Страница:
Герцен, не оставляя своих либеральных убеждений (их основа по-прежнему – «свобода лица»), был готов принять этот вызов демократизма – его идеалом общественного служения всегда оставались «политические дон-кихоты» типа Дж. Гарибальди и Дж. Мадзини. Между тем его русские оппоненты – либералы-государственники К. Д. Кавелин, Б. Н. Чичерин и др. – предпочли охранение элитарных свобод, теперь уже не только от самовластия верхов, но и от посягательств проснувшихся низов. Результат этого спора внутри либерального лагеря известен: в России не удалось удержать ни демократии, ни либерализма…
Разработка А. И. Герценом концепции «русского социализма», вопреки многим представлениям, нисколько не отлучила его от русско-европейской либеральной традиции. Напротив, «социализм», как он его понимал, – это способ сбережения «свободы лица», форма защиты цивилизации от наступления «новой китайщины». Очень характерно, что во многих работах Герцена «русский социализм» поставлен в один ряд с «американской моделью». Он неоднократно высказывает мысль, что для своего спасения европейская цивилизация должна получить новый импульс со стороны молодых, свежих наций: «Мы ничего не пророчим; но мы не думаем также, что судьбы человека пригвождены к Западной Европе. Если Европе не удастся подняться путем общественного преобразования, то преобразуются иные страны; есть среди них и такие, которые уже готовы к этому движению, другие к нему готовятся». Для Герцена несомненно, что одна из этих молодых наций, которой принадлежит будущее, – это Северо-Американские Штаты; другой, возможно, станет Россия – «полная сил, но вместе и дикости».
Итак, разочаровавшийся в современной ему Европе Герцен вовсе не отказывается от принципов «свободы лица», как хотели представить дело его антизападнические, в том числе большевистские интерпретаторы. Он оказывается вовлечен в общеевропейский кризис жизни и сознания и – вместе с западными мыслителями – настойчиво ищет пути разрешения этого кризиса, ибо, по его глубокому убеждению, исход борьбы «старого европеизма» и «новой китайщины» еще вовсе не предрешен. Спасти личностное начало или окончательно утратить его – процесс вероятностный, и Герцен неоднократно подчеркивает, что все зависит от способности свободных личностей противостоять давлению среды и принудительной нивелировке. Позднее выдающийся русский либеральный мыслитель П. И. Новгородцев особо подчеркивал это достоинство герценовской мысли – приоритет открытости и вероятностности истории перед верой в заранее сконструированный общественный идеал. Действительно, Герцен так оценивал состояние и политические перспективы Европы: «Эпоха линянья, в которой мы застали западный мир, самая трудная; новая шкура едва показывается, а старая окостенела, как у носорога, – там трещина, тут трещина… Это положение между двух шкур необычайно тяжело. Все сильное страдает, все слабое, выбивавшееся на поверхность, портится; процесс обновления неразрывно идет с процессом гниения, и который возьмет верх – неизвестно…» Будучи внимательнейшим аналитиком европейской жизни, Герцен предельно конкретен: «Вопрос действительно важный, до которого Милль не коснулся, вот в чем: существуют ли всходы новой силы, которые могли бы обновить старую кровь?.. А этот вопрос сводится на то, потерпит ли народ, чтоб его окончательно употребили для удобрения почвы новому Китаю и новой Персии… Вопрос этот разрешат события – теоретически его не разрешишь. Если народ сломится, новый Китай и новая Персия неминуемы».
Размышления о судьбе Европы всегда оборачивались для Александра Ивановича выражением боли за те «колоссальные уродства», которым подвергается человеческая личность в России. В работе «С того берега» (1849) эти мотивы звучат особенно отчетливо. Впрочем, слова, написанные полтора века назад, абсолютно применимы и по отношению к русскому ХХ веку, да и к сегодняшним дням – в немалой степени: «Мы выросли под террором, под черными крыльями тайной полиции, в ее когтях; мы изуродовались под безнадежным гнетом и уцелели кой-как… Томимые желанием знать, мы подслушиваем у дверей, стараемся разглядеть в щель… Мудрено ли после этого, что мы не умеем уладить ни внутреннего, ни внешнего быта, лишнее требуем, лишнее жертвуем, пренебрегаем возможным и негодуем за то, что невозможное нами пренебрегает; возмущаемся против естественных условий жизни и покоряемся произвольному вздору».
В итоге в России, по мысли Герцена, начал доминировать тип «псевдоевропейцев» – людей, которых он часто называл «амфибиями» и главными видовыми признаками которых считал неумение ни сохранить русскую традицию, ни усвоить западную цивилизацию. В поздних «Письмах противнику» (1865) отмечается, что в результате ориентации русского самодержавия на «прусские образцы» худшие свойства немца приобрели в России гипертрофированное и опасное выражение: «В мещанском мизере немецкой жизни фельдфебельству негде было расправить члены; на русском черноземе благодаря помещичьему закалу оно быстро развилось до заколачивания в гроб и до музыки в шпорах». Герцен определял существо правящего класса в России как сращение «немецкого бюрократа» с «византийским евнухом».
