Страница:
И, наверное, впоследствии на столе у каждого такого молодого человека, наряду с портретом автора «Ревизора» и «Мертвых душ», можно было найти письмо Белинского к автору «Переписки». Гоголь сильно ошибался в оценке современности, когда думал, что «молодой восторг» его современников устремлялся только навстречу «лирическому поэту», окуривающему читателя упоительным куревом лести. Нет, всему молодому, восторженно героическому в тогдашней России был дорог отрицатель-критик и гениальный поэт-сатирик. Молодой России нужен был именно смех Гоголя, беспощадный до конца. От упоительного курева даже гоголевской идеализации она отвернулась с негодованием.
Перед нами опять дорога, опять знакомый тарантас с Петрушкой и Селифаном на козлах. И в тарантасе все та же благополучная фигура Павла Ивановича Чичикова, отправляющегося «для познания всякого рода мест» в новые страны.
И кругом опять все та же бедность, и бедность, и несовершенства нашей жизни.
Павел Иванович пережил в уездном городе некоторые тревоги, и кроме того он имеет основание чувствовать себя несколько обиженным автором, который сообщил в конце первого тома его биографию.
И в самом деле, даже сторонний читатель чувствует, что в этой биографии Гоголь не вполне справедлив к своему герою: после нее так хорошо знакомое лицо Павла Ивановича как будто слегка изменилось, или вернее: точно кто-то, к большому вреду Павла Ивановича, подменил его послужной список. Из человека умеренной полноты и приятной наружности он превращен в какого-то мрачного злодея: с самой юности он проявляет совершенно исключительную черствость души по отношению к учителю и благодетелю. А затем пускается в самые рискованные, чисто даже уголовные предприятия... Мы знали только, что Павел Иванович где-то и как-то «пострадал за правду». Теперь мы узнаем, что это было в таможенном ведомстве. В этом ведомстве, как и всюду в те времена, царили известные порядки, которые, впрочем, никто не считал предосудительными. Но вдруг, благодаря «несчастной случайности», был назначен на место начальника «человек военный, строгий, враг взяточников и всего, что зовется неправдой». К тому же этот строгий начальник был совершенно бестолков и не знал порядков гражданского управления. «На другой же день он пугнул всех до одного, увидел на каждом шагу недостающие суммы, заметил в ту же минуту дома красивой гражданской архитектуры (настроенные взяточниками), и пошла переборка»... «Чиновники отставлены, дома красивой гражданской архитектуры поступили в казну», одним словом, «все распушено в прах!»
И прежде всех пострадал Чичиков. Пострадал глупо, случайно: «Лицо его вдруг, несмотря на приятность, не понравилось начальнику... Иногда, – замечает автор, – просто бывает это без причины». И вот Павел Иванович вылетел со службы. И без сомнения всякий средний чиновник обычной тогда добродетели, то есть как и Павел Иванович не очень тонкий, но и не то чтобы очень толстый, с величайшим сочувствием выслушал бы историю о том, как человек пострадал за правду, тем более что затем весь поход закончился бестолково и бесплодно. Так как военный человек был, естественно, совершенный невежда в деле гражданском, то через некоторое время очутился «в руках еще больших мошенников, которых он вдобавок не почитал таковыми и даже хвастался не в шутку тонким уменьем различать способности. Чиновники вдруг постигли дух его и характер, и все, что ни было под его начальством, сделалось страшными гонителями неправды»... И все, конечно, быстро затянулось прежним налетом, как затягивается крыловское болото, в которое шлепнулся с неба владыка-чурбан... Если бы сюда прибавить еще преследование этой добродетельной шайкой тех немногих людей, которые действительно пытались бороться за закон и правду, то перед нами была бы схема, пригодная, пожалуй, и для нынешних дней...
Но автору было почему-то недостаточно этой умеренно-плутовской истории для характеристики своего героя, и он привлекает еще историю с каким-то наследством; для нее требуются уже не только подлоги, но и чрезвычайно рискованные переодевания и тому подобные предприятия, как будто уже не вполне свойственные солидному Павлу Ивановичу. И вдобавок, совершив все это, аккуратный Павел Иванович напивается пьян, ссорится в пьяном виде со своим сообщником, называет его поповичем, чем и вызывает со стороны этого сообщника донос.
Итак, Павел Иванович Чичиков – не только злодей, но и пьяница. И это тот самый Чичиков, вполне благопристойный и приличный, который «никогда не позволял в речи непристойного слова и оскорблялся всегда, когда в речах других видел отсутствие должного уважения к чину или званию». Читателю было так приятно «узнать, что он всякие два дня переменял на себе белье, а летом, во время жаров, даже и всякий день». И каждый раз, «когда Петрушка (со своим запахом) приходил раздевать его, – клал себе в нос гвоздичку»... И этот Павел Иванович пьяный пускается в опасную ссору!.. Нет, положительно это какой-то другой Павел Иванович, а не тот приятный господин, не то чтобы худой, но и не очень полный во всех смыслах, с которым читатель успел уже сжиться с первого момента его появления.
– Наконец, почему же непременно подлец? «Зачем быть так строгу к другим? – может он спросить у автора его же собственными словами (из первого тома): – Ведь теперь у нас подлецов не бывает: есть люди благонамеренные и приятные», которые просто стремятся к приобретению. «Зачем он (в самом деле) добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве прожить остаток дней, непрожитое оставить жене, детям, которых намеревался приобрести для блага, для службы отечеству...»[ 503] Вот для чего он ухищрялся, вот для чего уподобил свою судьбу судну среди волн, вот для чего странствовал, скупая «мертвые души». А это цели вполне благонамеренные. Спросите кого угодно из средних, не то чтоб очень тонких, но и не очень толстых современников Павла Ивановича: разве это злодейство? Ведь он хотел только взять из ломбарда за мертвые души, совершенно так, как бы они были живые. Из ломбарда, то есть из казны, то есть, в сущности, ни у кого...
