо ушей все замечания из начал высшей физики, зато с упоением слушала затянувшееся лирическое отступление Ярославцева, устремившись к нему всем своим выдающимся существом.
Прозвенел звонок. Лектор, не попрощавшись, вышел. Татьяна вспомнила про Артамонова:
— Что ты сидишь? Собирайся! Идем! Нам нужно теперь в другой корпус! Следующий урок будет там. — Слово «урок» прозвучало грустно и нелепо. Кроме Татьяны, никто никуда не собирался.
— Постой, кажется, будет продолжение, — сказал Артамонов.
Татьяна молча опустилась на скамью. Она не знала, что занятия в институте проходят парами. Вторую половину лекции она была не так внимательна к Ярославцеву и казалась разочарованной. Она изучала сокурсников. Ее сектор осмотра был намного шире среднего, и легким поворотом головы она запросто доставала любой угол аудитории.
Следующим шло практическое занятие по математике в составе группы.
Когда Артамонов с Татьяной почти под ручку вошли в математический кабинет, группа 76-Т3 была в сборе и глазами, полными любопытства, проводила привлекательную пару. И хотя основное внимание явно уделялось Татьяне, Артамонов замечал и на себе повышенное количество взглядов. Татьяна, усевшись поудобнее, принялась за детальное изучение окружающих, но всюду натыкалась на встречные взгляды. Ощутив себя в эпицентре событий, она опустила глаза и повернулась к Артамонову:
— Ты математику хорошо знаешь?
— Как тебе сказать…
На горизонте появился математик.
Он боком протиснулся в дверь и так же боком, не глядя на присутствующих, направился к столу. В небольших кулачках он зажимал обшлага рукавов не по росту выполненного костюма. Внешность математика была удручающей. Огромный лоб нависал над маленькими глазками, которые были посажены настолько близко друг от друга, что, казалось, могли легко переглядываться, беседуя меж собой. Уши аллометрически устремлялись прочь от головы и не входили с лицом ни в какие пропорции.
Сильно заикаясь и глядя в пол, преподаватель объяснил что-то вроде того, что занятие будет пробным, поскольку лекционный материал по первой теме еще не начитан, и поэтому придется заниматься школьными задачами. Никого не вызывая, он сам решал задачи, вымазываясь в меле и тарабаня себе под нос что-то невнятное. Исписанную доску он вытирал не влажной тряпочкой, которая лежала рядом, а рукавами.
Это был Знойко Дмитрий Васильевич, известный всему институту, но еще незнакомый первокурсникам.
Завершала учебный день лекция по общей химии.
Похожий на льва преподаватель, опустив приветствия, почти по слогам произнес:
— Тема первая. Коллоидные растворы.
Говорил и двигался он очень тяжело, не останавливаясь и не обращая внимания на реакцию слушателей. Не спеша он за полтора часа наговорил столько, что у Татьяны все это еле уместилось на пяти листах помеченной фломастером тетради. Она старалась записывать за химиком все подряд, и поэтому к ней в конспект вкрался анекдот, рассказанный лектором в качестве примера.
— Уф! — сказала Татьяна, когда лектор, не попрощавшись, вышел. — А я боялась, что не смогу успевать записывать эти… лекции. Оказывается, очень даже смогу. Ну, а сейчас скорее в столовую, я ужасно проголодалась! Перешагивая через четыре ступеньки, она повлекла Артамонова вниз по лестнице.
В студенческой столовой Татьяна на удивление спокойно выстояла длинную очередь, но у раздачи заметно забеспокоилась и разлила компот, поставив стакан на край тарелки. Зардевшись от неловкости, она замолчала, но, как только сели за стол, быстро забыла про неудачу и вновь заговорила. Она свободно и не в меру критично распространялась о вечерних разблюдовках, обнаруживая компетенцию на уровне заведующей трестом столовых и ресторанов, но камни и грязь, летевшие в общепит, нисколько не умеряли здорового аппетита.
— Ты в столовой работала до института? — отважился поддержать разговор Артамонов.
— Нет, — покраснела Татьяна. — Я поступила сразу после школы. А теперь ты куда идешь? — спросила она на выходе из столовой.
— В общежитие.
— Тогда нам по пути.
Обед своеобразно сказался на поведении Татьяны. Она молча поскрипывала и посапывала, как орган какой-нибудь внутренней секреции, и только у самых общежитий внятно произнесла:
— А чем ты, интересно, занимаешься вечером?
Артамонов понял, что необходим крутой поворот.
— Выступаю на концерте.
— Извини, не расслышала.
— У меня свидание, — сказал он, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Ну ничего, тогда я одна схожу куда-нибудь. Я немножко помню, где здесь все эти театры-кинотеатры и все такое прочее.
Перебросив с руки на руку свой неимоверный портфель, она исчезла в дверях женского общежития.
Артамонов направился в мужское общежитие. В 535-й комнате, куда его поселили, он обнаружил четверых первокурсников, уже расквартировавшихся.
Самый старший, Сергей Рудик, тут же предложил отметить начало занятий. Несогласных не было.
— Самое главное в высшей школе — не нужно каждый вечер делать уроки, — рассуждал Решетнев Виктор. Он поднял стакан и посмотрел сквозь него на лампочку. — Ходи себе, посещай, а на сессии — сдавай оптом сразу все.
— И какой слово прыдумалы — сэссыя! — удивлялся осетин Мурат Бибилов. — Засэданые им, что лы?!
Рудик в ответ наполнил стаканы. Мурат отказался от второго тоста, сославшись на то, что водку никогда в жизни не пил, поскольку у них в Гори потребляют питье исключительно домашнего приготовления. Чтобы не быть голословным, он быстро обмяк и начал засыпать. Его продромальный акцент был настолько убедительным, что никто не стал настаивать на его дальнейшем присутствии за столом.
Остальные продолжили нетрезвую беседу.
Скоро все узнали, что Решетнев повзрослел очень оперативно, в два приема. Сначала неявно — увидев в зале ожидания свою бывшую одноклассницу, кормившую почти игрушечной грудью настоящего ребенка, а чуть позже основательно, прочитав на стенде у паспортного стола о розыске преступника одного с ним года рождения. Он понял, что его сверстники уже вовсю орудуют в жизни. Решетнев был единственным в 535-й комнате, кто учился не в 76-Т3, а в параллельной группе — 76-Д1, но пока вряд ли кто знал, чем турбины отличаются от дизелей.
— Не верится как-то, чтобы в семнадцать лет уже разыскивали, скептически заметил Миша Гриншпон. Он был единственным евреем в комнате. Ты не пробовал поступать на филологический? — спросил он Решетнева.
— Нет, а что?
— Понимаешь… язык у тебя… мне кажется, ты больше тяготеешь к чему-нибудь гуманитарному.
— Это ты загнул! Я дня не могу прожить без вымазанной солидолом железки! Нашел гуманитария! Ты же знаешь, как невелик шанс родиться лириком в семье механизатора. Тем более у нас в Почепе!
Артамонов после четвертой рюмки тоже за компанию вспомнил, как повзрослел. Пошел как-то в лес за грибами, и — прихватило прямо под сосной, как роженицу. Там, среди дерев, Артамонов от тоски присел на пень, чудом удерживая ведро, на дне которого синел срезанной ножкой единственный подосиновик. В те мгновения Артамонов не понимал, что с ним происходит, он только чувствовал, что кто-то неведомый делает с ним что-то хорошее, и смирно ждал под деревом, как лошадь, которую чистят.
Отслуживший в армии Рудик тихонько улыбался в усы. Его несколько занимал этот школьный наив. Усы делали его лицо таким, будто хозяина только что ударили по лицу.
— Ладно, — сказал он, — ложимся спать, уже светает.
Приподнявшись, он метко отправил в форточку дотянутый до упора окурок.
Мурат, выбросив вперед руку и колено, спал. Он и во сне оставался кандидатом в мастера спорта по фехтованию.
Когда он явился на занятия, институт был еще пуст. Артамонов сверил часы с висящими на колонне и принялся переносить в блокнот расписание на семестр. Постепенно у доски собралась значительная толпа и стала оттеснять Артамонова.
Девушка, стоявшая за спиной, заметно суетилась и срывающимся дыханием обдавала Артамонова с головы до ног. С высоты своего роста она долго посматривала то на доску, то в блокнот Артамонова, а когда осенило, она тронула его за локоть и спросила:
— Ты, что ли, тоже в 76-Т3?
Артамонов обернулся и уперся взглядом в ее плечевой пояс. Подняв голову выше, он увидел улыбающееся веснушчатое лицо и с таким удивлением осмотрел фигуру незнакомки, что девушка застеснялась своей огромности. Однако она тут же справилась с заминкой и повторила вопрос, поменяв местами слова:
— Ты тоже, что ли, в 76-Т3?
В отношениях с женским полом Артамонов был скромен и застенчив. Его опыт в этом плане исчерпывался тасканием портфеля соседки по парте. Тут пришлось задрать нос кверху, чтобы говорить одногруппнице в лицо, а не в грудь.
— Да, — произнес он после тщательного осмотра фигуры.
— Вот и отлично! Значит, будем учиться вместе! Давай познакомимся. Меня зовут Татьяной, Черемисиной Татьяной. Но называй меня лучше Таней девчонки говорили, мне так больше идет. Ты уже переписал? Тогда я у тебя перекатаю. А тебя как зовут?
Артамонов сложил губы, чтобы произнести: Валера, но Татьяна, не дожидаясь ответа, начала вразнос делиться переживаниями по поводу первого дня занятий. Перешагивая через три ступеньки, она поволокла Артамонова вверх по лестнице и, словно лучшей подруге, рассказывала, как из-за одного симпатичного мальчика она не удосужилась прибыть в институт хотя бы за пару дней до занятий, а явилась только сегодня утром самым ранним автобусом, в котором к ней то и дело приставали парни и не дали спокойно дочитать «Дикую собаку динго».
— Я из Кирова, — закончила она о себе. — А ты?
— Из Орла. Только я не пойму, как ты с утра успела добраться? Отсюда до Кирова двое суток езды.
— Это не тот Киров. Мой в Калужской области. Ты что, ни разу не слышал? — Татьяна нависла над собеседником с такой ревностью и нажимом, что тот был вынужден засомневаться в своих географических познаниях.
— Знаешь, не приходилось как-то…
— Странно, — укоризненно заметила Татьяна, и в наступившей паузе как будто послышалось продолжение: «Стыдно не знать такое!»
Помедлив, она вернулась к теме первого дня занятий:
— Ну вот, кажется, пришли. Высшая физика! Боже мой! Аж страшно делается!
В аудитории никого не было.
— О! — воскликнула Татьяна. — Здесь я писала контрольную по математике. Я сидела вон там! Идем, оттуда хорошо видно. Ты удивишься, но я чуть не завалила эту письменную математику! Хорошо, что знакомые ребята оказались под рукой.
Чтобы как-то участвовать в разговоре, Артамонов хотел заметить, что он, в отличие от нее, писал в этой аудитории сочинение, но Татьяна оказалась неисправимым мастером монолога.
— О! До звонка еще целых пятнадцать минут! Ты пока посиди, я приведу себя в порядок. Ничего не успела сделать в автобусе из-за этих приставак!
Доставая косметику, она еще раз поведала, как чуть не опоздала к автобусу и как ей всю дорогу мешали читать. Потом на время затихла, вытягивая губы, чтобы нанести на них более вызывающий слой помады. Затем возвела на должную длину ресницы, попудрилась, после чего еще минут пять не вынимала себя из зеркальца. Наконец снова взяла помаду и еще резче выразила нижнюю губу.
Закончив манипуляции, Татьяна чуть было опять не обратилась к Артамонову, но снова, как в омут, бросилась в сумочку:
— Забыла! Ногти!
Аудитория наполнялась первокурсниками. Они терялись, смущались, спотыкались в проходе, стеснялись вошедших ранее, совершенно выпуская из виду то, что все вокруг — такие же неловкие и нерасторопные. За исключением разве что Татьяны.
Первой была лекция по физике.
Одновременно со звонком вошел лектор. Татьяна отпрянула от зеркальца и побросала косметику в сумочку, а потом, достав тетрадь из очень похожего на себя портфеля, всей своей статью обратилась к лектору и надолго забыла про Артамонова.
Небольшого роста лектор первоначально не вызвал у Татьяны никакого доверия. Она не признавала мужчин ниже себя. С Артамоновым она пошла на вынужденную связь исключительно потому, что он был первым встретившимся ей представителем коллектива, в котором она рассчитывала проявить или, в крайнем случае, обрести себя.
Физик встал в выжидательную позу — отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу, как бы призывая народ к тишине и порядку. Последние шорохи и щелканья замками растворились в нарастающей тишине. Студенты замерли в ожидании первого преподавательского слова, которое возвестит о начале чего-то непонятного, неизведанного, таинственного.
Наконец лектор оставил в покое окно, унял пальцы и, скользнув взглядом по галерке, заговорил:
— Ярославцев. Владимир Иванович. Намерен вести у вас аудиторную, лабораторную и практическую физику. Первая лекция обзорная, ее можно не записывать.
Татьяна без всякого удовольствия захлопнула тетрадь, на которой фломастером очень старательно, но не очень ровно было выведено: «Физика».
Ярославцев поверхностно прошелся по предмету, а потом до самого звонка распространялся о своей студенческой жизни, постоянно срываясь на мысль, что когда-то и он вот так же пришел на первую лекцию, а теперь, так сказать, уже сам… читает студентам.
Татьяна пропустила мимо ушей все замечания из начал высшей физики, зато с упоением слушала затянувшееся лирическое отступление Ярославцева, устремившись к нему всем своим выдающимся существом.
Прозвенел звонок. Лектор, не попрощавшись, вышел. Татьяна вспомнила про Артамонова:
— Что ты сидишь? Собирайся! Идем! Нам нужно теперь в другой корпус! Следующий урок будет там. — Слово «урок» прозвучало грустно и нелепо. Кроме Татьяны, никто никуда не собирался.
— Постой, кажется, будет продолжение, — сказал Артамонов.
Татьяна молча опустилась на скамью. Она не знала, что занятия в институте проходят парами. Вторую половину лекции она была не так внимательна к Ярославцеву и казалась разочарованной. Она изучала сокурсников. Ее сектор осмотра был намного шире среднего, и легким поворотом головы она запросто доставала любой угол аудитории.
Следующим шло практическое занятие по математике в составе группы.
Когда Артамонов с Татьяной почти под ручку вошли в математический кабинет, группа 76-Т3 была в сборе и глазами, полными любопытства, проводила привлекательную пару. И хотя основное внимание явно уделялось Татьяне, Артамонов замечал и на себе повышенное количество взглядов. Татьяна, усевшись поудобнее, принялась за детальное изучение окружающих, но всюду натыкалась на встречные взгляды. Ощутив себя в эпицентре событий, она опустила глаза и повернулась к Артамонову:
— Ты математику хорошо знаешь?
— Как тебе сказать…
На горизонте появился математик.
Он боком протиснулся в дверь и так же боком, не глядя на присутствующих, направился к столу. В небольших кулачках он зажимал обшлага рукавов не по росту выполненного костюма. Внешность математика была удручающей. Огромный лоб нависал над маленькими глазками, которые были посажены настолько близко друг от друга, что, казалось, могли легко переглядываться, беседуя меж собой. Уши аллометрически устремлялись прочь от головы и не входили с лицом ни в какие пропорции.
Сильно заикаясь и глядя в пол, преподаватель объяснил что-то вроде того, что занятие будет пробным, поскольку лекционный материал по первой теме еще не начитан, и поэтому придется заниматься школьными задачами. Никого не вызывая, он сам решал задачи, вымазываясь в меле и тарабаня себе под нос что-то невнятное. Исписанную доску он вытирал не влажной тряпочкой, которая лежала рядом, а рукавами.
Это был Знойко Дмитрий Васильевич, известный всему институту, но еще незнакомый первокурсникам.
Завершала учебный день лекция по общей химии.
Похожий на льва преподаватель, опустив приветствия, почти по слогам произнес:
— Тема первая. Коллоидные растворы.
Говорил и двигался он очень тяжело, не останавливаясь и не обращая внимания на реакцию слушателей. Не спеша он за полтора часа наговорил столько, что у Татьяны все это еле уместилось на пяти листах помеченной фломастером тетради. Она старалась записывать за химиком все подряд, и поэтому к ней в конспект вкрался анекдот, рассказанный лектором в качестве примера.
— Уф! — сказала Татьяна, когда лектор, не попрощавшись, вышел. — А я боялась, что не смогу успевать записывать эти… лекции. Оказывается, очень даже смогу. Ну, а сейчас скорее в столовую, я ужасно проголодалась! Перешагивая через четыре ступеньки, она повлекла Артамонова вниз по лестнице.
В студенческой столовой Татьяна на удивление спокойно выстояла длинную очередь, но у раздачи заметно забеспокоилась и разлила компот, поставив стакан на край тарелки. Зардевшись от неловкости, она замолчала, но, как только сели за стол, быстро забыла про неудачу и вновь заговорила. Она свободно и не в меру критично распространялась о вечерних разблюдовках, обнаруживая компетенцию на уровне заведующей трестом столовых и ресторанов, но камни и грязь, летевшие в общепит, нисколько не умеряли здорового аппетита.
— Ты в столовой работала до института? — отважился поддержать разговор Артамонов.
— Нет, — покраснела Татьяна. — Я поступила сразу после школы. А теперь ты куда идешь? — спросила она на выходе из столовой.
— В общежитие.
— Тогда нам по пути.
Обед своеобразно сказался на поведении Татьяны. Она молча поскрипывала и посапывала, как орган какой-нибудь внутренней секреции, и только у самых общежитий внятно произнесла:
— А чем ты, интересно, занимаешься вечером?
Артамонов понял, что необходим крутой поворот.
— Выступаю на концерте.
— Извини, не расслышала.
— У меня свидание, — сказал он, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Ну ничего, тогда я одна схожу куда-нибудь. Я немножко помню, где здесь все эти театры-кинотеатры и все такое прочее.
Перебросив с руки на руку свой неимоверный портфель, она исчезла в дверях женского общежития.
Артамонов направился в мужское общежитие. В 535-й комнате, куда его поселили, он обнаружил четверых первокурсников, уже расквартировавшихся.
Самый старший, Сергей Рудик, тут же предложил отметить начало занятий. Несогласных не было.
— Самое главное в высшей школе — не нужно каждый вечер делать уроки, — рассуждал Решетнев Виктор. Он поднял стакан и посмотрел сквозь него на лампочку. — Ходи себе, посещай, а на сессии — сдавай оптом сразу все.
— И какой слово прыдумалы — сэссыя! — удивлялся осетин Мурат Бибилов. — Засэданые им, что лы?!
Рудик в ответ наполнил стаканы. Мурат отказался от второго тоста, сославшись на то, что водку никогда в жизни не пил, поскольку у них в Гори потребляют питье исключительно домашнего приготовления. Чтобы не быть голословным, он быстро обмяк и начал засыпать. Его продромальный акцент был настолько убедительным, что никто не стал настаивать на его дальнейшем присутствии за столом.
Остальные продолжили нетрезвую беседу.
Скоро все узнали, что Решетнев повзрослел очень оперативно, в два приема. Сначала неявно — увидев в зале ожидания свою бывшую одноклассницу, кормившую почти игрушечной грудью настоящего ребенка, а чуть позже основательно, прочитав на стенде у паспортного стола о розыске преступника одного с ним года рождения. Он понял, что его сверстники уже вовсю орудуют в жизни. Решетнев был единственным в 535-й комнате, кто учился не в 76-Т3, а в параллельной группе — 76-Д1, но пока вряд ли кто знал, чем турбины отличаются от дизелей.
— Не верится как-то, чтобы в семнадцать лет уже разыскивали, скептически заметил Миша Гриншпон. Он был единственным евреем в комнате. Ты не пробовал поступать на филологический? — спросил он Решетнева.
— Нет, а что?
— Понимаешь… язык у тебя… мне кажется, ты больше тяготеешь к чему-нибудь гуманитарному.
— Это ты загнул! Я дня не могу прожить без вымазанной солидолом железки! Нашел гуманитария! Ты же знаешь, как невелик шанс родиться лириком в семье механизатора. Тем более у нас в Почепе!
Артамонов после четвертой рюмки тоже за компанию вспомнил, как повзрослел. Пошел как-то в лес за грибами, и — прихватило прямо под сосной, как роженицу. Там, среди дерев, Артамонов от тоски присел на пень, чудом удерживая ведро, на дне которого синел срезанной ножкой единственный подосиновик. В те мгновения Артамонов не понимал, что с ним происходит, он только чувствовал, что кто-то неведомый делает с ним что-то хорошее, и смирно ждал под деревом, как лошадь, которую чистят.
Отслуживший в армии Рудик тихонько улыбался в усы. Его несколько занимал этот школьный наив. Усы делали его лицо таким, будто хозяина только что ударили по лицу.
— Ладно, — сказал он, — ложимся спать, уже светает.
Приподнявшись, он метко отправил в форточку дотянутый до упора окурок.
Мурат, выбросив вперед руку и колено, спал. Он и во сне оставался кандидатом в мастера спорта по фехтованию.
Окрестности
Институт располагался в историческом центре города, почти на берегу Десны. Главный корпус представлял собой казарменного вида особняк из жженого кирпича. Опоясанный растительностью, он казался вечно сырым и затравленным. У парадного входа висели две мемориальные доски. На одной был высечен анекдот, будто здание охраняется государством. Другая сообщала, как Надежда Константиновна Крупская проездом на воды в Баден-Баден учинила здесь такую сходку работяг с паровозостроительного завода, что это капиталистическое предприятие больше так и не смогло выпустить ни одного паровоза.
Слева от институтского квартала сутулил стены кинотеатр «Победа», построенный пленными немцами. Справа зияли выщербленные витрины магазина «Наука» с обширным винным отделом.
Тут же начинался Студенческий бульвар со стрелками-указателями «в пойму» на заборах. Чтобы первокурсники, убегая с занятий, не плутали подолгу в поисках укромного ландшафта для отдохновения от учебной муштры. В конце бульвара, считай круглосуточно, работали два заведения — «Закусочная» и «Сосисочная». Общепит за убыточностью объединил их. Место стало называться «Засисочной». Единственный пункт в городе, где при продаже напитков не навынос взималась плата за посуду.
Все это вместе взятое лежало как бы на опушке одичалого Майского парка. Чтобы хоть как-то опоэтизировать глушь, в центре парка в свое время был установлен памятник Пушкину. Под постамент вырубили участок, но ивняк быстро затянул плешь. Теперь поэту, читая томик, приходилось сдвигать со страниц неуемные ветки. На бесконечных субботниках студенты подновляли фигуру гения, замазывая ее известкой и гипсом. Арапские кудряшки слиплись в плоскую челку, нос вырос, ботинки распухли. Вскоре Пушкин стал походить на Гоголя, потом на Крылова и, наконец, на Ваську Евнухова, который за двенадцать лет обучения дошел только до третьего курса. Василия отчисляли, забирали в армию, сажали на пятнадцать суток или просто в вытрезвитель, он брал академки по семейным обстоятельствам, по болезни, в связи с поездкой в пермскую зону, потом восстанавливался и опять пытался сдать сопромат.
Первокурсницы, совершая пробные любовные вылазки в Майский парк, шарахались от памятника Пушкину, как от привидения.
Майский парк славился деревянными скульптурами, которые ваялись из засохших на корню деревьев. Дубы там умирали десятками, и в парк, как на падаль, слетались все резчики страны. Материала катастрофически не хватало. Стволы пришлось завозить из соседнего леса. Их распиливали, зарывали в землю и вырубали то ли брянского князя Романа, то ли дурака Ивана.
За каких-то пару лет парк превратился в языческое кладбище.
Из реализма там был только гранитный бюст дважды Героя Социалистического Труда Бутасова. У подножия зачастую сидел сам герой с бутылкой. Он целовал себя, каменного, бил себя, живого, в грудь и кричал на прохожих.
Майский парк считался кровным массивом студентов-машиностроителей. Над ним постоянно брались социалистические обязательства — то вырубить под корень всю дичь, то снова засадить пустоты бересклетом да можжевельником. Может быть, поэтому парк сильно смахивал на студентов — был таким же бесхозно заросшим и с Пушкиным внутри.
Окрестности находились как бы в одной компании с институтским комплексом. Только два пуританизированных общежития — женское и мужское заговорщицки стояли в стороне. Они не могли соперничать с кремлевской кладкой старинных построек, а простым силикатным кирпичом не каждого и прошибешь, как любил говаривать Бирюк.
Архитектурным довеском к общагам служила столовая номер 19, попросту «девятнарик». Студенты питались в ней большей частью в дни стипендий. Столовая была удобна тем, что любое мясо, принятое в ее мушиной утробе, могло перевариваться и неделю, и две. В зависимости от количества пива, залитого поверх.
За углом бульвара высилась длиннющая девятиэтажка. В обиходе «китайская стена». Ее молоденькие и не очень обитательницы, в основном дочки городских голов разного калибра, безвылазно паслись в мужском общежитии. Но жениться на них студенты почему-то не желали, за что родители и секли дочек по партийной линии.
Слева от институтского квартала сутулил стены кинотеатр «Победа», построенный пленными немцами. Справа зияли выщербленные витрины магазина «Наука» с обширным винным отделом.
Тут же начинался Студенческий бульвар со стрелками-указателями «в пойму» на заборах. Чтобы первокурсники, убегая с занятий, не плутали подолгу в поисках укромного ландшафта для отдохновения от учебной муштры. В конце бульвара, считай круглосуточно, работали два заведения — «Закусочная» и «Сосисочная». Общепит за убыточностью объединил их. Место стало называться «Засисочной». Единственный пункт в городе, где при продаже напитков не навынос взималась плата за посуду.
Все это вместе взятое лежало как бы на опушке одичалого Майского парка. Чтобы хоть как-то опоэтизировать глушь, в центре парка в свое время был установлен памятник Пушкину. Под постамент вырубили участок, но ивняк быстро затянул плешь. Теперь поэту, читая томик, приходилось сдвигать со страниц неуемные ветки. На бесконечных субботниках студенты подновляли фигуру гения, замазывая ее известкой и гипсом. Арапские кудряшки слиплись в плоскую челку, нос вырос, ботинки распухли. Вскоре Пушкин стал походить на Гоголя, потом на Крылова и, наконец, на Ваську Евнухова, который за двенадцать лет обучения дошел только до третьего курса. Василия отчисляли, забирали в армию, сажали на пятнадцать суток или просто в вытрезвитель, он брал академки по семейным обстоятельствам, по болезни, в связи с поездкой в пермскую зону, потом восстанавливался и опять пытался сдать сопромат.
Первокурсницы, совершая пробные любовные вылазки в Майский парк, шарахались от памятника Пушкину, как от привидения.
Майский парк славился деревянными скульптурами, которые ваялись из засохших на корню деревьев. Дубы там умирали десятками, и в парк, как на падаль, слетались все резчики страны. Материала катастрофически не хватало. Стволы пришлось завозить из соседнего леса. Их распиливали, зарывали в землю и вырубали то ли брянского князя Романа, то ли дурака Ивана.
За каких-то пару лет парк превратился в языческое кладбище.
Из реализма там был только гранитный бюст дважды Героя Социалистического Труда Бутасова. У подножия зачастую сидел сам герой с бутылкой. Он целовал себя, каменного, бил себя, живого, в грудь и кричал на прохожих.
Майский парк считался кровным массивом студентов-машиностроителей. Над ним постоянно брались социалистические обязательства — то вырубить под корень всю дичь, то снова засадить пустоты бересклетом да можжевельником. Может быть, поэтому парк сильно смахивал на студентов — был таким же бесхозно заросшим и с Пушкиным внутри.
Окрестности находились как бы в одной компании с институтским комплексом. Только два пуританизированных общежития — женское и мужское заговорщицки стояли в стороне. Они не могли соперничать с кремлевской кладкой старинных построек, а простым силикатным кирпичом не каждого и прошибешь, как любил говаривать Бирюк.
Архитектурным довеском к общагам служила столовая номер 19, попросту «девятнарик». Студенты питались в ней большей частью в дни стипендий. Столовая была удобна тем, что любое мясо, принятое в ее мушиной утробе, могло перевариваться и неделю, и две. В зависимости от количества пива, залитого поверх.
За углом бульвара высилась длиннющая девятиэтажка. В обиходе «китайская стена». Ее молоденькие и не очень обитательницы, в основном дочки городских голов разного калибра, безвылазно паслись в мужском общежитии. Но жениться на них студенты почему-то не желали, за что родители и секли дочек по партийной линии.
Золотое Меловое
В понедельник с утра первокурсники стали заметно проще. Походная форма делала многих неузнаваемыми. Вместе с наглаженными костюмами дома было оставлено все наносное, вычурное и напускное, что мешало сближению во время занятий. А тут, оказавшись незажатыми, все повели себя так, будто одновременно делали шаг навстречу друг другу.
В ожидании электрички первокурсники потока банковались вокруг своих старост.
Рудик в армейском берете и затертой кожанке был заметен из любой точки перрона. Его черные вихры оттеняла разметанная ветром рыжая шевелюра Татьяны, так что лик Сергея постоянно находился как бы в ее ореоле.
Имея столь завидные ориентиры, группа 76-Т3 быстро собралась вместе. Пересчитались, как в детском саду. Троих не хватало.
— Во времена господства статистики это не потеря, — резюмировал Замыкин, но отсутствующих все же занес в свою красную книгу.
До места назначения добирались целый день.
— Известное дело — в хороший колхоз не пошлют. Передовое хозяйство и само справится, — разъяснял куратор незадачливым первокурсникам причину столь несоседских шефских связей. — За нашим институтом — не знаю, почему, но догадаться можно — закреплена самая что ни на есть глушь.
Замыкин оказался на редкость словоохотливым. Из общих споров и бесед с ним многие уходили в диалоги друг с другом, сближаясь и подавая пример сближения другим. Затронутые куратором вопросы оживляли сначала центральное купе, потом вмиг расхватывались соседними, и те, не обращая внимания на развитие темы в центре вагона, гнули каждый или попарно в свою сторону, выдавая убеждения, наклонности, устремления или их полное отсутствие.
С девушками сближались самым невинным способом — таскали с вокзала в автобус и потом перегружали на гужевые повозки их тугую поклажу.
Татьяна несла свой мешок сама. Рудику было не до нее: будучи заядлым охотником, он увлеченно спорил с Замыкиным насчет ружей — какая двустволка эффективней, обычная или «вертикалка». Остальные одногруппники не отваживались предложить помощь Татьяне, опасаясь, что этот акт обидит ее и здорово навредит дальнейшим отношениям с ней. А Татьяна так хотела, чтобы любой, пусть даже самый захудалый одногруппник предложил взять ее ношу. Желание возникало не оттого, что было тяжело нести, просто ей хотелось казаться такой же хрупкой и слабой, как две ее будущие подруги — Люда и Марина. Она долго ждала подвига от парней, потом полностью разуверилась в их джентльменстве и стала обходиться со своим вещмешком подчеркнуто самостоятельно.
К месту назначения прибыли в настроении самом предрасположительном.
Забелин Леша, среднего диаметра толстячок в болотных сапогах, попросил группу попозировать для снимка на фоне приближающейся деревни. Было заметно, что отец у Забелина законченный рыболов — куртка, свисавшая с плеч сына, как с вешалки, была усеяна крючками и мормышками. До самой околицы Леша изощрялся в умении снимать объект на ходу и просовывался со своим фотоаппаратом чуть не в души согруппникам, поминутно цепляясь мормышками за чужую жизнь. Всех, кого снимал, Забелин уверял, что смерть как не любит статических снимков, поэтому ведет творческий поиск только в движении, только в порыве…
Подшефная деревня называлась Меловое. Она раскинулась на двух известковых холмах, у подножия которых гремели ключи. Вокруг простирались неубранные поля, в самой низине лежал луг, бежала речка Ипуть, а между ними шелестели перелески.
Замыкин пошел за колхозным начальством, а группа прикорнула на околице.
Бригадира искали часа три. Но он был не в состоянии, поэтому разводил прибывшую рабсилу по домам для поселения сам агроном.
Рудика, Артамонова, Бибилова, Гриншпона и Нынкина приняла на постой неунывающая бабуся, жившая почти за деревней.
— Заходите в хату, я сейчас приду, — сказала она мнущимся во дворе постояльцам и направилась к соседке.
Они вошли в избу и стали прикидывать, кто где устроится на ночь.
— Чур я сплю на печке, — категорически заявил Нынкин, более всех заволновавшийся насчет вместимости бабкиного жилища.
— Если влезешь, — бросила непонятно откуда появившаяся старуха. Больно печка мала. У моего покойничка и то ноги свисали до колен, хоть ростом он был с сидячую собаку, не боле.
Нынкина передернуло оттого, что на облюбованном им месте спал покойник. Но отступать было некуда.
— А какой мэсто нам? — всполошился Мурат. Он был горяч и нетерпелив, и малейшее промедление мгновенно выводило его из себя.
В ожидании электрички первокурсники потока банковались вокруг своих старост.
Рудик в армейском берете и затертой кожанке был заметен из любой точки перрона. Его черные вихры оттеняла разметанная ветром рыжая шевелюра Татьяны, так что лик Сергея постоянно находился как бы в ее ореоле.
Имея столь завидные ориентиры, группа 76-Т3 быстро собралась вместе. Пересчитались, как в детском саду. Троих не хватало.
— Во времена господства статистики это не потеря, — резюмировал Замыкин, но отсутствующих все же занес в свою красную книгу.
До места назначения добирались целый день.
— Известное дело — в хороший колхоз не пошлют. Передовое хозяйство и само справится, — разъяснял куратор незадачливым первокурсникам причину столь несоседских шефских связей. — За нашим институтом — не знаю, почему, но догадаться можно — закреплена самая что ни на есть глушь.
Замыкин оказался на редкость словоохотливым. Из общих споров и бесед с ним многие уходили в диалоги друг с другом, сближаясь и подавая пример сближения другим. Затронутые куратором вопросы оживляли сначала центральное купе, потом вмиг расхватывались соседними, и те, не обращая внимания на развитие темы в центре вагона, гнули каждый или попарно в свою сторону, выдавая убеждения, наклонности, устремления или их полное отсутствие.
С девушками сближались самым невинным способом — таскали с вокзала в автобус и потом перегружали на гужевые повозки их тугую поклажу.
Татьяна несла свой мешок сама. Рудику было не до нее: будучи заядлым охотником, он увлеченно спорил с Замыкиным насчет ружей — какая двустволка эффективней, обычная или «вертикалка». Остальные одногруппники не отваживались предложить помощь Татьяне, опасаясь, что этот акт обидит ее и здорово навредит дальнейшим отношениям с ней. А Татьяна так хотела, чтобы любой, пусть даже самый захудалый одногруппник предложил взять ее ношу. Желание возникало не оттого, что было тяжело нести, просто ей хотелось казаться такой же хрупкой и слабой, как две ее будущие подруги — Люда и Марина. Она долго ждала подвига от парней, потом полностью разуверилась в их джентльменстве и стала обходиться со своим вещмешком подчеркнуто самостоятельно.
К месту назначения прибыли в настроении самом предрасположительном.
Забелин Леша, среднего диаметра толстячок в болотных сапогах, попросил группу попозировать для снимка на фоне приближающейся деревни. Было заметно, что отец у Забелина законченный рыболов — куртка, свисавшая с плеч сына, как с вешалки, была усеяна крючками и мормышками. До самой околицы Леша изощрялся в умении снимать объект на ходу и просовывался со своим фотоаппаратом чуть не в души согруппникам, поминутно цепляясь мормышками за чужую жизнь. Всех, кого снимал, Забелин уверял, что смерть как не любит статических снимков, поэтому ведет творческий поиск только в движении, только в порыве…
Подшефная деревня называлась Меловое. Она раскинулась на двух известковых холмах, у подножия которых гремели ключи. Вокруг простирались неубранные поля, в самой низине лежал луг, бежала речка Ипуть, а между ними шелестели перелески.
Замыкин пошел за колхозным начальством, а группа прикорнула на околице.
Бригадира искали часа три. Но он был не в состоянии, поэтому разводил прибывшую рабсилу по домам для поселения сам агроном.
Рудика, Артамонова, Бибилова, Гриншпона и Нынкина приняла на постой неунывающая бабуся, жившая почти за деревней.
— Заходите в хату, я сейчас приду, — сказала она мнущимся во дворе постояльцам и направилась к соседке.
Они вошли в избу и стали прикидывать, кто где устроится на ночь.
— Чур я сплю на печке, — категорически заявил Нынкин, более всех заволновавшийся насчет вместимости бабкиного жилища.
— Если влезешь, — бросила непонятно откуда появившаяся старуха. Больно печка мала. У моего покойничка и то ноги свисали до колен, хоть ростом он был с сидячую собаку, не боле.
Нынкина передернуло оттого, что на облюбованном им месте спал покойник. Но отступать было некуда.
— А какой мэсто нам? — всполошился Мурат. Он был горяч и нетерпелив, и малейшее промедление мгновенно выводило его из себя.