Этою творческою фантазиею и этим глубоким умом обладает в замечательной степени Гоголь. Под его пером старое становится новым, обыкновенное – изящным и поэтическим. Поэт национальный, более нежели кто-нибудь из наших поэтов всеми читаемый, всем известный, Гоголь все-таки не высоко стоит в сознании нашей публики. Это противоречие очень естественно и очень понятно. Комизм, юмор, ирония – не всем доступны, и все, что возбуждает смех, обыкновенно считается у большинства ниже того, что возбуждает восторг возвышенный. Всякому легче понять идею, прямо и положительно выговариваемую, нежели идею, которая заключает в себе смысл, противоположной тому, который выражают слова ее. Комедия – цвет цивилизации, плод развившейся общественности. Чтоб понимать комическое, надо стоять на высокой степени образованности. Аристофан был последним великим поэтом древней Греции. Толпе доступен только внешний комизм; она не понимает, что есть точки, где комическое сходится с трагическим и возбуждает уже не легкий и радостный, а болезненный и горький смех. Умирая, Август, повелитель полумира, говорил своим приближенным: «Комедия кончилась; кажется, я хорошо сыграл свою роль – рукоплещите же, друзья мои!» В этих словах глубокий смысл: в них высказалась ирония уже не частной, а исторической жизни... И толпа никогда не поймет такой иронии. Таким образом, поэт, который возбуждает в читателе созерцание высокого и прекрасного и тоску по идеале изображением низкого и пошлого жизни, в глазах толпы никогда не может казаться жрецом того же самого изящного, которому служат и поэты, изображавшие великие жизни. Ей всегда будет видеться жарт в его глубоком юморе, и, смотря на верно воспроизведенные явления пошлой ежедневности, она не видит из-за них незримо присутствующие тут же светлые образы. И еще много времени пройдет, и много новых поколений выступит на поприще жизни, прежде чем Гоголь будет понят и оценен по достоинству большинством.
   «Сочинения Николая Гоголя» в четырех томах означены 1842 годом, но вышли они в феврале прошлого года, а потому и должны принадлежать к литературным явлениям 1843 года. Имея в виду в скором времени, в особой статье, в отделе «Критики», рассмотреть подробно все сочинения Гоголя, – мы не будем теперь распространяться насчет этих четырех томов. Это повлекло бы нас слишком далеко и заставило бы выйти из пределов журнальной статьи, ибо об одном «Театральном разъезде после первого представления комедии» можно написать целую статью. В этих четырех томах между старым много и нового, а некоторые пьесы или поправлены и дополнены, или вовсе переделаны автором... 

Перевод сочинений Гоголя на французский язык

   [ 271]
   В Петербурге получен французский перевод пяти повестей Гоголя, изданный в Париже в нынешнем году господином Луи Виардо, под названием: «Nicolas Gogol. Nouvelles russes, traduction fran?aise, publi?e par Louis Viardot. Tarasse Boulba. Les M?moires d’un Fou. La Cal?che. Un M?nage d’autrefois. Le Roi des Gnomes». Перевод удивительно близок и, в то же время, свободен, легок, изящен; колорит по возможности сохранен, и оригинальная манера Гоголя, столь знакомая всякому русскому, по крайней мере не изглажена. Разумеется, в том и другом отношении сделано было все, что можно было сделать: всего же сделать было невозможно... Но таково свойство оригинального и самобытного творчества, ознаменованного печатию силы и глубокости: повести Гоголя с честию выдержали перевод на язык народа, столь чуждого нашим коренным национальным обычаям и понятиям, и сохранили свой отпечаток таланта и оригинальности. Говорят, что этот перевод, обратив на себя большое внимание во Франции, имел там необыкновенный успех. И не удивительно: до сих пор сколько ни переводили на французский язык русских писателей, французы видели в этих переводах не оригинальные создания чуждого им народа, но бледные подражания их же писателям. Поэтому французы, а вместе с ними и вся Европа, никак не хотели верить существованию русской литературы. Иначе и быть не могло. Что нашли бы иностранцы в самых лучших переводах на их языки – не говорю стихотворений Ломоносова, но стихотворений самого Державина? Одушевление, полет, даже сила выражения – все это мало имеет цены при отсутствии содержания, при недостатке идей. Что бы могли иностранцы найти в переводах на их языки сочинений Карамзина? Что для них Озеров, когда у них есть Корнель и Расин и когда второстепенные их трагики лучше Озерова? Жуковский, поэт столь важный для нас, для них не имеет значения: они в подлинниках могут читать так гениально переданные им на русский язык творения немецких и английских поэтов. Басни Крылова – непереводимы, и чтоб иностранец мог вполне оценить талант нашего великого баснописца, ему надо выучиться русскому языку и пожить в России, чтоб освоиться с ее житейским, бытом. «Горе от ума» Грибоедова могло б быть переведено без особенной утраты в своем достоинстве; но где найти переводчика, которому был бы под силу такой труд? То же должно сказать о Пушкине и Лермонтове: переводить их должно стихами; но какой же талант нужно иметь переводчику! И притом все-таки эти поэты не могут иметь для иностранцев полного интереса оригинальности, как поэты русские. Явись лучшие их произведения в достойных им переводах, – иностранцы не могли бы увидеть в них подражателей своим поэтам, не могли бы не признать в них оригинальности и самобытности, но они увидели бы в них оригинальность и самобытность, больше таланта, нежели национальности. Возьмите любого европейского поэта, даже не первой величины, – вы сейчас увидите, какой нации он принадлежит. Поэт французский, английский, немецкий, итальянский – каждый из них так же резко отличается от другого, как резко отличаются одна от другой их родные земли. Вот этого-то резкого типа национальности и недостало бы лучшим произведениям Пушкина и Лермонтова, даже превосходно переведенным на иностранные языки. Гоголь в этом отношении составляет совершенное исключение из общего правила. Как живописец преимущественно житейского быта, прозаической действительности, он не может не иметь для иностранцев полного интереса национальной оригинальности уже по самому содержанию своих произведений. В нем все особенное, чисто русское; ни одною чертою не напомнит он иностранцу ни об одном европейском поэте.
   В свое время мы отдадим отчет читателям в суждениях французских журналов о повестях Гоголя и, может быть, еще поговорим вообще об этом предмете.

Похождения Чичикова или Мертвые души
 
Поэма Н. Гоголя. Издание второе. Москва 1846

   [ 272]
   Ни время, ни место не позволяют нам входить в подробные объяснения о «Мертвых душах», тем более что это мы непременно сделаем в скором времени, представив читателям «Современника», может быть, не одну статью вообще о сочинениях Гоголя и о «Мертвых душах» в особенности. Теперь же скажем коротко, что, по нашему крайнему разумению и искреннему, горячему убеждению, «Мертвые души» стоят выше всего, что было и есть в русской литературе, ибо в них глубокость живой общественной идеи неразрывно сочеталась с бесконечною художественностию образов, и этот роман, почему-то названный автором поэмою, представляет собою произведение столько же национальное, сколько и высокохудожественное. В нем есть свои недостатки, важные и неважные. К последним относим мы неправильности в языке, который вообще составляет столько же слабую сторону таланта Гоголя, сколько его слог (стиль) составляет сильную сторону его таланта. Важные же недостатки романа «Мертвые души» находим мы почти везде, где из поэта, из художника силится автор стать каким-то пророком и впадает в несколько надутый и напыщенный лиризм... К счастию, число таких лирических мест незначительно в отношении к объему всего романа, и их можно пропускать при чтении, ничего не теряя от наслаждения, доставляемого самим романом.
   Но, к несчастию, эти мистико-лирические выходки в «Мертвых душах» были не простыми, случайными ошибками со стороны их автора, но зерном, может быть, совершенной утраты его таланта для русской литературы... Все более и более забывая свое значение художника, принимает он тон глашатая каких-то великих истин, которые в сущности отзываются не чем иным, как парадоксами человека, сбившегося с своего настоящего пути ложными теориями и системами, всегда гибельными для искусства и таланта. Так, например, в прошлом году вдруг появилась статья Гоголя о переводе «Одиссеи» Жуковским,[ 273] до того исполненная пародоксов, высказанных с превыспренними претензиями да пророческий тон, что один бездарный писака[ 274] нашел себя в состоянии написать по этому поводу статью, грубую и неприличную по тону, но справедливую и основательную в опровержении парадоксов статьи Гоголя. Это опечалило всех друзей и почитателей таланта Гоголя и обрадовало всех врагов его. Но история не кончилась этим. Второе издание «Мертвых душ» явилось с предисловием, которое... которое... которое испугало нас еще больше знаменитой в летописях русской литературы статьи об «Одиссее»... Это предисловие внушает живые опасения за авторскую славу в будущем (в прошедшем она непоколебимо прочна) творца «Ревизора» и «Мертвых душ»; оно грозит русской литературе новою великою потерею прежде времени... Предисловие это странно само по себе, но его тон... C’est le ton qui fait la musique,[ 275] говорят французы... В этом тоне столько неумеренного смирения и самоотрицания, что они невольно заставляют читателя предполагать тут чувства совершенно противоположные...
   Кто бы ты ни был, мой читатель, на каком бы месте ни стоял, в каком бы звании ни находился, почтен ли ты высшим чином (,) или человек простого сословия, но если тебя вразумил бог грамоте и попалась уже тебе моя книга, я прошу тебя помочь мне.
   Вы думаете, это начало предисловия к «Путешествию московского купца Трифона Коробейникова с товарищи в Иерусалим, Египет и Синайской горе, предприятое по особливому соизволению государя царя и великого князя Иоанна Васильевича в 1583 году»? – Нет, ошибаетесь: это начало предисловия ко второму изданию поэмы «Мертвые души»... Но далее —
   В книге, которая перед тобой, которую, вероятно, ты уже прочел[ 276] в ее первом издании, изображен человек, взятый из нашего же государства. Ездит он по нашей русской земле, встречается с людьми всяких сословий, от благородных до простых. Взят он больше затем, чтобы показать недостатки и пороки русского человека, а не его достоинства и добродетели, и все люди, которые окружают его, взяты также затем, чтобы показать наши слабости и недостатки; лучшие люди и характеры будут в других частях. В книге этой многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле. Притом от моей собственной оплошности, незрелости и поспешности произошло множество всяких ошибок и промахов, так что на каждой странице есть что поправить: я прошу тебя, читатель, поправить меня. Не пренебреги таким делом. Какого бы ни был ты сам высокого образования и жизни высокой (?), и какою бы ничтожною ни показалась в глазах твоих моя книга, и каким бы ни показалось тебе мелким делом ее исправлять и писать на нее замечания, – я прошу тебя это сделать. А ты, читатель не высокого образования и простого звания, не считай себя таким невежею,[ 277] чтобы ты не мог меня чему-нибудь поучить. – И пр.
   Вследствие всего этого скромный автор наш просит всех и каждого «делать свои заметки сплошь на всю его книгу, не пропуская ни одного листа ее», и «читать ее не иначе, как взявши в руки перо и положивши лист почтовой бумаги», а потом пересылать к нему свои заметки. Итак, мы не можем теперь вообразить себе всех русских людей иначе, как сидящих перед раскрытою книгою «Мертвых душ» на коленях, с пером в руке и листом почтовой бумаги на столе – чернильница предполагается сама собою... Особенно люди невысокого образования, невысокой жизни и простого сословия должны быть в больших хлопотах: писать не умеют, а надо... Не лучше ли им всем пуститься за границу для личного свидания с автором, – ведь на словах удобнее объясниться, чем на бумаге... Оно конечно, эта поездка обойдется им дорогонько, зато какие же результаты выйдут из этого... К чему весь этот фарс? – опросите вы, читатели. Отвечаем вам словами одного из героев комедии Гоголя: «Поди ты, спроси иной раз человека, из чего он что-нибудь делает...»[ 278]
   В этом фантастическом предисловии есть весьма утешительное извещение, что «воспоследует издание новое (то есть новое издание) этой книги, в другом и лучшем виде». Боже мой, как вздорожают тогда первые два издания! Ведь до этого, второго, «Мертвые души» продавались по десяти рублей серебром вместо трех...

Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя
 
Спб. 1847

   [ 279]
   Это едва ли не самая странная и не самая поучительная книга, какая когда-либо появлялась на русском языке! Беспристрастный читатель, с одной стороны, найдет в ней жестокий удар человеческой гордости, а с другой стороны, обогатится любопытными психологическими фактами касательно бедной человеческой природы... Впрочем, нисколько не прав будет тот, кем при чтении этой книги попеременно стали бы овладевать то жестокая грусть, то злая радость, – грусть о том, что и человек с огромным талантом может падать так же, как и самый дюжинный человек, радость оттого, что все ложное, натянутое, неестественное никогда не может замаскироваться, но всегда беспощадно казнится собственною же пошлостию... Смысл этой книги не до такой степени печален. Тут дело идет только об искусстве, и самое худшее в нем – потеря человека для искусства...
   Сколько книг является с эпиграфами, которые нисколько к ним не идут и ничего в них не поясняют, и сколько эпиграфов так и просятся в эту книгу, которая явилась без всякого эпиграфа! Например, как бы шел к ней этот эпиграф. Суета сует и всяческая суета! или этот: Du sublime au ridicul il n’y a qu’un pas!..[ 280] Но не будем говорить о том, чего в ней нет, а обратимся к тому, что в ней есть... Из предисловия узнаем мы, что автор был болен при смерти и написал было завещание. Все это очень обыкновенно и со всяким случиться может. Но вот что вовсе необыкновенно и чего доселе еще ни с кем из частных лиц не случалось. Завещание Н. В. Гоголя, напечатанное в книге вполне, не заключает в себе никаких семейных подробностей, которые, разумеется, и не шли бы в печать, но все состоит из интимной беседы автора с Россиею... То есть автор говорит и наказывает, а Россия его слушает и обещает выполнить... Тут, между прочим, говорится, как о венце творений Гоголя, о какой-то прощальной повести, написанной им в назидание, поучение и услаждение высоких душ... Потом объявляется, что автор сжег все свои сочинения, бывшие у него в рукописях, как бесполезные... Вместо этого просит он друзей своих издать его письма с 1844 года для пользы тоже высоких душ... Но вот конец завещания в подлинных словах:
   VII. Завещаю... но я вспомнил, что уже не могу этим располагать. Неосмотрительным образом похищено у меня право собственности: без моей воли и позволения опубликован мой портрет. По многим причинам, которые мне объявлять не нужно, я не хотел этого, не продавал никому права на его публичное издание и отказывал всем книгопродавцам, доселе приступавшим ко мне с предложением, и только в таком случае предполагал себе это позволить, если бы помог мне бог совершить тот труд, которым мысль моя была занята во всю жизнь мою, и притом так совершить его, чтобы все мои соотечественники сказали в один голос, что я честно исполнил свое дело, и даже пожелали бы узнать черты лица того человека, который до времени работал в тишине и не хотел пользоваться незаслуженной известностью. С этим соединялось другое обстоятельство: портрет мой в таком случае мог распродаться вдруг во множестве экземпляров, принеся значительный доход тому художнику, который должен был гравировать его. Художник этот уже несколько лет трудится в Риме над гравированием бессмертной картины Рафаэля: Преображение господне. Он всем пожертвовал для труда своего, труда убийственного, пожирающего годы и здоровье, и с таким совершенством исполнил свое дело, подходящее ныне к концу, с каким не исполнял еще ни один из граверов. Но, по причине высокой цены и малого числа знатоков, эстамп его не может разойтись в таком количестве, чтобы вознаградить его за все: мой портрет ему помог бы. Теперь план мой разрушен: раз опубликованное изображение кого бы то ни было делается уже собственностью каждого, занимающегося изданиями гравюр и литографий. Но если бы случилось так, что, после моей смерти, письма, после меня изданные, доставили бы какую-нибудь общественную пользу (хоть бы даже одним только чистосердечным стремлением ее доставить) и пожелали бы мои соотечественники увидеть и портрет мой, то я прошу всех таковых издателей благородно отказаться от своего права; тех же моих читателей, которые по излишней благосклонности ко всему, что ни пользуется известностью, завели у себя какой-нибудь портрет мой, прошу уничтожить его тут же по прочтении сих строк, тем более что он сделан дурно и без сходства, и покупать только тот, на котором будет выставлено: гравировал Иорданов. Сим будет сделано по крайней мере справедливое дело. А еще будет справедливей, если те, которые имеют достаток, станут вместо портрета моего покупать самый эстамп Преображения господня, который, по признанию даже чужеземцев, есть венец гравировального дела и составляет славу русскую.
   Завещание мое немедленно по смерти моей должно быть напечатано во всех журналах и ведомостях, дабы, по случаю неведения его, никто не сделался передо мною невинно-виноватым и тем бы не нанес упрека на свою душу.
   Изданную теперь книгу «Выбранных мест из переписки с друзьями» г. Гоголь просит своих соотечественников прочитать несколько раз, а достаточных из них просит он покупать ее по нескольку экземпляров для раздачи тем, которые сами купить ее не в состоянии (стр. 3)... Сбираясь в Сирию, на поклонение святым местам, просит он прощения у всех, перед которыми виноват, равно как и у тех, перед которыми не виноват... В особенности сознает он, что в его обхождении с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. «Отчасти это происходило (говорит он) оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов мне произносить не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе спесиво глядеть на других» (стр. 4—5).
   За предисловием и завещанием следуют письма. В этих письмах автор изображает себя как бы прозревшим вследствие своей болезни, исполнившимся духа любви, кротости и в особенности смирения... Содержание их совершенно соответствует такому духу: это не письма, это скорее строгие и иногда грозные увещания учителя ученикам... Он поучает, наставляет, советует, уличает, упрекает, прощает и т. д. К нему все обращаются с вопросами, и он никого не оставляет без ответа. Он сам говорит: «Все каким-то инстинктом обращалось ко мне, требуя помощи и совета». Тут же, через несколько строк: «В последнее время мне случалось даже получать письма от людей, мне почти вовсе незнакомых, и давать на них ответы такие, каких бы я не сумел дать прежде. А между прочим (?) я ничуть не умнее никого» (стр. 121—122). Затем следует объяснение, что эта мудрость произошла от болезни. В другом письме, давая приятелю совет по части хозяйства, автор говорит: «только раскуси его хорошенько и не будешь в накладе; два человека уже благодарят меня, один из них тебе знакомый К**» (стр. 159). Видите ли: он сам сознает себя чем-то вроде cur? du village[ 281] или даже и папы своего маленького католического мира... Послушаем же его советов и подивимся им...
