Страница:
Затем следует сцена, где события, по всегдашнему обычаю Парадисиса, как бы налезают друг на друга:
«В это утро Косса проснулся в хорошем настроении и залюбовался бело-розовым телом сестры Анезии, лежавшей рядом с ним. Она уже не спала, но боялась пошевельнуться, дабы не прервать драгоценного сна папы Иоанна XXIII. Что-то заставило ее проснуться. Она не понимала, что именно: был ли это шум в голове или что-то другое? Нарушить же покой его святейшества она не решалась.
Девушка была еще очень молода и совсем недавно пришла в монастырь. Здесь ее и увидел Косса. И сегодня впервые провел с ней ночь. А теперь спит.
Послышались шаги, в дверь тихонько постучали. Косса открыл глаза и спрыгнул с постели. Но как ни быстро было движение, которым он накинул одеяло на девушку, розовый луч зари, проникший через жалюзи, успел осветить следы потери невинности на белоснежных простынях. Свежее лицо девушки залилось краской, когда Косса попросил посетителя войти.
В дверь протиснулось огромное тело одноглазого гиганта, бывшего пирата, который стал теперь правой рукой нашего героя. Он спокойно огляделся, так как давно привык к подобным картинам, повторяющимся тысячу раз.
— Гуиндаччо, в каком монастыре поблизости нет настоятельницы? — спросил Иоанн, показывая глазами на девушку, стыдливо завернувшуюся в одеяло. — Узнай и скажи мне. Или лучше скажи Пасхалию, пусть он позаботится!»
Далее выясняется, что народ Рима возмущен попыткой Коссы продать во Флоренцию останки Святого Иоанна (третьи по счету) за 50 тысяч флоринов, и что одновременно приехали синьорина Динора Черетами с матерью Джильдой и бабушкой Констанцией.
«Девочка, увидев Иоанна, бросилась к нему в объятия и со страстью, неожиданной для ее возраста, зашептала ему в ухо:
— Мой дорогой! Хороший мой! Теперь я всегда буду с тобой! — она заботливо оглядела его. — Мы все останемся здесь. И мама, и бабушка. А отец будет жить в Перудже»…
XL
XLI
«В это утро Косса проснулся в хорошем настроении и залюбовался бело-розовым телом сестры Анезии, лежавшей рядом с ним. Она уже не спала, но боялась пошевельнуться, дабы не прервать драгоценного сна папы Иоанна XXIII. Что-то заставило ее проснуться. Она не понимала, что именно: был ли это шум в голове или что-то другое? Нарушить же покой его святейшества она не решалась.
Девушка была еще очень молода и совсем недавно пришла в монастырь. Здесь ее и увидел Косса. И сегодня впервые провел с ней ночь. А теперь спит.
Послышались шаги, в дверь тихонько постучали. Косса открыл глаза и спрыгнул с постели. Но как ни быстро было движение, которым он накинул одеяло на девушку, розовый луч зари, проникший через жалюзи, успел осветить следы потери невинности на белоснежных простынях. Свежее лицо девушки залилось краской, когда Косса попросил посетителя войти.
В дверь протиснулось огромное тело одноглазого гиганта, бывшего пирата, который стал теперь правой рукой нашего героя. Он спокойно огляделся, так как давно привык к подобным картинам, повторяющимся тысячу раз.
— Гуиндаччо, в каком монастыре поблизости нет настоятельницы? — спросил Иоанн, показывая глазами на девушку, стыдливо завернувшуюся в одеяло. — Узнай и скажи мне. Или лучше скажи Пасхалию, пусть он позаботится!»
Далее выясняется, что народ Рима возмущен попыткой Коссы продать во Флоренцию останки Святого Иоанна (третьи по счету) за 50 тысяч флоринов, и что одновременно приехали синьорина Динора Черетами с матерью Джильдой и бабушкой Констанцией.
«Девочка, увидев Иоанна, бросилась к нему в объятия и со страстью, неожиданной для ее возраста, зашептала ему в ухо:
— Мой дорогой! Хороший мой! Теперь я всегда буду с тобой! — она заботливо оглядела его. — Мы все останемся здесь. И мама, и бабушка. А отец будет жить в Перудже»…
XL
Все это так, и, положим, что именно так и было, но где перед нами отец церкви? Выдающийся политик? Покровитель гуманистов? Да где и выдающийся финансист, создавший разветвленную банковскую систему?
Что ж он, стихов, а паче того писем Петрарки не читал? Не знакомился с наследием флорентийских гениев, того же Данте и прочих, создавших славу своего города и утвердивших позднее флорентийский говор как литературный язык всей Италии? Что ж, в Латеране или старых (пусть старых!) залах Ватикана не устраивались иные оргии и иные пиры, более близкие к «Пиру» Платона? И не беседовали тогда, за изысканными явствами папского стола о живописи, зодчестве, о творениях Джованни Пизано и Джотто, об очередном послании Калуччо Салутати, бессменного канцлера Флорентийской республики?
Не представить ли себе за этим столом д’Альи, который, сплетая и расплетая тонкие долгие пальцы, вдохновенно повествует о движении светил, о неизбежных в юлианском календаре ошибках противу солнечного года, нарастающих с каждым столетием, о Манефоне, египетстких жрецах, о халдеях, о том, как Юлий Цезарь, устроив «Год конфуза», единым махом исправил Римский календарь. И Косса вдумчиво хмурит брови, забыв о серебряном, с позолотою, кубке багряного кьянти» и прикидывает, что — да! — разделавшись со схизмою, заставив отречься от престола упрямых соперников своих, ему надлежит вновь в первую голову заняться, помимо финансовых дел, реформой календаря.
И, попутно скажем мы, могло, очень могло получиться так, что григорианский календарь, которым с Петра Великого пользуемся и мы, появился бы на полтора столетия раньше под именем иоанновского. И вряд ли тогда кто-нибудь поминал о пиратском прошлом и недостойном поведении Бальтазара Коссы… Могло быть? Могло!
Тихая музыка. Стройный ансамбль лютни, цитры и виолы в согласном звучании овевает председящих. Слуги вносят все новые блюда. После «фрутти ди маре» и макарон является жареная макрель, запеченные на вертеле цесарки. И уже «разрушен» и унесен красавец-кабан, и уже, с новыми переменами вин, являются сыр, печенья и сласти, восточный рахат-лукум, орехи и пастила.