Для знакомого нам Павла Ивановича именно эта серединность во всех смыслах, – эта приятная округлость форм и манер, это отсутствие углов не только в фигуре, но и в глубинах совести, – являлась самой характерной чертой всего облика. Чичикову биографии как будто более шла бы хищная худоба, беспокойные манеры, настороженная алчность, беспокойно-хищные взгляды… И тогда он, пожалуй, казался бы менее страшен: Пушкин наверное потому и говорил: «Боже, как грустна наша Россия», что в этой дореформенной России Чичиковы были не злодеи, а просто люди, близкие к среднему бытовому типу. Этот средний калибр Павла Ивановича Чичикова есть, быть может, самая страшная черта того «Портрета» тогдашней России, которая так неприятно смотрела со страниц первого тома «Мертвых душ».
Мне кажется, что от всей биографии веет некоторой искусственностью и преднамеренностью: Гоголь как будто принижает Чичикова, чтобы подготовить контраст своих добродетельных героев, с которыми он сведет Павла Ивановича. Чичиков едет теперь от Петра Петровича Петуха к помещику Кашкареву. И при этом случайный спутник Платонов предлагает познакомить его со своим зятем... Это человек истинно замечательный, и Платонов говорит о нем как о «первом хозяине, какой когда-либо бывал на Руси»: «Он в десять лет с небольшим, купивши расстроенное имение, едва дававшее двадцать тысяч, возвел его до того, что теперь получает двести тысяч».
«– А, почтенный человек! – (говорит Павел Иванович): – Вот этакого человека жизнь стоит того, чтобы быть переданной в поучение людям... А как по фамилии?
– Скудронжогло.
– А имя и отчество?
– Константин Федорович.
– Константин Федорович Скудронжогло. Очень приятно познакомиться. Поучительно узнать этакого человека...»
Гоголь не описывает выражение лица Чичикова в эту минуту, но читатель, знакомый с Павлом Ивановичем, видит его и без описания. Глазки «будущего родоначальника» сверкают радостным оживлением, в его лице благоволение. В Константине Федоровиче Скудронжогло он чувствует нечто родственное. Это тоже «приобретатель», только на широкую ногу и вполне добродетельный. А теперь, во втором томе, нельзя уже смеяться над добродетельным человеком. Надо уважать добродетельного человека. Даже более: надо перед добродетельным человеком преклоняться. Добродетельный человек – опора общества. Он не увлекается химерами юности, не мечтает о реформах крепостного строя и смеется над умниками, которые заводят для мужиков богоугодные заведения (391), и над Дон-Кихотами, которые открывают для них школы, мешающие мужицким детям заниматься прямым делом... (стр. 392). Он стоит «на прочном основании». И основание это... приобретение.
Скудронжогло – настоящий идеолог приобретения. Почуяв в Чичикове родственную натуру, он с радостью дает ему десять тысяч, без процентов, без поручительства, просто под одну расписку. «Так был он готов помогать всякому на пути к приобретению»[ 504] – поучительно заключает Гоголь «Переписки». В стиле его, теперь обесцвеченном и искусственном, находятся для добродетельного человека возвышенные обороты. То «сумрачное облако осеняет его чело», когда он видит плохое хозяйство (406), то, наоборот, изображая картину хозяйства хорошего, он «сияет, как царь в день торжественного венчания своего...» (397). И Павел Иванович Чичиков заслушивается его, как пения райской птички.
«– Сладки ваши речи, досточтимый мною Константин Федорович, – говорит он. – Могу сказать, что не встречал во всей России человека, подобного вам по уму!
Скудронжогло улыбнулся. – Нет, Павел Иванович, – сказал он: – уж если хотите знать умного человека, так у нас действительно есть один, о котором точно можно сказать: умный человек, которого я и подметки не стою...
– Кто это? – с изумлением спросил Чичиков.
– Это наш откупщик Муразов...
– Слышал. Говорят, человек, превосходящий меру всякого вероятия. Десять миллионов, говорят, нажил!
– Какое десять! перевалило за сорок! Скоро половина России будет в его руках.
– Что вы говорите! – вскрикнул Чичиков, оторопев.
– Всенепременно... У кого миллионы, у того радиус велик: что ни захватит, так вдвое и втрое против себя... С ним некому тягаться. Какую цену чему назначит, такая и останется: некому перебить.
...– Скажите, – (произносит Чичиков, мысль которого «каменела» от страха и благоговения): – ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?..
– Самым безукоризненным путем и самыми безукоризненными средствами... Миллионщику незачем прибегать к кривым путям. Прямой-таки дорогой так и ступай и бери все, что ни есть перед тобою...»
В этом разговоре, в сущности, выступает единственное различие между Чичиковым первого тома и идеальными героями второго. Это прежде всего размеры приобретения и, во-вторых, его источник: у Павла Ивановича он не безгрешен вообще, а Гоголь еще усиливает это различие, без особенной надобности превращая его из «приобретателя» в злодея.
Скудронжогло честно пользуется сознанной тогда уже многими неправдой крепостного строя, а Муразов честно наживается на откупах, освобождение от которых Россия через несколько лет приветствовала как вторую эмансипацию.
Но мы помним, что Гоголь в первом томе защищал Павла Ивановича от названия подлец. Он прямо говорил, что справедливее всего назвать его «хозяин-приобретатель». В то время «приобретение» являлось для него виной всему: из-за него-то произошли дела, которым свет дает название не очень чистых, хотя, как известно, они часто истекают из благонамереннейших побуждений, например семейных. «Такой (в самом деле) чувствительный предмет!..» Из-за него-то «будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом, – не идет ли откуда хозяин, – хватает поспешно все, что к нему поближе».
Вообще в первом томе над этим добродетельным понятием витал гениальный смех. Вспомним замечательную сцену в палате, куда Чичиков и Собакевич являются с купчими крепостями на мертвые души. «Крепости произвели, кажется, хорошее действие на председателя, особливо, когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в глаза Чичикову с выражением почти полного удовольствия и, наконец, сказал: „Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! Так вот вы приобрели!“
– Приобрел, – сказал Чичиков скромно.