Между тем, по его мнению, не менее опасный тип личности формируется и в среде русской оппозиции. Горестные оценки изуродованной русской личности с особой силой ставили перед Герценом вопрос: кто же в таких условиях способен в России взять на себя инициативу освобождения? Его очень беспокоил нарождающийся тип человека, в сегодняшнем дне абсолютно «лишнего» и именно поэтому часто готового все растоптать в истовом стремлении в «день завтрашний». Герцен называл эту новую породу русских, появившуюся в годы николаевского безвременья, «желчными людьми», «желчевиками»: «Первое, что нас поразило в них, – злая радость их отрицания и страшная беспощадность… Там, где наш брат останавливался, оттирал, смотрел, нет ли искры жизни, они шли дальше пустырем логической дедукции и легко доходили до тех резких, последних выводов, которые пугают своей радикальной бойкостью. В этих выводах русский вообще пользуется перед европейцем страшным преимуществом – у него нет ни традиции, ни родного, ни привычки». Таким образом, проблема состоит в том, что новый тип русского оппозиционера – прямой результат насильственной, а потому поверхностной и ненадежной европеизации: «Всего безопаснее по опасным дорогам проходит человек, не имеющий ни чужого добра, ни своего. Это освобождение от всего традиционного доставалось не здоровым, юным натурам, а людям, которых душа и сердце были поломаны по всем составам… Чему же дивиться, что юноши, вырвавшиеся из этой пещеры, были юродивые и больные?» Герцен очень опасался, что именно эти «новые люди», которым в России «нечего терять», начнут в скором времени определять будущее страны. К несчастью, он не ошибся…
В каком же направлении Герцен ищет выход из тисков псевдоевропеизации? Его европеистская ипостась не приемлет возвращения назад, в допетровскую Московию. Ведь «кнут, батоги, плети являются гораздо прежде шпицрутенов и фухтелей». Но и идти вперед по дороге, по которой ведет «цивилизатор с кнутом в руке, с кнутом же в руке преследующий всякое просвещение», он не хочет. И приходит к нетривиальному выводу: вернуться надо, но не к «диким формам» допетровской Руси, а к ее преображенному «человеческому содержанию»: «Возвратиться к селу, к артели работников, к мирской сходке, к казачеству – другое дело; но возвратиться не для того, чтоб их закрепить в неподвижных азиатских кристаллизациях, а для того, чтоб развить, освободить начала, на которых они основаны, очистить от всего наносного, искажающего, от дикого мяса, которым они обросли». Между этими выводами зрелого человека и рассуждениями человека молодого есть разница. Теперь Герцен полагает, что на место волевого усилия «царя-реформатора», которого прежде он искренне считал адекватным заменителем европейской Реформации («у нас целый переворот, кровавый и ужасный, заменился гением одного человека»), должна прийти подлинная Реформация как переосмысление национальных первоистоков – низовой демократии, не покореженной ни «татарством», ни «неметчиной».
Фактически именно русскую Реформацию Герцен и называл «русским социализмом». Но и эту стадию он не считает ни обязательной, ни последней: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией… Вечная игра жизни, безжалостная, как смерть, неотразимая, как рождение». Прав П. И. Новгородцев: «Самую веру в социализм Герцен растворяет в вечном потоке истории».
Только в этом контексте можно понять его отношение к русской общине. Именно в сложности герценовской позиции лежит разгадка того факта, что спустя несколько десятилетий деятели русского земского движения смогли с полным правом записать Герцена в ряд родоначальников «либерального земства».
Он никогда не идеализировал общину, но не мог не отметить, что община, при всех ее недостатках и даже пороках, – едва ли не единственный институт, который во всех драматических коллизиях русской истории оказывался способным уберечь остатки «свободы лица». В работе «Русский народ и социализм» (1851) перечислены эти несомненные заслуги русской общины в деле сбережения личности от натиска внешних, принудительных форм: «Община спасла русский народ от монгольского варварства и от императорской цивилизации, от выкрашенных по-европейски помещиков и от немецкой бюрократии. Общинная организация, хотя и сильно потрясенная, устояла против вмешательства власти…»
А в известных «Письмах Линтону» (1854) автор в наиболее четком виде сформулировал те принципы, которые русская община имеет шанс (именно шанс – не более!) реализовать, чтобы обеспечить в конечном счете свободное развитие личности. Главное здесь в том, что община для Герцена – это возможный фундамент «очеловеченной собственности», народного низового самоуправления и представительства, модель, которую затем необходимо распространить на все общество: «Сохранить общину и дать свободу лицу, распространить сельское и волостное самоуправление (self-government) по городам и всему государству, сохраняя народное единство, – вот в чем состоит вопрос о будущем России».
Герценовский расчет на общинное самоуправление как прообраз будущего общенационального гражданского общества оказался несостоятельным. Но это была еще одна попытка ответить на общий вопрос, волнующий русских либералов: как в России пройти между Сциллой Реакции и Харибдой Революции? Как уберечь на этом пути человеческую личность и ее достоинство? «Третий путь» Герцена не реализовался – впрочем, точно так же, как и все иные либеральные предложения.
Что ж, Александр Иванович Герцен был абсолютно русским человеком и, несмотря на собственную гениальность, вполне подпадал под им же самим сформулированные гениальные определения русскости: «Нам хочется алхимии, магии, а жизнь и природа равнодушно идут своим путем, покоряясь человеку по мере того, как он выучивается действовать их же средствами».
Михаил Никифорович Катков: «Основой преобразований должен быть существующий порядок…»
Разработка А. И. Герценом концепции «русского социализма», вопреки многим представлениям, нисколько не отлучила его от русско-европейской либеральной традиции. Напротив, «социализм», как он его понимал, – это способ сбережения «свободы лица», форма защиты цивилизации от наступления «новой китайщины». Очень характерно, что во многих работах Герцена «русский социализм» поставлен в один ряд с «американской моделью». Он неоднократно высказывает мысль, что для своего спасения европейская цивилизация должна получить новый импульс со стороны молодых, свежих наций: «Мы ничего не пророчим; но мы не думаем также, что судьбы человека пригвождены к Западной Европе. Если Европе не удастся подняться путем общественного преобразования, то преобразуются иные страны; есть среди них и такие, которые уже готовы к этому движению, другие к нему готовятся». Для Герцена несомненно, что одна из этих молодых наций, которой принадлежит будущее, – это Северо-Американские Штаты; другой, возможно, станет Россия – «полная сил, но вместе и дикости».