И гуманист Поджо Браччолини делает широкий жест — ибо разговор с церковных дел и календаря вновь соскользнул на литературу и поэзию, на творения нового светила, Джованни Боккаччо и его «Декамерон», — делает широкий жест, увлеченно сказывая о новых находках античных рукописей, о Тите Ливии и Лукреции, о чистоте латинского языка, который гуманисты чают восстановить в его первозданном древнем великолепии. Вспоминают Пикколо Никколи, которого и сам Косса посещал когда-то, удивляясь его собранию античных ваз.
Поджо, порядком-таки хвативший и итальянских и испанских вин, слишком широко размахивая руками, толкует о благородстве, как результате личных качеств и заслуг, и неясно тут, одобряет ли он Коссу или втайне критикует его, обрушиваясь на старую родовую аристократию.
Играет музыка. Появляются девушки в легких, просвечивающих струящихся платьях, танцуют перед гостями, прозрачно намекая на возможность более интимной близости.
Здесь присутствует и Леонардо Бруни (Аретино), уже давно занимающий должность секретаря папской курии, успевший под покровительством папы разбогатеть. Он говорит о важности воспитания, и духовного и физического, в сочетании с практическими штудиями:
— Ибо знания теоретические без знания действительности бесполезны и пусты, а знания действительности, как бы велики они ни были, если не украшены они блеском литературных сведений, будут казаться лишними и темными!
Бруни — горячий сторонник Флоренции и флорентийского государственного устройства. Он и тут, горячась, ставит его всем в пример, высказывая мысли своего будущего трактата «Похвала Флоренции».
Собеседники раз за разом взглядывают на греческого ученого Хризолора, в долгой серебряной бороде, у коего учились многие из них, внимательного и немногословного.
У него за спиной умирающая Византия, обветшавшие дворцы императоров, замолкший ипподром, обезлюженный город, из которого все живое перебралось через залив Золотой Рог в Галату, подчинившись безудержной генуэзской экспансии… Но за его спиною и труды Иоанна Златоустого, и Михаил Пселл, и великие каппадокийцы, и Палама, и Малала, и Вриенний, и Анна Комнина. За его спиною — чудо Святой Софии, непревзойденное доднесь, и тени великих эллинов: Ксенофонта и Геродота, отца истории, Эсхила и Еврипида, и божественный Гомер, и эти слова, доныне бросающие в дрожь:
Невозможно спасти народ, уставший жить, но возможно сохранить культуру, передав ее немеркнущий огонек в другие, юные руки. Культура — это всегда накопление. И подвиг ученого, и его, Хризолора, подвиг — не дать угаснуть свече, передать ее им, сюда. Тот дар, который уже не в подъем его измельчавшим землякам… А итальянцев токмо надобно научить читать по-гречески! Прочтя в подлиннике Софокла, Фукидита или Василия Великого, они их уже не забудут!
Новый папа, кажется, культурнее прочих, и с ним приятно иметь дело, а эти юные мужи симпатичны своей пылкостью и прямотой. Да кто-то из них даже и учился у него!
Поджо горячится. Он будет сделан папским секретарем и примет участие в Констанцском соборе, с которого он отправится путешествовать по Германии, попутно разыскивая античные рукописи в монастырях. Он опишет целебные купанья в Бадене, созревших, в цвете красоты, девушек, купающихся за низкой перегородкой рядом с мужчинами, опишет, как они поют и танцуют, и не воспоминаниями ли о приемах у Коссы вдохновлялись эти его письма из-за Альп?
И тот же Поджо не побоится, в следующем письме, описать с живейшим сочувствием к осужденному, казнь Иеронима Пражского, коего Поджо сравнит с героями-мучениками древнего Рима.
Звучит музыка, танцуют юные девушки в легких прозрачных одеяниях, словно бы сошедшие с будущих картин еще только родившегося Боттичелли, зазывно поглядывая на гостей, и с каким вниманием, с какою любовью слушает наш Бальтазар, «пират и насильник», ученые речи и споры своих гостей! Насколько тактичен и вежлив! Тут он, прежде всего, правовед и теолог, выученик болонского университета, получивший две докторские степени. А прочее — несостоявшийся союз с анжуйцем, угроза неаполитанского вторжения, борьба за Рим и в Риме — там, за стенами Латерана, и отодвинуто посторонь, как и женщины, как и любовь.
Назавтра Бальтазар, сидя у себя за рабочим столом, вызывает Дитриха фон Нима.
— Необходимо назначить пенсии гуманистам вот до этому списку. Суммы у меня проставлены!
— Ваше святейшество! — фон Ним говорит, не подымая глаз. — Вы обещали выдать по восемь тысяч флоринов кардиналам…
— Кардиналы получили достаточно. Я истратил на них столько, что мне впору самому теперь собирать милостыню! — возражает Косса тихо, но грозно, и взглядывает на секретаря так, что фон Ним весь сжимается, понимая, что может воспоследовать, ежели он прибавит еще хотя бы слово в осуждение папских трат. И как он ненавидит в сей миг этого пирата, выскочку, обольстителя, как прямо жаждет его погубить, но как? И чем? Уйти с работы секретаря при папском дворе Дитрих фон Ним не может себе позволить, это значило бы погибнуть с голоду. Ему, Дитриху, никто не вручит пенсии, чтобы он мог просто жить и собирать рукописи да заниматься болтовней, как они все, подрывая самые основы церковной организации!
Папа — покровитель гуманистов! Покровитель безбожников! Да он и сам безбожник, воплощение дьявола, сам дьявол!
— Во всяком случае, Поджо Браччолини еще слишком молод… — начал было он.
— Браччолини я нынче беру к себе секретарем! — перебивает Косса, как о давно решенном.
Дитрих фон Ним скрипнул зубами и смолк. Коссу он ненавидел больше, чем даже Урбана VI, хотя его и воротило когда-то от пыток и вида крови, которую проливал Урбан. Но то было хоть понятно! В борьбе за власть и не такое еще бывает! Но платить людям за то, что они читают в подлиннике Лукреция и собирают рукопией древнего Рима? Платить за удовольствия, доставляемые ими самими себе?! Этого фон Ним не мог понять совершенно и потому исходил сдавленною злобой, тем более страшной, что она, пока Косса был у власти, не могла найти себе выхода.
— Вызовешь Поджо ко мне! — приказал Косса в спину уходящему фон Ниму, и тот вздрогнул, словно ударенный хлыстом.
— О, я вызову! — прошептал он, уже подходя к лестнице. — Я содею все, чего ты просишь, но когда ты окажешься на краю пропасти, граф Белланте, я сам столкну тебя туда! И буду любоваться твоим смертным полетом! (До Констанцского собора оставалось всего два года.)
Но тут голос Коссы догнал его снова, заставив остановиться и даже вернуться назад:
— Слушайте, Дитрих, ведь вы чему-то учились, насколько я понимаю? Вы бакалавр? (Это была очередная пощечина, ибо Косса ухитрился среди всех своих дел получить степень доктора обоих прав, и неясно, как он это сделал, но — сделал-таки! Дитрих фон Ним полагал, что степень была присуждена ему просто «honoris kausa», как папскому легату, но Косса, о чем он никому не рассказывал, действительно провел диспут в бытность свою в Болонье и досдал экзамены по общему и церковному праву, хотя профессора и конфузились, принимая экзамены у посланца самого Бонифация IX, но, положа руку на сердце, заявляли впоследствии, что этот бывший пират оказался зело знающим и докторскую степейь получил вполне заслуженно.) Как вы полагаете, Дитрих, могли бы мы изучать то самое римское право, да и читать в подлинниках древних отцов церкви, ежели бы эти вот, как вы полагаете, — и не спорьте со мной! — книжные черви не проделали грандиозную работу по возвращению нам античной культуры? Великой античной культуры! — повторил Косса, насмешливо глядя в спину уже уходящего, сгорбившегося папского секретаря. — И еще: подготовьте мне решение о передаче головы Иоанна Крестителя Флоренции! Да, да, за пятьдесят тысяч золотых флоринов!
«Укус этой гадины, хоть она и ядовита, вряд ли будет смертельным для меня!» — подумал Косса про себя, углубляясь в бумаги, и еще раз жестко усмехнулся, слегка покачав головою.
Он ошибался. Именно укус «этой гадины» оказался впоследствии для него роковым.
А пока… Следовало написать в Феррару, Никколо III д’Эсте, красиво написать! Как-никак, отцом Никколо в Ферраре открыт университет, и для этой роли фон Ним с его засушенной канцелярской прозой вовсе не годился. «Поручу это Луиджи да Прато, или даже Поджо!» — решил Бальтазар про себя. Отдавать Падую в руки Венеции, как это намерен сделать Никколо, теперь, когда не укрощен еще Григорий XII, было опасно. Письмо должно быть дружеским, дышать радостью, коснуться рыцарских поэм, милых его сердцу, и только чуть-чуть… Поджо, несомненно, справится с этим! И не дай Бог, ежели Никколо д’Эсте объединится с Владиславом Неаполитанским! Тогда остается одно лишь спасение — Сигизмунд.
И еще надо написать Джан Франческо Гонзаго в Мантую. Он, кажется, союзник Сигизмунда, кроме того, школа гуманистов Витторино да Фельтре в Мануе уже прославилась на всю Италию и прославила род Гонзага…
Нужны новые люди. Не эти искатели бенефиций и пребенд, каждый из которых тащит в свой огород, Для которых папская курия — лишь источник дохода и наживы, а люди дела, работающие на общую идею: объединение Италии и объединение церкви. Служащие идее гуманисты должны заменить жадную толпу тунеядцев!
Если бы не Владислав! Хватило бы времени! Владислав кончит, как все они, — достойных наследников у него нет. Нет и системы, организации, способной продолжить его дело. Даже у Гогенштауфенов не получилось ничего!
Убрать, убрать эту средневековую лавочку бесконечных кормлений! Церковь должна быть не сообществом феодалов, а единым рабочим организмом. В моих руках? Да, теперь в моих руках! Я должен сделать то, чего не смогли сделать ни Гильдебранд, ни Иннокентий III.
Если бы этот фон Ним — который писал ведь Рупрехту! — хоть что-нибудь понимал!
Что ж он, стихов, а паче того писем Петрарки не читал? Не знакомился с наследием флорентийских гениев, того же Данте и прочих, создавших славу своего города и утвердивших позднее флорентийский говор как литературный язык всей Италии? Что ж, в Латеране или старых (пусть старых!) залах Ватикана не устраивались иные оргии и иные пиры, более близкие к «Пиру» Платона? И не беседовали тогда, за изысканными явствами папского стола о живописи, зодчестве, о творениях Джованни Пизано и Джотто, об очередном послании Калуччо Салутати, бессменного канцлера Флорентийской республики?
Не представить ли себе за этим столом д’Альи, который, сплетая и расплетая тонкие долгие пальцы, вдохновенно повествует о движении светил, о неизбежных в юлианском календаре ошибках противу солнечного года, нарастающих с каждым столетием, о Манефоне, египетстких жрецах, о халдеях, о том, как Юлий Цезарь, устроив «Год конфуза», единым махом исправил Римский календарь. И Косса вдумчиво хмурит брови, забыв о серебряном, с позолотою, кубке багряного кьянти» и прикидывает, что — да! — разделавшись со схизмою, заставив отречься от престола упрямых соперников своих, ему надлежит вновь в первую голову заняться, помимо финансовых дел, реформой календаря.
И, попутно скажем мы, могло, очень могло получиться так, что григорианский календарь, которым с Петра Великого пользуемся и мы, появился бы на полтора столетия раньше под именем иоанновского. И вряд ли тогда кто-нибудь поминал о пиратском прошлом и недостойном поведении Бальтазара Коссы… Могло быть? Могло!
Тихая музыка. Стройный ансамбль лютни, цитры и виолы в согласном звучании овевает председящих. Слуги вносят все новые блюда. После «фрутти ди маре» и макарон является жареная макрель, запеченные на вертеле цесарки. И уже «разрушен» и унесен красавец-кабан, и уже, с новыми переменами вин, являются сыр, печенья и сласти, восточный рахат-лукум, орехи и пастила.
И гуманист Поджо Браччолини делает широкий жест — ибо разговор с церковных дел и календаря вновь соскользнул на литературу и поэзию, на творения нового светила, Джованни Боккаччо и его «Декамерон», — делает широкий жест, увлеченно сказывая о новых находках античных рукописей, о Тите Ливии и Лукреции, о чистоте латинского языка, который гуманисты чают восстановить в его первозданном древнем великолепии. Вспоминают Пикколо Никколи, которого и сам Косса посещал когда-то, удивляясь его собранию античных ваз.
