Страница:
Грановский оказался феноменальным лектором. Впрочем, здесь точнее будет употребить глагол не «оказался», а «стал». Грановский, которого некоторые современники укоряли в лености, потратил массу сил на то, чтобы овладеть ораторским искусством. «Круглым числом, – писал он Станкевичу в начале своей профессорской деятельности, – я занимаюсь по десять часов в сутки. Польза от этого постоянного, упрямого труда (какого я до сих пор еще не знал) очень велика – я учусь с каждым днем…»
Надо сказать, что Грановский не обладал эффектной внешностью (хотя и был очень обаятелен в общении), имел слабый голос и к тому же слегка шепелявил («шепелявый профессор» – обычное его прозвище в дружеском кругу). Лекции в чем-то походили на самого лектора: Грановский не терпел никаких внешних эффектов. «При изложении, – писал он сам, – я имею в виду… самую большую простоту и естественность и избегаю всяких фраз. Даже тогда, когда рассказ в самом деле возьмет меня за душу, я стараюсь охладить себя и говорить по-прежнему…»
Студенческие записи вполне подтверждают слова Грановского: его лекции чрезвычайно сдержанны по тону – пафос в них отсутствует напрочь. Нельзя сказать, что Грановский совершенно пренебрегал яркими характеристиками исторических деятелей и выразительными историческими эпизодами, – но он ни в коем случае не злоупотреблял этим. Не было в его лекциях и подобия намеков политического характера, прозрачных аналогий и тому подобного. При первом знакомстве с текстом лекций Грановского (во всяком случае, в несовершенных студенческих записях) они кажутся несколько монотонными и суховатыми. Но это впечатление решительно опровергается массой свидетельств: Грановский, без сомнения, был самым популярным лектором Московского университета за всю историю его существования… На его лекции собирались студенты со всех факультетов; здесь постоянно были заполнены все места, и занимать их приходилось заранее. Опоздавшие пристраивались на ступеньках у кафедры. Во время лекции в аудитории царила мертвая тишина: слушатели ловили каждое слово, произнесенное негромким голосом «шепелявого профессора».
Нужно внимательно вчитаться в студенческие записи, чтобы понять, в чем была сила Грановского-лектора, каким образом он удерживал аудиторию в состоянии напряженного внимания. Главным и по сути дела единственным героем его лекционного курса был исторический процесс как таковой. Ощущение, которое владело слушателями на лекциях Грановского, много лет спустя в своих воспоминаниях великолепно выразил один из них: «Несмотря на обилие материалов, на многообразие явлений исторической жизни, несмотря на особую красоту некоторых эпизодов, которые, по-видимому, могли бы отвлечь слушателя от общего, слушателю всюду чувствовалось присутствие какой-то идущей, вечно неизменной силы. Век гремел, бился, скорбел и отходил, а выработанное им с поразительной яркостью выступало и воспринималось другим. История у Грановского действительно была изображением великого шествия народов к великим целям, постановленным Провидением…»
Своим лекционным курсом, посвященным истории европейской цивилизации (хронологически ее было дозволено освещать лишь до Реформации, то есть до XVI века), Грановский, с одной стороны, чрезвычайно искусно приобщал слушателей к пониманию этой цивилизации. Он нигде и ни в чем не льстил Западной Европе, не идеализировал ее истории. В то же время он последовательно показывал эту историю как путь – путь тернистый, но, несомненно, ведущий от худшего к лучшему, имеющий в перспективе осуществление некоего идеала, который с каждым веком становился все яснее. «Мы видели, – говорил Грановский в заключительном слове к одному из курсов лекций, – что мысль не всегда ладит с действительностью. Она идет впереди действительности, и все попытки великих двигателей человечества остаются не вполне осуществленными. Но рано или поздно действительность догонит мысль».
С другой стороны, Грановский постоянно давал понять, что описываемый им процесс исторического развития един для всего человечества, в том числе и для России… Это следовало из общего хода его рассуждений. По воспоминаниям слушателя, Грановский избегал говорить об этом открыто: в России, считал он, «отзываются все великие идеи». Другими словами, Запад, по Грановскому, медленно, но верно идет по пути прогресса, прокладывая его и для всего остального человечества. Не миновать этого пути и России…
Трудно представить себе в николаевской России культурный фактор, резко противостоящий официальной идеологии, – разве что «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева. Письмо это, не отличавшееся, на мой взгляд, ни особой глубиной мысли, ни доказательностью, произвело мощное, но разовое действие. Грановский же читал лекции на протяжении полутора десятилетий. Искусно оперируя фактическим материалом, избегая тенденциозности, он заставлял своих слушателей самостоятельно осознавать свою концепцию истории, делая студентов ее убежденными сторонниками.
Надо сказать, что и слушатели у Грановского оказались достойные. Совершенно очевидно, что они осознавали его лекции по истории как акт общественной борьбы. Здесь не только изучали прошлое, но и учили мыслить и действовать так, как должно достойному человеку, – вот и набивалось в аудитории молодежи что сельдей в бочку… Когда же зимой 1844/45 года Грановскому удалось добиться дозволения прочитать (впервые в России) публичный курс по истории западного Средневековья, успех был еще грандиознее. Светская публика в течение нескольких месяцев до отказа заполняла большой актовый зал Московского университета, внимала лектору, затаив дыхание, и неизменно провожала его бурной овацией. П. Я. Чаадаев, недолюбливавший Грановского и не согласный с его концепцией западной истории, тем не менее совершенно справедливо назвал сами чтения явлением «историческим».
Для студенчества же Грановский стал настоящим кумиром. Б. Н. Чичерин вспоминал, как его репетитор, студент юридического факультета, восклицал, рассказывая о магистерском диспуте Грановского: «Вы знаете, ведь для нас Тимофей Николаевич – это почти что божество…» После выпуска из университета его слушатели расходились по всей России. «Ученик Грановского» – этим званием гордились до конца жизни. А оно между тем ко многому обязывало. Недаром в сохранившемся благодаря одному из слушателей напутственном слове своим выпускникам Грановский призывал их «осуществить в жизнь то, что вынесли отсюда»: «Не для одних разговоров в гостиных, может быть, умных, но бесполезных посвящаетесь вы, а для того, чтобы быть полезными гражданами и деятельными членами человечества. Возбуждение к практической деятельности – вот назначение историка».
Один из современников удачно назвал Грановского «профессором по преимуществу». Действительно, именно в университете, на кафедре, он состоялся как личность, более того, – как исторический деятель. И все же только этим роль Грановского в истории русского общественного движения не исчерпывалась: он чрезвычайно много сделал для развития этого движения в целом и для становления российского западничества в особенности. При этом характерно, что сам Грановский на лидирующую роль где бы то ни было и в чем бы то ни было нисколько не претендовал. Все дело было в условиях эпохи и в удивительно симпатичной и благородной натуре Грановского…
Я уже писал выше о кардинальных различиях между политической партией и дружеским кружком, объединяющим людей, стремящихся сохранить свою внутреннюю свободу. В любой политической партии начала XX века человек с характером и устремлениями Грановского неизбежно был бы на вторых ролях. В среде же «людей 1840-х» его почти не с кем сравнить в плане организующей, консолидирующей деятельности. А. И. Герцен написал по этому поводу несколько строк, которые прекрасно характеризуют и самого Грановского, и его роль в обществе, и те требования, которые предъявляло общество 1840-х годов к своим лидерам: «Грановский был одарен удивительным тактом сердца. У него все было далеко от неуверенной в себе раздражительности, так чисто, так открыто, что с ним было удивительно легко. Он не теснил дружбой, а любил сильно, без ревнивой требовательности и без равнодушного „все равно“. Я не помню, чтоб Грановский когда-нибудь дотронулся грубо или неловко до тех „волосяных“, нежных, бегущих шума и света сторон, которые есть у всякого человека, жившего в самом деле. От этого с ним не страшно было говорить о вещах, о которых трудно говорить с самыми близкими людьми… В его любящей и покойной душе исчезали угловатые распри и смягчался крик самолюбивой обидчивости. Он был между нами звеном соединения многого и многих и часто примирял в симпатии к себе целые круги, враждовавшие между собой, и друзей, готовых разойтись…»
Все сказано верно и точно. Буквально сразу же после возвращения из-за границы в 1839 году Грановский начал играть роль миротворца, с удивительным тактом стабилизирующего человеческие отношения, иной раз почти безнадежно испорченные. Так, Грановский не только спас от полного развала кружок Станкевича, переживавший после ранней кончины своего лидера очень тяжелые времена, но и способствовал его выходу на новый уровень бытия. Грановский стал связующим звеном между остатками кружка – В. Г. Белинским, В. П. Боткиным и другими – и своими коллегами по университету, блестящими молодыми профессорами-гегельянцами Д. В. Крюковым, П. Г. Редкиным, Н. И. Крыловым. Так, на переломе 1830–1840-х годов и родилось западничество… Именно Грановский на какое-то время крепко привязал к этому направлению А. И. Герцена и Н. П. Огарева. Мало того, Грановский какое-то время довольно легко находил общий язык с вечными оппонентами западничества – славянофилами (с братьями Киреевскими во всяком случае).
И не вина Грановского, а общая беда, порожденная особым характером николаевской эпохи, что это столь желанное единство надолго сохранить не удалось. Лишенное возможности в какой бы то ни было степени реализовать свои взгляды, занятое прежде всего острыми, захватывающе интересными, но бесплодными дискуссиями, задыхающееся в своем узком, искусственно ограниченном кругу «образованное меньшинство» было обречено на распад.
В конце 1844 – начале 1845 года произошел полный разрыв между западниками и славянофилами (причем ссора была такой силы, что чуть не привела к дуэли между людьми, которые, казалось, воплощали в себе дух миролюбия, – Грановским и Петром Киреевским). Затем, в 1846 году, порвались духовные связи между Грановским и другими умеренно настроенными западниками, мечтавшими о мирном приобщении России к современной им западной цивилизации, с одной стороны, и западниками-радикалами, жаждавшими социального переворота, – с другой.
Этот последний разрыв Грановский переживал очень тяжело, как личную драму. Действительно, после потери радикального крыла (Герцен с Огаревым вскоре эмигрировали, а Белинский умер) западничество измельчало. Рядом с Грановским не осталось ни одного человека его уровня, и «шепелявый профессор», хоть и постоянно окруженный студентами, стал ясно ощущать свое духовное одиночество. В то же время с конца 1840-х годов в связи с европейскими революциями резко усилились гонения власти на «образованное меньшинство»; под особый надзор попали Москва, Московский университет, прогрессивно настроенная профессура. До открытых репрессий дело не дошло, но разнообразных придирок было великое множество. Грановскому, в частности, суждено было пройти «испытание в законе нашем» (то есть в православной вере) перед московским митрополитом Филаретом. Все обошлось благополучно, но противно было донельзя…
Все это, несомненно, ускорило кончину Грановского, человека чрезвычайно впечатлительного и легко уязвимого. «Не одни железные цепи перетирают жизнь», – справедливо писал по этому поводу Герцен. 4 октября 1855 года Грановский скончался. Он умер, пережив на полгода Николая I, накануне перемен, успев ощутить, пусть и смутно, то «движение внутренних пластов истории», о котором он так вдохновенно говорил в своих лекциях и для свершения которого сам сделал немало. «Хорошо умереть на заре» – такими словами со свойственным ему красноречием откликнулся на смерть своего старого друга Герцен.
Андрей Александрович Краевский: «Нужно знать, что думает Россия о своих общественных интересах…»
Надо сказать, что Грановский не обладал эффектной внешностью (хотя и был очень обаятелен в общении), имел слабый голос и к тому же слегка шепелявил («шепелявый профессор» – обычное его прозвище в дружеском кругу). Лекции в чем-то походили на самого лектора: Грановский не терпел никаких внешних эффектов. «При изложении, – писал он сам, – я имею в виду… самую большую простоту и естественность и избегаю всяких фраз. Даже тогда, когда рассказ в самом деле возьмет меня за душу, я стараюсь охладить себя и говорить по-прежнему…»
Студенческие записи вполне подтверждают слова Грановского: его лекции чрезвычайно сдержанны по тону – пафос в них отсутствует напрочь. Нельзя сказать, что Грановский совершенно пренебрегал яркими характеристиками исторических деятелей и выразительными историческими эпизодами, – но он ни в коем случае не злоупотреблял этим. Не было в его лекциях и подобия намеков политического характера, прозрачных аналогий и тому подобного. При первом знакомстве с текстом лекций Грановского (во всяком случае, в несовершенных студенческих записях) они кажутся несколько монотонными и суховатыми. Но это впечатление решительно опровергается массой свидетельств: Грановский, без сомнения, был самым популярным лектором Московского университета за всю историю его существования… На его лекции собирались студенты со всех факультетов; здесь постоянно были заполнены все места, и занимать их приходилось заранее. Опоздавшие пристраивались на ступеньках у кафедры. Во время лекции в аудитории царила мертвая тишина: слушатели ловили каждое слово, произнесенное негромким голосом «шепелявого профессора».
Нужно внимательно вчитаться в студенческие записи, чтобы понять, в чем была сила Грановского-лектора, каким образом он удерживал аудиторию в состоянии напряженного внимания. Главным и по сути дела единственным героем его лекционного курса был исторический процесс как таковой. Ощущение, которое владело слушателями на лекциях Грановского, много лет спустя в своих воспоминаниях великолепно выразил один из них: «Несмотря на обилие материалов, на многообразие явлений исторической жизни, несмотря на особую красоту некоторых эпизодов, которые, по-видимому, могли бы отвлечь слушателя от общего, слушателю всюду чувствовалось присутствие какой-то идущей, вечно неизменной силы. Век гремел, бился, скорбел и отходил, а выработанное им с поразительной яркостью выступало и воспринималось другим. История у Грановского действительно была изображением великого шествия народов к великим целям, постановленным Провидением…»
Своим лекционным курсом, посвященным истории европейской цивилизации (хронологически ее было дозволено освещать лишь до Реформации, то есть до XVI века), Грановский, с одной стороны, чрезвычайно искусно приобщал слушателей к пониманию этой цивилизации. Он нигде и ни в чем не льстил Западной Европе, не идеализировал ее истории. В то же время он последовательно показывал эту историю как путь – путь тернистый, но, несомненно, ведущий от худшего к лучшему, имеющий в перспективе осуществление некоего идеала, который с каждым веком становился все яснее. «Мы видели, – говорил Грановский в заключительном слове к одному из курсов лекций, – что мысль не всегда ладит с действительностью. Она идет впереди действительности, и все попытки великих двигателей человечества остаются не вполне осуществленными. Но рано или поздно действительность догонит мысль».
С другой стороны, Грановский постоянно давал понять, что описываемый им процесс исторического развития един для всего человечества, в том числе и для России… Это следовало из общего хода его рассуждений. По воспоминаниям слушателя, Грановский избегал говорить об этом открыто: в России, считал он, «отзываются все великие идеи». Другими словами, Запад, по Грановскому, медленно, но верно идет по пути прогресса, прокладывая его и для всего остального человечества. Не миновать этого пути и России…
Трудно представить себе в николаевской России культурный фактор, резко противостоящий официальной идеологии, – разве что «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева. Письмо это, не отличавшееся, на мой взгляд, ни особой глубиной мысли, ни доказательностью, произвело мощное, но разовое действие. Грановский же читал лекции на протяжении полутора десятилетий. Искусно оперируя фактическим материалом, избегая тенденциозности, он заставлял своих слушателей самостоятельно осознавать свою концепцию истории, делая студентов ее убежденными сторонниками.
Надо сказать, что и слушатели у Грановского оказались достойные. Совершенно очевидно, что они осознавали его лекции по истории как акт общественной борьбы. Здесь не только изучали прошлое, но и учили мыслить и действовать так, как должно достойному человеку, – вот и набивалось в аудитории молодежи что сельдей в бочку… Когда же зимой 1844/45 года Грановскому удалось добиться дозволения прочитать (впервые в России) публичный курс по истории западного Средневековья, успех был еще грандиознее. Светская публика в течение нескольких месяцев до отказа заполняла большой актовый зал Московского университета, внимала лектору, затаив дыхание, и неизменно провожала его бурной овацией. П. Я. Чаадаев, недолюбливавший Грановского и не согласный с его концепцией западной истории, тем не менее совершенно справедливо назвал сами чтения явлением «историческим».
Для студенчества же Грановский стал настоящим кумиром. Б. Н. Чичерин вспоминал, как его репетитор, студент юридического факультета, восклицал, рассказывая о магистерском диспуте Грановского: «Вы знаете, ведь для нас Тимофей Николаевич – это почти что божество…» После выпуска из университета его слушатели расходились по всей России. «Ученик Грановского» – этим званием гордились до конца жизни. А оно между тем ко многому обязывало. Недаром в сохранившемся благодаря одному из слушателей напутственном слове своим выпускникам Грановский призывал их «осуществить в жизнь то, что вынесли отсюда»: «Не для одних разговоров в гостиных, может быть, умных, но бесполезных посвящаетесь вы, а для того, чтобы быть полезными гражданами и деятельными членами человечества. Возбуждение к практической деятельности – вот назначение историка».
Один из современников удачно назвал Грановского «профессором по преимуществу». Действительно, именно в университете, на кафедре, он состоялся как личность, более того, – как исторический деятель. И все же только этим роль Грановского в истории русского общественного движения не исчерпывалась: он чрезвычайно много сделал для развития этого движения в целом и для становления российского западничества в особенности. При этом характерно, что сам Грановский на лидирующую роль где бы то ни было и в чем бы то ни было нисколько не претендовал. Все дело было в условиях эпохи и в удивительно симпатичной и благородной натуре Грановского…
Я уже писал выше о кардинальных различиях между политической партией и дружеским кружком, объединяющим людей, стремящихся сохранить свою внутреннюю свободу. В любой политической партии начала XX века человек с характером и устремлениями Грановского неизбежно был бы на вторых ролях. В среде же «людей 1840-х» его почти не с кем сравнить в плане организующей, консолидирующей деятельности. А. И. Герцен написал по этому поводу несколько строк, которые прекрасно характеризуют и самого Грановского, и его роль в обществе, и те требования, которые предъявляло общество 1840-х годов к своим лидерам: «Грановский был одарен удивительным тактом сердца. У него все было далеко от неуверенной в себе раздражительности, так чисто, так открыто, что с ним было удивительно легко. Он не теснил дружбой, а любил сильно, без ревнивой требовательности и без равнодушного „все равно“. Я не помню, чтоб Грановский когда-нибудь дотронулся грубо или неловко до тех „волосяных“, нежных, бегущих шума и света сторон, которые есть у всякого человека, жившего в самом деле. От этого с ним не страшно было говорить о вещах, о которых трудно говорить с самыми близкими людьми… В его любящей и покойной душе исчезали угловатые распри и смягчался крик самолюбивой обидчивости. Он был между нами звеном соединения многого и многих и часто примирял в симпатии к себе целые круги, враждовавшие между собой, и друзей, готовых разойтись…»
Все сказано верно и точно. Буквально сразу же после возвращения из-за границы в 1839 году Грановский начал играть роль миротворца, с удивительным тактом стабилизирующего человеческие отношения, иной раз почти безнадежно испорченные. Так, Грановский не только спас от полного развала кружок Станкевича, переживавший после ранней кончины своего лидера очень тяжелые времена, но и способствовал его выходу на новый уровень бытия. Грановский стал связующим звеном между остатками кружка – В. Г. Белинским, В. П. Боткиным и другими – и своими коллегами по университету, блестящими молодыми профессорами-гегельянцами Д. В. Крюковым, П. Г. Редкиным, Н. И. Крыловым. Так, на переломе 1830–1840-х годов и родилось западничество… Именно Грановский на какое-то время крепко привязал к этому направлению А. И. Герцена и Н. П. Огарева. Мало того, Грановский какое-то время довольно легко находил общий язык с вечными оппонентами западничества – славянофилами (с братьями Киреевскими во всяком случае).
И не вина Грановского, а общая беда, порожденная особым характером николаевской эпохи, что это столь желанное единство надолго сохранить не удалось. Лишенное возможности в какой бы то ни было степени реализовать свои взгляды, занятое прежде всего острыми, захватывающе интересными, но бесплодными дискуссиями, задыхающееся в своем узком, искусственно ограниченном кругу «образованное меньшинство» было обречено на распад.
В конце 1844 – начале 1845 года произошел полный разрыв между западниками и славянофилами (причем ссора была такой силы, что чуть не привела к дуэли между людьми, которые, казалось, воплощали в себе дух миролюбия, – Грановским и Петром Киреевским). Затем, в 1846 году, порвались духовные связи между Грановским и другими умеренно настроенными западниками, мечтавшими о мирном приобщении России к современной им западной цивилизации, с одной стороны, и западниками-радикалами, жаждавшими социального переворота, – с другой.
Этот последний разрыв Грановский переживал очень тяжело, как личную драму. Действительно, после потери радикального крыла (Герцен с Огаревым вскоре эмигрировали, а Белинский умер) западничество измельчало. Рядом с Грановским не осталось ни одного человека его уровня, и «шепелявый профессор», хоть и постоянно окруженный студентами, стал ясно ощущать свое духовное одиночество. В то же время с конца 1840-х годов в связи с европейскими революциями резко усилились гонения власти на «образованное меньшинство»; под особый надзор попали Москва, Московский университет, прогрессивно настроенная профессура. До открытых репрессий дело не дошло, но разнообразных придирок было великое множество. Грановскому, в частности, суждено было пройти «испытание в законе нашем» (то есть в православной вере) перед московским митрополитом Филаретом. Все обошлось благополучно, но противно было донельзя…
Все это, несомненно, ускорило кончину Грановского, человека чрезвычайно впечатлительного и легко уязвимого. «Не одни железные цепи перетирают жизнь», – справедливо писал по этому поводу Герцен. 4 октября 1855 года Грановский скончался. Он умер, пережив на полгода Николая I, накануне перемен, успев ощутить, пусть и смутно, то «движение внутренних пластов истории», о котором он так вдохновенно говорил в своих лекциях и для свершения которого сам сделал немало. «Хорошо умереть на заре» – такими словами со свойственным ему красноречием откликнулся на смерть своего старого друга Герцен.
Андрей Александрович Краевский: «Нужно знать, что думает Россия о своих общественных интересах…»
Дмитрий Олейников
Андрей Александрович Краевский (1810–1889), журналист и издатель известнейших периодических изданий, имел полное право сказать, что его биография запечатлена в рукописях, которые он редактировал и издавал в течение пятидесяти лет. Краевский, начинавший в скромной должности корректора, к концу своей карьеры заслужил звания «Патриарха, Мафусаила, Нестора русской журналистики», «руководителя общественного мнения в течение полстолетия». Трудолюбие Краевского, его умение ладить не только с авторами, но и с властями, личное везение, пожалуй, объясняют успех его изданий, сопутствовавший им и в «замечательное десятилетие» 1838–1848 годов, и в последовавшее за ним «мрачное семилетие», и в эпоху Великих реформ – вплоть до воцарения Александра III. Сама история жизни Краевского во многом история его журналов и газет.
Выпускнику Московского университета Андрею Краевскому, побочному сыну дочери екатерининского вельможи полицмейстера Архарова, давшего жизнь понятию «архаровцы», пришлось приложить немало усилий для того, чтобы не остаться обычным чиновником. После недолгой службы в московской гражданской канцелярии он был направлен в канцелярию Владимирского губернского правления, однако сумел попасть в Петербург, как он сам говорил, «с радужными надеждами, но в единственных старых штанах». Все, на что в начале 1832 года мог рассчитывать двадцатидвухлетний Краевский, – место незначительного канцелярского чиновника и частные уроки. Однако хорошее образование (философский факультет) и талант педагога сравнительно быстро сделали Краевского известным не только в литературных кругах, но и в высшем свете. Через четыре года Краевский получил преподавательскую должность в Пажеском корпусе, работу в Археографической комиссии; стал сотрудничать в «Энциклопедическом лексиконе» Плюшара. Впрочем, для его дальнейшей судьбы важнее оказалось то, что он стал корректором в пушкинском «Современнике» – конкуренте журналов литературных «братьев-разбойников» Н. И. Греча и Ф. В. Булгарина.
В 1837 году Краевский – редактор «Литературных прибавлений к „Русскому инвалиду“». Именно здесь и благодаря Краевскому на фоне общего молчания русской прессы прозвучал единственный опубликованный (а ныне хрестоматийный) некролог на смерть Пушкина «Солнце русской поэзии закатилось!». В дальнейшем Краевский станет единственным прижизненным публикатором «дозволенного» и одним из распространителей «недозволенного» Лермонтова. Именно через Краевского общество узнало его знаменитое стихотворение «Смерть поэта».
Взлет «Отечественных записок» – журнала, история которого становится «историей всей русской литературы на протяжении полувека», – пожалуй, самая большая заслуга Андрея Краевского. Он реализовал идею, в «торговый» период русской литературы владевшую многими: создать журнал, одновременно популярный и качественный. В эпоху, когда Булгарин и Греч топили конкурентов всеми доступными способами, когда император Николай ставил на прошениях об издании новых журналов категоричное «и без того много», Краевский придумал удачный ход. Он выкупил право на издание захиревшего журнала «Отечественные записки» у благонамеренного, умеренно-патриотичного издателя П. П. Свиньина, избежав таким образом убийственной волокиты с получением разрешения на новый журнал.
Первые известия о подготовке новых «Отечественных записок» относятся к лету 1838 года. Тогда Краевский писал критику и публицисту В. С. Межевичу: «Составляется уже компания денежная для издания… журнала под моею редакциею (высочайшее позволение мы уже имеем), и собираются сотрудники… Это последняя надежда честной стороны нашей литературы; если „Отечественные записки“ не будут поддержаны, то владычество Сенковского, Булгарина, Полевого и прочей сволочи утвердится незыблемо, и тогда горе, горе, горе!» В упомянутую «компанию денежную для издания» Краевский привлек людей самых разных воззрений и вкусов. Достаточно сказать, что с помощью одного из соучредителей В. А. Владиславлева (издателя альманаха «Утренняя заря» и адъютанта в корпусе жандармов) журнал «Отечественные записки» первое время распространялся при содействии III отделения.
Основные цели и задачи «Отечественных записок» подробно изложены в письме Краевского писателю Г. Ф. Квитко-Основьяненко: «Назначение „Отечественных записок“, цель их совершенно особенные от других, книгопродавских журналов. Это издание, которое восстановило бы в отечественной литературе права здравого вкуса, уничтожило бы это убийственное пренебрежение ко всему, что только есть высокого в искусстве и в науке, и останавливало бы низкие попытки литературных промышленников обманывать публику взаимным восхвалением своих жалких талантиков, которые скорее годились бы на дело торговое, чем литературное, а известно: торговля и литература – огонь и вода, холодный расчет и пылкое чувство, коварство и благодушие – вещи несовместимые».
Девиз на латинском языке, помещенный на первой странице обложки «Отечественных записок», в русском переводе звучит так: «Истинно блаженны те, кто внимает не голосу, звучащему на площадях, но голосу, в тиши учащему истине».
П. В. Анненков вспоминал, как Краевский добивался возможности «противопоставить злой вооруженной силе другую, тоже вооруженную силу, но с иными основаниями и целями». «Клич, который он тогда кликнул с одобрения самых почетных лиц петербургского литературного мира ко всем, еще не попавшим под позорное иго журнальных феодалов, отличался, – замечал Анненков, – и очень верным расчетом, и признаками полной искренности и благонамеренности».
В Москве даже литераторы консервативно-славянофильского толка восприняли программу «Отечественных записок» как «слишком благонамеренную». Но в этом и проявился Краевский-дипломат. Он играл с бюрократической машиной по правилам николаевской эпохи: главное – запустить журнал, и тогда останавливать его будет довольно непросто. Действительно, журнал пережил немало цензурных бурь и был потоплен охранителями (и то «с некоторой боязливостью») только в 1884 году.
Выход первого номера «Отечественных записок» 1 января 1839 года напоминал первый спуск на воду хорошо оснащенного и вооруженного корабля: это была «книжица» вдвое толще самой популярной тогда «Библиотеки для чтения» О. И. Сенковского. Соучредитель журнала И. И. Панаев по этому поводу приводил строку из пушкинской «Осени»: «Громада двинулась и рассекает волны…»
Сильная сторона «Отечественных записок» заключалась в том, что литераторы разных поколений сумели сделать содержание журнала более разнообразным по сравнению с его главным конкурентом – «Библиотекой для чтения» Сенковского, имевшей не менее 5000 подписчиков. «В возобновленных „Отечественных записках“, – писал Панаев, – допевали свои лебединые песни лучшие из наших беллетристов и блистательно начали свои дебюты молодые люди, только что вступившие на литературное поприще». Например, в 1839 году в журнале печатались произведения В. Ф. Одоевского, В. А. Соллогуба, М. Ю. Лермонтова, В. И. Даля, А. В. Кольцова, П. А. Вяземского, Е. А. Баратынского. Потом будут Ф. М. Достоевский, А. Ф. Писемский, Т. М. Грановский, А. И. Герцен, М. Н. Катков… Краевский сумел привлечь в возрожденный «толстый» журнал лучших авторов – от В. А. Жуковского до подающей надежды молодежи из круга московских западников, в том числе В. Г. Белинского.
Картинка эпохи: на Невском проспекте Фаддей Булгарин впервые встречается с только приехавшим из Москвы Виссарионом Белинским и, с любопытством осматривая его щуплую фигуру с головы до ног, произносит: «А! Так это бульдог-то, которого выписали из Москвы, чтобы травить нас?» Позже Белинский будет возмущаться жесткой требовательностью Краевского: «Краевский стоит с палкою и погоняет…» Но сам же и признает: «И то сказать, без этой палки я не написал бы никогда ни строки…»
Отношение Краевского к сотрудникам как к «пролетариям умственного труда», обязанным по точно данным указаниям вовремя поставлять известное количество качественной работы, не всем было по вкусу. Тем не менее именно такое отношение формировало дисциплину интеллектуальной деятельности и создавало журналистов-профессионалов, уважающих и себя, и читателей. «Брось он журнал, – признавался Белинский, – и у него будет прекрасное место, деньги, чины… Но его Бог наказал страстью к журналистике… Это человек, который из всех русских литераторов один способен крепко работать и поставить в срок огромную книжку, способен один талантливо отвалять Греча, Булгарина или Полевого… Наконец, это честный и благородный человек, которому можно подать руку, не боясь запачкать ее».
Конкуренты не раз пытались применить против Краевского испытанное оружие – доносы (мол, хитрец Краевский «умнее Марата и Робеспьера» и прячет в толще своих изданий «идеи комунисма, социалисма и пантеисма»). Но издатель «Отечественных записок» хорошо изучил противника и заранее подготовился к такому повороту событий. В числе «соучредителей», то есть пайщиков журнала, были старший чиновник II отделения Б. А. Враский и адъютант шефа жандармов Л. В. Дубельта В. А. Владиславлев. Это оказалось надежным защитным ходом: в самых напряженных ситуациях Дубельт мог вызвать Краевского и «намылить голову за либерализм», но в итоге объявить, что «ничего из этого не будет…». Позже Булгарин сменил (точнее, разнообразил) тактику: он предложил Краевскому просто «присоединиться к союзу журнальных магнатов и сообща с ними управлять делами литературы». Краевский, как тогда говорили, «устранил предложение».
Борьба с «торговым направлением» журналистики, не стесняющимся писать на конкурента доносы в III отделение, приносила, как это ни странно, доход. Число подписчиков журнала составило 8000 – огромная цифра для России того времени. И тогда Краевский принялся за работу с газетами. В результате – всплеск успеха «Русского инвалида» в 1843–1852 годах, а затем превращение «Санкт-Петербургских ведомостей» из вялого академического листка в прекрасную газету, к тому же приносящую официальному издателю – Академии наук – 50 000 рублей годового дохода. Число подписчиков выросло до небывалого уровня – 12 000 (для сравнения: сверхпопулярный «Колокол» имел в лучшие годы 3000). Небывалое процветание газеты академические мужи отнесли исключительно к достоинствам самой академии и по истечении срока договора с Краевским в 1862 году поспешили подыскать нового арендатора, даже не выслушав предложений прежнего. Краевский же решил издавать частную общественно-политическую газету. Идея немыслимая в предшествующую николаевскую эпоху и весьма непростая по исполнению в эпоху «гласности».
Андрей Краевский хотел назвать новую газету «Голос народа», и, хотя такое название не разрешили, выраженная в нем идея издания не изменилась. «Нужно знать, что думает Россия о своих общественных интересах, что ей нравится, что не нравится, что ею отвергается, – писал Краевский. – Мне кажется, что настала пора проявления своих нужд и стремлений, своего горя и радости, а гласным органом служит пока только журналистика».
Выходу газеты способствовали связи Краевского в высших слоях петербургской либеральной бюрократии. Издатель понимал, что высшие чиновники, «константиновцы» (то есть приверженцы лидера либерального лагеря великого князя Константина Николаевича), сменившие «николаевцев» на самых ответственных постах, должны искать способ влияния на общественное мнение через прессу. И он был готов к сотрудничеству с либералами в правительстве.
«Насколько сил хватит у русского печатного органа, – писал Краевский своему старому другу В. Ф. Одоевскому, – он должен поддерживать всякую прогрессивную меру правительства, выражая собой одобрение лучшей, образованнейшей части общества, и побивать всеми своими кулаками всякое поползновение к ретроградности».
В итоге его идею об издании газеты поддержали министр внутренних дел П. А. Валуев, министр финансов М. Х. Рейтерн и особенно министр народного просвещения А. В. Головнин, предложивший Краевскому помощь в первый же день своего назначения на министерский пост. Валуев добился высочайшей поддержки начинания Краевского, рапортуя, что издатель «согласен подчиниться влиянию III отделения и Министерства внутренних дел, если ему будет оказано пособие…», а Головнин окончательно определил на содержание газеты весьма приличную сумму – 12 000 рублей в год. Деньги выдавались «помесячно, регулярно, безотчетно». Он же редактировал программу газеты, появившуюся в первом номере «Голоса» 1 января 1863 года. «Мы стоим за деятельную реформу, – говорилось в ней, – но не желаем скачков и бесполезной ломки… Мы не хотим льстить правительству, не желаем льстить и народу, не намереваемся заискивать в той среде, которая известна под именем «юной России» (то есть радикалов. – Д. О.)… Постараемся усвоить те обильные последствия блага, которыми дело реформы успело уже обозначиться…» Огарев из эмиграции отозвался на это довольно зло: «Голос влажный, голос невский; Головнинский, валуевский; Издает Андрей Краевский…»
Выпускнику Московского университета Андрею Краевскому, побочному сыну дочери екатерининского вельможи полицмейстера Архарова, давшего жизнь понятию «архаровцы», пришлось приложить немало усилий для того, чтобы не остаться обычным чиновником. После недолгой службы в московской гражданской канцелярии он был направлен в канцелярию Владимирского губернского правления, однако сумел попасть в Петербург, как он сам говорил, «с радужными надеждами, но в единственных старых штанах». Все, на что в начале 1832 года мог рассчитывать двадцатидвухлетний Краевский, – место незначительного канцелярского чиновника и частные уроки. Однако хорошее образование (философский факультет) и талант педагога сравнительно быстро сделали Краевского известным не только в литературных кругах, но и в высшем свете. Через четыре года Краевский получил преподавательскую должность в Пажеском корпусе, работу в Археографической комиссии; стал сотрудничать в «Энциклопедическом лексиконе» Плюшара. Впрочем, для его дальнейшей судьбы важнее оказалось то, что он стал корректором в пушкинском «Современнике» – конкуренте журналов литературных «братьев-разбойников» Н. И. Греча и Ф. В. Булгарина.