Итак, разочаровавшийся в современной ему Европе Герцен вовсе не отказывается от принципов «свободы лица», как хотели представить дело его антизападнические, в том числе большевистские интерпретаторы. Он оказывается вовлечен в общеевропейский кризис жизни и сознания и – вместе с западными мыслителями – настойчиво ищет пути разрешения этого кризиса, ибо, по его глубокому убеждению, исход борьбы «старого европеизма» и «новой китайщины» еще вовсе не предрешен. Спасти личностное начало или окончательно утратить его – процесс вероятностный, и Герцен неоднократно подчеркивает, что все зависит от способности свободных личностей противостоять давлению среды и принудительной нивелировке. Позднее выдающийся русский либеральный мыслитель П. И. Новгородцев особо подчеркивал это достоинство герценовской мысли – приоритет открытости и вероятностности истории перед верой в заранее сконструированный общественный идеал. Действительно, Герцен так оценивал состояние и политические перспективы Европы: «Эпоха линянья, в которой мы застали западный мир, самая трудная; новая шкура едва показывается, а старая окостенела, как у носорога, – там трещина, тут трещина… Это положение между двух шкур необычайно тяжело. Все сильное страдает, все слабое, выбивавшееся на поверхность, портится; процесс обновления неразрывно идет с процессом гниения, и который возьмет верх – неизвестно…» Будучи внимательнейшим аналитиком европейской жизни, Герцен предельно конкретен: «Вопрос действительно важный, до которого Милль не коснулся, вот в чем: существуют ли всходы новой силы, которые могли бы обновить старую кровь?.. А этот вопрос сводится на то, потерпит ли народ, чтоб его окончательно употребили для удобрения почвы новому Китаю и новой Персии… Вопрос этот разрешат события – теоретически его не разрешишь. Если народ сломится, новый Китай и новая Персия неминуемы».
Размышления о судьбе Европы всегда оборачивались для Александра Ивановича выражением боли за те «колоссальные уродства», которым подвергается человеческая личность в России. В работе «С того берега» (1849) эти мотивы звучат особенно отчетливо. Впрочем, слова, написанные полтора века назад, абсолютно применимы и по отношению к русскому ХХ веку, да и к сегодняшним дням – в немалой степени: «Мы выросли под террором, под черными крыльями тайной полиции, в ее когтях; мы изуродовались под безнадежным гнетом и уцелели кой-как… Томимые желанием знать, мы подслушиваем у дверей, стараемся разглядеть в щель… Мудрено ли после этого, что мы не умеем уладить ни внутреннего, ни внешнего быта, лишнее требуем, лишнее жертвуем, пренебрегаем возможным и негодуем за то, что невозможное нами пренебрегает; возмущаемся против естественных условий жизни и покоряемся произвольному вздору».
В итоге в России, по мысли Герцена, начал доминировать тип «псевдоевропейцев» – людей, которых он часто называл «амфибиями» и главными видовыми признаками которых считал неумение ни сохранить русскую традицию, ни усвоить западную цивилизацию. В поздних «Письмах противнику» (1865) отмечается, что в результате ориентации русского самодержавия на «прусские образцы» худшие свойства немца приобрели в России гипертрофированное и опасное выражение: «В мещанском мизере немецкой жизни фельдфебельству негде было расправить члены; на русском черноземе благодаря помещичьему закалу оно быстро развилось до заколачивания в гроб и до музыки в шпорах». Герцен определял существо правящего класса в России как сращение «немецкого бюрократа» с «византийским евнухом».
Между тем, по его мнению, не менее опасный тип личности формируется и в среде русской оппозиции. Горестные оценки изуродованной русской личности с особой силой ставили перед Герценом вопрос: кто же в таких условиях способен в России взять на себя инициативу освобождения? Его очень беспокоил нарождающийся тип человека, в сегодняшнем дне абсолютно «лишнего» и именно поэтому часто готового все растоптать в истовом стремлении в «день завтрашний». Герцен называл эту новую породу русских, появившуюся в годы николаевского безвременья, «желчными людьми», «желчевиками»: «Первое, что нас поразило в них, – злая радость их отрицания и страшная беспощадность… Там, где наш брат останавливался, оттирал, смотрел, нет ли искры жизни, они шли дальше пустырем логической дедукции и легко доходили до тех резких, последних выводов, которые пугают своей радикальной бойкостью. В этих выводах русский вообще пользуется перед европейцем страшным преимуществом – у него нет ни традиции, ни родного, ни привычки». Таким образом, проблема состоит в том, что новый тип русского оппозиционера – прямой результат насильственной, а потому поверхностной и ненадежной европеизации: «Всего безопаснее по опасным дорогам проходит человек, не имеющий ни чужого добра, ни своего. Это освобождение от всего традиционного доставалось не здоровым, юным натурам, а людям, которых душа и сердце были поломаны по всем составам… Чему же дивиться, что юноши, вырвавшиеся из этой пещеры, были юродивые и больные?» Герцен очень опасался, что именно эти «новые люди», которым в России «нечего терять», начнут в скором времени определять будущее страны. К несчастью, он не ошибся…
В каком же направлении Герцен ищет выход из тисков псевдоевропеизации? Его европеистская ипостась не приемлет возвращения назад, в допетровскую Московию. Ведь «кнут, батоги, плети являются гораздо прежде шпицрутенов и фухтелей». Но и идти вперед по дороге, по которой ведет «цивилизатор с кнутом в руке, с кнутом же в руке преследующий всякое просвещение», он не хочет. И приходит к нетривиальному выводу: вернуться надо, но не к «диким формам» допетровской Руси, а к ее преображенному «человеческому содержанию»: «Возвратиться к селу, к артели работников, к мирской сходке, к казачеству – другое дело; но возвратиться не для того, чтоб их закрепить в неподвижных азиатских кристаллизациях, а для того, чтоб развить, освободить начала, на которых они основаны, очистить от всего наносного, искажающего, от дикого мяса, которым они обросли». Между этими выводами зрелого человека и рассуждениями человека молодого есть разница. Теперь Герцен полагает, что на место волевого усилия «царя-реформатора», которого прежде он искренне считал адекватным заменителем европейской Реформации («у нас целый переворот, кровавый и ужасный, заменился гением одного человека»), должна прийти подлинная Реформация как переосмысление национальных первоистоков – низовой демократии, не покореженной ни «татарством», ни «неметчиной».
Фактически именно русскую Реформацию Герцен и называл «русским социализмом». Но и эту стадию он не считает ни обязательной, ни последней: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией… Вечная игра жизни, безжалостная, как смерть, неотразимая, как рождение». Прав П. И. Новгородцев: «Самую веру в социализм Герцен растворяет в вечном потоке истории».
Только в этом контексте можно понять его отношение к русской общине. Именно в сложности герценовской позиции лежит разгадка того факта, что спустя несколько десятилетий деятели русского земского движения смогли с полным правом записать Герцена в ряд родоначальников «либерального земства».
Он никогда не идеализировал общину, но не мог не отметить, что община, при всех ее недостатках и даже пороках, – едва ли не единственный институт, который во всех драматических коллизиях русской истории оказывался способным уберечь остатки «свободы лица». В работе «Русский народ и социализм» (1851) перечислены эти несомненные заслуги русской общины в деле сбережения личности от натиска внешних, принудительных форм: «Община спасла русский народ от монгольского варварства и от императорской цивилизации, от выкрашенных по-европейски помещиков и от немецкой бюрократии. Общинная организация, хотя и сильно потрясенная, устояла против вмешательства власти…»
А в известных «Письмах Линтону» (1854) автор в наиболее четком виде сформулировал те принципы, которые русская община имеет шанс (именно шанс – не более!) реализовать, чтобы обеспечить в конечном счете свободное развитие личности. Главное здесь в том, что община для Герцена – это возможный фундамент «очеловеченной собственности», народного низового самоуправления и представительства, модель, которую затем необходимо распространить на все общество: «Сохранить общину и дать свободу лицу, распространить сельское и волостное самоуправление (self-government) по городам и всему государству, сохраняя народное единство, – вот в чем состоит вопрос о будущем России».
Герценовский расчет на общинное самоуправление как прообраз будущего общенационального гражданского общества оказался несостоятельным. Но это была еще одна попытка ответить на общий вопрос, волнующий русских либералов: как в России пройти между Сциллой Реакции и Харибдой Революции? Как уберечь на этом пути человеческую личность и ее достоинство? «Третий путь» Герцена не реализовался – впрочем, точно так же, как и все иные либеральные предложения.
Что ж, Александр Иванович Герцен был абсолютно русским человеком и, несмотря на собственную гениальность, вполне подпадал под им же самим сформулированные гениальные определения русскости: «Нам хочется алхимии, магии, а жизнь и природа равнодушно идут своим путем, покоряясь человеку по мере того, как он выучивается действовать их же средствами».
Михаил Никифорович Катков: «Основой преобразований должен быть существующий порядок…»
Владимир Кантор
Либерализм в России XIX века пережил известную эволюцию. В 1840-х годах быть либералом значило быть «человеком мысли», значило рисковать если не свободой, то по крайней мере служебным положением. После крымского поражения и реформ Александра II либерализм получил ореол государственной политики. «По счастливому стечению обстоятельств, – язвил К. Леонтьев, – русскому либерализму не представлялось никакой нужды быть началом оппозиционным. Напротив, при освобождении крестьян, равно как и при последующих реформах, так называемые „либералы“ являлись вполне правительственною партиею». Собственно, похожего взгляда на либерализм придерживались и русские радикалы. Однако, если вглядеться в эту проблему с исторического расстояния, мы можем заметить постоянную оппозиционность русских либералов. Даже в эпоху Александра II они старались дистанцироваться от наиболее одиозных правительственных действий и заявлений.
Сложность либеральной позиции в ту эпоху понятна. Дело в том, что либерализм утвердился в России в параллель с революционным и нигилистическим движением. И, безусловно, либералы боялись как нигилизма, так и возбужденного им восстания масс, новой пугачевщины. Поэтому порой они шли на союз с государством, опасаясь революционного движения. Ключевой фигурой в данном случае представляется редактор-издатель журнала «Русский вестник» и газеты «Московские ведомости» Михаил Никифорович Катков (1818–1887). Он начинал как сторонник и даже идеолог классического либерализма в его англоманском варианте, но затем, в своем отстаивании либеральных ценностей, не просто пошел на союз с государством, но попытался в этих целях использовать всю силу и традицию самодержавного правления. Таковы парадоксы исторического развития, но разобраться в них совершенно необходимо…
Первый этап жизни и деятельности М. Н. Каткова (примерно до 1855 года) есть своего рода увертюра, пролог, в котором наметились темы, получившие развитие впоследствии, когда он стал уже не просто многообещающим молодым критиком и не рядовым профессором Московского университета, а вождем целого направления. Беглый обзор этого периода позволит понять, как формировался Катков, ибо к изданию «Русского вестника» он приступил уже совершенно зрелым человеком, сложившимся как мыслитель и идеолог.
