---------------------------------------------------------------
Подготовил к публикации: Олег Воробьев (voa@chat.ru),
magister of state service, Moscow
---------------------------------------------------------------
(Печатается с возможным сохранением в рамках современных требований к
языку орфографии и пунктуации оригинала по изданию: Вехи: Сборник статей о
русской интеллигенции. -- М., 1909.)
Не для того, чтобы с высоты познанной истины доктринерски судить
русскую интеллигенцию, и не с высокомерным презрением к ее прошлому писаны
статьи, из которых составился настоящий сборник, а с болью за это прошлое и
в жгучей тревоге за будущее родной страны. Революция 1905-6 гг. и
последовавшие за нею события явились как бы всенародным испытанием тех
ценностей, которые более полувека как высшую святыню блюла наша общественная
мысль. Отдельные умы уже задолго до революции ясно видели ошибочность этих
духовных начал, исходя из априорных соображений; с другой стороны, внешняя
неудача общественного движения сама по себе, конечно, еще не свидетельствует
о внутренней неверности идей, которыми оно было вызвано. Таким образом, по
существу поражение интеллигенции не обнаружило ничего нового. Но оно имело
громадное значение в другом смысле: оно, во-первых, глубоко потрясло всю
массу интеллигенции и вызвало в ней потребность сознательно проверить самые
основы ее традиционного мировоззрения, которые до сих пор принимались слепо
на веру; во-вторых, подробности события, т. е. конкретные формы, в каких
совершились революция и ее подавление, дали возможность тем, кто в общем
сознавал ошибочность этого мировоззрения, яснее уразуметь грех прошлого и с
большей доказательностью выразить свою мысль. Так возникла предлагаемая
книга: ее участники не могли молчать о том, что стало для них осязательной
истиной, и вместе с тем ими руководила уверенность, что своей критикой
духовных основ интеллигенции они идут навстречу общесознанной потребности в
такой проверке.
Люди, соединившиеся здесь для общего дела, частью далеко расходятся
между собою как в основных вопросах "веры", так и в своих практических
пожеланиях: но в этом общем деле между ними нет разногласий. Их общей
платформой является признание теоретического и практического первенства
духовной жизни над внешними формами общежития, в том смысле, что внутренняя
жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого бытия и что
она, а не самодовлеющие начала политического порядка, является единственно
прочным базисом для всякого общественного строительства. С этой точки зрения
идеология русской интеллигенции, всецело покоящаяся на противоположном
принципе -- на признании безусловного примата общественных форм, --
представляется участникам книги внутренно ошибочной, т. е. противоречащей
естеству человеческого духа, и практически бесплодной, т. е. неспособной
привести к той цели, которую ставила себе сама интеллигенция, -- к
освобождению народа. В пределах этой общей мысли между участниками нет
разногласий. Исходя из нее, они с разных сторон исследуют мировоззрение
интеллигенции, и если в некоторых случаях, как, например, в вопросе о ее
"религиозной" природе, между ними обнаруживается кажущееся противоречие, то
оно происходит не от разномыслия в указанных основных положениях, а оттого,
что вопрос исследуется разными участниками в разных плоскостях.
Мы не судим прошлого, потому что нам ясна его историческая
неизбежность, но мы указываем, что путь, которым до сих пор шло общество,
привел его в безвыходный тупик. Наши предостережения не новы: то же самое
неустанно твердили от Чаадаева до Соловьева и Толстого все наши глубочайшие
мыслители. Их не слушали, интеллигенция шла мимо них. Может быть, теперь
разбуженная великим потрясением, она услышит более слабые голоса.
М. Гершензон
В эпоху кризиса интеллигенции и сознания своих ошибок, в эпоху
переоценки старых идеологий необходимо остановиться и на нашем отношении к
философии. Традиционное отношение русской интеллигенции к философии сложнее,
чем это может показаться на первый взгляд, и анализ этого отношения может
вскрыть основные духовные черты нашего интеллигентского мира. Говорю об
интеллигенции в традиционно-русском смысле этого слова, о нашей кружковой
интеллигенции, искусственно выделяемой из общенациональной жизни. Этот
своеобразный мир, живший до сих пор замкнутой жизнью под двойным давлением,
давлением казенщины внешней -- реакционной власти и казенщины внутренней --
инертности мысли и консервативности чувств, не без основания называют
"интеллигентщиной" в отличие от интеллигенции в широком, общенациональном,
общеисторическом смысле этого слова. Те русские философы, которых не хочет
знать русская интеллигенция, которых она относит к иному, враждебному миру,
тоже ведь принадлежат к интеллигенции, но чужды "интеллигентщины". Каково же
было традиционное отношение нашей специфической, кружковой интеллигенции к
философии, отношение, оставшееся неизменным, несмотря на быструю смену
философских мод? Консерватизм и косность в основном душевном укладе у нас
соединялись с[о] склонностью новинкам, к последним европейским течениям,
которые никогда не усваивались глубоко. То же было и в отношении к
философии.
Прежде всего бросается в глаза, что отношение к философии было так же
малокультурно, как и к другим духовным ценностям: самостоятельное значение
философии отрицалось, философия подчинялась утилитарно-общественным целям.
Исключительное, деспотическое господство утилитарно-морального критерия,
столь же исключительное, давящее господство народолюбия и пролетаролюбия,
поклонение "народу", его пользе, и интересам, духовная подавленность
политическим деспотизмом, -- все это вело к тому, что уровень философской,
культуры оказался у нас очень низким, философские знания и философское
развитые были очень мало распространены в среде нашей интеллигенции. Высокую
философскую культуру можно было встретить лишь у отдельных личностей,
которые, тем самым уже выделялись из мира "интеллигентщины". Но у нас было
не только мало философских знаний -- это беда исправимая, -- у нас
господствовал такой душевный уклад и такой способ оценки всего, что
подлинная философия должна была остаться закрытой и непонятной, а
философское творчество должно было представляться явлением мира иного и
таинственного. Быть может, некоторые и читали философские книги, внешне
понимали прочитанное, но внутренне так же мало соединялось с миром
философского творчества, как и с миром красоты. Объясняется это не дефектами
интеллекта, а направлением воли, которая создала традиционную, упорную
интеллигентскую среду, принявшую в свою, плоть и кровь народническое
миросозерцание и утилитарную оценку, не исчезнувшую и по сию пору. Долгое
время у нас считалось почти безнравственным отдаваться философскому
творчеству, в этом роде занятий видели измену народу и народному делу.
Человек, слишком, погруженный в философские проблемы, подозревался в
равнодушии к интересам крестьян и рабочих. К философскому творчеству
интеллигенция относилась аскетически, требовала воздержания во имя своего
бога -- народа, во имя сохранения сил для борьбы с дьяволом -- абсолютизмом.
Это народнически-утилитарно-аскетическое отношение к философии осталось и
утех интеллигентских направлений, которые по видимости преодолели
народничество и отказались от элементарного утилитаризма, так как отношение
это коренилось в сфере подсознательной. Психологические первоосновы такого
отношения к философии, да и вообще к созиданию духовных ценностей можно
выразить так: интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах
русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и
творчества. Это одинаково верно и относительно сферы материальной, и
относительно сферы духовной: к философскому творчеству русская интеллигенция
относилась так же, Как и к экономическому производству. И интеллигенция
всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось
проблеме распределения и равенства, а все творчество было в загоне, тут ее
доверие не имело границ. К идеологии же, которая в центре ставит творчество
и ценности, она относилась подозрительно, с заранее составленным волевым
решением отвергнуть и изобличить. Такое отношение загубило философский
талант Н. К. Михайловского, равно как и большой художественный талант Гл.
Успенского. Многие воздерживались от философского и художественного
творчества, так как считали это делом безнравственным с точки зрения
интересов распределения и равенства, видели в этом измену народному благу. В
70-е годы было у нас даже время, когда чтение книг и увеличение знаний
считалось не особенно ценным занятием и когда морально осуждалась жажда
просвещения. Времена этого народнического мракобесия прошли уже давно, но
бацилла осталась в крови. В революционные дни опять повторилось гонение на
знание, на творчество, на высшую жизнь духа. Да и до наших дней остается в
крови интеллигенции все та же закваска. Доминируют все те же моральные
суждения, какие бы новые слова ни усваивались на поверхности. До сих пор еще
наша интеллигентная молодежь не может признать самостоятельного значения
наук, философии, просвещения, университетов, до сих пор еще подчиняет
интересам политики, партий, направлений и кружков. Защитников безусловного и
независимого знания, знания как начала, возвышающегося над общественной
злобой дня, все еще подозревают в реакционности. И этому неуважению к
святыне знания немало способствовала всегда деятельность министерства
народного просвещения. Политический абсолютизм и тут настолько исказил душу
передовой интеллигенции, что новый дух лишь с трудом пробивается в сознание
молодежи.
Но нельзя сказать, чтобы философские темы и проблемы были чужды русской
интеллигенции. Можно даже сказать, что наша интеллигенция всегда
интересовалась вопросами философского порядка, хотя и не в философской их
постановке: она умудрялась даже самым практическим общественным интересам
придавать философский характер, конкретное и частное она превращала в
отвлеченное и общее, вопросы аграрный или рабочий представлялись ей
вопросами мирового спасения, а социологические учения окрашивались для нее
почти что в богословский цвет. Черта эта отразилась в нашей публицистике,
которая учила смыслу жизни и была не столько конкретной и практической,
сколько отвлеченной и философской даже в рассмотрении проблем экономических.
Западничество и славянофильство -- не только публицистические, но и
философские направления. Белинский, один из отцов русской интеллигенции,
плохо знал философию и не обладал философским методом мышления, но его всю
жизнь мучили проклятые вопросы, вопросы порядка мирового и философского.
Теми же философскими вопросами заняты герои Толстого и Достоевского. В 60-е
годы философия была в загоне и упадке, презирался Юркевич, который, во
всяком случае, был настоящим философом по сравнению с Чернышевским. Но
характер тогдашнего увлечения материализмом, самой элементарной и низкой
формой философствования, все же отражал интерес к вопросам порядка
философского и мирового. Русская интеллигенция хотела жить и определять свое
отношение к самым практическим и прозаическим сторонам общественной жизни на
основании материалистического катехизиса и материалистической метафизики. В
70-е годы интеллигенция увлекалась позитивизмом, и ее властитель дум -- Н.
К. Михайловский был философом по интересам мысли и по размаху мысли, хотя
без настоящей школы и без настоящих знаний. К П. Л. Лаврову, человеку
больших знаний и широты мысли, хотя и лишенному творческого таланта,
интеллигенция обращалась за философским обоснованием ее революционных
социальных стремлений. И Лавров давал философскую санкцию стремлениям
молодежи, обычно начиная свое обоснование издалека, с образования туманных
масс. У интеллигенции всегда были свои кружковые, интеллигентские философы и
своя направленская философия, оторванная от мировых философских традиций.
Эта доморощенная и почти сектантская философия удовлетворяла глубокой
потребности нашей интеллигентской молодежи иметь "миросозерцание",
отвечающее на все основные вопросы жизни и соединяющее теорию с общественной
практикой. Потребность в целостном общественно-философском миросозерцании --
основная потребность нашей интеллигенции в годы юности, и властителями ее
дум становились лишь те, которые из общей теории выводили санкцию ее
освободительных общественных стремлений, ее демократических инстинктов, ее
требований справедливости во что бы то ни стало. В этом отношении
классическими "философами" интеллигенции были Чернышевский и Писарев в 60-е
годы, Лавров и Михайловский в 70-е годы. Для философского творчества, для
духовной культуры нации писатели эти почти ничего не давали, но они отвечали
потребности интеллигентной молодежи в миросозерцании и обосновывали
теоретически жизненные стремления интеллигенции; до сих пор еще они остаются
интеллигентскими учителями и с любовью читаются в эпоху ранней молодости. В
90-е годы с возникновением марксизма очень повысились умственные интересы
интеллигенции, молодежь начала европеизироваться, стала читать научные
книги, исключительно эмоциональный народнический тип стал изменяться под
влиянием интеллектуалистической струи. Потребность в философском обосновании
своих социальных стремлений стала удовлетворяться диалектическим
материализмом, а потом неокантианством, которое широкого распространения не
получило ввиду своей философской сложности. "Философом" эпохи стал
Бельтов-Плеханов, который вытеснил Михайловского из сердец молодежи. Потом
на сцену появился Авенариус[1] и Мах[2], которые
провозглашены были философскими спасителями пролетариата, и гг. Богданов и
Луначарский сделались "философами" социал-демократической интеллигенции. С
другой стороны возникли течения идеалистические и мистические, но то была уж
совсем другая струя в русской культуре. Марксистские победы над
народничеством не привели к глубокому кризису природы русской интеллигенции,
она осталась староверческой и народнической и в европейском одеянии
марксизма. Она отрицала себя в социал-демократической теории, но сама эта
теория была у нас лишь идеологией интеллигентской кружковщины. И отношение к
философии осталось прежним, если "не считать того критического течения в
марксизме, которое потом перешло в идеализм, но широкой популярности среди
интеллигенции не имело.
Интерес широких кругов интеллигенции к философии исчерпывался
потребностью философской санкции ее общественных настроений и стремлений,
которые от философской работы мысли не колеблются и не переоцениваются,
остаются незыблемыми, как догматы. Интеллигенцию не интересует вопрос,
истинна или ложна, например, теория знания Маха, ее интересует лишь то,
благоприятна или нет эта теория идее социализма, послужит ли она благу и
интересам пролетариата; ее интересует не то, возможна ли метафизика и
существуют ли метафизические истины, а то лишь, не повредит ли метафизика
интересам народа, не отвлечет ли от борьбы с самодержавием и от служения
пролетариату. Интеллигенция готова принять на веру всякую философию под тем
условием, чтобы она санкционировала ее социальные идеалы, и без критики
отвергнет всякую, самую глубокую и истинную философию, если она будет
заподозрена в неблагоприятном или просто критическом отношении к этим
традиционным настроениям, и идеалам. Вражда к идеалистическим и
религиозно-мистическим течениям, игнорирование оригинальной и полной
творческих задатков русской философии основаны на этой "католической"
психологии. Общественный утилитаризм в оценках всего, поклонение "народу" --
то крестьянству, то пролетариату, -- все это остается моральным догматом
большей части интеллигенции. Она: начала даже Канта читать потому только,
что критический марксизм обещал на Канте обосновать социалистический идеал.
Потом принялась даже за с трудом перевариваемого Авенариуса, так как
отвлеченнейшая, "чистейшая" философия Авенариуса без его ведома и без его
вины представилась вдруг философией социал-демократов "большевиков".
В этом своеобразном отношении к философии сказалась, конечно, вся наша
малокультурность, примитивная недифференцированность, слабое сознание
безусловной ценности истины и ошибка морального суждения. Вся русская
история обнаруживает слабость самостоятельных умозрительных интересов. Но
сказались тут и задатки, черт положительных и ценных -- жажда целостного
миросозерцания, в котором теория слита с жизнью, жажда веры. Интеллигенция
не без основания относится отрицательно и подозрительно к отвлеченному
академизму, к рассечению живой истины, и в ее требовании целостного
отношения к миру и жизни можно разглядеть черту бессознательной
религиозности. И необходимо резко разделить "десницу" и "шуйцу" в
традиционной психологии интеллигенции. Нельзя идеализировать эту слабость
теоретических философских интересов, этот низкий уровень философской
культуры, отсутствие серьезных философских знаний и неспособность к
серьезному философскому мышлению. Нельзя идеализировать и эту почти
маниакальную склонность оценивать философские учения и философские истины по
критериям политическим и утилитарным, эту неспособность рассматривать
явления философского и культурного творчества по существу, с точки зрения
абсолютной их ценности. В данный час истории интеллигенция нуждается не в
самовосхвалении, а в самокритике. К новому сознанию мы можем перейти лишь
через покаяние и самообличение. В реакционные 80-е годы с самовосхвалением
говорили о наших консервативных, истинно-русских добродетелях, и Вл.
Соловьев совершил важное дело, обличая эту часть общества, призывая, к
самокритике и покаянию, к раскрытию наших болезней. Потом наступили времена,
когда заговорили о наших радикальных, тоже истинно-русских добродетелях. В
эти времена нужно призывать другую часть общества к самокритике, покаянию и
обличению болезней. Нельзя совершенствоваться, если находишься в упоения от
собственных великих свойств, -- от этого упоения меркнут и подлинно большие
достоинства.
С русской интеллигенцией в силу исторического ее положения случилось
вот какого рода несчастье: любовь к уравнительной справедливости, к
общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, почти
что уничтожила интерес к истине. А философия есть школа любви к истине,
прежде всего к истине. Интеллигенция не могла бескорыстно отнестись к
философии, потому что корыстно относилась к самой истине, требовала от
истины, чтобы она стала орудием общественного переворота, народного
благополучия, людского счастья. Она шла на соблазн великого инквизитора,
который требовал отказа от истины во имя счастья людей. Основное моральное
суждение интеллигенции укладывается в формулу: да сгинет истина, если от
гибели ее народу будет лучше житься, если люди будут счастливее; долой
истину, если она стоит на пути заветного клича "долой самодержавие".
Оказалось, что ложно направленное человеколюбие убивает боголюбие, так как
любовь к истине, как и к красоте, как и ко всякой абсолютной ценности, есть
выражение любви к Божеству. Человеколюбие это было ложным, так как не было
основано на настоящем уважении к человеку, к равному и родному по Единому
Отцу; оно было, с одной стороны, состраданием и жалостью к человеку из
"народа", а с другой стороны, превращалось в человекопоклонство и
народопоклонство. Подлинная же любовь к людям есть любовь не против истины и
Бога, а в истине и в Боге, не жалость, отрицающая достоинство человека, а
признание родного Божьего образа в каждом человеке. Во имя ложного
человеколюбия и народолюбия у нас выработался в отношении к философским
исканиям и течениям метод заподозривания и сыска. По существу в область
философии никто и не входил; народникам запрещала входить ложная любовь к
крестьянству, марксистам -- ложная любовь к пролетариату. Но подобное
отношение к крестьянству и пролетариату было недостатком уважения к
абсолютному значению человека, так как это абсолютное значение основано на
божеском, а не на человеческом, на истине, а не на интересе. Авенариус
оказался лучше Канта или Гегеля не потому, что в философии Авенариуса
увидели истину, а потому, что вообразили, будто Авенариус более
благоприятствует социализму. Это и значит, что интерес поставлен выше
истины, человеческое выше божеского. Опровергать философские теории на том
основании, что они не благоприятствуют народничеству иди социал-демократии,
значит презирать истину. Философа, заподозренного в "реакционности" (а что
только у нас не называется "реакционным"!), никто не станет слушать, так как
сама по себе философия и истина мало кого интересуют. Кружковой отсебятине
г. Богданова всегда отдадут предпочтение перед замечательным и оригинальным
русским философом Лопатиным[3]. Философия Лопатина требует
серьезной умственной работы, и из нее не вытекает никаких программных
лозунгов, а к философии Богданова можно отнестись исключительно
эмоционально, и она вся укладывается в пятикопеечную брошюру. В русской
интеллигенции рационализм сознания сочетался с исключительной
эмоциональностью и с[о] слабостью самоценной умственной жизни.
И к философии, как и к другим сферам жизни, у нас преобладало
демагогическое отношение: споры философских направлений в интеллигентских
кружках носили демагогический характер и сопровождались недостойным
поглядыванием по сторонам с целью узнать, кому что понравится и каким
инстинктам что соответствует. Эта демагогия деморализует душу нашей
интеллигенции и создает тяжелую атмосферу. Развивается моральная трусость,
угасает любовь к истине и дерзновение мысли. Заложенная в душе русской
интеллигенции жажда справедливости на земле, священная в своей основе жажда,
искажается. Моральный пафос вырождается в мономанию. "Классовые" объяснения
разных идеологий и философских учений превращаются у марксистов в какую-то
болезненную навязчивую идею. И эта мономания заразила у нас большую часть
"левых". Деление философии на "пролетарскую" и "буржуазную", на "левую" и
"правую", утверждение двух истин, полезной и вредной, -- все это признаки
умственного, нравственного и общекультурного декаданса. Путь этот ведет к
разложению общеобязательного универсального сознания, с которым связано
достоинство человечества и рост его культуры.
Русская история создала интеллигенцию с таким душевным укладом,
которому противен был объективизм и универсализм, при котором не могло быть
настоящей любви к объективной, вселенской истине и ценности. К объективным
идеям, к универсальным нормам русская интеллигенция относилась недоверчиво,
так как предполагала, что подобные идеи и нормы помешают бороться с
самодержавием и служить "народу", благо которого ставилось выше вселенской
истины и добра. Это роковое свойство русской интеллигенции, выработанное ее
печальной историей, свойство, за которое должна ответить и наша историческая
власть, калечившая русскую жизнь и роковым образом толкавшая интеллигенцию
исключительно на борьбу против политического и экономического гнета, привело
к тому, что в сознании русской интеллигенции европейские философские учения
воспринимались в искаженном виде, приспособлялись к специфически
интеллигентским интересам, а значительнейшие явления философской мысли
совсем игнорировались. Искажен и к домашним условиям приспособлен был у нас
и научный позитивизм, и экономический материализм, и эмпириокритицизм, и
неокантианство, и ницшеанство.
Научный позитивизм был воспринят русской интеллигенцией совсем
превратно, совсем ненаучно и играй совсем не ту роль, что в Западной Европе.
К "науке" и "научности" наша интеллигенция относилась с почтением и даже с
идолопоклонством, но под наукой понимала особый материалистический догмат,
под научностью особую веру, и всегда догмат и веру, изобличающую зло
самодержавия, ложь буржуазного мира, веру, спасающую народ или пролетариат.
Научный позитивизм, как и все западное, был воспринят в самой крайней форме
и превращен не только в примитивную метафизику, но и в особую религию,
заменяющую все прежние религии. А сама наука и научный дух не привились у
нас, были восприняты не широкими массами интеллигенции, а лишь немногими.
Ученые никогда не пользовались у нас особенным уважением и популярностью, и
если они были политическими индифферентистами, то сама наука их считалась не
настоящей. Интеллигентная молодежь начинала обучаться науке по Писареву, по
Михайловскому, по Бельтову, по своим домашним, кряковым "ученым" и
Подготовил к публикации: Олег Воробьев (voa@chat.ru),
magister of state service, Moscow
---------------------------------------------------------------
(Печатается с возможным сохранением в рамках современных требований к
языку орфографии и пунктуации оригинала по изданию: Вехи: Сборник статей о
русской интеллигенции. -- М., 1909.)
Не для того, чтобы с высоты познанной истины доктринерски судить
русскую интеллигенцию, и не с высокомерным презрением к ее прошлому писаны
статьи, из которых составился настоящий сборник, а с болью за это прошлое и
в жгучей тревоге за будущее родной страны. Революция 1905-6 гг. и
последовавшие за нею события явились как бы всенародным испытанием тех
ценностей, которые более полувека как высшую святыню блюла наша общественная
мысль. Отдельные умы уже задолго до революции ясно видели ошибочность этих
духовных начал, исходя из априорных соображений; с другой стороны, внешняя
неудача общественного движения сама по себе, конечно, еще не свидетельствует
о внутренней неверности идей, которыми оно было вызвано. Таким образом, по
существу поражение интеллигенции не обнаружило ничего нового. Но оно имело
громадное значение в другом смысле: оно, во-первых, глубоко потрясло всю
массу интеллигенции и вызвало в ней потребность сознательно проверить самые
основы ее традиционного мировоззрения, которые до сих пор принимались слепо
на веру; во-вторых, подробности события, т. е. конкретные формы, в каких
совершились революция и ее подавление, дали возможность тем, кто в общем
сознавал ошибочность этого мировоззрения, яснее уразуметь грех прошлого и с
большей доказательностью выразить свою мысль. Так возникла предлагаемая
книга: ее участники не могли молчать о том, что стало для них осязательной
истиной, и вместе с тем ими руководила уверенность, что своей критикой
духовных основ интеллигенции они идут навстречу общесознанной потребности в
такой проверке.
Люди, соединившиеся здесь для общего дела, частью далеко расходятся
между собою как в основных вопросах "веры", так и в своих практических
пожеланиях: но в этом общем деле между ними нет разногласий. Их общей
платформой является признание теоретического и практического первенства
духовной жизни над внешними формами общежития, в том смысле, что внутренняя
жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого бытия и что
она, а не самодовлеющие начала политического порядка, является единственно
прочным базисом для всякого общественного строительства. С этой точки зрения
идеология русской интеллигенции, всецело покоящаяся на противоположном
принципе -- на признании безусловного примата общественных форм, --
представляется участникам книги внутренно ошибочной, т. е. противоречащей
естеству человеческого духа, и практически бесплодной, т. е. неспособной
привести к той цели, которую ставила себе сама интеллигенция, -- к
освобождению народа. В пределах этой общей мысли между участниками нет
разногласий. Исходя из нее, они с разных сторон исследуют мировоззрение
интеллигенции, и если в некоторых случаях, как, например, в вопросе о ее
"религиозной" природе, между ними обнаруживается кажущееся противоречие, то
оно происходит не от разномыслия в указанных основных положениях, а оттого,
что вопрос исследуется разными участниками в разных плоскостях.
Мы не судим прошлого, потому что нам ясна его историческая
неизбежность, но мы указываем, что путь, которым до сих пор шло общество,
привел его в безвыходный тупик. Наши предостережения не новы: то же самое
неустанно твердили от Чаадаева до Соловьева и Толстого все наши глубочайшие
мыслители. Их не слушали, интеллигенция шла мимо них. Может быть, теперь
разбуженная великим потрясением, она услышит более слабые голоса.
М. Гершензон
В эпоху кризиса интеллигенции и сознания своих ошибок, в эпоху
переоценки старых идеологий необходимо остановиться и на нашем отношении к
философии. Традиционное отношение русской интеллигенции к философии сложнее,
чем это может показаться на первый взгляд, и анализ этого отношения может
вскрыть основные духовные черты нашего интеллигентского мира. Говорю об
интеллигенции в традиционно-русском смысле этого слова, о нашей кружковой
интеллигенции, искусственно выделяемой из общенациональной жизни. Этот
своеобразный мир, живший до сих пор замкнутой жизнью под двойным давлением,
давлением казенщины внешней -- реакционной власти и казенщины внутренней --
инертности мысли и консервативности чувств, не без основания называют
"интеллигентщиной" в отличие от интеллигенции в широком, общенациональном,
общеисторическом смысле этого слова. Те русские философы, которых не хочет
знать русская интеллигенция, которых она относит к иному, враждебному миру,
тоже ведь принадлежат к интеллигенции, но чужды "интеллигентщины". Каково же
было традиционное отношение нашей специфической, кружковой интеллигенции к
философии, отношение, оставшееся неизменным, несмотря на быструю смену
философских мод? Консерватизм и косность в основном душевном укладе у нас
соединялись с[о] склонностью новинкам, к последним европейским течениям,
которые никогда не усваивались глубоко. То же было и в отношении к
философии.
Прежде всего бросается в глаза, что отношение к философии было так же
малокультурно, как и к другим духовным ценностям: самостоятельное значение
философии отрицалось, философия подчинялась утилитарно-общественным целям.
Исключительное, деспотическое господство утилитарно-морального критерия,
столь же исключительное, давящее господство народолюбия и пролетаролюбия,
поклонение "народу", его пользе, и интересам, духовная подавленность
политическим деспотизмом, -- все это вело к тому, что уровень философской,
культуры оказался у нас очень низким, философские знания и философское
развитые были очень мало распространены в среде нашей интеллигенции. Высокую
философскую культуру можно было встретить лишь у отдельных личностей,
которые, тем самым уже выделялись из мира "интеллигентщины". Но у нас было
не только мало философских знаний -- это беда исправимая, -- у нас
господствовал такой душевный уклад и такой способ оценки всего, что
подлинная философия должна была остаться закрытой и непонятной, а
философское творчество должно было представляться явлением мира иного и
таинственного. Быть может, некоторые и читали философские книги, внешне
понимали прочитанное, но внутренне так же мало соединялось с миром
философского творчества, как и с миром красоты. Объясняется это не дефектами
интеллекта, а направлением воли, которая создала традиционную, упорную
интеллигентскую среду, принявшую в свою, плоть и кровь народническое
миросозерцание и утилитарную оценку, не исчезнувшую и по сию пору. Долгое
время у нас считалось почти безнравственным отдаваться философскому
творчеству, в этом роде занятий видели измену народу и народному делу.
Человек, слишком, погруженный в философские проблемы, подозревался в
равнодушии к интересам крестьян и рабочих. К философскому творчеству
интеллигенция относилась аскетически, требовала воздержания во имя своего
бога -- народа, во имя сохранения сил для борьбы с дьяволом -- абсолютизмом.
Это народнически-утилитарно-аскетическое отношение к философии осталось и
утех интеллигентских направлений, которые по видимости преодолели
народничество и отказались от элементарного утилитаризма, так как отношение
это коренилось в сфере подсознательной. Психологические первоосновы такого
отношения к философии, да и вообще к созиданию духовных ценностей можно
выразить так: интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах
русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и
творчества. Это одинаково верно и относительно сферы материальной, и
относительно сферы духовной: к философскому творчеству русская интеллигенция
относилась так же, Как и к экономическому производству. И интеллигенция
всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось
проблеме распределения и равенства, а все творчество было в загоне, тут ее
доверие не имело границ. К идеологии же, которая в центре ставит творчество
и ценности, она относилась подозрительно, с заранее составленным волевым
решением отвергнуть и изобличить. Такое отношение загубило философский
талант Н. К. Михайловского, равно как и большой художественный талант Гл.
Успенского. Многие воздерживались от философского и художественного
творчества, так как считали это делом безнравственным с точки зрения
интересов распределения и равенства, видели в этом измену народному благу. В
70-е годы было у нас даже время, когда чтение книг и увеличение знаний
считалось не особенно ценным занятием и когда морально осуждалась жажда
просвещения. Времена этого народнического мракобесия прошли уже давно, но
бацилла осталась в крови. В революционные дни опять повторилось гонение на
знание, на творчество, на высшую жизнь духа. Да и до наших дней остается в
крови интеллигенции все та же закваска. Доминируют все те же моральные
суждения, какие бы новые слова ни усваивались на поверхности. До сих пор еще
наша интеллигентная молодежь не может признать самостоятельного значения
наук, философии, просвещения, университетов, до сих пор еще подчиняет
интересам политики, партий, направлений и кружков. Защитников безусловного и
независимого знания, знания как начала, возвышающегося над общественной
злобой дня, все еще подозревают в реакционности. И этому неуважению к
святыне знания немало способствовала всегда деятельность министерства
народного просвещения. Политический абсолютизм и тут настолько исказил душу
передовой интеллигенции, что новый дух лишь с трудом пробивается в сознание
молодежи.
Но нельзя сказать, чтобы философские темы и проблемы были чужды русской
интеллигенции. Можно даже сказать, что наша интеллигенция всегда
интересовалась вопросами философского порядка, хотя и не в философской их
постановке: она умудрялась даже самым практическим общественным интересам
придавать философский характер, конкретное и частное она превращала в
отвлеченное и общее, вопросы аграрный или рабочий представлялись ей
вопросами мирового спасения, а социологические учения окрашивались для нее
почти что в богословский цвет. Черта эта отразилась в нашей публицистике,
которая учила смыслу жизни и была не столько конкретной и практической,
сколько отвлеченной и философской даже в рассмотрении проблем экономических.
Западничество и славянофильство -- не только публицистические, но и
философские направления. Белинский, один из отцов русской интеллигенции,
плохо знал философию и не обладал философским методом мышления, но его всю
жизнь мучили проклятые вопросы, вопросы порядка мирового и философского.
Теми же философскими вопросами заняты герои Толстого и Достоевского. В 60-е
годы философия была в загоне и упадке, презирался Юркевич, который, во
всяком случае, был настоящим философом по сравнению с Чернышевским. Но
характер тогдашнего увлечения материализмом, самой элементарной и низкой
формой философствования, все же отражал интерес к вопросам порядка
философского и мирового. Русская интеллигенция хотела жить и определять свое
отношение к самым практическим и прозаическим сторонам общественной жизни на
основании материалистического катехизиса и материалистической метафизики. В
70-е годы интеллигенция увлекалась позитивизмом, и ее властитель дум -- Н.
К. Михайловский был философом по интересам мысли и по размаху мысли, хотя
без настоящей школы и без настоящих знаний. К П. Л. Лаврову, человеку
больших знаний и широты мысли, хотя и лишенному творческого таланта,
интеллигенция обращалась за философским обоснованием ее революционных
социальных стремлений. И Лавров давал философскую санкцию стремлениям
молодежи, обычно начиная свое обоснование издалека, с образования туманных
масс. У интеллигенции всегда были свои кружковые, интеллигентские философы и
своя направленская философия, оторванная от мировых философских традиций.
Эта доморощенная и почти сектантская философия удовлетворяла глубокой
потребности нашей интеллигентской молодежи иметь "миросозерцание",
отвечающее на все основные вопросы жизни и соединяющее теорию с общественной
практикой. Потребность в целостном общественно-философском миросозерцании --
основная потребность нашей интеллигенции в годы юности, и властителями ее
дум становились лишь те, которые из общей теории выводили санкцию ее
освободительных общественных стремлений, ее демократических инстинктов, ее
требований справедливости во что бы то ни стало. В этом отношении
классическими "философами" интеллигенции были Чернышевский и Писарев в 60-е
годы, Лавров и Михайловский в 70-е годы. Для философского творчества, для
духовной культуры нации писатели эти почти ничего не давали, но они отвечали
потребности интеллигентной молодежи в миросозерцании и обосновывали
теоретически жизненные стремления интеллигенции; до сих пор еще они остаются
интеллигентскими учителями и с любовью читаются в эпоху ранней молодости. В
90-е годы с возникновением марксизма очень повысились умственные интересы
интеллигенции, молодежь начала европеизироваться, стала читать научные
книги, исключительно эмоциональный народнический тип стал изменяться под
влиянием интеллектуалистической струи. Потребность в философском обосновании
своих социальных стремлений стала удовлетворяться диалектическим
материализмом, а потом неокантианством, которое широкого распространения не
получило ввиду своей философской сложности. "Философом" эпохи стал
Бельтов-Плеханов, который вытеснил Михайловского из сердец молодежи. Потом
на сцену появился Авенариус[1] и Мах[2], которые
провозглашены были философскими спасителями пролетариата, и гг. Богданов и
Луначарский сделались "философами" социал-демократической интеллигенции. С
другой стороны возникли течения идеалистические и мистические, но то была уж
совсем другая струя в русской культуре. Марксистские победы над
народничеством не привели к глубокому кризису природы русской интеллигенции,
она осталась староверческой и народнической и в европейском одеянии
марксизма. Она отрицала себя в социал-демократической теории, но сама эта
теория была у нас лишь идеологией интеллигентской кружковщины. И отношение к
философии осталось прежним, если "не считать того критического течения в
марксизме, которое потом перешло в идеализм, но широкой популярности среди
интеллигенции не имело.
Интерес широких кругов интеллигенции к философии исчерпывался
потребностью философской санкции ее общественных настроений и стремлений,
которые от философской работы мысли не колеблются и не переоцениваются,
остаются незыблемыми, как догматы. Интеллигенцию не интересует вопрос,
истинна или ложна, например, теория знания Маха, ее интересует лишь то,
благоприятна или нет эта теория идее социализма, послужит ли она благу и
интересам пролетариата; ее интересует не то, возможна ли метафизика и
существуют ли метафизические истины, а то лишь, не повредит ли метафизика
интересам народа, не отвлечет ли от борьбы с самодержавием и от служения
пролетариату. Интеллигенция готова принять на веру всякую философию под тем
условием, чтобы она санкционировала ее социальные идеалы, и без критики
отвергнет всякую, самую глубокую и истинную философию, если она будет
заподозрена в неблагоприятном или просто критическом отношении к этим
традиционным настроениям, и идеалам. Вражда к идеалистическим и
религиозно-мистическим течениям, игнорирование оригинальной и полной
творческих задатков русской философии основаны на этой "католической"
психологии. Общественный утилитаризм в оценках всего, поклонение "народу" --
то крестьянству, то пролетариату, -- все это остается моральным догматом
большей части интеллигенции. Она: начала даже Канта читать потому только,
что критический марксизм обещал на Канте обосновать социалистический идеал.
Потом принялась даже за с трудом перевариваемого Авенариуса, так как
отвлеченнейшая, "чистейшая" философия Авенариуса без его ведома и без его
вины представилась вдруг философией социал-демократов "большевиков".
В этом своеобразном отношении к философии сказалась, конечно, вся наша
малокультурность, примитивная недифференцированность, слабое сознание
безусловной ценности истины и ошибка морального суждения. Вся русская
история обнаруживает слабость самостоятельных умозрительных интересов. Но
сказались тут и задатки, черт положительных и ценных -- жажда целостного
миросозерцания, в котором теория слита с жизнью, жажда веры. Интеллигенция
не без основания относится отрицательно и подозрительно к отвлеченному
академизму, к рассечению живой истины, и в ее требовании целостного
отношения к миру и жизни можно разглядеть черту бессознательной
религиозности. И необходимо резко разделить "десницу" и "шуйцу" в
традиционной психологии интеллигенции. Нельзя идеализировать эту слабость
теоретических философских интересов, этот низкий уровень философской
культуры, отсутствие серьезных философских знаний и неспособность к
серьезному философскому мышлению. Нельзя идеализировать и эту почти
маниакальную склонность оценивать философские учения и философские истины по
критериям политическим и утилитарным, эту неспособность рассматривать
явления философского и культурного творчества по существу, с точки зрения
абсолютной их ценности. В данный час истории интеллигенция нуждается не в
самовосхвалении, а в самокритике. К новому сознанию мы можем перейти лишь
через покаяние и самообличение. В реакционные 80-е годы с самовосхвалением
говорили о наших консервативных, истинно-русских добродетелях, и Вл.
Соловьев совершил важное дело, обличая эту часть общества, призывая, к
самокритике и покаянию, к раскрытию наших болезней. Потом наступили времена,
когда заговорили о наших радикальных, тоже истинно-русских добродетелях. В
эти времена нужно призывать другую часть общества к самокритике, покаянию и
обличению болезней. Нельзя совершенствоваться, если находишься в упоения от
собственных великих свойств, -- от этого упоения меркнут и подлинно большие
достоинства.
С русской интеллигенцией в силу исторического ее положения случилось
вот какого рода несчастье: любовь к уравнительной справедливости, к
общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, почти
что уничтожила интерес к истине. А философия есть школа любви к истине,
прежде всего к истине. Интеллигенция не могла бескорыстно отнестись к
философии, потому что корыстно относилась к самой истине, требовала от
истины, чтобы она стала орудием общественного переворота, народного
благополучия, людского счастья. Она шла на соблазн великого инквизитора,
который требовал отказа от истины во имя счастья людей. Основное моральное
суждение интеллигенции укладывается в формулу: да сгинет истина, если от
гибели ее народу будет лучше житься, если люди будут счастливее; долой
истину, если она стоит на пути заветного клича "долой самодержавие".
Оказалось, что ложно направленное человеколюбие убивает боголюбие, так как
любовь к истине, как и к красоте, как и ко всякой абсолютной ценности, есть
выражение любви к Божеству. Человеколюбие это было ложным, так как не было
основано на настоящем уважении к человеку, к равному и родному по Единому
Отцу; оно было, с одной стороны, состраданием и жалостью к человеку из
"народа", а с другой стороны, превращалось в человекопоклонство и
народопоклонство. Подлинная же любовь к людям есть любовь не против истины и
Бога, а в истине и в Боге, не жалость, отрицающая достоинство человека, а
признание родного Божьего образа в каждом человеке. Во имя ложного
человеколюбия и народолюбия у нас выработался в отношении к философским
исканиям и течениям метод заподозривания и сыска. По существу в область
философии никто и не входил; народникам запрещала входить ложная любовь к
крестьянству, марксистам -- ложная любовь к пролетариату. Но подобное
отношение к крестьянству и пролетариату было недостатком уважения к
абсолютному значению человека, так как это абсолютное значение основано на
божеском, а не на человеческом, на истине, а не на интересе. Авенариус
оказался лучше Канта или Гегеля не потому, что в философии Авенариуса
увидели истину, а потому, что вообразили, будто Авенариус более
благоприятствует социализму. Это и значит, что интерес поставлен выше
истины, человеческое выше божеского. Опровергать философские теории на том
основании, что они не благоприятствуют народничеству иди социал-демократии,
значит презирать истину. Философа, заподозренного в "реакционности" (а что
только у нас не называется "реакционным"!), никто не станет слушать, так как
сама по себе философия и истина мало кого интересуют. Кружковой отсебятине
г. Богданова всегда отдадут предпочтение перед замечательным и оригинальным
русским философом Лопатиным[3]. Философия Лопатина требует
серьезной умственной работы, и из нее не вытекает никаких программных
лозунгов, а к философии Богданова можно отнестись исключительно
эмоционально, и она вся укладывается в пятикопеечную брошюру. В русской
интеллигенции рационализм сознания сочетался с исключительной
эмоциональностью и с[о] слабостью самоценной умственной жизни.
И к философии, как и к другим сферам жизни, у нас преобладало
демагогическое отношение: споры философских направлений в интеллигентских
кружках носили демагогический характер и сопровождались недостойным
поглядыванием по сторонам с целью узнать, кому что понравится и каким
инстинктам что соответствует. Эта демагогия деморализует душу нашей
интеллигенции и создает тяжелую атмосферу. Развивается моральная трусость,
угасает любовь к истине и дерзновение мысли. Заложенная в душе русской
интеллигенции жажда справедливости на земле, священная в своей основе жажда,
искажается. Моральный пафос вырождается в мономанию. "Классовые" объяснения
разных идеологий и философских учений превращаются у марксистов в какую-то
болезненную навязчивую идею. И эта мономания заразила у нас большую часть
"левых". Деление философии на "пролетарскую" и "буржуазную", на "левую" и
"правую", утверждение двух истин, полезной и вредной, -- все это признаки
умственного, нравственного и общекультурного декаданса. Путь этот ведет к
разложению общеобязательного универсального сознания, с которым связано
достоинство человечества и рост его культуры.
Русская история создала интеллигенцию с таким душевным укладом,
которому противен был объективизм и универсализм, при котором не могло быть
настоящей любви к объективной, вселенской истине и ценности. К объективным
идеям, к универсальным нормам русская интеллигенция относилась недоверчиво,
так как предполагала, что подобные идеи и нормы помешают бороться с
самодержавием и служить "народу", благо которого ставилось выше вселенской
истины и добра. Это роковое свойство русской интеллигенции, выработанное ее
печальной историей, свойство, за которое должна ответить и наша историческая
власть, калечившая русскую жизнь и роковым образом толкавшая интеллигенцию
исключительно на борьбу против политического и экономического гнета, привело
к тому, что в сознании русской интеллигенции европейские философские учения
воспринимались в искаженном виде, приспособлялись к специфически
интеллигентским интересам, а значительнейшие явления философской мысли
совсем игнорировались. Искажен и к домашним условиям приспособлен был у нас
и научный позитивизм, и экономический материализм, и эмпириокритицизм, и
неокантианство, и ницшеанство.
Научный позитивизм был воспринят русской интеллигенцией совсем
превратно, совсем ненаучно и играй совсем не ту роль, что в Западной Европе.
К "науке" и "научности" наша интеллигенция относилась с почтением и даже с
идолопоклонством, но под наукой понимала особый материалистический догмат,
под научностью особую веру, и всегда догмат и веру, изобличающую зло
самодержавия, ложь буржуазного мира, веру, спасающую народ или пролетариат.
Научный позитивизм, как и все западное, был воспринят в самой крайней форме
и превращен не только в примитивную метафизику, но и в особую религию,
заменяющую все прежние религии. А сама наука и научный дух не привились у
нас, были восприняты не широкими массами интеллигенции, а лишь немногими.
Ученые никогда не пользовались у нас особенным уважением и популярностью, и
если они были политическими индифферентистами, то сама наука их считалась не
настоящей. Интеллигентная молодежь начинала обучаться науке по Писареву, по
Михайловскому, по Бельтову, по своим домашним, кряковым "ученым" и