В 1837 году Краевский – редактор «Литературных прибавлений к „Русскому инвалиду“». Именно здесь и благодаря Краевскому на фоне общего молчания русской прессы прозвучал единственный опубликованный (а ныне хрестоматийный) некролог на смерть Пушкина «Солнце русской поэзии закатилось!». В дальнейшем Краевский станет единственным прижизненным публикатором «дозволенного» и одним из распространителей «недозволенного» Лермонтова. Именно через Краевского общество узнало его знаменитое стихотворение «Смерть поэта».
Взлет «Отечественных записок» – журнала, история которого становится «историей всей русской литературы на протяжении полувека», – пожалуй, самая большая заслуга Андрея Краевского. Он реализовал идею, в «торговый» период русской литературы владевшую многими: создать журнал, одновременно популярный и качественный. В эпоху, когда Булгарин и Греч топили конкурентов всеми доступными способами, когда император Николай ставил на прошениях об издании новых журналов категоричное «и без того много», Краевский придумал удачный ход. Он выкупил право на издание захиревшего журнала «Отечественные записки» у благонамеренного, умеренно-патриотичного издателя П. П. Свиньина, избежав таким образом убийственной волокиты с получением разрешения на новый журнал.
Первые известия о подготовке новых «Отечественных записок» относятся к лету 1838 года. Тогда Краевский писал критику и публицисту В. С. Межевичу: «Составляется уже компания денежная для издания… журнала под моею редакциею (высочайшее позволение мы уже имеем), и собираются сотрудники… Это последняя надежда честной стороны нашей литературы; если „Отечественные записки“ не будут поддержаны, то владычество Сенковского, Булгарина, Полевого и прочей сволочи утвердится незыблемо, и тогда горе, горе, горе!» В упомянутую «компанию денежную для издания» Краевский привлек людей самых разных воззрений и вкусов. Достаточно сказать, что с помощью одного из соучредителей В. А. Владиславлева (издателя альманаха «Утренняя заря» и адъютанта в корпусе жандармов) журнал «Отечественные записки» первое время распространялся при содействии III отделения.
Основные цели и задачи «Отечественных записок» подробно изложены в письме Краевского писателю Г. Ф. Квитко-Основьяненко: «Назначение „Отечественных записок“, цель их совершенно особенные от других, книгопродавских журналов. Это издание, которое восстановило бы в отечественной литературе права здравого вкуса, уничтожило бы это убийственное пренебрежение ко всему, что только есть высокого в искусстве и в науке, и останавливало бы низкие попытки литературных промышленников обманывать публику взаимным восхвалением своих жалких талантиков, которые скорее годились бы на дело торговое, чем литературное, а известно: торговля и литература – огонь и вода, холодный расчет и пылкое чувство, коварство и благодушие – вещи несовместимые».
Девиз на латинском языке, помещенный на первой странице обложки «Отечественных записок», в русском переводе звучит так: «Истинно блаженны те, кто внимает не голосу, звучащему на площадях, но голосу, в тиши учащему истине».
П. В. Анненков вспоминал, как Краевский добивался возможности «противопоставить злой вооруженной силе другую, тоже вооруженную силу, но с иными основаниями и целями». «Клич, который он тогда кликнул с одобрения самых почетных лиц петербургского литературного мира ко всем, еще не попавшим под позорное иго журнальных феодалов, отличался, – замечал Анненков, – и очень верным расчетом, и признаками полной искренности и благонамеренности».
В Москве даже литераторы консервативно-славянофильского толка восприняли программу «Отечественных записок» как «слишком благонамеренную». Но в этом и проявился Краевский-дипломат. Он играл с бюрократической машиной по правилам николаевской эпохи: главное – запустить журнал, и тогда останавливать его будет довольно непросто. Действительно, журнал пережил немало цензурных бурь и был потоплен охранителями (и то «с некоторой боязливостью») только в 1884 году.
Выход первого номера «Отечественных записок» 1 января 1839 года напоминал первый спуск на воду хорошо оснащенного и вооруженного корабля: это была «книжица» вдвое толще самой популярной тогда «Библиотеки для чтения» О. И. Сенковского. Соучредитель журнала И. И. Панаев по этому поводу приводил строку из пушкинской «Осени»: «Громада двинулась и рассекает волны…»
Сильная сторона «Отечественных записок» заключалась в том, что литераторы разных поколений сумели сделать содержание журнала более разнообразным по сравнению с его главным конкурентом – «Библиотекой для чтения» Сенковского, имевшей не менее 5000 подписчиков. «В возобновленных „Отечественных записках“, – писал Панаев, – допевали свои лебединые песни лучшие из наших беллетристов и блистательно начали свои дебюты молодые люди, только что вступившие на литературное поприще». Например, в 1839 году в журнале печатались произведения В. Ф. Одоевского, В. А. Соллогуба, М. Ю. Лермонтова, В. И. Даля, А. В. Кольцова, П. А. Вяземского, Е. А. Баратынского. Потом будут Ф. М. Достоевский, А. Ф. Писемский, Т. М. Грановский, А. И. Герцен, М. Н. Катков… Краевский сумел привлечь в возрожденный «толстый» журнал лучших авторов – от В. А. Жуковского до подающей надежды молодежи из круга московских западников, в том числе В. Г. Белинского.
Картинка эпохи: на Невском проспекте Фаддей Булгарин впервые встречается с только приехавшим из Москвы Виссарионом Белинским и, с любопытством осматривая его щуплую фигуру с головы до ног, произносит: «А! Так это бульдог-то, которого выписали из Москвы, чтобы травить нас?» Позже Белинский будет возмущаться жесткой требовательностью Краевского: «Краевский стоит с палкою и погоняет…» Но сам же и признает: «И то сказать, без этой палки я не написал бы никогда ни строки…»
Отношение Краевского к сотрудникам как к «пролетариям умственного труда», обязанным по точно данным указаниям вовремя поставлять известное количество качественной работы, не всем было по вкусу. Тем не менее именно такое отношение формировало дисциплину интеллектуальной деятельности и создавало журналистов-профессионалов, уважающих и себя, и читателей. «Брось он журнал, – признавался Белинский, – и у него будет прекрасное место, деньги, чины… Но его Бог наказал страстью к журналистике… Это человек, который из всех русских литераторов один способен крепко работать и поставить в срок огромную книжку, способен один талантливо отвалять Греча, Булгарина или Полевого… Наконец, это честный и благородный человек, которому можно подать руку, не боясь запачкать ее».
Конкуренты не раз пытались применить против Краевского испытанное оружие – доносы (мол, хитрец Краевский «умнее Марата и Робеспьера» и прячет в толще своих изданий «идеи комунисма, социалисма и пантеисма»). Но издатель «Отечественных записок» хорошо изучил противника и заранее подготовился к такому повороту событий. В числе «соучредителей», то есть пайщиков журнала, были старший чиновник II отделения Б. А. Враский и адъютант шефа жандармов Л. В. Дубельта В. А. Владиславлев. Это оказалось надежным защитным ходом: в самых напряженных ситуациях Дубельт мог вызвать Краевского и «намылить голову за либерализм», но в итоге объявить, что «ничего из этого не будет…». Позже Булгарин сменил (точнее, разнообразил) тактику: он предложил Краевскому просто «присоединиться к союзу журнальных магнатов и сообща с ними управлять делами литературы». Краевский, как тогда говорили, «устранил предложение».
Борьба с «торговым направлением» журналистики, не стесняющимся писать на конкурента доносы в III отделение, приносила, как это ни странно, доход. Число подписчиков журнала составило 8000 – огромная цифра для России того времени. И тогда Краевский принялся за работу с газетами. В результате – всплеск успеха «Русского инвалида» в 1843–1852 годах, а затем превращение «Санкт-Петербургских ведомостей» из вялого академического листка в прекрасную газету, к тому же приносящую официальному издателю – Академии наук – 50 000 рублей годового дохода. Число подписчиков выросло до небывалого уровня – 12 000 (для сравнения: сверхпопулярный «Колокол» имел в лучшие годы 3000). Небывалое процветание газеты академические мужи отнесли исключительно к достоинствам самой академии и по истечении срока договора с Краевским в 1862 году поспешили подыскать нового арендатора, даже не выслушав предложений прежнего. Краевский же решил издавать частную общественно-политическую газету. Идея немыслимая в предшествующую николаевскую эпоху и весьма непростая по исполнению в эпоху «гласности».
Андрей Краевский хотел назвать новую газету «Голос народа», и, хотя такое название не разрешили, выраженная в нем идея издания не изменилась. «Нужно знать, что думает Россия о своих общественных интересах, что ей нравится, что не нравится, что ею отвергается, – писал Краевский. – Мне кажется, что настала пора проявления своих нужд и стремлений, своего горя и радости, а гласным органом служит пока только журналистика».
Выходу газеты способствовали связи Краевского в высших слоях петербургской либеральной бюрократии. Издатель понимал, что высшие чиновники, «константиновцы» (то есть приверженцы лидера либерального лагеря великого князя Константина Николаевича), сменившие «николаевцев» на самых ответственных постах, должны искать способ влияния на общественное мнение через прессу. И он был готов к сотрудничеству с либералами в правительстве.
«Насколько сил хватит у русского печатного органа, – писал Краевский своему старому другу В. Ф. Одоевскому, – он должен поддерживать всякую прогрессивную меру правительства, выражая собой одобрение лучшей, образованнейшей части общества, и побивать всеми своими кулаками всякое поползновение к ретроградности».
В итоге его идею об издании газеты поддержали министр внутренних дел П. А. Валуев, министр финансов М. Х. Рейтерн и особенно министр народного просвещения А. В. Головнин, предложивший Краевскому помощь в первый же день своего назначения на министерский пост. Валуев добился высочайшей поддержки начинания Краевского, рапортуя, что издатель «согласен подчиниться влиянию III отделения и Министерства внутренних дел, если ему будет оказано пособие…», а Головнин окончательно определил на содержание газеты весьма приличную сумму – 12 000 рублей в год. Деньги выдавались «помесячно, регулярно, безотчетно». Он же редактировал программу газеты, появившуюся в первом номере «Голоса» 1 января 1863 года. «Мы стоим за деятельную реформу, – говорилось в ней, – но не желаем скачков и бесполезной ломки… Мы не хотим льстить правительству, не желаем льстить и народу, не намереваемся заискивать в той среде, которая известна под именем «юной России» (то есть радикалов. – Д. О.)… Постараемся усвоить те обильные последствия блага, которыми дело реформы успело уже обозначиться…» Огарев из эмиграции отозвался на это довольно зло: «Голос влажный, голос невский; Головнинский, валуевский; Издает Андрей Краевский…»