– Благое дело! Право, благое дело!
– Да, я вижу, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал, наконец, твердою стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности».
Да, вот что делает грешный смех! Люди совершенно солидные говорят о предмете благонамеренном: о приобретении. Автор точно воспроизводит разговор, лишь пропустив его сквозь какую-то незаметную призму... И над «приобретением» витает невидимо какое-то особенное осуждение. Это суд не уголовный: это суд смеха... Он совершается во имя какого-то идеального представления об истинном достоинстве человека, при сопоставлении с которым одно только, хотя бы и скрепленное казенной печатью, приобретение само по себе является смешным и жалким.
Во втором томе этот смех порой опять готов к услугам автора. Когда Павел Иванович предлагает увековечить «жизнеописанием» добродетельного приобретателя-помещика, читателю так и кажется, что смех уже порхает над расцветшей физиономией Чичикова и готов перепорхнуть с нее на фигуру Константина Федоровича Скудронжогло... «Так вот как! Этаким-то образом, Константин Федорович! Так вы и приобрели! Рабским трудом?..» – «Приобрел...»
Но бедному смеху нет воли во втором томе: бедный смех лежит со связанными крыльями. Порой, быть может, он пытается напомнить о «так называемых патриотах, которые сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою на счет других» (IV, стр. 276). Или о том, что «миллионщик имеет ту выгоду, что может видеть кругом себя подлость совершенно бескорыстную, чистую подлость, не основанную ни на каких расчетах: многие очень хорошо знают, что ничего не получат от него... но непременно хоть засмеются, хоть снимут шляпу, хоть напросятся на тот обед, куда узнают, что приглашен миллионщик». Или, наконец, о том, что от собственных добродетельных героев не осталось уже ни костей, ни кожи, а торчит из них одно «приобретение» (хотя бы и «законными средствами»). И тогда гениальный сатирик, обладавший все-таки замечательным критическим чутьем, сжигал в тоске свои рукописи с портретами добродетельных Чичиковых. А пока в раздвоенной душе художника происходила эта борьба художественного гения и заблудившейся мысли, роковой недуг рос на просторе, не сдерживаемый попрежнему целительным потоком свободного, не связанного ложными идеями, сатирического творчества...
Что Гоголь сжигал также и превосходные страницы, которыми дарил его далеко еще не угасший талант, это подтверждается многими несомненными свидетельствами. И между прочим тем, что некоторые главы он читал в обществе. А все, что он решался читать в обществе, всегда было окончательно продумано и сделано образцово.
«До сих пор не могу еще прийти в себя, – писал, например, С. Т. Аксаков сыну Ивану Сергеевичу в 1849 году: – Гоголь прочел нам с Константином вторую главу („Мертвых душ“)... вторая глава несравненно выше первой».[ 505] Смирновой Гоголь еще раньше читал отрывки из второго тома, в которых, по ее словам, «юмор был возведен до высшей степени художественности». Некоторые эпизоды были потом восстановлены в передаче лиц, слышавших чтение Гоголя. Особенно подробно излагались сцены у генерала Бетрищева, роман Тентетникова и участие Чичикова в этом романе. С. Т. Аксаков восхищается патетическими сценами, от которых, и по словам Смирновой, захватывало дыхание...
Но и эти главы не избегли общей участи. Гоголь сжег их в разное время. И это понятно: и юмористические и патетические сцены были нейтральны, ничего не вносили в развитие заданной идеи.
Изобразить в идеальной картине этот переворот и показать в образах его возможность, такова именно была задача второго и третьего тома «Мертвых душ». Гоголь мечтал, что он, художник, даст в идее тот опыт, по которому затем пойдет вся Россия. Добродетельные герои вроде Скудронжогло должны служить материалом, указывающим, что в русском народе есть силы, готовые для великого движения...
В интересной работе Алексея Ник. Веселовского указывается на основании вполне убедительных материалов, что все герои первого тома, по мысли Гоголя, должны были исправиться. Чичиков, исчезающий во втором томе, после новой катастрофы, должен был явиться в третьем томе уже преображенным. Энергия Чичикова, избытку которой удивляется Муразов, направляется на служение ближним. Только в таком случае будет понятно (и, прибавим, оправдано с точки зрения примиряющего искусства), что «недаром такой человек избран героем». Рядом с Чичиковым предстояло снова явиться и Плюшкину, под своим ли именем, или передав свое страшное прошлое другому лицу, которое должно изгладить былое зло благодеяниями. По крайней мере на это есть любопытнейшее указание в словах самого Гоголя (в письме к Языкову): «О, если бы ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома „М<ертвых> Душ“.[ 506]
Если бы, вдобавок, как это тоже следует предполагать, исправились и Собакевич, и Манилов, и все чиновники, и вообще все персонажи первого тома, то, мечтал Гоголь, чудесное преображение нарисованного им страшного «Портрета» тогдашней России было бы достигнуто и смертный грех его смеха заглажен.
Какая же сила произведет это чудо, откуда придет тот толчок, который повернет весь этот мир Плюшкиных и Коробочек, Маниловых, Собакевичей, Чичиковых и Ноздревых около его оси?
Гоголь «Переписки с друзьями» видит эту силу не «в европейских выдумках» и не «в реформах», но исключительно – в поучении!
К этой мысли Гоголь возвращается на страницах «Переписки» с особенной настойчивостью. «Конечно, – говорит он в письме к П. А. Толстому, – сказать человеку: не крадите, не роскошничайте, не берите взяток, молитесь и давайте милостыню, – теперь ничто... Всякий скажет: да ведь это уж известно». Но Гоголю кажется, что это нужно и можно сказать каким-то особенным образом. Для этого следует «приподнять перед грешником завесу», показать ему все последствия его грехов. Тогда он несомненно исправится. «Нет, человек не бесчувствен, человек подвигнется, если только покажешь ему дело, как оно есть. Теперь он подвигнется еще более, чем когда-либо, потому что природа его размягчена»... «Он, как спасителя, облобызает того, который заставит его обратить взгляд на самого себя»...[ 507]
Кто же скажет это нужное слово именно так, как его нужно сказать? Гоголь мучительно ищет людей для этой спасительной проповеди. Церковные проповедники, помещики?.. Да, отвечает Гоголь: «Это относится к церковным проповедникам. То же должен делать и помещик». – «Мужика не бей, – советует он одному из своих приятелей-помещиков: – съездить его в рожу еще не большое искусство; это сумеет сделать и становой, и заседатель, и даже староста... Но умей пронять его хорошенько словом, ты же на меткие слова мастер» (132).
Увы! Гоголь-юморист в первом томе уже осмеял эти собственные проекты. Их он вложил тогда в уста Плюшкина:
– Приказные – такие бессовестные, – говорит Плюшкин Чичикову, собираясь совершить не вполне одобрительную сделку. – Прежде, бывало, полтиной меди отделаешься да мешком муки, а теперь пошли целую подводу круп, да и красную бумажку прибавь, – такое сребролюбие! Я уж и не знаю, как никто другой не обратит на это вниманья. Ну, сказал бы ему как-нибудь душеспасительное слово! Ведь словом хоть кого проймешь. Кто что ни говори, а против душеспасительного слова не устоишь...
«Ну, ты-то устоишь», – подумал тогда умный Павел Иванович.
Но иного выхода Гоголь «Переписки» все-таки не видит и потому обращает свои взоры к начальству. Оно первое должно прибегнуть к спасительному средству. «Очень знаю, – пишет он „занимающему важное место“, – что теперь трудно начальствовать в России: завелись такие лихоимства, которых истребить нет никаких сил человеческих. Знаю и то, что образовался другой незаконный ход действий мимо законов государства и обратился почти в законный, так что законы остаются только для вида»... Но «дело примет совсем другой оборот, если покажешь человеку (в данном случае плуту-чиновнику), чем он виноват перед самим собою. Тут потрясешь так его всего, что в нем явится вдруг отвага быть другим, и тогда только вы почувствуете, как благородна наша русская порода даже и в плуте...»
В поучении, которое Гоголь диктует знакомому генерал-губернатору, есть совет: «священнику пригрозить архиереем»... Дворянам следует указать на великое дело, которое они могут сделать, «воспитавши сословие крестьян». Вообще, если к поучению приступить с чистой душой, какая была, напр<имер>, у Карамзина, – «тогда все тебя выслушает, начиная от царя до последнего нищего в государстве»... (V, 63).
«– Ваше сиятельство, – говорит он голосом отчаяния. – Я действительно лгал, я не имел ни детей, ни семейства; но вот бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уважение граждан и начальства... Но – что за бедственные обстоятельства!.. Вся жизнь точно судно среди морских волн...
Слезы вдруг хлынули из глаз его, и он повалился в ноги князю так, как был, в сюртуке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете и в чудесно сшитых штанах»... И при этом бедный приобретатель почувствовал удар княжеского сапога «в щеку, в прекрасно выбритый подбородок и зубы».
Злополучное судно приобретательской судьбы опять на мели: Павел Иванович заперт в «промозглом сыром чулане с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат... Не дали даже ему взять шкатулку, где были деньги. Бумаги, крепости на мертвые души – все было в руках чиновников»... Одним словом, Павел Иванович погибает, и над его грешной душой, как в старинных драмах, идет спор темных и светлых сил.
Первым является в темницу добродетельный откупщик Муразов. Повидимому, у него есть какой-то план спасения России при помощи откупных денег, которые дадут возможность командировать по всей стране благотворительных проповедников с особыми поручениями. В Чичикове он заметил необычайную энергию и намерен направить ее на выполнение своих благих намерений. Павлу Ивановичу вначале эта программа новой жизни очень улыбается. Он считает, что, в столь тесных обстоятельствах, ему не остается ничего, кроме добродетели, тем более что она связана с получением обратно шкатулки и нисколько не мешает мечтам об «осуществлении предназначения»: о «бабенке и будущих чичонках» (так ласкательно называл Павел Иванович свою будущую семью). И вот Павел Иванович дает Муразову торжественное обещание исправиться.
Но не успела закрыться дверь за добродетельным откупщиком, как на сцену является темная сила в лице чиновника Самосвитова.
Этот Самосвитов – тип совершенно новый в чиновничьей коллекции Гоголя. «Добрый малый, отличный товарищ, кутила и продувная бестия, в военное время он наделал бы чудес... Но за неимением военного поприща подвизался на штатском и на место подвигов – пакостил и гадил. С товарищами был хорош, никого не продавал никому и, давши, слово держал. Но высшее над собой начальство считал чем-то вроде неприятельской батареи, сквозь которую нужно пробиваться, пользуясь всяким слабым местом, проломом и упущением». Дело Чичикова заинтересовало этого своеобразного чиновного анархиста именно возможностью одурачить начальство, и он предлагает Павлу Ивановичу сделку: «Все будем работать за вас, все – ваши слуги. Тридцать пять тысяч на всех – и ничего больше»...
Павел Иванович был реалист. Он не мог не чувствовать, что Самосвитов человек живой и его предложение совершенно «реально». Тогда как муразовские добродетельные фантазии – плохая и нежизненная выдумка. Поэтому он тотчас склоняется вновь на сторону порока. И вот «не прошло часу после этого разговора (с Самосвитовым), как к Чичикову принесена была драгоценная его шкатулка: бумаги, деньги, все было в совершенном порядке». Было очевидно, что на слово Самосвитова можно положиться и что «правосудие» непременно останется в дураках...
XI
Теперь нам остается проследить до конца печальный последний акт трагедии, связанной со вторым томом великого произведения...Перед нами опять дорога, опять знакомый тарантас с Петрушкой и Селифаном на козлах. И в тарантасе все та же благополучная фигура Павла Ивановича Чичикова, отправляющегося «для познания всякого рода мест» в новые страны.
