Положим даже, что все это и так, но вот вопрос: что же во всем этом и чему именно тут радоваться?.. Во-первых, еще совсем не доказанная истина, совсем не аксиома, что Гоголь по акту творчества выше хоть, например, Пушкина и позволяет стоять подле себя только Гомеру и Шекспиру, – и мы очень жалеем, что автор брошюры не взял на себя труда доказать это, а ограничился несколькими фразами вроде оракульских. Во-вторых, акта творчества еще мало для поэта, чтоб имя его стало наряду с именами Гомера и Шекспира... Все это ужасно сбивается на риторику и фразы, все это так похоже на игру в эстетические каламбуры. Занятие, конечно, невинное, но и ни к чему не ведущее, кроме профанации именно того, что составляет предмет детского удивления. Где, укажите нам, где веет в созданиях Гоголя этот всемирно-исторический дух, это равно общее для всех народов и веков содержание? Скажите нам, что бы сталось с любым созданием Гоголя, если б оно было переведено на французский, немецкий или английский язык? Что интересного (не говоря уже о великом) было бы в нем для француза, немца или англичанина? Где же права Гоголя стоять наряду с Гомером и Шекспиром? – Знаете ли, что мы сказали бы на ушко всем умозрителям: когда развернешь Гомера, Шекспира, Байрона, Гёте или Шиллера, так делается как-то неловко при воспоминании о наших Гомерах, Шекспирах, Байронах и проч. Вальтером Скоттом тоже шутить нечего: этот человек дал историческое и социальное направление новейшему европейскому искусству.
   И, однакож, мы сами считаем Гоголя великим поэтом, а его «Мертвые души» – великим произведением. Но в первом случае мы разумеем естественный талант, по которому Гоголь, как и Пушкин, действительно напоминают собою величайшие имена всех литератур. В самом деле, нельзя не дивиться его умению оживлять все, к чему ни прикоснется, в поэтические образы, – его орлиному взгляду, которым он проникает во глубину тех тонких и для простого взгляда недоступных отношений и причин, где только слепая ограниченность видит мелочи и пустяки, не подозревая, что на этих мелочах и пустяках вертится, увы! – целая сфера жизни. Но Гоголь великий русский поэт, не более; «Мертвые души» его – тоже только для России и в России могут иметь бесконечно великое значение. Такова пока судьба всех русских поэтов; такова судьба и Пушкина. Никто не может быть выше века и страны; никакой поэт не усвоит себе содержания, не приготовленного и не выработанного историею. Немногое, слишком немногое из произведений Пушкина может быть передано на иностранные языки, не утратив с формою своего субстанциального достоинства; но из Гоголя едва ли что-нибудь может быть передано. И, однакож, мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени; он также менее теряется в разнообразии создаваемых им объектов и более дает чувствовать присутствие своего субъективного духа, который должен быть солнцем, освещающим создания поэта нашего времени. Повторяем: чем выше достоинство Гоголя как поэта, тем важнее его значение для русского общества, и тем менее может он иметь какое-либо значение вне России. Но это то самое и составляет его важность, его глубокое значение и его – скажем смело – колоссальное величие для нас, русских. Тут нечего и упоминать о Гомере и Шекспире, нечего и путать чужих в свои семейные тайны. «Мертвые души» стоят «Илиады», но только для России: для всех же других стран их значение мертво и непонятно.
   Было время, когда на Руси никто не хотел верить, чтоб русский ум, русский язык могли на что-нибудь годиться; всякая иностранная дрянь легко шла за гениальность на святой Руси, а свое русское, хотя бы и отличенное высокою даровитостию, презиралось за то только, что оно русское. Время это, слава богу, прошло, и теперь настало другое, когда нам уже нипочем и Гомеры, и Шекспиры, и Байроны, потому что мы успели уже позавестись своими, – мы чужих становий в шеренги, словно солдат, заставляем их маршировать и справа и слева, и взад и вперед, благо бедняжки молчат и повинуются нашему гусиному перу и тряпичной бумаге. Но пора кончиться и этому времени, пора бросить эти ребяческие фразы...
