— Стало быть, не стоило жечь пражских проповедников? — спрашивает Оддоне, подымая тяжелые глаза на Коссу.
   — И да, и нет! — отвечает тот. — Так, как это было сделано, и то, к чему это привело, — не стоило! Покойный Забарелла был абсолютно прав, когда не хотел убивать ни того, ни другого. Идею нельзя убить! Римляне уже попробовали, в свое время, физически уничтожить христианство и добились только умножения святости. Увеличились ряды мучеников за веру. Адриан это понял, но было, пожалуй, уже поздно. Правильнее всего было бы поступить с ними, как с Франциском Ассизским и его учением, что позволило бы нам реформировать церковь, не руша института папства!
   — И ты мыслишь, в Богемии начинается…
   — Не мыслю! Но двух новых мучеников мы сотворили сами! Благодари за это Доменичи и моего незабвенного Дитриха фон Нима! Когда за высокую политику берется обыватель, к тому же еще и злой, можно заранее быть уверенным, что он уничтожит все, что можно и не можно… И даже не со зла! А попросту по жестокой слепоте своей, по полной неспособности заглянуть в завтрашний день.
   — Но можно ли, Бальтазар, можно ли, допустимо ли стараться изменить предначертанное свыше?
   — Ежели бы мы знали только, что предначертано! — вздыхает в ответ Косса. — Во всяком случае, ни Доменичи, ни Нимусы этого не ведают!
   Он встает, разливает вино. Молча пьют.
   — Во всяком случае, порядок в курии я попробую навести! — говорит, спустя время, Оддоне Колонна. — Иначе незачем было соглашаться на власть!
 
   Косса умер 22 декабря 1419-го года, всего через несколько месяцев после того, как прибыл во Флоренцию и получил от папы Мартина V прощение и епископство Тусколо на прокорм. За полгода можно многое сделать, но о делах его в этот период мы не ведаем ничего. А все-таки, был ли он отравлен? Поверить в то, что его отравил Мартин V, Оддоне Колонна, исходя из той характеристики, которую дают новому папе решительно все современники, я не могу. Порядочность, доброта, культура, простота в обращении, внимательность к людям и — убийство? Да к тому же убийство бывшего друга? Нет, не верится! Не вяжется одно с другим, как, полагаю, и тюремная камера в Мантуе! Да, Оддоне Колонна мог потребовать перевода Коссы из немецкой тюрьмы в итальянскую, как я написал выше, это возможно. Но стал ли бы он после этого держать Коссу в заключении — большой вопрос. Выпустил бы! Конечно, договорившись, конечно, укрепив грамотою. Да ведь по тем же источникам, Мартин V вернул Коссе кардинальский титул и сделал его своим первым советником, главой кардинальской коллегии? И отравил? Невероятно. Иное дело, ежели Коссу отравили рыцари Сиона, как изменника их делу. Они — могли. Но об этом мы не знаем ничего, и не будем гадать и громоздить друг на друга недоказанные ужасы. Косса мог легко умереть и сам по себе, могло отказать сердце, мог умереть уже потому, что ему, привыкшему быть первым, после того, как он передал бразды власти другому, стало, по существу, незачем и не для чего дальше жить. Люди власти чаще всего умирают вскоре после того, как, по тем или иным причинам, потеряли эту власть.
   Забудем об ужасающей бедности! Все-таки два епископства, хоть на юге и шла война, чего-то да стоили. И не верю, что Медичи могли оставить Иоанна XXIII без средств к существованию. Конечно, банкир есть банкир! Конечно, деньги того же Коссы были помещены в сотни торговых и промышленных предприятий, «работали», а не лежали бесполезною грудою сокровищ. И конечно, те тридцать восемь тысяч золотых флоринов, которые Джованни дал на выкуп Коссы, он должен был возместить. И тут, возможно, произошли меж компаньонами и какие-то не больно приятные разговоры. Во всяком случае, доход от индульгенций Коссе уже не поступал, а его ростовщический банк… С банком вовсе неясно, и я, как и большинство людей, ничего не понимающих в финансовых операциях, ибо умею лишь кое-как зарабатывать и тут же тратить полученные деньги, а отнюдь не пускать их в оборот, я ничего не могу даже предположить о судьбе этого предприятия, очень возможно, действительно составившего основу дальнейшего роста богатств и преуспеяния дома Медичи. Тем более, что Косса назначил Медичи своими душеприказчиками.
   Но, во всяком случае, голодать Коссе с Имою не пришлось. И дом был. Дворец? Возможно, и дворец! Во всяком случае, особняк, пристойное жилище для бывшего папы римского, а в настоящем — кардинала и епископа Тусколанского. И вот в этом особняке или дворце и умирал Косса.