И кругом опять все та же бедность, и бедность, и несовершенства нашей жизни.
Павел Иванович пережил в уездном городе некоторые тревоги, и кроме того он имеет основание чувствовать себя несколько обиженным автором, который сообщил в конце первого тома его биографию.
И в самом деле, даже сторонний читатель чувствует, что в этой биографии Гоголь не вполне справедлив к своему герою: после нее так хорошо знакомое лицо Павла Ивановича как будто слегка изменилось, или вернее: точно кто-то, к большому вреду Павла Ивановича, подменил его послужной список. Из человека умеренной полноты и приятной наружности он превращен в какого-то мрачного злодея: с самой юности он проявляет совершенно исключительную черствость души по отношению к учителю и благодетелю. А затем пускается в самые рискованные, чисто даже уголовные предприятия... Мы знали только, что Павел Иванович где-то и как-то «пострадал за правду». Теперь мы узнаем, что это было в таможенном ведомстве. В этом ведомстве, как и всюду в те времена, царили известные порядки, которые, впрочем, никто не считал предосудительными. Но вдруг, благодаря «несчастной случайности», был назначен на место начальника «человек военный, строгий, враг взяточников и всего, что зовется неправдой». К тому же этот строгий начальник был совершенно бестолков и не знал порядков гражданского управления. «На другой же день он пугнул всех до одного, увидел на каждом шагу недостающие суммы, заметил в ту же минуту дома красивой гражданской архитектуры (настроенные взяточниками), и пошла переборка»... «Чиновники отставлены, дома красивой гражданской архитектуры поступили в казну», одним словом, «все распушено в прах!»
И прежде всех пострадал Чичиков. Пострадал глупо, случайно: «Лицо его вдруг, несмотря на приятность, не понравилось начальнику... Иногда, – замечает автор, – просто бывает это без причины». И вот Павел Иванович вылетел со службы. И без сомнения всякий средний чиновник обычной тогда добродетели, то есть как и Павел Иванович не очень тонкий, но и не то чтобы очень толстый, с величайшим сочувствием выслушал бы историю о том, как человек пострадал за правду, тем более что затем весь поход закончился бестолково и бесплодно. Так как военный человек был, естественно, совершенный невежда в деле гражданском, то через некоторое время очутился «в руках еще больших мошенников, которых он вдобавок не почитал таковыми и даже хвастался не в шутку тонким уменьем различать способности. Чиновники вдруг постигли дух его и характер, и все, что ни было под его начальством, сделалось страшными гонителями неправды»... И все, конечно, быстро затянулось прежним налетом, как затягивается крыловское болото, в которое шлепнулся с неба владыка-чурбан... Если бы сюда прибавить еще преследование этой добродетельной шайкой тех немногих людей, которые действительно пытались бороться за закон и правду, то перед нами была бы схема, пригодная, пожалуй, и для нынешних дней...
Но автору было почему-то недостаточно этой умеренно-плутовской истории для характеристики своего героя, и он привлекает еще историю с каким-то наследством; для нее требуются уже не только подлоги, но и чрезвычайно рискованные переодевания и тому подобные предприятия, как будто уже не вполне свойственные солидному Павлу Ивановичу. И вдобавок, совершив все это, аккуратный Павел Иванович напивается пьян, ссорится в пьяном виде со своим сообщником, называет его поповичем, чем и вызывает со стороны этого сообщника донос.
Итак, Павел Иванович Чичиков – не только злодей, но и пьяница. И это тот самый Чичиков, вполне благопристойный и приличный, который «никогда не позволял в речи непристойного слова и оскорблялся всегда, когда в речах других видел отсутствие должного уважения к чину или званию». Читателю было так приятно «узнать, что он всякие два дня переменял на себе белье, а летом, во время жаров, даже и всякий день». И каждый раз, «когда Петрушка (со своим запахом) приходил раздевать его, – клал себе в нос гвоздичку»... И этот Павел Иванович пьяный пускается в опасную ссору!.. Нет, положительно это какой-то другой Павел Иванович, а не тот приятный господин, не то чтобы худой, но и не очень полный во всех смыслах, с которым читатель успел уже сжиться с первого момента его появления.
– Наконец, почему же непременно подлец? «Зачем быть так строгу к другим? – может он спросить у автора его же собственными словами (из первого тома): – Ведь теперь у нас подлецов не бывает: есть люди благонамеренные и приятные», которые просто стремятся к приобретению. «Зачем он (в самом деле) добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве прожить остаток дней, непрожитое оставить жене, детям, которых намеревался приобрести для блага, для службы отечеству...»[ 503] Вот для чего он ухищрялся, вот для чего уподобил свою судьбу судну среди волн, вот для чего странствовал, скупая «мертвые души». А это цели вполне благонамеренные. Спросите кого угодно из средних, не то чтоб очень тонких, но и не очень толстых современников Павла Ивановича: разве это злодейство? Ведь он хотел только взять из ломбарда за мертвые души, совершенно так, как бы они были живые. Из ломбарда, то есть из казны, то есть, в сущности, ни у кого...
Для знакомого нам Павла Ивановича именно эта серединность во всех смыслах, – эта приятная округлость форм и манер, это отсутствие углов не только в фигуре, но и в глубинах совести, – являлась самой характерной чертой всего облика. Чичикову биографии как будто более шла бы хищная худоба, беспокойные манеры, настороженная алчность, беспокойно-хищные взгляды… И тогда он, пожалуй, казался бы менее страшен: Пушкин наверное потому и говорил: «Боже, как грустна наша Россия», что в этой дореформенной России Чичиковы были не злодеи, а просто люди, близкие к среднему бытовому типу. Этот средний калибр Павла Ивановича Чичикова есть, быть может, самая страшная черта того «Портрета» тогдашней России, которая так неприятно смотрела со страниц первого тома «Мертвых душ».