   Юность не хочет и знать этого. Чуть взбредет ей в голову какая-нибудь недоконченная мечта – тотчас ее на бумагу с тем наивным убеждением, что эта мечта – аксиома, что миру открыта великая истина, которой не хотят признать только невежды и завистники... А там что? – Кому суждено возмужать, тот потихоньку забудет о том, о чем так громко говорил прежде, или будет сам смеяться над этим, как над грехом юности... Но есть люди, которые или навек остаются детьми, или навек остаются юношами: их убеждение не слабеет; они продолжают высказывать его с прежним простодушием, и новые фантазии, подобные прежним, тянутся у них до гроба длинною вереницею, как мечты у Манилова по отъезде Чичикова...[ 214]

Библиографическое известие

   [ 215]
   Все литературные интересы, все журнальные вопросы сосредоточены теперь на Гоголе. Можно сказать без преувеличения, что «Мертвые души» оживили погруженную в апатию современную русскую литературу. Большая часть журналов, по весьма понятным причинам соревнования (ибо их издатели сами романисты и нувеллисты, словом – «сочинители»),[ 216] большая часть журналов, справедливо и основательно испугавшаяся успехов поэмы Гоголя, употребляет все сродные ей средства к унижению первого поэтического таланта в современной русской литературе. Остальная часть журналов – или просто отдает должную дань достоинству нового творения Гоголя, или, сверх того, принимает на себя обязанность выводить на свежую воду нападателей. У нас так немного журналов, что не нужно объяснять читателям, какой журнал именно «грает ту или другую роль в отношении к Гоголю, который между тем, не читая русских журналов, спокойно живет себе в Риме, где была написана им первая часть „Мертвых душ“ и где, вероятно, будет написано им еще не одно творение, долженствующее привести многих сочинителей в совершенное отчаяние, заранее возбуждающее самые живые опасения за их умственное здоровье. В предыдущей книжке „Отечественных записок“ мы говорили об одной восторженной московской брошюре, явившейся по поводу „Мертвых душ“: кто знает, не явится ли и еще несколько брошюр pro и contra?[ 217] Таково свойство всего великого, далеко выдающегося из-под уровня обыкновенности: оно производит движение, возбуждая и обожание и ненависть, восторженные рукоплескания и ожесточенный крик, преувеличенные похвалы и брань. И если что-нибудь может вредить такому великому явлению в литературе, так уж, конечно, исполненное детского энтузиазма и детской, добродушной искренности удивление, видящее в творении не то великое, которое в нем есть действительно, а то великое, которого в нем совсем нет. Что же касается до ожесточенной брани, – чем неосновательнее она, тем более служит в пользу и прославление творения, которое силится она унизить и загрязнить собою. «Герой нашего времени» Лермонтова имел замечательный успех, как все, что ни появляется в России ознаменованного печатью высшего таланта; но успех этого превосходного творения был бы, без сомнения, еще блестящее и прочнее, если б не имел несчастия нигде не встретить себе ожесточенных нападок и если б не имел несчастия встретить написанную слогом афиш похвалу[ 218] в одном захолустье газетной литературы, откуда бы и должны были раздаться хулительные вопли оскорбленной самолюбивой посредственности. «Мертвые души» избежали подобного несчастия, и зато успех их напоминает собою успех первых произведений Пушкина. Мы здесь разумеем не материальный успех, хотя и достоверно знаем, что «Мертвых душ» скоро нельзя будет достать ни в одной книжной лавке, несмотря на то, что они печатались в большом числе экземпляров, но успех нравственный, состоящий в том, что «Мертвые души» со дня на день более и более раскрываются перед глазами публики во всей бесконечности и глубокости их идеального значения, со дня на день более и более приобретают себе почитателей и приверженцев даже между людьми, не могшими оценить их сразу, при первом чтении, и со дня на день более и более становятся живою новостию минуты, вместо того, чтоб постепенно отступать в архив решенных дел и старых, потерявших свой интерес новостей... Трудитесь же, почтенные сочинители, пишите новые брани на «Мертвые души» и их знаменитого творца, чтоб выше и выше еще становились они, и без вас уже высоко ставшие!..