М. Н. Катков родился 1 ноября 1818 года в Москве. Его отец, небогатый канцелярский чиновник, выслуживший личное дворянство, скончался, когда сыну исполнилось пять лет. Наследства мальчик не имел, роду был незнатного, но желал пробиться, был при этом даровит и верил в свои силы – классический вариант молодого буржуазного честолюбца. В 1834 году Михаил Катков поступил в Московский университет на филологическое отделение. Занимался столь успешно, что его ответы собирались слушать студенты всех курсов. Ему прочили блистательную ученую карьеру, и он упорно, трудолюбиво ее добивался. Ученая карьера обеспечивала спокойную жизнь в достатке. Однако какие возможности имелись в тот период в России, чтобы полностью реализовать стремления молодого честолюбца, чтобы добиться не только обеспеченности, но и известности, славы, чтобы как-то воздействовать на развитие России в духе своих идеалов?
Литература? Катков успешно занимался литературной критикой. «Какая даровитость, какая глубокость, сколько огня душевного, какая неистощимая, плодотворная и мужественная деятельность! – отзывался о первых его литературных опытах Белинский. – Во всем, что ни пишет он, видно такое присутствие мысли, его первые опыты гораздо мужественнее моих теперешних». На какой-то период Катков, по существу, отказался от карьеры ученого и ввязался в борьбу литературных партий на стороне западников-прогрессистов, примкнув к кружку Станкевича и Белинского и став самым молодым его членом. Он активно сотрудничает в журналах, пишет статьи и обзоры, ведет библиографию, переводит немецких эстетиков и стихи Гейне; его перу принадлежит первый полный перевод «Ромео и Юлии» Шекспира. «„Отечественные записки“, – писал Белинский, – издаются трудами трех только человек – Краевского, Каткова и меня».
Однако позиция М. Н. Каткова отличалась от позиции Белинского. Он западник, но далеко не демократ. Как и для Белинского, для него совершенно неприемлема идея «официальной народности», однако он защищает буржуазную европейскую культуру с ее традицией личной независимости, самодеятельности. Катков в восторге от петровских реформ, принимает их целиком. В идеализации Петра как просвещенного монарха, перестраивавшего Россию на европейский лад, явственно проглядывает оппозиция николаевскому режиму, совершившему, по сути, антипетровскую контрреформу.
Полемизируя с идеологами и апологетами николаевской политики обособления России от Западной Европы, Н. М. Катков в 1839 году пишет: «Только с Петра возникла Россия, могучее, исполинское государство; только с Петра русский народ стал нациею, стал одним из представителей человечества, развивающим своею жизнию одну из сторон духа; только с Петра вошли в его организм высшие духовные интересы, только с него начал он принимать в себя содержание развития человечества. А до Великого у нас не было ни искусства, в собственном смысле этого слова, ни науки». Российская империя, Российское государство, по Каткову, есть порождение русского народа, и в этом его величайшая историческая заслуга, поскольку именно созданная Петром империя привнесла в Россию европейскую цивилизацию, введя страну в круг мировых держав. «Кто же после этого скажет, что жизнь русского народа была бесплодна? Кто будет жаловаться, что он во все времена своего продолжительного существования ничего не совершил, ничего не породил?.. Разве ничего не значило породить эту неодолимо мощную и внутри и вне, эту необъятную монархию? Разве эта монархия не свидетельствует о дивной силе народа, ее создавшего? Какое государство, укажите, может сравниться с нею по объему и могуществу и по изумительной силе ассимилирования?» Творческая потенция теперь только у самодержавия, считает Катков, которое с помощью европейской культуры вдохнуло жизнь в огромный государственный организм, созданный народом.
Таков вкратце смысл историко-культурной концепции раннего Каткова. Его поездка 1840 года в Германию (там он проводит два года: бедствует, но упорно занимается философией, с благоговением слушает лекции «позднего Шеллинга») есть не что иное, как поиски философского обоснования уже сложившейся концепции. По возвращении он окончательно расходится с Белинским.
Разрыв назревал давно. Признавая в молодом человеке незаурядный талант, утверждая даже, что видит в нем «великую надежду науки и русской литературы», Белинский постепенно осознает разность их позиций. Особенно его настораживает индивидуализм Каткова, его самолюбие, эгоизм: «Самолюбие ставит его в такое положение, что от случая будет зависеть его спасение или гибель, смотря куда он поворотит, пока еще время поворачивать себя в ту или другую сторону». Существенную роль в разрыве сыграли политические мотивы: Белинский все стремительнее шел к радикализму, Катков же, при всем своем европеизме, сохранял взгляды либерально-консервативные, в которых еще более укрепился после поездки в Германию.
М. Н. Катков отходит от литературы. Быть в николаевский период литератором означало полную невозможность житейского преуспеяния для человека, у которого хотя бы немного развито чувство собственного достоинства. Существовали либо путь Белинского – путь полного разрыва с официальной идеологией, грозивший тяжкими лишениями или гибелью, либо путь Булгарина и Греча, принципов не имевших. Надежного положения эта профессия не гарантировала даже людям, до конца разделявшим официальную идеологию, чего о себе молодой Катков сказать пока не мог. Не было у него ни поместья, ни денег, позволявших, как, например, славянофилам, редкое выступление в печати. Но существовал иной способ «выбиться в люди», традиционный, проверенный веками, – приобретение чинов. Как заметил однажды С. М. Соловьев, начиная с XVIII века «в России значительный чин был тот же револьвер, необходимый для известной безопасности».
Чин значил чрезвычайно много – это Катков прекрасно понимал. Однако путь по ступеням государственной службы был долог, ненадежен и зависел, как правило, не от деловых качеств человека, а от связей, родственных отношений и знакомств. Ученая карьера, давая те же чины, определялась в какой-то мере и личными способностями. Но к этому надо добавить, что ученая карьера являлась в описываемый период той же службой, немногим отличавшейся от других: царизм создавал слой так называемой «правительственной интеллигенции». И то, что ученые люди, по существу, приравнивались к чиновникам, служило им во спасение в самые мрачные годы николаевского режима. М. Н. Катков видел в звании, чинах и определенном служебном положении гарантию независимости личности в России и защищенности от резких смен политического климата. И поэтому возвратился к науке.
М. Н. Катков ищет покровителей, помнивших его ученые успехи; находит новых после защиты магистерской диссертации «Об элементах и формах славяно-русского языка», получает кафедру философии в Московском университете. По своим взглядам он типичный западник либерально-буржуазного толка, не очень еще проявившийся – так сказать, «либерал в подполье».
Согласно известной мысли Герцена, с Николая I правительство и просвещение перестали идти рядом. Сил у русского либерализма никаких еще нет, опоры в культуре и традициях тоже – Россия пока страна далеко не буржуазная. И Катков не похож еще на того будущего, всесильного Каткова, смещавшего своим словом министров. Университетская служба для него – якорь спасения. Однако режим достал его и там: кафедру философии закрыли, ибо стремление рационально понять мир, особенно следуя идеям немецкой философии, стало казаться подозрительным. Бывший профессор философии в 1851 году вынужден стать редактором университетской газеты «Московские ведомости». Газета вдвое увеличила подписку, но не более того. Зато жизнь самого редактора оказалась полна своеобразных приключений.
Об одном из них стоит сказать два слова. В эти годы чуть не случилась дуэль между Михаилом Бакуниным – будущим отцом русского и мирового анархизма и нигилизма, воспевавшего разбой как социальную революцию, воспитателем Нечаева, и Михаилом Катковым – будущим защитником права, государственности, прочного положения страны, создателем классических гимназий с опорой на античную культуру как антитезу нигилизма. Ситуация в известном смысле символическая. Да и причина дуэли любопытна: Бакунин случайно застал довольно фривольную сцену, где действующими лицами выступали Катков и первая жена Огарева (тоже фигура для русской культуры не проходная). Бакунин понес сплетню по знакомым. Катков вызвал его. Бакунин от поединка благоразумно уклонился, уехав за границу. Но характер обоих здесь проявился в полной мере.
В начале 1850-х Катков женится на дочери известного своей бездарностью поэта князя Шаликова. Дочь его была бедна и тоже не отличалась особой сообразительностью. Причину этого брака не поняли даже друзья, а Тютчев пустил остроту: «Катков решил посадить свой ум на диету».
Смерти Николая I не ждал никто. Всякий деспотический режим претендует на вечность и пробуждает чувство безнадежности в подданных. Делать нечего, лучше спать: отсюда Обломов как символ русской жизни. Крымское поражение, свобода, которой повеяло с 1855 года в общественной атмосфере, разбудила многих, в том числе и Каткова. С этого времени окончательно оформляются его взгляды, и он превратился в общественного и культурного деятеля, идеолога целого направления.
В царствование Александра II происходит становление русского варианта капиталистических отношений. Для развития буржуазной самодеятельности необходим хотя бы минимум свобод, а этих свобод были лишены все слои общества, даже те, которые по своему социальному положению являлись чем-то вроде западноевропейской буржуазии, но по мироощущению оставались столь же бесправными, как и все прочие подданные российского самодержавия. Великие реформы царя-освободителя были явным отказом от самодержавной политики отца, Николая I, возвратом к имперской реформистской позиции Петра Великого, о чем писали практически все публицисты тех лет. Катков стал выразителем настроений этого слоя людей, которые радовались возможности свободно говорить законные вещи на законных основаниях. Для России и это было неслыханно. Официально, положим, никогда не поощрялись взяточничество, воровство, подкупы, казнокрадство и тому подобное, но и никогда нельзя было вслух сказать о том, что пороки эти в России имеются.
М. Н. Катков (вместе с несколькими московскими либералами: Е. Ф. Коршем, А. В. Станкевичем, П. Н. Кудрявцевым и др.) обращается к правительству с просьбой об издании журнала. И вскоре, после некоторого промедления, в 1856 году получает разрешение издавать «Русский вестник». А с 1858-го он, оттеснив остальных, становится единоличным его редактором. Шаг решительный со стороны человека, бездействовавшего пятнадцать лет. Значит, почувствовал, что пришло его время.
Сложность либеральной позиции в ту эпоху понятна. Дело в том, что либерализм утвердился в России в параллель с революционным и нигилистическим движением. И, безусловно, либералы боялись как нигилизма, так и возбужденного им восстания масс, новой пугачевщины. Поэтому порой они шли на союз с государством, опасаясь революционного движения. Ключевой фигурой в данном случае представляется редактор-издатель журнала «Русский вестник» и газеты «Московские ведомости» Михаил Никифорович Катков (1818–1887). Он начинал как сторонник и даже идеолог классического либерализма в его англоманском варианте, но затем, в своем отстаивании либеральных ценностей, не просто пошел на союз с государством, но попытался в этих целях использовать всю силу и традицию самодержавного правления. Таковы парадоксы исторического развития, но разобраться в них совершенно необходимо…
Первый этап жизни и деятельности М. Н. Каткова (примерно до 1855 года) есть своего рода увертюра, пролог, в котором наметились темы, получившие развитие впоследствии, когда он стал уже не просто многообещающим молодым критиком и не рядовым профессором Московского университета, а вождем целого направления. Беглый обзор этого периода позволит понять, как формировался Катков, ибо к изданию «Русского вестника» он приступил уже совершенно зрелым человеком, сложившимся как мыслитель и идеолог.
М. Н. Катков родился 1 ноября 1818 года в Москве. Его отец, небогатый канцелярский чиновник, выслуживший личное дворянство, скончался, когда сыну исполнилось пять лет. Наследства мальчик не имел, роду был незнатного, но желал пробиться, был при этом даровит и верил в свои силы – классический вариант молодого буржуазного честолюбца. В 1834 году Михаил Катков поступил в Московский университет на филологическое отделение. Занимался столь успешно, что его ответы собирались слушать студенты всех курсов. Ему прочили блистательную ученую карьеру, и он упорно, трудолюбиво ее добивался. Ученая карьера обеспечивала спокойную жизнь в достатке. Однако какие возможности имелись в тот период в России, чтобы полностью реализовать стремления молодого честолюбца, чтобы добиться не только обеспеченности, но и известности, славы, чтобы как-то воздействовать на развитие России в духе своих идеалов?
Литература? Катков успешно занимался литературной критикой. «Какая даровитость, какая глубокость, сколько огня душевного, какая неистощимая, плодотворная и мужественная деятельность! – отзывался о первых его литературных опытах Белинский. – Во всем, что ни пишет он, видно такое присутствие мысли, его первые опыты гораздо мужественнее моих теперешних». На какой-то период Катков, по существу, отказался от карьеры ученого и ввязался в борьбу литературных партий на стороне западников-прогрессистов, примкнув к кружку Станкевича и Белинского и став самым молодым его членом. Он активно сотрудничает в журналах, пишет статьи и обзоры, ведет библиографию, переводит немецких эстетиков и стихи Гейне; его перу принадлежит первый полный перевод «Ромео и Юлии» Шекспира. «„Отечественные записки“, – писал Белинский, – издаются трудами трех только человек – Краевского, Каткова и меня».
Однако позиция М. Н. Каткова отличалась от позиции Белинского. Он западник, но далеко не демократ. Как и для Белинского, для него совершенно неприемлема идея «официальной народности», однако он защищает буржуазную европейскую культуру с ее традицией личной независимости, самодеятельности. Катков в восторге от петровских реформ, принимает их целиком. В идеализации Петра как просвещенного монарха, перестраивавшего Россию на европейский лад, явственно проглядывает оппозиция николаевскому режиму, совершившему, по сути, антипетровскую контрреформу.
Полемизируя с идеологами и апологетами николаевской политики обособления России от Западной Европы, Н. М. Катков в 1839 году пишет: «Только с Петра возникла Россия, могучее, исполинское государство; только с Петра русский народ стал нациею, стал одним из представителей человечества, развивающим своею жизнию одну из сторон духа; только с Петра вошли в его организм высшие духовные интересы, только с него начал он принимать в себя содержание развития человечества. А до Великого у нас не было ни искусства, в собственном смысле этого слова, ни науки». Российская империя, Российское государство, по Каткову, есть порождение русского народа, и в этом его величайшая историческая заслуга, поскольку именно созданная Петром империя привнесла в Россию европейскую цивилизацию, введя страну в круг мировых держав. «Кто же после этого скажет, что жизнь русского народа была бесплодна? Кто будет жаловаться, что он во все времена своего продолжительного существования ничего не совершил, ничего не породил?.. Разве ничего не значило породить эту неодолимо мощную и внутри и вне, эту необъятную монархию? Разве эта монархия не свидетельствует о дивной силе народа, ее создавшего? Какое государство, укажите, может сравниться с нею по объему и могуществу и по изумительной силе ассимилирования?» Творческая потенция теперь только у самодержавия, считает Катков, которое с помощью европейской культуры вдохнуло жизнь в огромный государственный организм, созданный народом.
Таков вкратце смысл историко-культурной концепции раннего Каткова. Его поездка 1840 года в Германию (там он проводит два года: бедствует, но упорно занимается философией, с благоговением слушает лекции «позднего Шеллинга») есть не что иное, как поиски философского обоснования уже сложившейся концепции. По возвращении он окончательно расходится с Белинским.
Разрыв назревал давно. Признавая в молодом человеке незаурядный талант, утверждая даже, что видит в нем «великую надежду науки и русской литературы», Белинский постепенно осознает разность их позиций. Особенно его настораживает индивидуализм Каткова, его самолюбие, эгоизм: «Самолюбие ставит его в такое положение, что от случая будет зависеть его спасение или гибель, смотря куда он поворотит, пока еще время поворачивать себя в ту или другую сторону». Существенную роль в разрыве сыграли политические мотивы: Белинский все стремительнее шел к радикализму, Катков же, при всем своем европеизме, сохранял взгляды либерально-консервативные, в которых еще более укрепился после поездки в Германию.
М. Н. Катков отходит от литературы. Быть в николаевский период литератором означало полную невозможность житейского преуспеяния для человека, у которого хотя бы немного развито чувство собственного достоинства. Существовали либо путь Белинского – путь полного разрыва с официальной идеологией, грозивший тяжкими лишениями или гибелью, либо путь Булгарина и Греча, принципов не имевших. Надежного положения эта профессия не гарантировала даже людям, до конца разделявшим официальную идеологию, чего о себе молодой Катков сказать пока не мог. Не было у него ни поместья, ни денег, позволявших, как, например, славянофилам, редкое выступление в печати. Но существовал иной способ «выбиться в люди», традиционный, проверенный веками, – приобретение чинов. Как заметил однажды С. М. Соловьев, начиная с XVIII века «в России значительный чин был тот же револьвер, необходимый для известной безопасности».
Чин значил чрезвычайно много – это Катков прекрасно понимал. Однако путь по ступеням государственной службы был долог, ненадежен и зависел, как правило, не от деловых качеств человека, а от связей, родственных отношений и знакомств. Ученая карьера, давая те же чины, определялась в какой-то мере и личными способностями. Но к этому надо добавить, что ученая карьера являлась в описываемый период той же службой, немногим отличавшейся от других: царизм создавал слой так называемой «правительственной интеллигенции». И то, что ученые люди, по существу, приравнивались к чиновникам, служило им во спасение в самые мрачные годы николаевского режима. М. Н. Катков видел в звании, чинах и определенном служебном положении гарантию независимости личности в России и защищенности от резких смен политического климата. И поэтому возвратился к науке.
М. Н. Катков ищет покровителей, помнивших его ученые успехи; находит новых после защиты магистерской диссертации «Об элементах и формах славяно-русского языка», получает кафедру философии в Московском университете. По своим взглядам он типичный западник либерально-буржуазного толка, не очень еще проявившийся – так сказать, «либерал в подполье».
Согласно известной мысли Герцена, с Николая I правительство и просвещение перестали идти рядом. Сил у русского либерализма никаких еще нет, опоры в культуре и традициях тоже – Россия пока страна далеко не буржуазная. И Катков не похож еще на того будущего, всесильного Каткова, смещавшего своим словом министров. Университетская служба для него – якорь спасения. Однако режим достал его и там: кафедру философии закрыли, ибо стремление рационально понять мир, особенно следуя идеям немецкой философии, стало казаться подозрительным. Бывший профессор философии в 1851 году вынужден стать редактором университетской газеты «Московские ведомости». Газета вдвое увеличила подписку, но не более того. Зато жизнь самого редактора оказалась полна своеобразных приключений.
Об одном из них стоит сказать два слова. В эти годы чуть не случилась дуэль между Михаилом Бакуниным – будущим отцом русского и мирового анархизма и нигилизма, воспевавшего разбой как социальную революцию, воспитателем Нечаева, и Михаилом Катковым – будущим защитником права, государственности, прочного положения страны, создателем классических гимназий с опорой на античную культуру как антитезу нигилизма. Ситуация в известном смысле символическая. Да и причина дуэли любопытна: Бакунин случайно застал довольно фривольную сцену, где действующими лицами выступали Катков и первая жена Огарева (тоже фигура для русской культуры не проходная). Бакунин понес сплетню по знакомым. Катков вызвал его. Бакунин от поединка благоразумно уклонился, уехав за границу. Но характер обоих здесь проявился в полной мере.
В начале 1850-х Катков женится на дочери известного своей бездарностью поэта князя Шаликова. Дочь его была бедна и тоже не отличалась особой сообразительностью. Причину этого брака не поняли даже друзья, а Тютчев пустил остроту: «Катков решил посадить свой ум на диету».
Смерти Николая I не ждал никто. Всякий деспотический режим претендует на вечность и пробуждает чувство безнадежности в подданных. Делать нечего, лучше спать: отсюда Обломов как символ русской жизни. Крымское поражение, свобода, которой повеяло с 1855 года в общественной атмосфере, разбудила многих, в том числе и Каткова. С этого времени окончательно оформляются его взгляды, и он превратился в общественного и культурного деятеля, идеолога целого направления.
В царствование Александра II происходит становление русского варианта капиталистических отношений. Для развития буржуазной самодеятельности необходим хотя бы минимум свобод, а этих свобод были лишены все слои общества, даже те, которые по своему социальному положению являлись чем-то вроде западноевропейской буржуазии, но по мироощущению оставались столь же бесправными, как и все прочие подданные российского самодержавия. Великие реформы царя-освободителя были явным отказом от самодержавной политики отца, Николая I, возвратом к имперской реформистской позиции Петра Великого, о чем писали практически все публицисты тех лет. Катков стал выразителем настроений этого слоя людей, которые радовались возможности свободно говорить законные вещи на законных основаниях. Для России и это было неслыханно. Официально, положим, никогда не поощрялись взяточничество, воровство, подкупы, казнокрадство и тому подобное, но и никогда нельзя было вслух сказать о том, что пороки эти в России имеются.
М. Н. Катков (вместе с несколькими московскими либералами: Е. Ф. Коршем, А. В. Станкевичем, П. Н. Кудрявцевым и др.) обращается к правительству с просьбой об издании журнала. И вскоре, после некоторого промедления, в 1856 году получает разрешение издавать «Русский вестник». А с 1858-го он, оттеснив остальных, становится единоличным его редактором. Шаг решительный со стороны человека, бездействовавшего пятнадцать лет. Значит, почувствовал, что пришло его время.