Мне кажется, что от всей биографии веет некоторой искусственностью и преднамеренностью: Гоголь как будто принижает Чичикова, чтобы подготовить контраст своих добродетельных героев, с которыми он сведет Павла Ивановича. Чичиков едет теперь от Петра Петровича Петуха к помещику Кашкареву. И при этом случайный спутник Платонов предлагает познакомить его со своим зятем... Это человек истинно замечательный, и Платонов говорит о нем как о «первом хозяине, какой когда-либо бывал на Руси»: «Он в десять лет с небольшим, купивши расстроенное имение, едва дававшее двадцать тысяч, возвел его до того, что теперь получает двести тысяч».
«– А, почтенный человек! – (говорит Павел Иванович): – Вот этакого человека жизнь стоит того, чтобы быть переданной в поучение людям... А как по фамилии?
– Скудронжогло.
– А имя и отчество?
– Константин Федорович.
– Константин Федорович Скудронжогло. Очень приятно познакомиться. Поучительно узнать этакого человека...»
Гоголь не описывает выражение лица Чичикова в эту минуту, но читатель, знакомый с Павлом Ивановичем, видит его и без описания. Глазки «будущего родоначальника» сверкают радостным оживлением, в его лице благоволение. В Константине Федоровиче Скудронжогло он чувствует нечто родственное. Это тоже «приобретатель», только на широкую ногу и вполне добродетельный. А теперь, во втором томе, нельзя уже смеяться над добродетельным человеком. Надо уважать добродетельного человека. Даже более: надо перед добродетельным человеком преклоняться. Добродетельный человек – опора общества. Он не увлекается химерами юности, не мечтает о реформах крепостного строя и смеется над умниками, которые заводят для мужиков богоугодные заведения (391), и над Дон-Кихотами, которые открывают для них школы, мешающие мужицким детям заниматься прямым делом... (стр. 392). Он стоит «на прочном основании». И основание это... приобретение.
Скудронжогло – настоящий идеолог приобретения. Почуяв в Чичикове родственную натуру, он с радостью дает ему десять тысяч, без процентов, без поручительства, просто под одну расписку. «Так был он готов помогать всякому на пути к приобретению»[ 504] – поучительно заключает Гоголь «Переписки». В стиле его, теперь обесцвеченном и искусственном, находятся для добродетельного человека возвышенные обороты. То «сумрачное облако осеняет его чело», когда он видит плохое хозяйство (406), то, наоборот, изображая картину хозяйства хорошего, он «сияет, как царь в день торжественного венчания своего...» (397). И Павел Иванович Чичиков заслушивается его, как пения райской птички.
«– Сладки ваши речи, досточтимый мною Константин Федорович, – говорит он. – Могу сказать, что не встречал во всей России человека, подобного вам по уму!
Скудронжогло улыбнулся. – Нет, Павел Иванович, – сказал он: – уж если хотите знать умного человека, так у нас действительно есть один, о котором точно можно сказать: умный человек, которого я и подметки не стою...
– Кто это? – с изумлением спросил Чичиков.
– Это наш откупщик Муразов...
– Слышал. Говорят, человек, превосходящий меру всякого вероятия. Десять миллионов, говорят, нажил!
– Какое десять! перевалило за сорок! Скоро половина России будет в его руках.
– Что вы говорите! – вскрикнул Чичиков, оторопев.
– Всенепременно... У кого миллионы, у того радиус велик: что ни захватит, так вдвое и втрое против себя... С ним некому тягаться. Какую цену чему назначит, такая и останется: некому перебить.
...– Скажите, – (произносит Чичиков, мысль которого «каменела» от страха и благоговения): – ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?..
– Самым безукоризненным путем и самыми безукоризненными средствами... Миллионщику незачем прибегать к кривым путям. Прямой-таки дорогой так и ступай и бери все, что ни есть перед тобою...»
В этом разговоре, в сущности, выступает единственное различие между Чичиковым первого тома и идеальными героями второго. Это прежде всего размеры приобретения и, во-вторых, его источник: у Павла Ивановича он не безгрешен вообще, а Гоголь еще усиливает это различие, без особенной надобности превращая его из «приобретателя» в злодея.
Скудронжогло честно пользуется сознанной тогда уже многими неправдой крепостного строя, а Муразов честно наживается на откупах, освобождение от которых Россия через несколько лет приветствовала как вторую эмансипацию.
Но мы помним, что Гоголь в первом томе защищал Павла Ивановича от названия подлец. Он прямо говорил, что справедливее всего назвать его «хозяин-приобретатель». В то время «приобретение» являлось для него виной всему: из-за него-то произошли дела, которым свет дает название не очень чистых, хотя, как известно, они часто истекают из благонамереннейших побуждений, например семейных. «Такой (в самом деле) чувствительный предмет!..» Из-за него-то «будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом, – не идет ли откуда хозяин, – хватает поспешно все, что к нему поближе».
Вообще в первом томе над этим добродетельным понятием витал гениальный смех. Вспомним замечательную сцену в палате, куда Чичиков и Собакевич являются с купчими крепостями на мертвые души. «Крепости произвели, кажется, хорошее действие на председателя, особливо, когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в глаза Чичикову с выражением почти полного удовольствия и, наконец, сказал: „Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! Так вот вы приобрели!“
– Приобрел, – сказал Чичиков скромно.
– Благое дело! Право, благое дело!
– Да, я вижу, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал, наконец, твердою стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности».
Да, вот что делает грешный смех! Люди совершенно солидные говорят о предмете благонамеренном: о приобретении. Автор точно воспроизводит разговор, лишь пропустив его сквозь какую-то незаметную призму... И над «приобретением» витает невидимо какое-то особенное осуждение. Это суд не уголовный: это суд смеха... Он совершается во имя какого-то идеального представления об истинном достоинстве человека, при сопоставлении с которым одно только, хотя бы и скрепленное казенной печатью, приобретение само по себе является смешным и жалким.
Во втором томе этот смех порой опять готов к услугам автора. Когда Павел Иванович предлагает увековечить «жизнеописанием» добродетельного приобретателя-помещика, читателю так и кажется, что смех уже порхает над расцветшей физиономией Чичикова и готов перепорхнуть с нее на фигуру Константина Федоровича Скудронжогло... «Так вот как! Этаким-то образом, Константин Федорович! Так вы и приобрели! Рабским трудом?..» – «Приобрел...»
Но бедному смеху нет воли во втором томе: бедный смех лежит со связанными крыльями. Порой, быть может, он пытается напомнить о «так называемых патриотах, которые сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою на счет других» (IV, стр. 276). Или о том, что «миллионщик имеет ту выгоду, что может видеть кругом себя подлость совершенно бескорыстную, чистую подлость, не основанную ни на каких расчетах: многие очень хорошо знают, что ничего не получат от него... но непременно хоть засмеются, хоть снимут шляпу, хоть напросятся на тот обед, куда узнают, что приглашен миллионщик». Или, наконец, о том, что от собственных добродетельных героев не осталось уже ни костей, ни кожи, а торчит из них одно «приобретение» (хотя бы и «законными средствами»). И тогда гениальный сатирик, обладавший все-таки замечательным критическим чутьем, сжигал в тоске свои рукописи с портретами добродетельных Чичиковых. А пока в раздвоенной душе художника происходила эта борьба художественного гения и заблудившейся мысли, роковой недуг рос на просторе, не сдерживаемый попрежнему целительным потоком свободного, не связанного ложными идеями, сатирического творчества...
Что Гоголь сжигал также и превосходные страницы, которыми дарил его далеко еще не угасший талант, это подтверждается многими несомненными свидетельствами. И между прочим тем, что некоторые главы он читал в обществе. А все, что он решался читать в обществе, всегда было окончательно продумано и сделано образцово.
«До сих пор не могу еще прийти в себя, – писал, например, С. Т. Аксаков сыну Ивану Сергеевичу в 1849 году: – Гоголь прочел нам с Константином вторую главу („Мертвых душ“)... вторая глава несравненно выше первой».[ 505] Смирновой Гоголь еще раньше читал отрывки из второго тома, в которых, по ее словам, «юмор был возведен до высшей степени художественности». Некоторые эпизоды были потом восстановлены в передаче лиц, слышавших чтение Гоголя. Особенно подробно излагались сцены у генерала Бетрищева, роман Тентетникова и участие Чичикова в этом романе. С. Т. Аксаков восхищается патетическими сценами, от которых, и по словам Смирновой, захватывало дыхание...
Но и эти главы не избегли общей участи. Гоголь сжег их в разное время. И это понятно: и юмористические и патетические сцены были нейтральны, ничего не вносили в развитие заданной идеи.
XII
Идея же состояла в том, чтобы в крепостнической России найти рычаг, который мог бы вывести ее из тогдашнего ее положения. А так как все зло предполагалось не в порядке, а только в душах, то, очевидно, нужен такой рычаг, который, не трогая форм жизни, мог бы чудесным образом сдвинуть с места все русские души, передвинуть в них моральный центр тяжести от зла к добру.Изобразить в идеальной картине этот переворот и показать в образах его возможность, такова именно была задача второго и третьего тома «Мертвых душ». Гоголь мечтал, что он, художник, даст в идее тот опыт, по которому затем пойдет вся Россия. Добродетельные герои вроде Скудронжогло должны служить материалом, указывающим, что в русском народе есть силы, готовые для великого движения...
В интересной работе Алексея Ник. Веселовского указывается на основании вполне убедительных материалов, что все герои первого тома, по мысли Гоголя, должны были исправиться. Чичиков, исчезающий во втором томе, после новой катастрофы, должен был явиться в третьем томе уже преображенным. Энергия Чичикова, избытку которой удивляется Муразов, направляется на служение ближним. Только в таком случае будет понятно (и, прибавим, оправдано с точки зрения примиряющего искусства), что «недаром такой человек избран героем». Рядом с Чичиковым предстояло снова явиться и Плюшкину, под своим ли именем, или передав свое страшное прошлое другому лицу, которое должно изгладить былое зло благодеяниями. По крайней мере на это есть любопытнейшее указание в словах самого Гоголя (в письме к Языкову): «О, если бы ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома „М<ертвых> Душ“.[ 506]
Если бы, вдобавок, как это тоже следует предполагать, исправились и Собакевич, и Манилов, и все чиновники, и вообще все персонажи первого тома, то, мечтал Гоголь, чудесное преображение нарисованного им страшного «Портрета» тогдашней России было бы достигнуто и смертный грех его смеха заглажен.
Какая же сила произведет это чудо, откуда придет тот толчок, который повернет весь этот мир Плюшкиных и Коробочек, Маниловых, Собакевичей, Чичиковых и Ноздревых около его оси?
Гоголь «Переписки с друзьями» видит эту силу не «в европейских выдумках» и не «в реформах», но исключительно – в поучении!
К этой мысли Гоголь возвращается на страницах «Переписки» с особенной настойчивостью. «Конечно, – говорит он в письме к П. А. Толстому, – сказать человеку: не крадите, не роскошничайте, не берите взяток, молитесь и давайте милостыню, – теперь ничто... Всякий скажет: да ведь это уж известно». Но Гоголю кажется, что это нужно и можно сказать каким-то особенным образом. Для этого следует «приподнять перед грешником завесу», показать ему все последствия его грехов. Тогда он несомненно исправится. «Нет, человек не бесчувствен, человек подвигнется, если только покажешь ему дело, как оно есть. Теперь он подвигнется еще более, чем когда-либо, потому что природа его размягчена»... «Он, как спасителя, облобызает того, который заставит его обратить взгляд на самого себя»...[ 507]
Кто же скажет это нужное слово именно так, как его нужно сказать? Гоголь мучительно ищет людей для этой спасительной проповеди. Церковные проповедники, помещики?.. Да, отвечает Гоголь: «Это относится к церковным проповедникам. То же должен делать и помещик». – «Мужика не бей, – советует он одному из своих приятелей-помещиков: – съездить его в рожу еще не большое искусство; это сумеет сделать и становой, и заседатель, и даже староста... Но умей пронять его хорошенько словом, ты же на меткие слова мастер» (132).
Увы! Гоголь-юморист в первом томе уже осмеял эти собственные проекты. Их он вложил тогда в уста Плюшкина:
– Приказные – такие бессовестные, – говорит Плюшкин Чичикову, собираясь совершить не вполне одобрительную сделку. – Прежде, бывало, полтиной меди отделаешься да мешком муки, а теперь пошли целую подводу круп, да и красную бумажку прибавь, – такое сребролюбие! Я уж и не знаю, как никто другой не обратит на это вниманья. Ну, сказал бы ему как-нибудь душеспасительное слово! Ведь словом хоть кого проймешь. Кто что ни говори, а против душеспасительного слова не устоишь...
«Ну, ты-то устоишь», – подумал тогда умный Павел Иванович.
Но иного выхода Гоголь «Переписки» все-таки не видит и потому обращает свои взоры к начальству. Оно первое должно прибегнуть к спасительному средству. «Очень знаю, – пишет он „занимающему важное место“, – что теперь трудно начальствовать в России: завелись такие лихоимства, которых истребить нет никаких сил человеческих. Знаю и то, что образовался другой незаконный ход действий мимо законов государства и обратился почти в законный, так что законы остаются только для вида»... Но «дело примет совсем другой оборот, если покажешь человеку (в данном случае плуту-чиновнику), чем он виноват перед самим собою. Тут потрясешь так его всего, что в нем явится вдруг отвага быть другим, и тогда только вы почувствуете, как благородна наша русская порода даже и в плуте...»
В поучении, которое Гоголь диктует знакомому генерал-губернатору, есть совет: «священнику пригрозить архиереем»... Дворянам следует указать на великое дело, которое они могут сделать, «воспитавши сословие крестьян». Вообще, если к поучению приступить с чистой душой, какая была, напр<имер>, у Карамзина, – «тогда все тебя выслушает, начиная от царя до последнего нищего в государстве»... (V, 63).
XIII
Мы уже видели, что II том «Мертвых душ» должен был в «сочинении повествовательном» развить те идеи, которые Гоголь излагал в «Переписке». И действительно, мы находим во втором томе всю эту программу в лицах. «Занимающий важное место», сиятельный князь генерал-губернатор приходит в ужас, когда перед ним раскрылась картина страшных злоупотреблений, каким-то неведомым образом сосредоточившихся около приятной фигуры Павла Ивановича Чичикова (наброски второго тома дошли до нас лишь в отрывках). Чичиков окончательно уличен и валяется в ногах у представителя грозной власти.«– Ваше сиятельство, – говорит он голосом отчаяния. – Я действительно лгал, я не имел ни детей, ни семейства; но вот бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уважение граждан и начальства... Но – что за бедственные обстоятельства!.. Вся жизнь точно судно среди морских волн...
Слезы вдруг хлынули из глаз его, и он повалился в ноги князю так, как был, в сюртуке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете и в чудесно сшитых штанах»... И при этом бедный приобретатель почувствовал удар княжеского сапога «в щеку, в прекрасно выбритый подбородок и зубы».
Злополучное судно приобретательской судьбы опять на мели: Павел Иванович заперт в «промозглом сыром чулане с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат... Не дали даже ему взять шкатулку, где были деньги. Бумаги, крепости на мертвые души – все было в руках чиновников»... Одним словом, Павел Иванович погибает, и над его грешной душой, как в старинных драмах, идет спор темных и светлых сил.
Первым является в темницу добродетельный откупщик Муразов. Повидимому, у него есть какой-то план спасения России при помощи откупных денег, которые дадут возможность командировать по всей стране благотворительных проповедников с особыми поручениями. В Чичикове он заметил необычайную энергию и намерен направить ее на выполнение своих благих намерений. Павлу Ивановичу вначале эта программа новой жизни очень улыбается. Он считает, что, в столь тесных обстоятельствах, ему не остается ничего, кроме добродетели, тем более что она связана с получением обратно шкатулки и нисколько не мешает мечтам об «осуществлении предназначения»: о «бабенке и будущих чичонках» (так ласкательно называл Павел Иванович свою будущую семью). И вот Павел Иванович дает Муразову торжественное обещание исправиться.
Но не успела закрыться дверь за добродетельным откупщиком, как на сцену является темная сила в лице чиновника Самосвитова.
Этот Самосвитов – тип совершенно новый в чиновничьей коллекции Гоголя. «Добрый малый, отличный товарищ, кутила и продувная бестия, в военное время он наделал бы чудес... Но за неимением военного поприща подвизался на штатском и на место подвигов – пакостил и гадил. С товарищами был хорош, никого не продавал никому и, давши, слово держал. Но высшее над собой начальство считал чем-то вроде неприятельской батареи, сквозь которую нужно пробиваться, пользуясь всяким слабым местом, проломом и упущением». Дело Чичикова заинтересовало этого своеобразного чиновного анархиста именно возможностью одурачить начальство, и он предлагает Павлу Ивановичу сделку: «Все будем работать за вас, все – ваши слуги. Тридцать пять тысяч на всех – и ничего больше»...
Павел Иванович был реалист. Он не мог не чувствовать, что Самосвитов человек живой и его предложение совершенно «реально». Тогда как муразовские добродетельные фантазии – плохая и нежизненная выдумка. Поэтому он тотчас склоняется вновь на сторону порока. И вот «не прошло часу после этого разговора (с Самосвитовым), как к Чичикову принесена была драгоценная его шкатулка: бумаги, деньги, все было в совершенном порядке». Было очевидно, что на слово Самосвитова можно положиться и что «правосудие» непременно останется в дураках...