благополучия. Если в таком сочетании признаков содержатся противоречия, то
это -- живые противоречия интеллигентской души. Прежде всего интеллигент и
по настроению, и по складу жизни -- монах. Он сторонится реальности, бежит
от мира, живет вне подлинной исторической бытовой жизни, в мире призраков,
мечтаний и благочестивой веры. Интеллигенция есть как бы самостоятельное
государство, особый мирок со своими строжайшими и крепчайшими традициями, с
своим этикетом, с своими нравами, обычаями, почти со своей собственной
культурой; и можно сказать, что нигде в России нет столь
незыблемо-устойчивых традиций, такой определенности и строгости в
регулировании жизни, такой категоричности в расценке людей и состояний,
такой верности корпоративному духу, как в том всероссийском духовном
монастыре, который образует русская интеллигенция. И этой монашеской
обособленности соответствует монашески-суровый аскетизм, прославление
бедности и простоты, уклонение от всяких соблазнов суетной и греховной
мирской жизни. Но, уединившись в своем монастыре, интеллигент не равнодушен
к миру; наметив, из своего монастыря он хочет править миром и насадить в нем
свою веру; он -- воинствующий монах, монах-революционер. Все отношения
интеллигенции к политике, ее фанатизм и нетерпимость, ее непрактичность и
неумелость в политической деятельности, ее невыносимая склонность к
фракционным раздорам, отсутствие у нее государственного смысла, -- все это
вытекает из монашески-религиозного ее духа, из того, что для нее
политическая деятельность имеет целью не столько провести в жизнь какую-либо
объективно полезную, в мирском смысле, реформу, сколько -- истребить врагов
веры и насильственно обратить мир в свою веру. И, наконец, содержание этой
веры есть основанное на религиозном безверии обоготворение земного,
материального благополучия. Все одушевление этой монашеской армии направлено
на земные, материальные интересы и нужды, на создание земного рая сытости и
обеспеченности; все трансцендентное, потустороннее и подлинно-религиозное,
всякая вера в абсолютные ценности есть для нее прямой и ненавистный враг. С
аскетической суровостью к себе и другим, с фанатической ненавистью к врагам
и инакомыслящим, с сектантским изуверством и с безграничным деспотизмом,
питаемым сознанием своей непогрешимости, этот монашеский орден трудится над
удовлетворением земных, слишком "человеческих" забот о "едином хлебе". Весь
аскетизм, весь религиозный пыл, вся сила самопожертвования и решимость
жертвовать другими, -- все это служит осуществлению тех субъективных,
относительных и преходящих интересов, которые только и может признавать
нигилизм и материалистическое безверие. Самые мирские дела и нужды являются
здесь объектом религиозного служения, подлежат выполнению по универсальному
плану, предначертанному метафизическими догмами и неуклонными монашескими
уставами. Кучка чуждых миру и презирающих мир монахов объявляет миру войну,
чтобы насильственно облагодетельствовать его и удовлетворить его земные,
материальные нужды.
Естественно, что такое скопление противоречий, такое расхождение
принципиально антагонистических мотивов, слитых в традиционном
интеллигентском умонастроении, должно было рано или поздно сказаться и своей
взаимно-отталкивающей силой, так сказать, взорвать и раздробить это
умонастроение. Это и произошло, как только интеллигенции дано было испытать
свою веру на живой действительности. Глубочайший культурно-философский смысл
судьбы общественного движения последних лет именно в том и состоит, что она
обнаружила несостоятельность мировоззрения и всего духовного склада русской
интеллигенции. Вся слепота и противоречивость интеллигентской веры была
выявлена, когда маленькая подпольная секта вышла на свет Божий, приобрела
множество последователей и на время стала идейно влиятельной и даже реально
могущественной. Тогда обнаружилось, прежде всего, что монашеский аскетизм и
фанатизм, монашеская нелюдимость и ненависть к миру несовместимы с реальным
общественным творчеством. Это -- одна сторона дела, которая до некоторой
степени уже сознана и учтена общественным мнением. Другая, по существу более
важная, сторона еще доселе не оценена в должной мере. Это -- противоречие
между морализмом и нигилизмом, между общеобязательным, религиозно-абсолютным
характером интеллигентской веры и нигилистически-беспринципным ее
содержанием. Ибо это противоречие имеет отнюдь не одно лишь теоретическое
или отвлеченное значение, а приносит реальные и жизненно-гибельные плоды.
Непризнание абсолютных и действительно общеобязательных ценностей, культ
материальной пользы большинства обосновывают примат силы над правом, догмат
о верховенстве классовой борьбы и "классового интереса пролетариата", что на
практике тождественно с идолопоклонническим обоготворением интересов партии;
отсюда -- та беспринципная, "готтентотская" мораль, которая оценивает дела и
мысли не объективно и по существу, а с точки зрения их партийной пользы или
партийного вреда; отсюда -- чудовищная, морально недопустимая
непоследовательность в отношении к террору правому и левому, к погромам
черным и красным и вообще не только отсутствие, но и принципиальное
отрицание справедливого, объективного отношения к
противнику[xxxiii] . Но этого мало. Как только ряды партии
расстроились, частью неудачами, частью притоком многочисленных, менее
дисциплинированных и более первобытно мыслящих членов, та же беспринципность
привела к тому, что нигилизм классовый и партийный сменился нигилизмом
личным или, попросту, хулиганским насильничеством. Самый трагический и с
внешней стороны неожиданный факт культурной истории последних лет -- то
обстоятельство, что субъективно чистые, бескорыстные и самоотверженные
служители социальной веры оказались не только в партийном соседстве, но и в
духовном родстве с грабителями, корыстными убийцами, хулиганами и
разнузданными любителями полового разврата, -- этот факт все же с логической
последовательностью обусловлен самым содержанием интеллигентской веры,
именно ее нигилизмом; и это необходимо признать открыто, без злорадства, но
с глубочайшей скорбью. Самое ужасное в этом факте именно в том и состоит,
что нигилизм интеллигентской веры как бы сам невольно санкционирует
преступность и хулиганство и дает им возможность рядиться в мантию идейности
и прогрессивности.
Такие факты, как, с одной стороны, полное бесплодие и бессилие
интеллигентского сознания в его соприкосновении с реальными силами жизни и,
с другой -- практически обнаружившаяся нравственная гнилость некоторых его
корней, не могут пройти бесследно. И действительно, мы присутствуем при
развале и разложении традиционного интеллигентского духа; законченный и
целостный, несмотря на все свои противоречия, моральный тип русского
интеллигента, как мы старались изобразить его выше, начинает исчезать на
наших глазах и существует скорее лишь идеально, как славное воспоминание
прошлого; фактически, он уже утерял прежнюю неограниченную полноту своей
власти над умами и лишь редко воплощается в чистом виде среди подрастающего
ныне поколения. В настоящее время все перепуталось; социал-демократы
разговаривают о Боге, занимаются эстетикой, братаются с "мистическими
анархистами", теряют веру в материализм и примиряют Маркса с Махом и Ницше;
в лице синдикализма начинает приобретать популярность своеобразный
мистический социализм; "классовые интересы" каким-то образом сочетаются с
"проблемой пола" и декадентской поэзией, и лишь немногие старые
представители классического народничества 70-х годов, уныло и бесплодно
бродят среди этого нестройно-пестрого смешения языков и вер как последние
экземпляры некогда могучего, но уже непроизводительного и вымирающего
культурного типа. Этому кризису старого интеллигентского сознания нечего
удивляться, и еще менее есть основание скорбеть о нем; напротив, надо
удивляться тому, что он протекает как-то тишком медленно и бессознательно,
скорее в форме непроизвольной органической болезни, чем в виде сознательной
культурно-философской перестройки; и есть причины жалеть, что, несмотря на
успехи в разложений старой веры, новые идеи и идеалы намечаются слишком
слабо и смутно, так что кризису пока не предвидится конца.
Для ускорения этого мучительного переходного состояния необходимо одно:
сознательное уяснение тех моральных и религиозно-философских основ, на
которых зиждутся господствующие идеи. Чтобы понять ошибочность или
односторонность какой-либо идеи и найти поправку к ней, по большей части
достаточно вполне отчетливо осознать ее последние посылки, как бы
прикоснуться к ее глубочайшим корням. В этом смысле недостаточный интерес к
моральным и метафизическим проблемам, сосредоточение внимания исключительно
на технических вопросах о средствах, а не на принципиальны вопросах о
конечной цели и первой причине, есть источник живучести идейного хаоса и
сумятицы. Быть может, самая замечательная особенность новейшего русского
общественного движения, определившая в значительной мере и его судьбу, есть
его философская непродуманность и недоговоренность. В отличие, напр[имер],
от таких исторических движений, как великая английская или великая
французская революции, которые пытались осуществить новые, самостоятельно
продуманные и сотворенные философские идеи и ценности, двинуть народную
жизнь по еще не проторенным путям, открытым в глубоких и смелых исканиях
творческой политической мысли, -- наше общественное движение руководилось
старыми мотивами, заимствованными на веру, и притом не из первоисточников, а
из вторых и третьих рук. Отсутствие самостоятельного идейного творчества в
нашем общественном движении, его глубоко консервативный в философском смысле
характер есть факт настолько всеобщий и несомненный, что он даже почти не
обращает на себя ничьего внимания и считается естественным и нормальный.
Социалистическая идея, владеющая умами интеллигенции, целиком, без критики и
проверки заимствована ею в том виде, в каком она выкристаллизовалась на
Западе в результате столетнего брожения идей. Корни ее восходят, с одной
стороны, к индивидуалистическому рационализму XVIII в. и, с другой -- к
философии реакционной романтики, возникшей в результате идейного
разочарования исходом великой французской революции. Веруя в
Лассаля[56] и Маркса, мы, в сущности, веруем в ценности и идеи,
выработанные Руссо и де Местром[57], Гольбахом[58] и
Гегелем, Берком[59] и Бентамом, питаемся объедками с философского
стола XVIII и начала XIX века. И, воспринимая эти почтенные идеи, из которых
большинство уже перешагнуло за столетний возраст, мы совсем не
останавливаемся сознательно на этих корнях нашего миросозерцания, а
пользуемся их плодами, не задаваясь даже вопросом, с какого дерева сорваны
последние и на чем основана их слепо исповедуемая нами ценность. Для этого
философского безмыслия весьма характерно, что из всех формулировок
социализма подавляющее господство, над умами приобрело учение Маркса --
система, которая, несмотря на всю широту своего научного построения, не
только лишена какого бы то ни было философского и этического обоснования, но
даже принципиально от него отрекается (что не мешает ей, конечно, фактически
опираться на грубые и непроверенные предпосылки материалистической и
сенсуалистической веры). И поскольку в наше время еще существует стремление
к новым ценностям, идейный почин, жажда устроить жизнь сообразно
собственным, самостоятельно продуманным понятиям и убеждениям, -- этот живой
духовный трепет инстинктивно сторонится от большой дороги жизни и замыкается
в обособленной личности; или же -- что еще хуже, -- если ему иногда удается
прорваться сквозь толщу господствующих идей и обратить на себя внимание, --
воспринимается поверхностно, чисто литературно, становится ни к чему не
обязывающей модной новинкой и уродливо сплетается с старыми идейными
традициями и привычками мысли.
Но здесь, как и всюду, надлежит помнить проникновенные слова Ницше: "не
вокруг творцов нового шума -- вокруг творцов новых ценностей вращается мир!"
Русская интеллигенция, при всех недочетах и противоречиях ее традиционного
умонастроения, обладала доселе одним драгоценным формальным свойством: она
всегда искала веры и стремилась подчинить вере свою жизнь. Так и теперь она
стоит перед величайшей и важнейшей задачей пересмотра старых ценностей и
творческого овладения новыми. Правда, этот поворот может оказаться столь
решительным, что, совершив его, она вообще перестанет быть "интеллигенцией"
в старом, русском, привычном смысле слова. Но это -- к добру! На смену
старой интеллигенции, быть может, грядет "интеллигенция" новая, которая
очистит это имя от накопившихся на нем исторических грехов, сохранив
неприкосновенным благородный оттенок его значения. Порвав с традицией
ближайшего прошлого, она может поддержать и укрепить традицию более
длительную и глубокую и через семидесятые годы подать руку тридцатым и
сороковым годам, возродив в новой форме, что было вечного и
абсолютно-ценного в исканиях духовных пионеров той эпохи. И если
позволительно афористически наметить, в чем должен состоять этот поворот, то
мы закончим наши критические размышления одним положительным указанием. От
непроизводительного, противокультурного нигилистического морализма мы должны
перейти к творческому, созидающему культуру религиозному гуманизму.

    А. С. Изгоев. ОБ ИНТЕЛЛИГЕНТНОЙ МОЛОДЕЖИ



(Заметки об ее быте и настроениях)

I

В Париже мне пришлось довольно близко наблюдать одну очень хорошую
семью русских революционеров. Муж кончал курс "Медицинской школы" и, в
отличие от большинства своих русских товарищей, работал много, и
добросовестно, как того требуют французские профессора. Жена -- очень
энергичная, интеллигентная женщина, решительная и боевая, из разряда тех
русских женщин, которых боятся из-за их беспощадного, не знающего
компромиссов языка.
Они были социалистами-революционерами, и их убеждения не расходились с
их делом, что они и доказали в революционное время: и теперь оба, муж и
жена, несут суровую административную кару. В Париже, когда я их знал, у них
был десятилетний мальчик, живой и умный, которого они очень любили. Ему
отдавали они свое свободное время, остававшееся от занятий и общественной
деятельности в русской колонии, где они по праву занимали одно из первых
мест. Отец и мать много работали над развитием своего сына, которого
воспитывали в направлении своих взглядов: рационалистических, революционных
и социалистических. Мальчик присутствовал при всех разговорах взрослых и в
десять лет был прекрасно осведомлен и о русском царизме, и о жандармах, и о
революционерах. Нередко он вмешивался, в разговоры взрослых и поражал своими
резкими суждениями, чем, видимо, радовал своих родителей. Воспитание велось
так, что мальчик был с родителями "на товарищеской ноге". О Боге, о религии,
о попах мальчик слышал, конечно, только обычные среди интеллигенции речи.
И вот однажды отец мальчика сделал открытие, которое страшно поразило
его и перевернуло вверх дном все его представления о своем сыне. Он увидел,
как на улице его сын подошел к католическому священнику, поцеловал у него
руку и получил благословение. Отец стал наблюдать за сыном. Скоро он
подметил, как тот, отпросившись играть со своими французскими приятелями,
забежал в католический храм и там горячо молился. Отец решил переговорить с
сыном. Мальчик после некоторого запирательства рассказал все. На вопрос,
почему же он проделывал все это тайком, мальчик чистосердечно признался, что
не желал огорчать папу и маму. Родители были действительно гуманными и
разумными людьми, и они не стали насильственно искоренять в своем мальчике
католические симпатии.
Чем кончилась эта история, не знаю. В России мне довелось следить за
деятельностью этой четы лишь по газетам, сообщавшим маршрут их невольных
передвижений. Что сталось с их сыном, мне неизвестно. Думаю, что едва ли
наивная католическая вера мальчика могла надолго устоять против разъедающего
анализа родителей-рационалистов, и если не в Париже, то, вероятно,
впоследствии в России мальчик вошел в революционную веру своих отцов. А быть
может, произошло что-либо иное...
Я рассказал эту историю лишь как яркое, хотя и парадоксальное
свидетельство, иллюстрирующее один почти всеобщий для русской интеллигенции
факт: родители не имеют влияния на своих детей. Заботятся ли они о
"развитии" своих детей или нет, предоставляя их прислуге и школе, знакомят
ли они детей со своим мировоззрением или скрывают его, обращаются ли с
детьми начальственно или "по-товарищески", прибегают ли к авторитету и
окрику или изводят детишек длинными, нудными научными объяснениями, --
результат получается один и тот же. Настоящей, истинной связи между
родителями и детьми не устанавливается, и даже очень часто наблюдается более
или менее скрытая враждебность: Душа ребенка развивается "от противного",
отталкиваясь от души своих родителей. Русская интеллигенция бессильна
создать свою семейную традицию, она не в состоянии построить свою семью.
Жалобы на отсутствие "Идейной преемственности" сделались у нас общим
местом именно в устах радикальных публицистов. Шелгунов[60] и
публицисты "Дела" дулись на "семидесятников", пренебрегавших заветами
"шестидесятников". Н. К. Михайловский немало горьких слов насказал по адресу
восьмидесятников и последующих поколений, "отказавшихся от наследства отцов
своих". Но и этим отказавшимся от наследства детям в свою очередь пришлось
негодовать на своих детей, не желающих признавать идейной преемственности.
В этих горьких жалобах радикальные публицисты никогда не могли
добраться до корня, до семьи, отсутствия семейных традиций, отсутствия у
нашей интеллигентной семьи всякой воспитательной силы. Н. К. Михайловский,
следуя обычному шаблону, объяснял разрыв между отцами и детьми главным
образом правительственными репрессиями, делающими недоступной для детей
работу предшествующих поколений. Надо ли говорить, насколько поверхностно
такое объяснение.
В опубликованной недавно пр[иват]-доц[ентом] М. А. Членовым "Половой
переписи московского студенчества" имеется несколько любопытных данных о
семейных отношениях нашего студенчества. Большинство опрошенных студентов
принадлежат к интеллигентным семьям (у 60 процент[ов] отцы получили
образование не ниже среднего).
При опросе по меньшей мере половина студентов удостоверили отсутствие
всякой духовной связи с семьей.
Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что и у тех студентов,
которые признали наличность близости с родителями, она ни в чем серьезном не
выражается,
Например, на вопрос, имела ли семья влияние на выработку этических
идеалов, эстетических вкусов, товарищества и т.д., из 2150 опрошенных ответ
дали только 1706 студентов. Из них 56 процентов отвергли влияние семьи и
только 44 процента признали его наличность.
Из 1794 студентов, ответивших на вопрос -- имела ли семья влияние на
выработку определенного мировоззрения, 58 процентов дали ответ отрицательный
и 42 процента -- положительный.
На вопрос, имела ли семья влияние на сознательный выбор факультета,
ответили 2061 студент. Только 16 процентов ответивших указали, что такое
влияние было, а 84 процента его отрицали. Две трети студентов отвергли
влияние семьи на выработку уважения к женщине.
Три четверти ответивших студентов указали, что семья совершенно не
руководила их чтением. А из той четверти, которая признала наличность такого
руководства, 73 процента отметили, что она наблюдалась лишь в детском
возрасте, и только у остальной горсти (у 172 студентов из 2094) семья
руководила чтением и в юношеском возрасте. У русской интеллигенции -- семьи
нет. Наши дети воспитательного влияния семьи не знают, в крепких семейных
традициях не почерпают той огромной силы, которая выковывает, например,
идейных вождей английского народа. Переберите в памяти наиболее известных
наших прогрессивных общественных, литературных и научных деятелей, особенно
из разночинцев, и поставьте вопрос, много ли среди них найдется таких,
которые бы создали крепкие прогрессивными традициями семьи, где бы дети
продолжали дело отцов своих. Мне кажется, что на этот вопрос возможен лишь
один ответ: таких семей, за редчайшими разве исключениями (которых я
припомнить не могу), нет. Я не принадлежу к поклонникам ни славянофилов, ни
русского дворянства, роль которого кончена и которое обречено на быструю
гибель, но нельзя же скрыть, что крепкие идейные семьи (например, Аксаковы,
Хомяковы, Самарины) в России были пока только среди славянофильского
дворянства. Там, очевидно, были традиции, было то единственное, что
воспитывает, существовали положительные ценности, тогда как в прогрессивных
семьях этого не было и дети талантливейших наших прогрессивных писателей,
сатириков, публицистов начинали с того, что отвертывались от своих отцов.
Наша семья, и не только консервативная, но и передовая, семья
рационалистов, поражает не одним своим бесплодием, неумением дать нации
культурных вождей. Есть за ней грех куда более крупный. Она неспособна
сохранить даже просто физические силы детей, предохранить их от раннего
растления, при котором нечего и думать о каком-либо прогрессе, радикальном
переустройстве общества и прочих высоких материях.
Огромное большинство наших детей вступает в университет уже
растленными. Кто из нас не знает, что в старших классах гимназий уже редко
найдешь мальчика, не познакомившегося либо с публичным домом, либо с
горничной. Мы так привыкли к этому факту, что перестаем даже сознавать весь
ужас такого положения, при котором дети не знают детства и не только
истощают свои силы, но и губят в ранней молодости свою душу, отравляют
воображение, искажают разум. Не говорю об Англии и Германии, где, по общим
признаниям, половая жизнь детей культурных классов течет нормально и где
развращение прислугой детей представляет не обычное, как у нас, но
исключительное явление. Даже во Франции, с именем которой у нас соединилось
представление о всяких половых излишествах, даже там, в этой стране южного
солнца и фривольной литературы, в культурных семьях нет такого огромного
количества половых скороспелок, как в северной, холодной России...
По данным упоминавшейся уже анкеты из 967 студентов, указавших точное
время своих первых половых сношений, 61 процент юношей начали их не позднее
17 лет, причем 53 мальчика начали их в возрасте до 12 лет, 152 ребенка в
возрасте до 14 лет. Когда недавно в одном журнале появились рассказы,
описывавшие "падения" восьми- девятилетних мальчиков, в печати нашей
пронесся крик негодования. Негодование было справедливо, поскольку авторы
рассказов смаковали передаваемые ими подробности гибели детей, поскольку они
гнались только за сенсацией, за модной, щекочущей темой. Но в этом
негодовании слышалось и позорное лицемерие. Иные критики спрашивали: с кого
они портреты пишут? С кого? К несчастью, с детей русского общества, и к
сугубому несчастий), с детей интеллигентского прогрессивного общества.
Из другой книжки о половой жизни того же московского студенчества
("Страница из половой исповеди московского студенчества". Москва, 1908 г.
К[нигоиздательст]во "Основа") видно, что среди студентов есть субъекты,
начавшие свою половую жизнь с семилетнего возраста...
И желание скрыть эту истину, желание замазать тот факт, что в наших
интеллигентных семьях у детей уже с восьмилетнего возраста пробуждается
опасное половое любопытство, свидетельствует только о вере в страусову
политику, рассчитываться за которую придется нашему потомству и всей стране.
Присоедините сюда другое опасное Для расы зло -- онанизм. Три четверти
ответивших на этот вопрос студентов (около 1600 человек) имели мужество
сознаться в своем пороке. Сообщаемые ими подробности таковы: тридцать
человек начали онанировать до 7 лет, 440 -- до 12 лет!

II

Второе место после семьи в жизни интеллигентного ребенка занимает
школа. О воспитательном влиянии нашей средней школы много говорить не надо:
тут двух мнений не существует. И если читателей интересуют цифры московской
анкеты, то укажем, напр[имер], что из 2081 опрошенных студентов -- 1791 (т.
е. 86 процентов) заявили, что ни с кем из учебного персонала средней школы у
них не было духовной близости.
Утверждение, что средняя школа не имеет влияния на выработку
миросозерцания, пожалуй, не совсем верно. Такое влияние существует, но чисто
отрицательное. Если уже в родной семье русский интеллигентный ребенок
воспитывается "от противного", отвращается и от поступков и от идей своих
родителей, то в школе такой метод воспитания становится преобладающим. В