   Между тем как «сочинители» бранят «Мертвые души» и Гоголя, а литераторы хвалят их и спорят о них, что же делает русская читающая публика? – То же самое, что и всегда делала она с сочинениями Гоголя. Несмотря на незрелость образования нашего общества, допускающую его иногда обольщаться и увлекаться мишурными явлениями, в нем есть какое-то чутье, которое заменяет ему недостаток развития и которое заставляет его окончательно становиться на стороне только истинно прекрасного и великого. «Вечеров на хуторе» разошлось два издания; «Арабесок» и «Миргорода» уже нигде нельзя достать; перед выходом, весною нынешнего года, второго издания «Ревизора» за экземпляр первого желавшие иметь его платили по 25-ти рублей ассигнациями. И теперь, чтоб собрать все сочинения Гоголя, даже если б можно было купить их по объявленным ценам, нужно заплатить сорок три рубля асс. («Вечера на хуторе», «Арабески» и «Миргород» – каждое сочинение по 12-ти рублей, и новое издание «Ревизора» 7 рублей). Но и тут еще будете иметь не все, если не приобрели того года «Современника», в котором напечатаны повести «Нос» и «Коляска» и драматическая сцена «Утро делового человека», да «Москвитянина» за нынешний год, где напечатан «Рим». – Итак, спешим известить русскую читающую публику, что это неудобство насчет приобретения сочинений ее любимого писателя скоро будет устранено. К декабрю месяцу текущего года выйдет собрание сочинений Гоголя в четырех томах, красиво и изящно изданных. В первый том войдут «Вечера на хуторе» в двух частях, с предисловием к каждой, как было при втором их издании. Второй том будет состоять из «Миргорода», в котором повести «Старосветские помещики» и «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» напечатаются без всяких поправок и изменений; повесть «Вий» с исправлениями, а «Тарас Бульба» совершенно переделанный, чуть не вдвое обширнее прежнего, ибо автор развил в нем многие подробности, о которых в первом издании только слегка было намекнуто, как, например, любовь Андрия и прекрасной польки, и проч. В третий том, кроме повестей, помещенных в «Арабесках»: «Невский проспект», «Записки сумасшедшего» и «Портрет» (последняя совершенно переделана), войдут помещенные в «Современнике» 1836 года повести «Нос» и «Коляска», напечатанный в «Москвитянине» эпизодический рассказ «Рим» и новая, еще нигде не напечатанная повесть «Шинель» – одно из глубочайших созданий Гоголя. В четвертом томе поместятся: «Ревизор», комедия в пяти актах, с новыми против второго издания поправками автора и с письмом его о первом представлении этой пьесы;[ 219] «Женитьба», новая комедия в двух действиях, нигде не напечатанная; драматические сцены: «Утро делового человека» (напечатанное в «Современнике»), «Тяжба», «Лакейская сцена», «Разъезд после представления новой комедии», «Светские сцены», «Игроки» (последние шесть еще нигде не были напечатаны).
   Все издание заключит в себе более ста печатных листов.

Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке

 
Каких ни вымышляй пружин,
Чтоб мужу бую умудриться:
Не можно век носить личин,
И истина должна открыться!
 
Державин[ 221]

   [ 222]
   «А! это вы? насилу-то мы с вами встретились! Ну, что, как? Здоровы ли? что нового?»... Так один молодой человек, давно уже сидевший в книжной лавке с книжкою «Библиотеки для чтения» в руках, приветствовал другого, только что вошедшего в лавку, с живостию бросившись к нему навстречу и с жаром пожимая ему руку. Этот молодой человек давно уже поглядывал на меня с явным желанием заговорить со мною, – должно быть, о статье, которую читал. Эта статья, казалось, живо занимала его, потому что он и улыбался и смеялся; по временам с уст его слетали неопределенные восклицания. Он даже заговаривал со мною о погоде; но я, не любя заводить знакомств (ибо у нас на Руси разменяться с незнакомым человеком двумя-тремя фразами о погоде значит иногда нажить приятеля и «моншера»), отделался от него неопределенным «да» и т. п. Тем живее была радость молодого человека при виде знакомого, с которым он давно не видался и которому мог излить ощущения, возбужденные в нем статьею. У них сейчас же завязался живой разговор, который показался мне столь интересным, что я почел не излишним довести его до сведения публики. Описание наружности и характера обоих персонажей этой маленькой сцены нисколько не послужило бы к ее уяснению, и потому заметим только слегка, что молодой человек, встретивший с такею живостию своего знакомого, был несколько вертляв, говорил скоро и громко, как бы у себя дома, а лицо его казалось совершенным выражением легкости и добродушия; знакомый же его отличался от него какою-то холодною важностью в речи и в манерах. Чтоб лучше следить за их разговором, назовем первого господином А., а другого господином Б.