Поджо, порядком-таки хвативший и итальянских и испанских вин, слишком широко размахивая руками, толкует о благородстве, как результате личных качеств и заслуг, и неясно тут, одобряет ли он Коссу или втайне критикует его, обрушиваясь на старую родовую аристократию.
Играет музыка. Появляются девушки в легких, просвечивающих струящихся платьях, танцуют перед гостями, прозрачно намекая на возможность более интимной близости.
Здесь присутствует и Леонардо Бруни (Аретино), уже давно занимающий должность секретаря папской курии, успевший под покровительством папы разбогатеть. Он говорит о важности воспитания, и духовного и физического, в сочетании с практическими штудиями:
— Ибо знания теоретические без знания действительности бесполезны и пусты, а знания действительности, как бы велики они ни были, если не украшены они блеском литературных сведений, будут казаться лишними и темными!
Бруни — горячий сторонник Флоренции и флорентийского государственного устройства. Он и тут, горячась, ставит его всем в пример, высказывая мысли своего будущего трактата «Похвала Флоренции».
Собеседники раз за разом взглядывают на греческого ученого Хризолора, в долгой серебряной бороде, у коего учились многие из них, внимательного и немногословного.
У него за спиной умирающая Византия, обветшавшие дворцы императоров, замолкший ипподром, обезлюженный город, из которого все живое перебралось через залив Золотой Рог в Галату, подчинившись безудержной генуэзской экспансии… Но за его спиною и труды Иоанна Златоустого, и Михаил Пселл, и великие каппадокийцы, и Палама, и Малала, и Вриенний, и Анна Комнина. За его спиною — чудо Святой Софии, непревзойденное доднесь, и тени великих эллинов: Ксенофонта и Геродота, отца истории, Эсхила и Еврипида, и божественный Гомер, и эти слова, доныне бросающие в дрожь:
Он сам чувствует себя иногда эдаким Приамом перед этой шумной толпою потомков великого Рима. Он опять приехал их учить, передавать, спасая от забвения, опыт великого прошлого угасшей Византии и незабвенной Греции, где родились труды Гиппократа и Пифагора, Эвклида и Эпикура, Платона и Аристотеля, драмы Софокла и бессмертная лирика Сафо…
Будет некогда день, и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам, и народ копьеносца Приама.
Невозможно спасти народ, уставший жить, но возможно сохранить культуру, передав ее немеркнущий огонек в другие, юные руки. Культура — это всегда накопление. И подвиг ученого, и его, Хризолора, подвиг — не дать угаснуть свече, передать ее им, сюда. Тот дар, который уже не в подъем его измельчавшим землякам… А итальянцев токмо надобно научить читать по-гречески! Прочтя в подлиннике Софокла, Фукидита или Василия Великого, они их уже не забудут!
Новый папа, кажется, культурнее прочих, и с ним приятно иметь дело, а эти юные мужи симпатичны своей пылкостью и прямотой. Да кто-то из них даже и учился у него!
Поджо горячится. Он будет сделан папским секретарем и примет участие в Констанцском соборе, с которого он отправится путешествовать по Германии, попутно разыскивая античные рукописи в монастырях. Он опишет целебные купанья в Бадене, созревших, в цвете красоты, девушек, купающихся за низкой перегородкой рядом с мужчинами, опишет, как они поют и танцуют, и не воспоминаниями ли о приемах у Коссы вдохновлялись эти его письма из-за Альп?
И тот же Поджо не побоится, в следующем письме, описать с живейшим сочувствием к осужденному, казнь Иеронима Пражского, коего Поджо сравнит с героями-мучениками древнего Рима.
Звучит музыка, танцуют юные девушки в легких прозрачных одеяниях, словно бы сошедшие с будущих картин еще только родившегося Боттичелли, зазывно поглядывая на гостей, и с каким вниманием, с какою любовью слушает наш Бальтазар, «пират и насильник», ученые речи и споры своих гостей! Насколько тактичен и вежлив! Тут он, прежде всего, правовед и теолог, выученик болонского университета, получивший две докторские степени. А прочее — несостоявшийся союз с анжуйцем, угроза неаполитанского вторжения, борьба за Рим и в Риме — там, за стенами Латерана, и отодвинуто посторонь, как и женщины, как и любовь.
Назавтра Бальтазар, сидя у себя за рабочим столом, вызывает Дитриха фон Нима.
— Необходимо назначить пенсии гуманистам вот до этому списку. Суммы у меня проставлены!
— Ваше святейшество! — фон Ним говорит, не подымая глаз. — Вы обещали выдать по восемь тысяч флоринов кардиналам…
— Кардиналы получили достаточно. Я истратил на них столько, что мне впору самому теперь собирать милостыню! — возражает Косса тихо, но грозно, и взглядывает на секретаря так, что фон Ним весь сжимается, понимая, что может воспоследовать, ежели он прибавит еще хотя бы слово в осуждение папских трат. И как он ненавидит в сей миг этого пирата, выскочку, обольстителя, как прямо жаждет его погубить, но как? И чем? Уйти с работы секретаря при папском дворе Дитрих фон Ним не может себе позволить, это значило бы погибнуть с голоду. Ему, Дитриху, никто не вручит пенсии, чтобы он мог просто жить и собирать рукописи да заниматься болтовней, как они все, подрывая самые основы церковной организации!
Папа — покровитель гуманистов! Покровитель безбожников! Да он и сам безбожник, воплощение дьявола, сам дьявол!
— Во всяком случае, Поджо Браччолини еще слишком молод… — начал было он.
— Браччолини я нынче беру к себе секретарем! — перебивает Косса, как о давно решенном.
Дитрих фон Ним скрипнул зубами и смолк. Коссу он ненавидел больше, чем даже Урбана VI, хотя его и воротило когда-то от пыток и вида крови, которую проливал Урбан. Но то было хоть понятно! В борьбе за власть и не такое еще бывает! Но платить людям за то, что они читают в подлиннике Лукреция и собирают рукопией древнего Рима? Платить за удовольствия, доставляемые ими самими себе?! Этого фон Ним не мог понять совершенно и потому исходил сдавленною злобой, тем более страшной, что она, пока Косса был у власти, не могла найти себе выхода.
— Вызовешь Поджо ко мне! — приказал Косса в спину уходящему фон Ниму, и тот вздрогнул, словно ударенный хлыстом.
— О, я вызову! — прошептал он, уже подходя к лестнице. — Я содею все, чего ты просишь, но когда ты окажешься на краю пропасти, граф Белланте, я сам столкну тебя туда! И буду любоваться твоим смертным полетом! (До Констанцского собора оставалось всего два года.)
Но тут голос Коссы догнал его снова, заставив остановиться и даже вернуться назад:
— Слушайте, Дитрих, ведь вы чему-то учились, насколько я понимаю? Вы бакалавр? (Это была очередная пощечина, ибо Косса ухитрился среди всех своих дел получить степень доктора обоих прав, и неясно, как он это сделал, но — сделал-таки! Дитрих фон Ним полагал, что степень была присуждена ему просто «honoris kausa», как папскому легату, но Косса, о чем он никому не рассказывал, действительно провел диспут в бытность свою в Болонье и досдал экзамены по общему и церковному праву, хотя профессора и конфузились, принимая экзамены у посланца самого Бонифация IX, но, положа руку на сердце, заявляли впоследствии, что этот бывший пират оказался зело знающим и докторскую степейь получил вполне заслуженно.) Как вы полагаете, Дитрих, могли бы мы изучать то самое римское право, да и читать в подлинниках древних отцов церкви, ежели бы эти вот, как вы полагаете, — и не спорьте со мной! — книжные черви не проделали грандиозную работу по возвращению нам античной культуры? Великой античной культуры! — повторил Косса, насмешливо глядя в спину уже уходящего, сгорбившегося папского секретаря. — И еще: подготовьте мне решение о передаче головы Иоанна Крестителя Флоренции! Да, да, за пятьдесят тысяч золотых флоринов!
«Укус этой гадины, хоть она и ядовита, вряд ли будет смертельным для меня!» — подумал Косса про себя, углубляясь в бумаги, и еще раз жестко усмехнулся, слегка покачав головою.
Он ошибался. Именно укус «этой гадины» оказался впоследствии для него роковым.
А пока… Следовало написать в Феррару, Никколо III д’Эсте, красиво написать! Как-никак, отцом Никколо в Ферраре открыт университет, и для этой роли фон Ним с его засушенной канцелярской прозой вовсе не годился. «Поручу это Луиджи да Прато, или даже Поджо!» — решил Бальтазар про себя. Отдавать Падую в руки Венеции, как это намерен сделать Никколо, теперь, когда не укрощен еще Григорий XII, было опасно. Письмо должно быть дружеским, дышать радостью, коснуться рыцарских поэм, милых его сердцу, и только чуть-чуть… Поджо, несомненно, справится с этим! И не дай Бог, ежели Никколо д’Эсте объединится с Владиславом Неаполитанским! Тогда остается одно лишь спасение — Сигизмунд.
И еще надо написать Джан Франческо Гонзаго в Мантую. Он, кажется, союзник Сигизмунда, кроме того, школа гуманистов Витторино да Фельтре в Мануе уже прославилась на всю Италию и прославила род Гонзага…
Нужны новые люди. Не эти искатели бенефиций и пребенд, каждый из которых тащит в свой огород, Для которых папская курия — лишь источник дохода и наживы, а люди дела, работающие на общую идею: объединение Италии и объединение церкви. Служащие идее гуманисты должны заменить жадную толпу тунеядцев!
Если бы не Владислав! Хватило бы времени! Владислав кончит, как все они, — достойных наследников у него нет. Нет и системы, организации, способной продолжить его дело. Даже у Гогенштауфенов не получилось ничего!
Убрать, убрать эту средневековую лавочку бесконечных кормлений! Церковь должна быть не сообществом феодалов, а единым рабочим организмом. В моих руках? Да, теперь в моих руках! Я должен сделать то, чего не смогли сделать ни Гильдебранд, ни Иннокентий III.
Если бы этот фон Ним — который писал ведь Рупрехту! — хоть что-нибудь понимал!
XLI
Да, рядом, за стенами Латерана, творится история. Франция продолжает свои усилия одолеть неаполитанцев, продолжается, никак не кончаясь, схизма. На фоне всей этой борьбы уже умерло трое пап. Луи Анжуйский в морском сражении с Неаполем потерял свой флот, йо зато под его нажимом Косса сделался папой. (Не Гаспар ли помог уговорить анжуйца в тот раз?) Слава Богу, что Коссе удалось вовремя выкупить своих родственников!
Ныне неаполитанский напор грозит затопить не только папскую область, но и сокрушить саму Флоренцию, а ради чего? У Владислава нет даже наследников! Передаст сестре, и будет у нас Джованна Вторая? В обоих смыслах! Того только и не хватало Италии!
Парадисис дальнейшие события опять рассматривает под углом лично-любовных отношений своего героя. (Как будто не было речей, выступлений перед народом, трагического приближения неаполитанских войск.)
1414-й год, «Диноре едва минуло шестнадцать лет, но она приобрела уже большой опыт и была достойной любовницей папы, сохранив при этом детскую наивность и непосредственность, свежесть и красоту ребенка.
Она многому научилась у Иоанна XXIII и прекрасно разбиралась не только в любовных, но и во многих других делах. Способная и умная, она все схватывала на лету! Иоанн часто с восхищением вглядывался в хорошенькое личико своей внучки-любовницы. «Эта девочка может мне помочь… Именно теперь…» — думал он.
По Парадисису Косса, преданный римлянами, бежит из Рима от Владислава почти один. Причем сперва перебирается во дворец Орсини (это 7 июля 1413 года!), куда Гуиндаччо приводит ему Динору, а ночью будит Коссу с известием, что Владислав в городе и римляне приветствуют его. Косса бежит. Но тут (драматическая встреча!) его как раз разыскала и встречает на улице Има Джаноби (бывшая Давероне).
— Где твой муж? — тихо спрашивает Косса.
— У меня больше нет мужа, — так же тихо отвечает она. — Я убежала от него!
Все четверо (две женщины, Косса и Гуиндаччо) идут потайным ходом на берег Тибра (ох, эта неистовая любовь всех романистов к тайным подземным ходам!), переплывают реку на лодке и укрываются в замке Ангела.
Потом Косса — Динора все время рядом с ним! — говорит девушке:
— Я хочу, чтобы ты осталась здесь, в Риме, познакомилась с Владиславом и заставила его полюбить себя![32]
Косса тут же посылает Гуиндаччо Буонаккорсо к Пасхалию взять пятьсот флоринов (в городе уже свирепствует кондотьер Тарталья!) и с письмом Коссы скакать в Перуджу, к аптекарю Черетами (как выясняется позже, за ядом, отравить Владислава).
Но мы, однако, знаем, что Коссе приходится в этот именно день бежать самому со всем своим двором, и на посыл к аптекарю у него просто нет времени!
Име он тут же сообщает «с деланной гордостью», Что Динора — его дочь.
«Потом внимательно посмотрел в глаза Име:
— Итак, сеньор Джаноби умер?
Уходившая Динора сердито и ревниво поглядывала издали на эту пару. Има счастливо улыбалась, радуясь встрече со своим первым и единственным любовником, ставшим теперь папой.
— Нет, — помедлив, ответила она. — Мой муж жив. — И, отвернувшись, тихо добавила: — Я бросила его и приехала к тебе.
Иоанн XXIII удивленно взглянул на нее.
— Он тебя мучил?
— Нет, — тихо ответила она, краснея. — Он меня любил. — И она закрыла лицо руками. — Я не знаю, что со мной, — помедлив, продолжала Има. — Я до сих пор схожу по тебе с ума… После стольких лет… Кажется, мне уж пора было бы стать умнее. Но я не могла больше оставаться в Милане.
Косса крепко прижал ее к себе».
Сцена решительно плоха. Здесь все натянуто, излишне сближено, да и попросту психологически неверно. Столь серьезная просьба к Диноре не могла быть изложена на ходу. Мол, прощай, девочка, да, кстати, стань любовницей Владислава и отрави его! Так с женщинами не разговаривают, тем паче с любимыми. Тут уж Парадисису изменил вкус, а в стремлении очернить своего героя даже и воображение отказало.
Има слишком нежданно оказывается на пути беглецов ранним утром, откровенные разговоры в присутствии обеих женщин совершенно неправдоподобны, и так далее.
И где смятение, ужас, толпа беглецов, падающие от усталости клирики, старик-священник с задранным вверх подбородком — отказало сердце, — брошенный на дороге, ржание лошадей, вопли и визги женщин, рейтары Владислава, врубающиеся в безоружную толпу, осатанелые наемники, рвущие с папских клириков золотые кресты, потрошащие жалкий скарб тех, кого они должны охранять? Где хриплое дыхание, пот, измученные до предела люди, чьи-то дети, чей-то скарб, грязь и пыль, скрюченные пальцы мертвецов, где это все? Куда подевалось? Хотя в источниках как раз об этом сказано достаточно ясно.
В дальнейшем Парадисис заставляет Динору влюбиться во Владислава, распутника не менее Коссы (Парадисис дает ему краткую, но мрачную характеристику), а аптекаря Черетами возревновать и дать Диноре (формально — своей дочери!) приворотное зелье, коим она должна была смазать перед соитием с Владиславом влагалище, после чего охладевший кней Владислав якобы снова преисполнится любовным пылом, от каковой мази оба и умирают в жестоких мучениях, Динора сперва, Владислав потом, а аптекарь, получивший тысячу флоринов и «отомстивший», — торжествует. Притом о матери и бабушке Диноры уже и речи нет. Вся сцена абсолютно неубедительна и страдает массой натяжек. Многое тут даже и не в характере Коссы, как его описывает сам Парадисис. Все очень похоже на торопливость автора детективного чтива, развязывающего сюжет серией нарочитых убийств.
Тут же Иоанн XXIII договаривается с Сигизмундом о созыве нового собора (в Констанце), не зная еще, что Владислав умер. Вот и опять тягостная накладка! Так-таки, все подготовив, и не знал? Не уведал вовремя? Да быть того не может! И даже пославши кардиналов к Сигизмунду, мог отозвать их назад! И не кричал он грубо на своих посланцев, кардиналов, уважаемых людей, старше его по возрасту, среди которых был и знаменитый грек Хризолор, не мог кричать!
Предыдущие события мы уже освещали. Успехи Владислава заставляют сблизиться с Коссой Флоренцию и Сигизмунда, Владислав идет от успеха к успеху, но неожиданно умирает 6 августа 1414-го года.
Вопрос — был ли он вообще отравлен? А ежели да, то отравлен Коссой или кем-то другим? Врагов у Владислава хватало. Могли его и Орсини отравить! Еще в молодости его уже травили по заказу авиньонского папы. Владислав выжил, но сделался заикой на всю жизнь. Могла и Флоренция руку приложить!
Ну а дальше с Неаполитанским королевством происходит то же, что с Миланским герцогством после смерти Джан Галеаццо. Развал государства, реальная угроза подчинения Испании, вновь обращаются к анжуйцам…
Когда судьба страны зависит от одной, смертной личности — плохо всегда. Устойчивы лишь те государственные образования, в которых созрела идея продолженности, скажем — святости власти, нерушимости раз и навсегда созданных установлений и институтов. В этом смысле до поры русская московская монархия, устроенная на принципе святости власти и единодержавия, оказывалась крепче всех. Но могла ли Италия той поры — столь мощно выдвинувшая идею всесильной независимой личности, могла ли она породить устойчивый монархический принцип, перед которым личность обязана была склониться ниц? (И который сохранялся-таки в соседних Франции и Германской империи!) Нет, не могла. И в этом была историческая трагедия страны, поставлявшей европейскому миру художников, зодчих, мыслителей и неспособной защитить себя, объединившись в одно мощное государство…
Поставим вопрос шире, обратившись к истокам европейской культуры в целом, к античному наследию. Не ту же ли картину, как Италия эпохи Возрождения, являет нам поздняя Греция, сумевшая подчинить себе весь ближайший Восток, сумевшая оплодотворить достижениями своей философии, поэзии, зодчества и скульптуры Рим, — да что Рим! — всех нас, всю Европу, и оплодотворяет до сих пор! И не сумевшая-таки создать великую греческую империю, которую сумел создать Рим, которую позже сумела создать Византия… И что происходит с народами на этом тернистом пути истории? Народы, «этносы», проходят свой, жестко отмеренный срок и как бы надрываются, исчезая или замирая. Кажется, одни лишь евреи сумели (и то многократно меняясь, даже физически) уцелеть на протяжении тысячелетий, но за счет творческого бесплодия, за счет того, что они, словно вампиры, только поглощают, высасывают чужую энергетику, тем обес печивая собственное существование, свою продолженность во времени, но можно ли позавидовать этой судьбе? Творчество — всегда самоотдача, радиация из себя вовне. Творец всегда дает много больше, чем получает, Ежели сравнить, что имели, скажем, что получили от жизни тот же Данте или наш Пушкин, и что они дали своим народам и миру, то становится даже смешно и грустно, так неравноценны эти величины. Но так же надрывается и народ, творящий великую культуру. Возможно, так и надорвалась Греция, так и надорвалась Италия, истребившая в постоянных войнах свою блестящую молодежь, свое будущее и своих героев? Не так же ли к концу XV века надорвалась Флоренция, столь необычайно много подарившая миру за предшествующее столетие? И… Не решаюсь задать тот же вопрос относительно современной моей России. Слишком больно думать, что в гигантских катаклизмах последних столетий она предсмертно процвела великою культурой и обрушилась в XX веке, истребив саму себя в нелепых и роковых гражданских войнах, уничтожив лучших своих сыновей.
Хотя, ежели подобная катастрофа с нами случится, это не будет исполнением судьбы, но тягостной ошибкой нации, возжелавшей стать «Западом», а не «Россией», и потому впитавшей в себя семена западнической гибели, как всегда сильнее действующей на неприспособленный (не привыкший) к ним организм.
Иначе нам предстоит еще «золотая осень» и совершенство культуры, ибо далеко не все исполнили мы, что могли и должны были бы исполнить в истории человечества.
В Италии XIV — начала XV веков сил еще хватало. Взамен измельчавших Висконти приходят Сфорца, с крестьянской основательностью подбирая утерянное было герцогское достоинство покойного Джан Галеаццо. Флоренция находит для себя Медичи, не говоря уже о том, что римский папский престол, вот именно имеющий механизм продолженности власти, умеет периодически находить новых и новых значительных деятелей.
Жизнь продолжалась, хотя вдумчивые современники, тот же Никколо Маккиавелли, уже предчувствовали в этом цветении начало конца, когда «обряженные в античную тогу» тирании сменили и коммуны, и феодальные государства юга и севера страны.
Ныне неаполитанский напор грозит затопить не только папскую область, но и сокрушить саму Флоренцию, а ради чего? У Владислава нет даже наследников! Передаст сестре, и будет у нас Джованна Вторая? В обоих смыслах! Того только и не хватало Италии!
Парадисис дальнейшие события опять рассматривает под углом лично-любовных отношений своего героя. (Как будто не было речей, выступлений перед народом, трагического приближения неаполитанских войск.)
1414-й год, «Диноре едва минуло шестнадцать лет, но она приобрела уже большой опыт и была достойной любовницей папы, сохранив при этом детскую наивность и непосредственность, свежесть и красоту ребенка.
Она многому научилась у Иоанна XXIII и прекрасно разбиралась не только в любовных, но и во многих других делах. Способная и умная, она все схватывала на лету! Иоанн часто с восхищением вглядывался в хорошенькое личико своей внучки-любовницы. «Эта девочка может мне помочь… Именно теперь…» — думал он.
По Парадисису Косса, преданный римлянами, бежит из Рима от Владислава почти один. Причем сперва перебирается во дворец Орсини (это 7 июля 1413 года!), куда Гуиндаччо приводит ему Динору, а ночью будит Коссу с известием, что Владислав в городе и римляне приветствуют его. Косса бежит. Но тут (драматическая встреча!) его как раз разыскала и встречает на улице Има Джаноби (бывшая Давероне).
— Где твой муж? — тихо спрашивает Косса.
— У меня больше нет мужа, — так же тихо отвечает она. — Я убежала от него!
Все четверо (две женщины, Косса и Гуиндаччо) идут потайным ходом на берег Тибра (ох, эта неистовая любовь всех романистов к тайным подземным ходам!), переплывают реку на лодке и укрываются в замке Ангела.
Потом Косса — Динора все время рядом с ним! — говорит девушке:
— Я хочу, чтобы ты осталась здесь, в Риме, познакомилась с Владиславом и заставила его полюбить себя![32]
Косса тут же посылает Гуиндаччо Буонаккорсо к Пасхалию взять пятьсот флоринов (в городе уже свирепствует кондотьер Тарталья!) и с письмом Коссы скакать в Перуджу, к аптекарю Черетами (как выясняется позже, за ядом, отравить Владислава).
Но мы, однако, знаем, что Коссе приходится в этот именно день бежать самому со всем своим двором, и на посыл к аптекарю у него просто нет времени!
Име он тут же сообщает «с деланной гордостью», Что Динора — его дочь.
«Потом внимательно посмотрел в глаза Име:
— Итак, сеньор Джаноби умер?
Уходившая Динора сердито и ревниво поглядывала издали на эту пару. Има счастливо улыбалась, радуясь встрече со своим первым и единственным любовником, ставшим теперь папой.
— Нет, — помедлив, ответила она. — Мой муж жив. — И, отвернувшись, тихо добавила: — Я бросила его и приехала к тебе.
Иоанн XXIII удивленно взглянул на нее.
— Он тебя мучил?
— Нет, — тихо ответила она, краснея. — Он меня любил. — И она закрыла лицо руками. — Я не знаю, что со мной, — помедлив, продолжала Има. — Я до сих пор схожу по тебе с ума… После стольких лет… Кажется, мне уж пора было бы стать умнее. Но я не могла больше оставаться в Милане.
Косса крепко прижал ее к себе».
Сцена решительно плоха. Здесь все натянуто, излишне сближено, да и попросту психологически неверно. Столь серьезная просьба к Диноре не могла быть изложена на ходу. Мол, прощай, девочка, да, кстати, стань любовницей Владислава и отрави его! Так с женщинами не разговаривают, тем паче с любимыми. Тут уж Парадисису изменил вкус, а в стремлении очернить своего героя даже и воображение отказало.
Има слишком нежданно оказывается на пути беглецов ранним утром, откровенные разговоры в присутствии обеих женщин совершенно неправдоподобны, и так далее.
И где смятение, ужас, толпа беглецов, падающие от усталости клирики, старик-священник с задранным вверх подбородком — отказало сердце, — брошенный на дороге, ржание лошадей, вопли и визги женщин, рейтары Владислава, врубающиеся в безоружную толпу, осатанелые наемники, рвущие с папских клириков золотые кресты, потрошащие жалкий скарб тех, кого они должны охранять? Где хриплое дыхание, пот, измученные до предела люди, чьи-то дети, чей-то скарб, грязь и пыль, скрюченные пальцы мертвецов, где это все? Куда подевалось? Хотя в источниках как раз об этом сказано достаточно ясно.
В дальнейшем Парадисис заставляет Динору влюбиться во Владислава, распутника не менее Коссы (Парадисис дает ему краткую, но мрачную характеристику), а аптекаря Черетами возревновать и дать Диноре (формально — своей дочери!) приворотное зелье, коим она должна была смазать перед соитием с Владиславом влагалище, после чего охладевший кней Владислав якобы снова преисполнится любовным пылом, от каковой мази оба и умирают в жестоких мучениях, Динора сперва, Владислав потом, а аптекарь, получивший тысячу флоринов и «отомстивший», — торжествует. Притом о матери и бабушке Диноры уже и речи нет. Вся сцена абсолютно неубедительна и страдает массой натяжек. Многое тут даже и не в характере Коссы, как его описывает сам Парадисис. Все очень похоже на торопливость автора детективного чтива, развязывающего сюжет серией нарочитых убийств.
Тут же Иоанн XXIII договаривается с Сигизмундом о созыве нового собора (в Констанце), не зная еще, что Владислав умер. Вот и опять тягостная накладка! Так-таки, все подготовив, и не знал? Не уведал вовремя? Да быть того не может! И даже пославши кардиналов к Сигизмунду, мог отозвать их назад! И не кричал он грубо на своих посланцев, кардиналов, уважаемых людей, старше его по возрасту, среди которых был и знаменитый грек Хризолор, не мог кричать!
Предыдущие события мы уже освещали. Успехи Владислава заставляют сблизиться с Коссой Флоренцию и Сигизмунда, Владислав идет от успеха к успеху, но неожиданно умирает 6 августа 1414-го года.
Вопрос — был ли он вообще отравлен? А ежели да, то отравлен Коссой или кем-то другим? Врагов у Владислава хватало. Могли его и Орсини отравить! Еще в молодости его уже травили по заказу авиньонского папы. Владислав выжил, но сделался заикой на всю жизнь. Могла и Флоренция руку приложить!
Ну а дальше с Неаполитанским королевством происходит то же, что с Миланским герцогством после смерти Джан Галеаццо. Развал государства, реальная угроза подчинения Испании, вновь обращаются к анжуйцам…
Когда судьба страны зависит от одной, смертной личности — плохо всегда. Устойчивы лишь те государственные образования, в которых созрела идея продолженности, скажем — святости власти, нерушимости раз и навсегда созданных установлений и институтов. В этом смысле до поры русская московская монархия, устроенная на принципе святости власти и единодержавия, оказывалась крепче всех. Но могла ли Италия той поры — столь мощно выдвинувшая идею всесильной независимой личности, могла ли она породить устойчивый монархический принцип, перед которым личность обязана была склониться ниц? (И который сохранялся-таки в соседних Франции и Германской империи!) Нет, не могла. И в этом была историческая трагедия страны, поставлявшей европейскому миру художников, зодчих, мыслителей и неспособной защитить себя, объединившись в одно мощное государство…
Поставим вопрос шире, обратившись к истокам европейской культуры в целом, к античному наследию. Не ту же ли картину, как Италия эпохи Возрождения, являет нам поздняя Греция, сумевшая подчинить себе весь ближайший Восток, сумевшая оплодотворить достижениями своей философии, поэзии, зодчества и скульптуры Рим, — да что Рим! — всех нас, всю Европу, и оплодотворяет до сих пор! И не сумевшая-таки создать великую греческую империю, которую сумел создать Рим, которую позже сумела создать Византия… И что происходит с народами на этом тернистом пути истории? Народы, «этносы», проходят свой, жестко отмеренный срок и как бы надрываются, исчезая или замирая. Кажется, одни лишь евреи сумели (и то многократно меняясь, даже физически) уцелеть на протяжении тысячелетий, но за счет творческого бесплодия, за счет того, что они, словно вампиры, только поглощают, высасывают чужую энергетику, тем обес печивая собственное существование, свою продолженность во времени, но можно ли позавидовать этой судьбе? Творчество — всегда самоотдача, радиация из себя вовне. Творец всегда дает много больше, чем получает, Ежели сравнить, что имели, скажем, что получили от жизни тот же Данте или наш Пушкин, и что они дали своим народам и миру, то становится даже смешно и грустно, так неравноценны эти величины. Но так же надрывается и народ, творящий великую культуру. Возможно, так и надорвалась Греция, так и надорвалась Италия, истребившая в постоянных войнах свою блестящую молодежь, свое будущее и своих героев? Не так же ли к концу XV века надорвалась Флоренция, столь необычайно много подарившая миру за предшествующее столетие? И… Не решаюсь задать тот же вопрос относительно современной моей России. Слишком больно думать, что в гигантских катаклизмах последних столетий она предсмертно процвела великою культурой и обрушилась в XX веке, истребив саму себя в нелепых и роковых гражданских войнах, уничтожив лучших своих сыновей.
Хотя, ежели подобная катастрофа с нами случится, это не будет исполнением судьбы, но тягостной ошибкой нации, возжелавшей стать «Западом», а не «Россией», и потому впитавшей в себя семена западнической гибели, как всегда сильнее действующей на неприспособленный (не привыкший) к ним организм.
Иначе нам предстоит еще «золотая осень» и совершенство культуры, ибо далеко не все исполнили мы, что могли и должны были бы исполнить в истории человечества.
В Италии XIV — начала XV веков сил еще хватало. Взамен измельчавших Висконти приходят Сфорца, с крестьянской основательностью подбирая утерянное было герцогское достоинство покойного Джан Галеаццо. Флоренция находит для себя Медичи, не говоря уже о том, что римский папский престол, вот именно имеющий механизм продолженности власти, умеет периодически находить новых и новых значительных деятелей.
Жизнь продолжалась, хотя вдумчивые современники, тот же Никколо Маккиавелли, уже предчувствовали в этом цветении начало конца, когда «обряженные в античную тогу» тирании сменили и коммуны, и феодальные государства юга и севера страны.