LX

   Яд «aqua Toffana» или «кантарелла», как он назывался до шестнадцатого столетия, раствор мышьяка, бесцветен, безвкусен и убивает не сразу. Многие месяцы можно носить его в себе, чувствуя себя здоровым.
   Со временем лишь появляется неприятное ощущение, которое все растет и растет. Начинается медленное угасание, увядание, истощение организма. После смерти действие яда сказывается в том, что тело отравленного начинает распадаться. На похоронах кардинала Гатанелли одна нога вывалилась из гроба. Ежели Косса был отравлен, то, скорее всего, именно этим ядом.
 
   На дворе был декабрь, самый разгар итальянской зимы, со снегом и холодом, но без сухого мороза северных стран.
   Бальтазар уже давно чувствовал себя неважно. У него мерзли ноги, и Има велела принести жаровню и растирала ему стопы уксусом. Минутами она догадывалась, что Бальтазар умирает, и тогда ее охватывал темный животный страх. Чуяла, что и он это понимал, но не говорил ничего. Только в последний день, глядя обреченно ей в лицо, вымолвил:
   — Хотелось пожить с тобою в покое и тишине! Не получилось. Прости меня за все, Има!
   Он заплакал, и она заплакала тоже, целуя его и обнимая его седую, все еще красивую голову, погружая лицо в его посекшиеся кудри.
   — Знаешь, Има, это яд. Я долго не хотел верить. Самый страшный яд, «кантарелла», от него нет спасения!
   — Умираю! — высказал он погодя, сурово и твердо. — Не плачь, Има! Я все равно не смог бы вести тихую жизнь! Возможно, Бог спас меня от нового искушения: стать все-таки авиньонским папой, сделать королем бургундца, наконец, помочь Рене… Знаешь, у меня были дочери, но никогда, насколько я знаю, не было сыновей. Иоланта права! С этими рыцарями Сиона не стоит… не стоило!
   Что кровь! Сегодня подымают голову народы! Что-то должно произойти во Франции… Испания… Наша несчастная Италия… Теперь, когда ни в Милане, ни в Неаполе нет сильной фигуры, это можно было бы сделать…
   Не плачь, Има! Останься я в живых, снова начались бы бабы…
   — Бальтазар! Я сама готова тебе их водить, только живи! Ты ведь герой! Ты иным и быть не можешь! Как этого не могла понять Яндра, всю свою жизнь ревновавшая тебя, вместо того чтобы радоваться твоим победам!
   Может быть еще не все кончено, и что-то возможно совершить?! — спросила она с отчаянною надеждой.
   — Нет, Има! От «кантареллы» противоядия нет. От нее нет спасения никому. Я и так долго боролся… Меня, возможно, отравили еще в Торгау… Возможно, перед тем, как выпустить. Могли и потом… Нет, это не Оддоне, только не он! Это началось раньше! Я думал — тюрьма, камень… Но то был яд! Наверно, я виноват, как и все, как и все мы… Я был слишком жаден до жизни…
   Он опять и надолго замолк. Потом стал спрашивать почему-то о том, что ему и самому было ведомо. Верно; вспоминая, прощался с воспоминаниями. Има послушно отвечала ему.
   — Гуиндаччо! Где этот одноглазый прохвост? Он ведь тоже спал с Яндрой. Смешно!
   — Буонаккорсо умер. Умер, пока ты сидел в тюрьме.
   — А Ринери? Старый плут! Что-то он не подает вестей?
   — Ринери у себя, в Фано.
   — А Изолани не погиб?
   — Нет, он по-прежнему сидит в Риме, куда ты его послал с армией! И, кажется, навел там порядок.
   — Скажи… Напиши ему, пусть не спорит с Оддоне… Знаешь, Има, я все еще не могу понять, не могу принять, что это конец!
   — Не умирай, Бальтазар! Не умирай! Почему я не была с тобою в твоих сражениях! Не плавала на твоих кораблях! Почему я не родила тебе сына!
   Она плакала, уронив голову ему на грудь.
   — Прощай, Има, — повторил он негромко. — Позови Джованни д’Аверардо! Я составил завещание, он знает. Тебе не придется голодать. Надеюсь на Медичи, на Козимо надеюсь…
   Бедная моя Има! Не жалей, что ты не ходила со мною по морю на пиратском корабле! Это слишком тяжело. Грязь, вонь, кровь, трупы. В убийствах нет величия. Величие есть только в созидании!
   Сообщи Поджо, Аретино, который, ежели напишет свою историю Флоренции, оставит более глубокий след, чем я.
   — Все они были бы ничто без тебя, Бальтазар!
   — И так, и не так, Има. Не забывай, что они были, а я им мог только помочь. Но не сотворить их из воздуха, или из таких людей, как Дитрих фон Ним или Доменичи. Я слишком часто ошибался в людях, Има, и в женщинах тоже. Я слишком верил в себя!
   Косса глядел куда-то ввысь и говорил, уже не глядя на Иму. А она слушала и боялась, что он перестанет говорить навсегда.
   — Не думаю, что нынешнее увлечение антикой в чем-либо греховно! Мы все вышли из антики! Аврелий Августин, старик Боэций благословили нас и передали нам еще тогда, в те века, тысячу лет назад, все, что могли сохранить и спасти из великого античного наследия. Подарили нам Аристотеля, Платона и Плотина… Мы — лишь продолжатели! И наша церковная иерархия, принцип беспрекословного подчинения главе церкви, обоснование ее, столь мощно утвержденное Григорием VII, Гильдебрандом, рождено еще в трудах Дионисия Ареопагита.
   Возможно! Да, конечно. Меня предали. Но со мною предали и сам принцип верховной власти папы, верховной власти церкви. Уничтожая меня, они вырыли себе могилу. Или, хотя бы, начали ее рыть. Впрочем, все главные хулители мои умерли, и не вслед за мной, а вперед меня. По земным меркам я оказался отомщенным, а ненавидеть мертвых — слишком мелко для меня!
   А знаешь, Има, Ареопагит ближе к Плотину, чем даже к Платону. Я как-то никогда не додумывал этой мысли до конца. Мне надо бы было, когда угаснут силы, сесть за богословские труды. Прояснить, а в чем-то и опровергнуть положения Августина, высказанные им в «Граде божьем»… Я не верю, что наше время — эпоха старости человечества! И не верю, что все уже сотворено, достижимое человечеством. Хотя, согласен с ним, что только церковь может, возглавив и подчинив своей власти государства, создать и утвердить твердую продолженность культуры на земле…
   Да, я грешен, Има! Но не тем, в чем обвиняли меня. Я грешен в привязанности к земному, в самонадеянности человеческой гордыни, воображающей, что она, без помощи свыше, может овладеть миром. Грех — это бунт смертного тела против бессмертной души!
   Косса замолк. Има, припав к его груди, молча плакала, вздрагивая всем телом.
   — Только сверхчувственное озарение, только оно одно, позволяет постичь истину! — тихо выговорил Косса, не открывая глаз. Он помолчал еще и домолвил, процитировав на этот раз Августина: — «Душа разумная и мыслящая не может сиять сама по себе, но сияет в силу участия в ином, правдивом сиянии». — И опять замолк, и совсем тихо добавил: — Это опять Плотин, «Эннеады». — И уже шепотом, почти беззвучно, досказал, почуяв на своем лице ищущие персты верной Имы, боящейся, что он так и умрет молча, близ нее и помимо нее: — «Чтобы душа могла без препятствий погрузить свою сущность в полноту истины, она начинает жаждать, как наивысшего дара, бегства и полного избавления от тела — смерти».
   Он снова замолк, и в этот раз, кажется, навсегда.
   — Бальтазар, Бальтазар! — крикнула Има голосом раненой лебеди, вцепляясь дрожащими пальцами ему в грудь. — Бальтазар!
   Он чуть улыбнулся, — или ей показалось так? — не открывая глаз, и начал холодеть.
   — Бальтазар! — звала она уже безнадежно. — Хоть взгляни на меня, Бальтазар!
   Но страшен был тусклый взгляд уже не живых, полуоткрывшихся глаз, и безвольно разжавшийся рот, обнаживший желтоватую, и тоже мертвую преграду зубов. И ее поцелуи, отчаянные, последние, уже не могли разбудить Коссу, не могли нарушить покоя и тлена этого тела, навек оставленного отлетевшей душой.
   Има перекрестилась и сама, пальцами, закрыла ему очи. И так держала, чуя, как холодеет под рукою дорогая плоть.
 
   Был ли он все-таки отравлен? Надорвался ли? Лицо его, в надгробии, изваянном Донателло, надгробии, устроенном во флорентийском баптистерии, — это лицо постаревшего, с дряблыми щеками, порядком измученного человека. По-видимому, годы тюрьмы не прошли ему даром.
 
   Время остановилось. Смолкло. Текли часы, а Има продолжала сидеть у ложа смерти, только мгновениями понимая, что надо же встать, кого-то позвать, что-то делать… Обрядить покойника, наконец.
   Она оглядывала его тем материнским, задумчивым и страшным взором, который придал Микеланджело Богоматери в своей «la Pieta». Оглядывала, тихо покачивая головой.
   — Госпожа! — позвала Лаудамия, уже не раз заглядывавшая в спальный покой. — Там Медичи! Джованни д’Аверардо с сыном! Прикажете принять?
   Има молча кивнула несколько раз утвердительно, давясь от слез. Представила, как, вслед за Медичи, сюда станут приходить все, кому не лень, и те, кто знали и любили Коссу, и те, кто его не знал и не любил, и даже враги, чтобы только тихо порадоваться.
   Когда банкиры, отец с сыном, обнажив головы, чинно вступили в покой, почему Има тотчас начала их бранить? Почему вылила на голову неповинных Медичи всю ту горечь, которая копилась в ней во все эти долгие месяцы и годы? Горечь и гнев против подлого суда над Бальтазаром, против длинного списка его грехов, против гнусного заключения в крепости? И к чести Медичи, они выслушали ее укоризны спокойно, понимая, что Има не в себе, что смерть есть смерть, и при виде настоящего горя надлежит терпеливо молчать.
   — Как вам не стыдно! — рыдая восклицала Има. — Как вам не стыдно! Вы разыскиваете древние вазы, сюсюкаете над каждым обломком мрамора, торсом статуи или колонной, переиздаете труды римских историков, и не увидели, не узрели, не поняли, что перед вами последний римлянин! Живой! Из плоти и крови! Не менее великий, чем Бруты, Антонии и Катилины! Что он знал многих женщин? Читайте Тацита! Гая Светония читайте! Вспомните, скольких женщин имел великий Цезарь! Они все были таковы, ваши великие римляне великой эпохи! Что он был пират? Как Цезарь, да? Что он был богат? И не тебе, Козимо, говорить о неправедно нажитых богатствах Коссы! Я не смогла родить от него сыновей и буду горевать о том всю оставшуюся жизнь! Он был по-настоящему храбр! Он был последний, последний римлянин! Живой! Вам же нужен только мертвый Рим! Развалины дворцов, мертвые камни, обломки статуй и слов! О-о-о! Хотя бы заметить могли! Хотя бы понять!
   У него была великая цель, он хотел объединить Италию! А какие цели преследуете вы? Увеличить собственное богатство? Зачем? Передать его потомкам? Ежели те будут хоть на что-то годиться, ежели не промотают отцовы денежки и не станут обычными неаполитанскими лаццарони! Или тоже будут копить? И прибирать к рукам чужие сокровища? Да, ради подобной судьбы стоит ли вовсе жить?!
   Она окончательно разрыдалась.
   Джованни слушал женщину, сведя брови. Она была в чем-то права, во многом права!
   Козимо первый разлепил уста:
   — Теперь другие времена, синьора Давероне! И он не годился для них… Не вмещался в них! — поправил себя Козимо.
   — И не плачьте, Има! — вмешался Джованни. — Простите, что я вас называю так!
   — Он будет похоронен во флорентийском баптистерии, Оддоне Колонна и синьория дали разрешение на это. И я сам распоряжусь, чтобы Косса получил приличествующее ему и его званию надгробие! — твердо докончил Козимо.
   — С папой Мартином V обо всем я переговорю сам! — добавил старший Медичи, Джованни. — А теперь, госпожа Давероне, не откажитесь позволить монашкам обрядить тело, а после похорон вкусить с нами поминальную трапезу. Кроме того, я должен известить вас, синьора, о последних распоряжениях покойного относительно вас и вашего обеспечения после его смерти.

LXI

   Заключая свою повесть, я вновь хочу пояснить, чем и почему показался мне интересен этот — один из многих! — деятель давно угасшего времени чужой и чуждой нам католической страны. Впрочем, такой ли уж чуждой? Русская влюбленность в Италию, ее культуру, зодчество, живопись, музыку, не с пятнадцатого ли столетия уже началась? Не с той ли поры, когда Иоанн III надумал приглашать в Москву итальянских зодчих?
   Косса, как кажется, со всеми своими страстями, один из характернейших людей своего времени, эпохи Возрождения, эпохи раскрытия и буйства природных сил в людях, до того более или менее скованных строгой религиозной уздой средневековья.
   Бальтазар Косса — предельно раскрепощенный, дозволивший себе все и при этом (в отличие от дон Жуана!) дерзнувший на великое человек.
   Уже пятнадцатый век начинает этих людей, полностью выразивших себя, уничтожать и вводить в рамки системы, в рамки социально-должного. Может быть, с изничтожением Коссы и ему подобных уже и захлебнулось Возрождение, кончились люди, его создавшие. Кипение и буйство сил подобных людей направлялось теперь чаще всего в русло творческой деятельности, в которой воображение заменяет поступок, а вымысел оттесняет действительность. К XV веку, веку Высокого Возрождения, эти люди уже уходили из жизни.
   Возможно, что та же инквизиция, процессы ведьм и прочее, что отличает западное средневековье от русского, это тоже результат системы, попытка логически исправить жизнь, вторгнуться туда, куда вторгаться человечеству строго запрещено. (К чему, например, может привести родившаяся на том же Западе генная инженерия, с ее попытками механического воссоздания «идеального» человека?) Ибо реально, нарушая природу, мы можем только уничтожать, а, значит, работать на дьявола.
   Но жизнь всегда выше системы, отличаясь от нее так же, как источник от водопроводной трубы.
   Возможно, где-то тут отличие русской цивилизации от западно-европейской и основа ненависти Запада к России, которая дозволяла жизни течь по своим законам, а не по логическим схемам теоретиков. И только с эпохи Петра I начали мы, достаточно неумело, «влиять на жизнь», не дожидаясь естественного заживления язв, нанесенных цивилизацией[44].
   Но нельзя ли сказать и так, что любые усилия человека, направленные только и исключительно на выявление собственного «я», как бы они ослепительно и героично ни выглядели поначалу, в конечном счете бессмысленны и заранее обреченых уничтожению? И что эпоха так называемого Возрождения как раз с необычайною и страшною силою выявила конечность и тщету человеческих усилий, направленных в одну эту сторону. (Да и не об этом ли именно с такою беспощадною убедительностью сказал Шекспир в своем «Ричарде III» или «Макбете»?). И что в последующей памяти человечества, заслуженно или нет, но перечеркнувшей деятельность Иоанна XXIII и вознесшей на недосягаемый пьедестал подвиг Яна Гуса, отдавшего свое «я» в жертву идее, подобно христианам первых веков, эта конечная оценка присутствует с бесспорно подавляющей силой? И не пора ли нам с этой точки зрения переоценить принятую нами сегодня западную модель «защиты личности», охраны интересов личности в ущерб интересам целого: скажем, вековым интересам народа, религиозным устремлениям наций, ибо, все-таки, на вершине пирамиды сравнительных ценностей бытия должен стоять не человек, взятый в особицу, — конечный и смертный, — а продолженное в веках бессмертное человечество!
   И еще чего следовало бы коснуться, говоря о встрече таких деятелей, как Бальтазар Косса и Ян Гус, — столкновения Вселенской православной церкви с ее западным отводком, пусть и переросшим основной ствол, но все-таки отступлением, искажением первоначальной идеи христианства. Напомним, что гуситы требовали такого же, как у нас, причащения мирян под двумя видами — телом и кровью Христовой. Следовало бы потолковать впрямую о разности религиозных систем Запада и Востока Европы, не избежав и разговора о том, что творится ныне в той же несчастной Сербии… Много о чем стоило бы поговорить в этой связи, но это значило бы уже писать иной, совершенно новый роман, по-иному построенный, да и вряд ли на этом именно историческом материале.
   Конечно, все это неясно, зыбко, возможно, вовсе неверно, да и к тому же судить о книге, написанной им самим, никакому автору не дано. Посему возвратимся к нашим героям!
 
   Что стало с Имой Давероне после похорон Коссы, мы не знаем. Ушла ли она в монастырь? (К мужу своему, в Милан, даже ежели он был еще жив, она вряд ли вернулась.) Осталась ли жить во Флоренции на средства, завещанные ей покойным? Мы не знаем.
   Има Давероне исчезла. Попросту исчезла и, возможно, скоро умерла вслед за Коссой, а, возможно, напротив, жила еще долго, храня в душе немую печаль. Ибо без Коссы для нее уже не было жизни, не осталось ничего, что стоило бы любить и жалеть.
 
   Слухи медленно распространяются, расширяясь и замирая, как круги по воде.
   Известие о смерти Коссы, Иоанна XXIII, достигает, наконец, города Фано, где доживает свой век, в сане местного епископа, рано постаревший Гуинджи Ринери.
   Получивший печальную весть, старый епископ, отслужив литургию и разоблачась, устраивается на балконе своего дома, откуда видна безбрежная даль Адриатики, кивком головы отпускает слугу, поставившего перед ним вино, маслины и блюдо креветок, наливает пурпурный сок в античную, слегка отертую временем чашу с бегущими по ее бокам черно-лаковыми атлетами, подносит чашу ко рту, отпивает глоток, кладет в рот маслину и, выплюнув косточку, задумывается, глядя в морской простор.
   Он стар. Ему уже не нужны женщины, и изрядно потолстевшая Сандра может спокойно спать в своей постели, уверенная, что хозяин не позовет ее к себе, как когда-то, в ту пору, когда и она была еще молода и очень стеснялась раздеваться перед епископом, которого почитает весь город.
   Ринери тихо опускает чашу на стол. Смотрит в голубую, вечно туманную безбрежность «злого Адрия». Он уже не верит, что когда-то пиратствовал вместе с Коссой, он помнит Коссу иного — строгого, с благородной сединой, когда он уже был папой римским. Помнит его отъезд в Констанцу… Почему он медлил посетить Флоренцию, когда надломленный Бальтазар вернулся в Италию умирать? Почему они не встретились вновь хотя бы перед смертью? Он глядит в аквамариновую туманную даль, и одинокая старческая слеза медленно скатывается по морщинистой щеке старого епископа.
   С Коссой уходило из жизни великое. Уходила вечность!
   — Прости, Бальтазар! — шепчет Ринери, роняя слезы в чашу с вином. — Прости за все! Я не всегда понимал тебя, не всегда чуял исходящее от тебя величие! Можно ли объяснить — и кому? — что ушло, безвозвратно ушло из жизни вместе с тобою!
   Беспощадное время! Почему ты всегда, всегда уносишь надежды нашей молодости, сокрушая нас самих? Почему ничего не остается от нашего кипения страстей, наших надежд и дерзости нашей!
   Почему ничего не остается от нас, кроме гаснущих воспоминаний, как тот вон след от прошедшего судна на лазури вод, как вон тот белый парус, потонувший в золотистом тумане моря!
   Позвать Сандру, чтобы оплакать и ее проходящую, да уже и прошедшую красоту? Попросить раздеться, как когда-то? Зачем? Все прошло! Как далекие студенческие пиры в Болонье, как проходит невозвратимо молодость, как прошел ты, Бальтазар, и как пройдем, вослед тебе, все мы, твои друзья и сверстники!
   Тебя уже не будет! И таких, как ты, больше не будет на земле!
   Епископ Ринери подымает чашу с вином, долго, маленькими глотками, пьет, наконец опускает на стол почти опорожненный античный килик и замирает, глядя увлажненным взором в бесконечный морской простор.

Эпилог

   Надпись на роскошной могиле Коссы, устроенной в баптистерии на средства Козимо Медичи зодчим Микелоццо и скульптором Донателло, изваявшим саму фигуру усопшего, гласит: «Здесь покоится прах Бальтазара Коссы, бывшего папы Иоанна XXIII».
   От Коссы не осталось прямых наследников, сохранивших его фамилию, но в Провансе, много спустя, еще жили дворяне Косса, видимо, потомки Гаспара Коссы, адмирала-пирата. Да еще в своей замечательной книге «Образы Италии» П.П. Муратов говорит о выдающемся художнике феррарской школы, Франческо Косса (по времени он мог быть внучатым родичем Бальтазара, сыном или, скорее, внуком одного из его племянников)[45], расписавшем фресками дворец’ Скифанойя в Ферраре для герцога Борсо д’Эстэ.
   Фрескам этим, утверждает Муратов, нет ничего равного ни в Ломбардии, ни в Умбрии, ни даже в Тоскане. После открытия этих фресок Франческо Косса был причислен к интереснейшим и крупнейшим художникам XV века. В своей книге Муратов воспроизводит картину Коссы «Месяц март». Действительно, поразительное по какой-то пронзительной и бодрой запоминаемости изображение весенних работ: подготовки опор для виноградника. «В искусстве XV века фрески Коссы отмечают минуту бодрой и полной веры в себя, в свободу и правду творчества. Их могло создать только искусство, находящееся в стремительно восходящем движении», — пишет Муратов.
   Мнится, что художник Франческо Косса в характере своем многое заимствовал от своего великого прадеда!
 
   Некоторые биографы говорят, что Бальтазар Косса чрезмерно радовался жизни. Но где эта мера, спросим мы? И кем установлена она? И не должна ли жизнь, во всяком случае, быть не только обязанностью, но и радостью? Не об этом ли вещал и сам Франциск из Ассизи?
   Хотя мера, конечно, есть, и она проглядывает в поступках истинно верующих людей, например, старых крестьянок, бабушек и прабабушек нашего поколения.
   Но ведь и вся эпоха Возрождения была дерзким нарушением этой меры!

Комментарии

   БАЛАШОВ ДМИТРИЙ МИХАЙЛОВИЧ родился в 1927 году в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Пережил первую зиму блокады, затем был эвакуирован в Сибирь. В 1944 году вернулся назад, в Ленинград. После окончания школы поступил на театроведческий факультет, преподавал в Вологодской культпросветшколе.
   В 1952 году поступил в аспирантуру Пушкинского дома в Ленинграде на отделение фольклора. Аспирантуру закончил в 1957 году, после чего работал в городе Петрозаводске в филиале АН СССР. С 1964 года жил и работал в Новгороде.
   Первая повесть — «Господин Великий Новгород» — была написана в 1954 году, в 1966 году она была напечатана в журнале «Молодая гвардия», а в 1968 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла отдельной книгой.
   Следующей книгой была «Марфа Посадница», а затем началась работа над циклом «Государи Московские»: «Младший сын», «Великий стол», «Бремя власти», «Симеон Гордый», «Ветер времени», «Отречение», «Святая Русь», «Воля и власть»…
   Летом 2000 года Дмитрий Балашов трагически погиб.
   Исторический роман «Бальтазар Косса» — последнее законченное произведение писателя. Печатается впервые.