    А.Что нового? – Да ведь вы знаете, что я всегда запасался им от вас же. Вы, кажется, что-то читали в «Библиотеке для чтения»?
    Б.Ах, да! – статью о «Мертвых душах». Чудо, прелесть! В иных местах хотя и вздор, но зато какое во всем остроумие! Такой статьи давно не бывало! Вот уж можно сказать: писано желчью...[ 223]
    А.Да, правда...
    Б.Жанен! Решительный Жанен!
    А.Ну, уж вот этого-то я и не скажу. Жанен – болтун; чрезвычайный успех его основан на легкости и на отсутствии всяких твердых и глубоких нравственных начал в обществе, для которого он болтает нынче совсем не то, что болтал вчера, а завтра будет болтать совершенно противное тому, что болтал вчера; но Жанен все-таки болтун остроумный, и при другом обществе он мог бы сделать из своего таланта лучшее, благороднейшее употребление. Но каков бы ни был Жанен и теперь, его болтовня всегда блещет умом и остроумием, хоть и совершенно внешними, и отличается тоном порядочных людей. Остроумие Жанена заключается совсем не в том, чтоб, выписав из разбираемого романа несколько фраз, плоских потому именно, что они вложены автором в уста изображаемого им человека дурного тона, приписать эти фразы самому автору и воскликнуть: такие периоды настоящие свинтусы! Истинное остроумие, хотя бы и легкое и мелкое, не искажает умышленно предмета, чтоб возбудить во что бы то ни стало грубый смех площадной толпы: оно находит смешное в своей манере видеть предметы, не уродуя их.
    Б.Это, пожалуй, и так; да ведь дело-то в успехе, и bien rira qui rira le dernier![ 224] Осуждать такое остроумие могут многие с большою основательностию; а острить так сами едва ли могли бы, если б и хотели.
    А.По крайней мере нужна для этого большая решительность. Попробуйте выдумать на кого угодно смешную нелепицу, – все расхохочутся, и никто не захочет наводить справки, правду вы сказали или ложь. Повторяйте такие выдумки чаще и насчет всех и каждого: вас будут презирать, а слушать и смеяться не перестанут. Но всему есть мера и границы. Одно и то же надоедает, а выдумывать целую жизнь разнообразные литературные лжи невозможно, и как скоро заметят, что вы повторяете самого себя, то перестанут и смеяться, начнут зевать. Это я говорю не по отношению к журналу, а как общую истину, которая удобно прилагается ко многим житейским делам.
    Б.Так вы совершенно отказываете в остроумии рецензиям «Библиотеки для чтения»?
    А.Нисколько. Когда она не увлекается пристрастием, а главное, острит над тем, что действительно ей под силу и о чем серьезно не стоит сказать и двух слов, – ее рецензии бывают очень забавны. Так, например, нельзя было не улыбнуться, читая в «Библиотеке для чтения» разбор или, лучше сказать, надгробную речь над прахом умерших прежде своего рождения стихотворений какого-то г. Бочарова. Но когда такое же остроумие прилагается ею к предметам высшего значения, которые почему-то всегда не по сердцу этому журналу, тогда оно по необходимости становится плоским и скучным. Важное само по себе нельзя сделать смешным.
    Б.Но что ни говорите, а в статье о «Мертвых душах» много едкости...
    А.Прибавьте – бессильной для предмета, слишком высоко в отношении к ней стоящего. Я не вижу ровно ничего остроумного ни в сближении плохих стихотворений площадного писаки с поэмою Гоголя, ни в том, что рецензент называет «поэмами» разные медицинские сочинения. Все это мне кажется очень плоским. Разберите-ка этот разбор с начала до конца, по порядку. Что это такое? – Послушайте: «Вы видите меня в таком восторге, в каком еще не видали. Я пыхчу, трепещу; прыгаю от восхищения...» Пока довольно; остановимся на «пыхтении» рецензента. «Пыхчу» есть настоящее время глагола «пыхтеть», который значит то же, что «тяжело дышать». Но последнее выражение употребляется в отношении к людям, а первое в отношении к лошадям и коровам. Видите ли: явное незнание русского языка?.. Если же слово «пыхтеть» и употребляется в отношении к людям, то не иначе как в унизительно комическом тоне, для выражения волнения крови и желчи, производимого страстями, как то: пристрастием и т. п. Итак, что же хорошего в рецензии, которая почти началась словом «пыхчу»? – Но будем следить далее за «пыхтеньем» аристарха. Ему не понравилось, что Гоголь назвал свое сочинение «поэмою», и вот он заставляет своих читателей, «свидетелей его бешеного восторгу», спрашивать у него, пыхтящего рецензенту, каким размером писана поэма, давая знать, что он в своем эстетическом пыхтении написанной прозою поэмы не признает «поэмою». Все это действительно очень забавно и возбуждает смех, но только совсем не над автором поэмы, а разве над пыхтящею рецензиею. И мне кажется, что я уже слышу громкий хохот свидетелей ее бешеного восторгу, оттого что в поэме нет никакого размеру, а может, и от смешной претензии пыхтящего рецензенту преобразовать правописание языку, который чужд ему и которого духу он совсем не знает. Выписка первой страницы поэмы исполнена пустых придирок к слогу, из которых главная состоит в том, что Гоголь лучше его, пыхтящего рецензенту, знает употребление родительного падежу и не хочет следовать его нелепой орфографии.[ 225] «Поэт» (восклицает или «пыхтит» рецензент), «поэт – существо всемирное; он выше времен, пространств и грамматики!» Может быть, это восклицание, или это «пыхтение», и очень остроумно, а главное, очень ново и оригинально; но только оно подтверждает мое убеждение в волнении «Библиотеки для чтения»: не она ли, вот уже ровно девятый год, ежемесячно смеется над грамматикою и доказывает, что эта наука изобретена педантами и дураками? А теперь ей пригодилась, видно, и грамматика: она теперь глубоко уважает эту науку, так кстати подвернувшуюся ей под руку, чтоб было чем швырнуть в страшного для нее писателя, как некогда с гораздо большим успехом швырял ею г. Греч в распорядителя «Библиотеки для чтения». И вот для доказательства своей силы в русской грамматике рецензент спешит употребить слово «запахов», как он употребляет слово «мозги», «мечт» и т. п. В выражении Гоголя: «покамест слуги управлялись и возились», он подчеркивает слово «возились», давая тем знать, что оно почему-то будто бы нехорошо, а почему именно, это пока секрет рецензенту, который он, вероятно, когда-нибудь откроет «свидетелям его бешеного восторгу». Впрочем, всех его подчеркиваний не перечтешь: они многочисленны и разнообразны. Но вот следует самое убедительное доказательство, как силен наш рецензент в русском языке, – послушайте: «Во всех словенских языках, какие я знаю, нос имеет в родительном падеже носа, а шум, ветер и дым имеют шуму, ветру, дыму». Скажите, бога ради, что это такое: шутка, мистификация или просто – «пыхтенье»? Я не знаю, да и знать не хочу, как в польском или другом славянском языке склоняются в родительном падеже слова: нос, шум, ветер и дым; но как природный русский, знаю достоверно, что слова эти в русском языке принимают в родительном падеже окончание равно и а и у, а когда которое именно, на это нет постоянного правила, но это слышит ухо природного русского, слышит – и никогда не обманывается. Всякий русский скажет, как у Гоголя: «Волос, вылезший из носу», и ни один русский не скажет: «Волос, вылезший из носа». Точно так же должно говорить порывы ветра, а не порывы ветру. Итак, знание других языков не послужило рецензенту облегчением в знании языка русского, и он с горя вздумал перекраивать русский язык на свой лад и, не зная его, принялся учить ему русских!..
    Б.Однакож согласитесь, что язык у Гоголя часто грешит против грамматики.
    А.Соглашаюсь; а вы за это согласитесь, что не рецензенту же «Библиотеки для чтения» упрекать его в этом. Я далек от того, чтоб ставить Гоголю в защиту неправильность языка, которая тем досаднее, что у него она явно происходит не от незнания, а от небрежности, от нерасположения потрудиться лишнюю четверть часа над написанной страницей. Но у Гоголя есть нечто такое, что заставляет не замечать небрежности его языка, – есть слог. Гоголь не пишет, а рисует; его изображения дышат живыми красками действительности. Видишь и слышишь их. Каждое слово, каждая фраза резко, определенно, рельефно выражает у него мысль, и тщетно бы хотели вы придумать другое слово или другую фразу для выражения этой мысли. Это значит иметь слог, который имеют только великие писатели и о котором рассуждать так же не дело «Библиотеки для чтения», как и рассуждать о русском языке, которого она не знает, что можно доказать из каждой ее страницы, наполненной всяческих обмолвок против духа языка, ошибок против его грамматики, барбаризмов, солецизмов и, в особенности, полонизмов.
    Б.Это совершенная правда: г. Греч давно это доказал в своей брошюре – помните?.. Я ведь и сам вижу, что грамматические-то обвинения все выдуманы; но рецензент так смело колет ими и так смешно умеет их выставлять, что тем более дивишься его неподражаемому остроумию... Впрочем, если грамматические нападки рецензента для вас и ложны, и пусты, и скучны, перестанем говорить о них, перейдем к другим пунктам обвинений, которые, надеюсь, будут посущественнее. Мне любопытно узнать, что-то вы на них скажете.
    А.Да что же и говорить мне, если вся рецензия устремлена против слогу?..
    Б.Нет, не против одного слога, но и против дурного тона сочинения, так некстати названного «поэмою», против странной претензии автора видеть представителей и героев русской жизни в людях низких и глупых; против высокого мнения о самом себе со стороны автора, который по таланту не может стать наряду даже с Поль-де-Коком... Что касается до меня, я со всем этим соглашаюсь только вполовину, потому что, как хочет «Библиотека для чтения», а по моему мнению, и Гоголь чего-нибудь да стоит. И потому повторяю: я держусь середины...
    А.Что рецензент насмехается над словом «поэма» в приложении к «Мертвым душам», это происходит оттого, что он не понимает значения слова «поэма». Как видно из его намеков, поэма непременно должна воспевать народ в лице ее героев. Может быть, «Мертвые души» и названы поэмою в этом значении; но произнести какой-нибудь суд над ними в этом отношении можно только тогда, когда выйдут две остальные части поэмы.
    Б.Рецензент сам говорит об этом в конце рецензии...
    А.Да, но сперва разругав за это поэму в начале и середине рецензии... Что касается до меня лично, я пока готов принять слово «поэма» в отношении к «Мертвым душам» за равнозначительное слову «творение». В этом значении всякое произведение поэзии есть поэма – и ода, и песня, и трагедия, и комедия. Но не в этом дело, а в том, что, опираясь на слове «поэма», стоящем в заглавии сочинения Гоголя, рецензент очень наивно и очень невинно силится бросить на автора не совсем прохладную тень неуважения будто бы к русскому обществу, которого репутация так дорога сердцу рецензенту, не знающего русского языку и русской грамматики... Иначе как же вы поймете «тонкие» намеки рецензенту на то, что автор «Мертвых душ» будто бы «при каждом неблаговидном случае наводит речь на русских». Какой же этот «неблаговидный случай»? – Автор просит у читателей извинения за то, что знакомит их с Петрушкою и Селифаном, людьми Чичикова, «зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями». Но чтоб уяснить это с умыслом затемненное рецензентом дело, – вот «Мертвые души» – я прочту вам из них все это место, из которого рецензент взял только то, что нужно было ему для его цели. Выслушайте: