Тем не менее опасность для существования ялуторовской женской школы сохранялась, усугубившись с переводом в Ялуторовск нового смотрителя уездного училища Абрамова. Он занял крайне враждебную позицию и начал писать доносы. Насколько тревожное создалось тогда положение, показывает письмо, отправленное Якушкину священником Знаменским 12 октября 1850 года: «Любезный друг, Иван Дмитриевич! На прошлых неделях стало ясно о затруднительном положении насчет ялуторовских наших училищ, которые приказано закрыть… меня призвал к себе архиерей… отношение мое с консисторией самое невыгодное… Пожалуйста, не оскорбляйтесь этим письмом – говорить и мне больно и вам слышать тяжело… Мысленно обнимаю Вас, поклонитесь от меня всем. Прощайте, будьте здоровы; знакомые Ваши кланяются. Письмо это истребите». Якушкину самому пришлось отправиться в Тобольск; тамошние декабристы оказали ему самое энергичное содействие. Под их давлением директор тобольской гимназии Чигиринский перевел злобного Абрамова в Тюмень, заменив его более лояльным смотрителем.
   Школы уцелели, но Якушкину строго-настрого запретили преподавать. К счастью, к этому моменту его детище уже достаточно окрепло. Усилиями Якушкина были подготовлены новые преподаватели: в мужском училище уроками руководил диакон Е. Ф. Седачев; в женском – только что окончившие курс ученицы: Августа Павловна Сазанович и старшая дочь купца Балакшина Анисья Николаевна. По свидетельству П. Н. Свистунова, за Якушкиным осталось заочное руководство школами, которое вполне обеспечивало успешное выполнение выработанного плана.
   Однако наветы не прошли даром. В годы «николаевской реакции», после 1848 года, школа для мальчиков превратилась из серьезного образовательного центра в одногодичный подготовительный класс при уездном училище, что повлекло за собой немедленное сужение школьной программы. Детище декабриста не выдержало испытания судьбой. Подводя итог своей педагогической и просветительской деятельности, Иван Дмитриевич писал: «Несколько сот мальчиков из крестьян, мещан, солдатских детей, перебывавших в Ялуторовском духовном училище, читая сотни таблиц и писавши ежедневно со слов старшего или наизусть то, что они перед тем читали, научились порядочно читать, писать и считать, сверх того, во время пребывания своего в училище они очевидно осмыслились; но для них было бы несравненно полезнее научиться читать и писать и осмыслиться по таблицам, содержащим основные принципы предмета им более близкого по их положению и состоянию. Тогда приобретенные ими знания не пришлось бы им впоследствии забыть, как большая часть учеников забывает русскую грамматику и другие предметы, им преподаваемые в низших учебных заведениях».
   Манифест императора Александра II от 26 августа 1856 года освободил декабристов из ссылки. Иван Дмитриевич возвратился на родину без права проживания в столицах. Спустя некоторое время сын Якушкина с большим трудом выхлопотал ему разрешение поселиться в Москве. Но декабрист этого не дождался: 12 августа 1857 года он умер на чужих руках в имении Н. Н. Толстого Новинки Тверского уезда.
   …Все, к чему прикасалась рука И. Д. Якушкина, было отмечено обаянием его цельной, благородной натуры. «Читали ли Вы „Записки“ Ив. Дм. Якушкина? По краткости, ясности и правдивости – это лучшее из всех записок наших товарищей», – вспоминал М. А. Бестужев в 1869 году. А. И. Герцен считал эти «Записки» «шедевром» и неоднократно печатал фрагменты из них в своих лондонских изданиях.

Петр Андреевич Вяземский: «Что есть любовь к отечеству в нашем быту? – Ненависть настоящего положения…»
Евгения Рудницкая

   «На политическом поприще, если бы оно открылось перед ним, он, без сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом». Это суждение о Пушкине принадлежит одному из его ближайших друзей – Петру Андреевичу Вяземскому (1792–1878), человеку, обладавшему, по убеждению Гоголя, «всеми теми качествами, которые должен заключать в себе глубокий историк в значении высшем». Формула, выведенная Вяземским для Пушкина, в полной мере приложима к нему самому. По масштабу личности, сознанию сопричастности судьбам России, блеску и остроте ума он должен быть назван среди наиболее ярких фигур пушкинского круга последекабристских десятилетий. Собственно, в не меньшей мере он принадлежал александровской эпохе. В его умонастроении с особой отчетливостью выявились общие истоки либерального консерватизма и декабризма: их генезис протекал в одной внутриполитической ауре – правительственного либерализма.
   Потомок старинного дворянского рода, князь П. А. Вяземский родился в Москве в декабре 1792 года. Его отец, Андрей Иванович Вяземский, принадлежал к верхам служилого дворянства: генерал-поручик, нижегородский и пензенский наместник, сенатор в Москве, он был человеком широких научных и литературных интересов. Мать – ирландка, урожденная О’Рейли. Петр Андреевич формировался в атмосфере французского Просвещения, в среде литераторов – постоянных посетителей родового подмосковного имения Остафьево, с его огромной библиотекой, содержавшей богатейшее собрание сочинений французских просветителей. Особое место в жизни Вяземского принадлежало Н. М. Карамзину (женатому на внебрачной дочери А. И. Вяземского), который подолгу жил в Остафьеве и в 1807 году стал его опекуном.
   Первоначальное образование Вяземский получил в Петербургском иезуитском пансионе, затем в Пансионе Главного педагогического института в Петербурге (1805–1807). В дальнейшем он обучался дома, под руководством профессоров Московского университета. Был зачислен юнкером в Московскую межевую канцелярию и в 1811 году получил звание камер-юнкера. 25 июля 1812 года вступил в ополчение; участвовал в Бородинском сражении, награжден орденом Станислава 4-й степени. Такова внешняя канва ранней биографии Вяземского. Ее духовную сторону приоткрывает общение с участниками «Дружеского литературного общества» – одного из первых просветительских объединений, созданного Андреем Тургеневым и вобравшего в себя возникшие ранее кружки воспитанников Московского благородного университетского пансиона и Московского университета. Но Вяземский, занимая независимую позицию, создает собственный литературный кружок. Его прямое продолжение он увидел в возникшем в 1815 году в Петербурге «Арзамасском братстве безвестных людей» – элитной группировке молодых литераторов, в число которых входили Жуковский и Пушкин.
   «Дней Александровых прекрасное начало» давало резвящемуся «Арзамасу», с его шутками и отрицанием авторитарности, широкий простор. Объектом острословия равно делались как предметы весьма будничные, бытовые, житейские, так и отнюдь не безобидные, приближающиеся к области политической. Именно такой характер приобретало их неотвязное осмеяние шишковского «Общества любителей российской словесности», олицетворявшего консервативное начало в литературной жизни 1810-х годов. В Вяземском, который сблизился через «Арзамас» с Пушкиным и до конца дней поэта оставался его ближайшим другом, эта подспудная политическая направленность нашла своего яркого выразителя. «Надобно действовать, но где и как? Наша российская жизнь есть смерть. Какая-то усыпительная мгла царствует в воздухе, и мы дышим ничтожеством». Эти слова из его письма 1816 года к Ал. И. Тургеневу отражали умонастроение передовой дворянской общественности.
   Стремление Вяземского взорвать «усыпительную мглу», разбудить русское общество оказалось целиком созвучным умонастроениям участников ранних декабристских объединений – Н. И. Тургенева, М. Ф. Орлова и Н. М. Муравьева, вступивших в «братство» в 1817 году. Поэтому он горячо откликнулся на выдвинутый ими проект учредить при «Арзамасе» журнал. Подготовленные Вяземским программа журнала и «Записка в правительство» основаны на идее прогресса как неудержимого движения народов к просвещению и на убеждении в первенствующей роли верховной власти при осуществлении этого движения. Однако реализовать свою историческую миссию власть может лишь при опоре на общественные силы – их сплочению и должно служить будущее издание: «В сей журнал входили бы все виды правительства до облачения их в закон. Сей журнал был бы не только отголоском, но и указателем правительства. Он приучил бы умы к умеренному и полезному исследованию вопросов, возбуждающих участие каждого русского как современника европейских событий и гражданина России».
   Следует обратить внимание, что Вяземский делает акцент не на самодеятельности общественных сил; его ставка – на правительственный либерализм, дающий толчок развитию творческого потенциала общества. Журнал создает общественную базу для реформистской деятельности правительства. Но объективно эта программа смыкалась с установками «Союза благоденствия»: воздействовать всеми возможными легальными средствами на верховную власть в желаемом направлении. Поэтому отнюдь не случайно стремление Вяземского определиться на службу в канцелярию комиссара императора в Польше Н. Н. Новосильцева. Польша, получившая в 1815 году из рук Александра I Конституцию, воспринималась им как полигон для реализации своих либеральных устремлений. «Я бежал в Польшу от России… Здесь надеялся я иметь надлежащие средства действовать в своем смысле», – писал он позже.
   П. А. Вяземский приехал в Варшаву незадолго до 15 марта 1818 года, когда император в речи на открытии польского конституционного сейма заявил о своем намерении распространить «законно-свободные учреждения» на все подвластное ему население. Он увидел в Александре I силу, которая выступит гарантом либеральных преобразований, и с воодушевлением поставил себя на службу ему. В написанном в Кракове в августе 1818 года стихотворении «Петербург» Вяземский с воодушевлением обращался к императору:
 
Реши: пусть будет скиптр свинцовый самовластия
В златой закона жезл тобою претворен.
Пусть Александров век светилом незакатным
Торжественно взойдет на русский небосклон,
Приветствуя, как друг, сияньем благодатным
Грядущего еще непробужденный сон.
 
   Однако он ясно отдавал себе отчет в обусловленности пределов правительственного либерализма. «Власть по самому существу своему имеет главным свойством упругость. Будь оно уступчиво, оно перестанет быть властью. Как же требовать, чтобы те, кои, так сказать, срослись с властью, легко поддавались на изменения? Их или им самим себя должно переломить, чтобы… выдать что-нибудь».
   Вяземский непосредственно участвовал в подготовке конституции для России (зима 1818/19), а затем осуществлял ее перевод («переливал в русские формы ее французский текст», как он напишет позже). Так что все перипетии, сопутствующие этой работе, ему пришлось испытать на себе. Он понимал характер власти, совершившей подобный зигзаг, и ощущал себя представителем той общественной силы, которая может воздействовать на позицию государя. Имея в виду речь Александра I при открытии польского сейма (Вяземский был официальным ее переводчиком с французского), он писал А. И. Тургеневу: «Пустословия тут искать нельзя: он говорил от души или с умыслом дурачил свет. На всякий случай я был тут, арзамасский уполномоченный слушатель и толмач его у вас. Можно будет и припомнить ему, если он позабудет».
   Противоречивость позиции Александра I стала для Вяземского очевидна очень скоро. Он задается вопросом: какая из ролей государя – «коренная» или «благоприобретенная» – возьмет верх и «конституция польская умягчит ли русский деспотизм, или русский деспотизм сожмет в когти конституцию польскую?» Моральный долг – свой и своих единомышленников – Вяземский видел в объединении общественных сил для воздействия на царя и для содействия его конституционным намерениям. Как справедливо замечено, он имел в виду довольно широкий фронт современников: от сторонника неограниченной монархии Карамзина до «левых арзамасцев» Н. И. Тургенева и М. Ф. Орлова. О том, насколько далеко «влево» уходил сам Вяземский уже в начале пребывания в Варшаве, говорит его отклик на настойчиво развивавшийся Орловым план издания там журнала (Петру Андреевичу отводилась в нем роль руководителя). Горячо поддерживая план, он хочет, чтобы журнал, который следует назвать «Восприемником», стоял бы «за толпу» и «принял бы из купели новорожденное просвещение и показал бы его народу», способствовал бы преодолению «невежества гражданского и политического».
   Философия французского Просвещения определила всю систему мышления Вяземского, его мироощущение, сильно окрашенное религиозным нигилизмом. Это та линия русского вольтерьянства, позже представленная А. И. Герценом, в которой безрелигиозность отнюдь не сопровождалась утратой или снижением нравственного идеала. Оставаясь принципом верховенствующим, нравственность утверждалась на принципах гуманизма, восходящего в своей первооснове к христианской морали. Записные книжки Вяземского испещрены именами Вольтера, Дидро, Монтескье, Рабо де Сент-Этьена – тех, кто писал о пределах монархической власти, о правах народа. Он захвачен современным французским либерализмом, с напряженным, сочувственным вниманием следит за выступлениями Бенжамена Констана в палате депутатов.
   Просветительские идеи определили и конституционалистские устремления Вяземского, и его отношение к крепостному праву. В записях 1817 года, где крепостное право уподоблено «наросту на теле государства», вопрос о способе его уничтожения оставался еще открытым. «Свести ли медленными, но беспрестанно действующими средствами?», «Срезать ли его разом?» – это может решить только «совет лекарей»: «пусть перетолкуют они о способах, взвесят последствия, и тогда решитесь на что-нибудь». «От всего сердца и рассудка» радуется Вяземский, что «повстречался… на дороге, которая ведет к великой мечте» с Н. И. Тургеневым, для которого дело освобождения крестьян оставалось, по его словам, «всегда важнейшим». Теперь Вяземский занят планом практического подступа общественности к решению этой проблемы. Он проектирует создание специального общества для разработки плана уничтожения крепостничества, о чем делится с М. Ф. Орловым в письме из Варшавы (середина 1820 года): «Я долго думал о средствах, нам предстоящих, врезать след жизни нашей на этой земле, упорной и нам сопротивляющейся, и нашел, однако: заняться теоретическим образом задачею уничтожения рабства. Составить общество, в коем запрос сей разберется со всех сторон и в пользу всех мнений (разумеется, истина будет на нашей стороне), после того… пустить его в ход».
   Чем более разочаровывается Вяземский в конституционных намерениях Александра I, тем решительнее он склоняется к тому, что в решении крестьянского вопроса инициатива должна исходить от дворянства, а не от правительства. Это дело не власти, а дворянства, бытие которого «до сей поры только им (крестьянством. – Е. Р.) и держится. Хотите ли ждать, чтобы бородачи топором разрубили этот узел?.. Рабство одна революционная стихия, которую имеем в России. Уничтожив его, уничтожим все предбудущие замыслы». Давление на правительство – вот способ действия передовой общественности. Поэтому вполне естественно, что Вяземский оказался в числе тех, кто обратился к царю по поводу крестьянского вопроса (май 1820 года). Акция потерпела полное фиаско, но эта неудача способствовала радикализации позиции Вяземского. Чуждый заговорщицкой установке ранних декабристских организаций (Ордена русских рыцарей и «Союза спасения»), но стоявший, по существу, на позициях «Союза благоденствия», не только в программных, но и в тактических вопросах, он был подхвачен порывом революционных событий, доходивших из Европы.
   Если непосредственное соприкосновение с царской администрацией в Польше делало ставку на правительственный либерализм все более шаткой, то революционные события 1820 года в Испании, Португалии, Неаполе, Пьемонте заставили Вяземского сосредоточиться на проблеме революции. Историческая дистанция, отделявшая современный мир от Французской революции конца XVIII века, позволяла беспристрастно подвести итоги. Вяземский решительно отвергает мнение о бесполезности революции и делает общее заключение о социальной справедливости революционного переустройства общества: «Как ни говорите, цель всякой революции есть на деле или в словах уравнение состояний, обезоружение сильных притеснителей, ограждение безопасности притесненных – предприятие в начале своем всегда священное, в исполнении трудное, но не невозможное, до некоторой степени».
   Допуская революцию с общеисторических позиций, Вяземский считал ее злом для России. Он убежден, что для его отечества всякое политическое действие, идущее не от правительства, приведет только к новой пугачевщине. Но и «деспотизм с каждым днем удаляет народ от возможности быть достаточным свободы здравой». Приверженность монархическому началу все определеннее сочетается с демократическим умонастроением Вяземского. Тем, кто говорит о неготовности русского народа к конституционному устройству, он возражает: «Народ никогда не может быть недозрелым до конституции» – она «должна быть более содержанием (regime) тела народного, предохраняющим его от болезней и укрепляющим его сложение, чем лечением, когда болезнь уже в теле свирепствует». Таков принципиально важный смысл его политической позиции начала 1820-х годов. Как отметил Ю. М. Лотман, основной конфликт эпохи для Вяземского – не столкновение свободолюбивой личности с деспотизмом, а борьба властей и народов. Это шаг в направлении от либерализма, в его сущностном содержании, к демократизму, который по своему идейному наполнению адекватен революционности, в данном случае дворянского типа.
   Именно разочарование в Александре I и его политике на международной арене и внутри страны было первопричиной, положившей конец службе Вяземского в Польше и вообще надолго прервавшей его служебную карьеру. Он неоднократно повторял, что принял решение об отставке прежде того, как был отстранен от должности по повелению царя. «Вся жизнь моя одно негодование», – напишет Вяземский вслед за конгрессом в Троппау-Лайбахе. «Негодование» – так называется стихотворение, ставшее вершинным в политической лирике Вяземского и широко расходившееся в списках. Автор определяет свое место в размежевании общественных сил: в своем последовательном либерализме он осознает себя на стороне народа – «брачный союз наш с народом». Он левее, и ясно осознает это, своих друзей «арзамасцев» В. А. Жуковского и А. И. Тургенева. Но не пользуется недозволенными средствами в противостоянии с правительством, не переступает границ законности – это делало невозможным его участие в заговорщических политических организациях. Не случайно мысль Вяземского неоднократно возвращается к Радищеву, который издавна его интересовал. Он говорит о нем: это один «из малого числа мыслящих писателей наших. В оде его „Свобода“ есть звуки души мужественной. Во многих его прозаических отрывках – замашки, если не удары мысли». Речь, конечно, о «Путешествии из Петербурга в Москву». «Негодование» он прямо сближает с запретным творением: «Угодил ли своим „Негодованием“ Николаю Ивановичу? – спрашивает он А. И. Тургенева, брата Н. И. Тургенева. – Пусть возьмет один список с собою в diligence и читает его по дороге. Только не доехать бы ему таким образом от Петербурга до Москвы и далее, как Радищеву».
   В августе 1821 года, оскорбленный бесцеремонностью, с какой перед ним закрыли дверь в Варшаву, Вяземский писал, что к этому времени он «из рядов правительства очутился… не тронувшись с места, в ряду противников его: дело в том, что правительство перешло на другую сторону». Каков бы ни был повод отстранения от службы, оно связано с его резко критической позицией по отношению к правительственной политике, которая не осталось тайной для царской администрации в Польше. В Москве над Петром Андреевичем устанавливается негласный полицейский надзор. Как справедливо отмечено в литературе, вместе с М. Ф. Орловым и В. Ф. Раевским он стал первой жертвой правительственного наступления на декабризм.
   Финал движения декабристов, расправа над участниками восстания – личная трагедия Вяземского. Но он не был сломлен. Напротив, в первые последекабристские годы он испытывает самое резкое неприятие власти, напрямую переходившее к признанию права на ее насильственное низвержение. С этой точки зрения он задается вопросом о характере выступления 14 декабря 1825 года: «Достигла ли Россия до степени уже несносного долготерпения, и крики мятежа были ли частными выражениями безумцев или преступников, совершенно по образу мыслей своих отделившихся от общего мнения, или отголоском… общего ропота, стенаний и жалоб?» Его ответ однозначен: «Дело это было делом всей России, ибо вся Россия страданиями, ропотом участвовала делом или помышлением, волею или неволею в заговоре, который был не что иное, как вспышка общего неудовольствия… исправительное преобразование ее (России. – Е. Р.) есть и ныне, без сомнения, цель молитв всех верных сынов России, добрых и рассудительных граждан; но правительства забывают, что народы рано или поздно, утомленные недействительностью своих желаний, зреющих в ожидании, прибегают в отчаянии к посредству молитв вооруженных».
   Как видим, диагноз Вяземского в отношении декабризма и перспектив, ожидающих Россию, исторически взвешенный и провидческий. Чем более очевидной становилась для него грозная перспектива, тем более укреплялся он на либерально-консервативных позициях. Он склоняется к необходимости «действовать в духе правительства», «в духе нашего правления». Последняя формулировка относится уже к 1829 году, когда в обществе устоялось представление о новом царе как продолжателе дела Петра I, самодержце, преисполненном реформаторских устремлений.
   Бросается в глаза, что в направленности и содержании деятельности Вяземского разных лет нет принципиальной разницы. И до выступления декабристов, и после него ему свойственна установка на просвещение, в какой бы форме оно ни выражалось: учреждение ланкастерской школы, литературная и журналистская деятельность, перевод политических сочинений французских авторов, намерение издать осуществленный им русский перевод польской конституции или создать общество переводчиков (проект Н. И. Тургенева).
   14 декабря 1825 года не изменило отношения Вяземского к конституционализму, но в силу присущего ему исторического реализма он перенес практические установки на «оживотворение» идеи просвещенной монархии. И в этом отношении был последователен, приняв участие в журнале Н. А. Полевого «Московский телеграф». Его литературно-общественную позицию характеризовала приверженность идеям, сама постановка и разработка которых обнаруживала в нем человека широких и передовых взглядов. Конституционализм и социальный реформизм, вопреки представлению властей, видевших в опальном аристократе «революционера и карбонара», у Вяземского в принципе антиреволюционны, противопоставлены революции и призваны служить средством ее предотвращения. В его письме к Пушкину, датированном августом 1825 года, точно выражено самоощущение независимо мыслящего человека, который сознает невозможность политического противостояния власти: «Оппозиция – у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях». Причина: «Она не в цене у народа… Хоть будь в кандалах: их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток». Это отношение народа Вяземский связывает с общим уровнем развития России.
   Деятельное участие в «Московском телеграфе» питалось принципиальной установкой Вяземского, который воспринимал литературу через призму ее общественного назначения – ее очищающей и направляющей роли в духовной жизни общества. Отсюда и личное восприятие себя на этом месте: «Я вхожу в журнал, как в церковь, как в присутствие. Почтеннейшего места нет мне, где бы выказаться как следует… В журнале… на печатной бумаге я весь тут, я делаю свое, а не берусь за чужое». Он рассматривает журнал прежде всего как общественную трибуну – отсюда острая публицистическая устремленность выступлений Вяземского, которой отмечены все его литературно-критические статьи того периода.
   Уже в одном из первых своих выступлений, «Замечаниях на краткое обозрение русской литературы 1822 года», Вяземский поднимает самую животрепещущую проблему современности – проблему народности. Он подходит к ней не отвлеченно, не умозрительно, а с точки зрения практической оценки современной русской литературы, понимаемой как «русское просвещение». И сразу четко обозначает свою позицию (она останется для него неизменной): литература обязана следовать принципу народности, которая «должна быть выражением характера и мнений народа». И вместе с тем – принципиально западническая установка: «искать источники благосостояния народов и правительств, учиться тайнам государственной науки в тех странах, где преподается она издавна и всенародно». На этом Вяземский в «Московском телеграфе» стоит твердо. И опровергает хулителей чужеземного влияния на русскую литературу, противопоставляет односторонности подобного взгляда творчество Пушкина и Жуковского как «яркие примеры литературного патриотизма». Комментируя уже в 1876 году приведенные выше строки, он демонстрирует непоколебимость своего понимания проблемы национального начала: «Литературная ли национальность, политическая ли, принятая в смысле слишком ограниченном, ни до чего хорошего довести не может».