   Говоря в письме к одной даме о значении женщины в свете, автор открывает нам главную причину лихоимства в России. Найти причину зла – почти то же, что найти против него лекарство. И автор «Переписки» нашел его... Слушайте: главная причина взяточничества чиновников происходит «от расточительности их жен, которые так жадничают блистать в свете, большом и малом, и требуют на то денег от мужей» (стр. 17)... Признаемся: мы были сильно поражены этим странным открытием... Мы, однакож, не остановились на этом, но пошли дальше: думая да думая, мы надумались, что оно, конечно, хорошо, если чиновницы перестанут щеголять и блистать в свете, но что еще будет лучше, если они вместе с тем навсегда оставят дурную привычку – поутру и вечером пить чай или кофе, а в полдень обедать, равно как и другую не менее дурную привычку прикрывать наготу свою чем-нибудь другим, кроме рогожи или самой дешевой парусины... Тогда бы им вовсе не для чего было просить у мужей денег, а мужьям вовсе не для чего было бы брать даже жалованье, не только взятки... Исправление нравов было бы всесовершенное... С этим могут не согласиться только так называемые практические люди, которые все понимают не вдохновением, а здравым смыслом да опытностью... Они могут сказать, что до Петра Великого у нас не было мод и женщины сидели взаперти, а взяточничество было, да еще в несравненно сильнейшей степени, чем теперь... Пожалуй, они могут еще сказать, что, хорошо зная человеческую натуру и ее слабости, они считают решительно невозможным, чтобы у одних уничтожить желание блистать, когда другие, по своим средствам, согласятся скорей умереть, нежели перестать блистать; и что если равенство в средствах есть неосуществимая мечта, то никакие «переписки» в мире не убедят никакого Ира не желать быть Крезом или не завидовать ему, ибо это вне природы человеческой, а немногие и редкие исключения тут ровно ничего не значат. Но мало ли чего могут наговорить практические люди, да что их слушать! Ведь они черпают свои мысли в разуме, рассудке, опыте и знании – источниках мирских, светских и греховных!.. Эти люди, пожалуй, скажут вам, что только в здоровом теле может обитать здоровая душа, что только не страждущий никаким расстройством мозг может правильно мыслить... Заткните уши от таких вольнодумных мыслей и плюньте (любимое выражение автора «Переписки») на проповедников такой ереси; вот что говорит об этом наш автор: «О, как нужны нам недуги! из множества польз, которые я уже извлек из них, укажу вам только на одну: не будь этих недугов, я бы задумал, что стал уже таким, каким следует мне быть. Не говорю уже о том, что самое здоровье, которое беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желание порисоваться своими качествами перед другими, заставило бы меня наделать уже тысячу глупостей. Притом ныне, в мои свежие минуты, которые дает мне милость небесная, и среди самых страданий иногда приходят ко мне мысли, несравненно лучшие прежних, и я вижу сам, что теперь все, что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего» (стр. 26). Теперь неоспоримо, как 2?2 = 4, что нездоровье лучше здоровья: в здоровье человек, особенно русский, любит рисоваться и заноситься, а в болезни он ясно видит, что прежде он делал одни глупости, а вот теперь-то за ум хватился и стал молодец хоть куда! Он уж тут сам видит, что он и пишет лучше прежнего, и если весь свет видит это дело совершенно наоборот, можно плюнуть на весь свет, брешешь, мол, ты, дурак!.. Вы думаете, что с светом, даже с большим, нельзя так говорить? По крайней мере в «Выбранных местах из дружеской переписки» светские люди иначе не называются, как глупыми умниками (стр. 149). Вообще, заметим кстати, обращение нашего смиренномудрого советодателя как с своими адептами, так и с людьми, никогда его не знавшими, отличается немножко чересчур восточною откровенностию. «Критика (у него) устала и запуталась от разборов загадочных произведений новейшей литературы, с горя бросилась в сторону и, уклонившись от вопросов литературных, понесла дичь» (стр. 51). Вот, чтобы помочь этому горю и направить критику на истинный путь, он и написал свою превосходную критическую статью «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским», – статью, в которой, разумеется, дичи не было нисколько... Но вот черта еще лучше: «Как глупы немецкие умники, выдумавшие, будто Гомер миф, а все творения его – народные песни и рапсодии» (стр. 50). Сколько мы помним, главным поборником этого мнения был профессор Вольф, человек, конечно, не гениальный, но весьма ученый и совсем не дурак... Но вот беда: это мнение разделял и Гёте, который хотя был и немец, но дураком ни в чьих глазах никогда еще не был... Что скажут о нас немцы, если узнают, что их Гёте был не более как – дурак!.. А между тем, воля ваша, а ведь оно должно быть так, потому что наш автор не знает ни греческого языка, столь знакомого Вольфу и Гёте, да едва ли знает и по-немецки-то, сверх того, он судит не по разуму, не по знанию, а по вдохновению: из всего этого следует, что он прав и что Гёте действительно дурак... Нет, это дело решенное – Гёте дурак! Да и что тут чиниться с какими-нибудь немцами!.. Но вот особенно интересное суждение автора о славянофилах, отличающееся всем достоинством его патриархальной откровенности: