Только в Болонье имел триста любовниц.
   Развратничал с лицами одного с ним пола.
   Угнетал бедняков. (Ах, эти бедняки! Кто их не угнетал, ежели надобно было обвинить его в жестокости, и кто на деле вступался за бедных?)
   Нарушал все законы.
   Был опорой нечестивцев.
   Покровительствовал пороку.
   Был кумиром симонистов. (Симония, напомню, — продажа церковных должностей, и ею занимались решительно все.)
   Был рабом плоти.
   Был худшим из грешников.
   Отрицал добродетель.
   Был средоточием пороков…
   И так далее, до 54-го пункта. Пункт 54-й резюмировал: «Он — воплощение дьявола».
   Честно говоря, пункты некоторые нельзя читать без юмора. Очень они напоминают монолог Репетилова из Грибоедовского «Горя от ума».
 
…Играл! Проигрывал, в опеку взят указом!
Танцовщицу держал,
и не одну — трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Все отвергал: законы! совесть! веру…
— Послушай, ври, да знай же меру!
 
   Только тут, к несчастью, последней фразы некому было произнести.
   Мы, люди старшего поколения, отлично помним, как начинался массовый обличительный психоз на наших партсобраниях, согласно спущенным откуда-то «свыше» установкам. Когда наиболее стыдливые тяжело молчат, а прочие торопятся, как та старушка с вязанкой хвороста к костру Яна Гуса, каждый с какой-нибудь своей укоризной. И пил-де, и роман крутил с секретаршей Лидочкой, которая после сделала аборт и ушла с работы, и доски старые своровал, которые велено было распилить и сжечь в кочегарке, и кукурузу высмеивал, и на воскресники не ходит, мне, говорит, работать надо! Мы все, что ли, не работаем! И об «органах» непочтительно отзывался, да и на Западе напечатал какую-то статью, словом — прямой враг советской власти, растленный космополит и все такое прочее. А что только его разработками и жив институт, об этом забыто напрочь, как и о том, что сменившая Лидочку секретарша живет со всеми подряд, начиная с самого директора и кончая его персональным шофером… Люди мало изменились за протекшие столетия! Не так же ли точно древние афиняне приговаривали остракизмом, к изгнанию Фемистокла, победителя персов, или отправляли на смерть Сократа? При желании и у Коссы можно было найти немало хороших черт — покровитель гуманистов, организатор собора в Пизе, спасавший патримоний Святого Петра от захвата его неаполитанским королем, борец со схизмою, блестящий полководец и финансист… Но обо всем этом на Констанцском соборе уже никто и не вспомнил.
   Ланфан, рассказывая о суде над Коссой, обращает особое внимание на заключительные слова обвинения, характеризующие Иоанна XXIII, и говорит (вполне справедливо!): «Кардиналы, которые избрали такого папу, клялись ему в верности, считали самым достойным из своей среды, сами, значит, должны были быть распутниками и преступниками, каких не в силах нарисовать наша фантазия».
   В Констанце, меж тем, творится беспредел. Венгры, вошедшие в город, разбойничают. Папский дворец разграблен. Куриалов избивают. Собор, лишившийся всех кардиналов, спасает, впрочем, мужественное выступление д’Альи 26 марта.
   Иоанн Майнцский, почуяв, что его двести латников не смогут противостоять армии Сигизмунда и не желая оказаться схваченным и судимым императором, покидает Констанцу, отправляясь «на лечение» в Баден (еще не взятый войсками Сигизмунда!). С ним уезжает и Поджо Браччолини, спасая свою голову, чтобы описать в письмах приманчивые красоты баденских купален. Возможно, именно в это время схвачен молодой Козимо Медичи. Это уже начало апреля.
   Пока идут военные действия, фон Ним и Доменичи объединенными усилиями готовят низложение Иоанна.
   7 апреля Сигизмунд подымает против Фридриха Тирольского, объявленного мятежником и отлученного от церкви собором, швейцарцев и Фридриха Нюрнбергского, обещая ему Бранденбург.
   Кардиналы начинают покидать Иоанна, который делает, что может: вербует наемников, раздает деньги. Уже начало мая.
   Людвиг Баварский и Людвиг Пфальцский пытаются примирить Фридриха Австрийского с императором, а в Констанце вовсю работает комиссия по делам еретиков, во главе с Доменичи.
   5 мая Фридрих капитулирует. Бежавшие кардиналы, один за другим, возвращаются на собор. 14 мая состоялось заседание с осуждением Иоанна XXIII…
   Где-то там, в ином, большом мире происходят события, внешне не связанные с собором. Женитьбы, дипломатические переговоры. Герцог Жан Бургундский, в стремлении стать королем, тайно сговаривается с англичанами. Назревает новая война с Англией и близится перевернувшее историю горестное сражение при Азенкуре 25 октября 1415-го года, больно ударившее по всем членам французской делегации на соборе, в результате чего новоизбранным папой стал итальянец. Но это все — где-то там…

XLVII

   Косса был обвинен, но еще не схвачен. Еще не все было потеряно Фридрихом Австрийским. Бурхарт фон Мансберг отчаянно защищал Баден, Зеккинген и Фельдкирх упорно оборонялись, готовы были подняться против Сигизмунда тирольцы, готовы были оказать помощь Фридриху правители Бургундии и Лотарингии. Была надежда на помощь родственников — Габсбургов, родного и двоюродного братьев. Огромные суммы давал сам Косса. Правители многих городов, оправившись от неожиданного нападения, объявили войну императору Сигизмунду. Следовало продержаться еще немного! Но Фридрих, потеряв в одночасье семьдесят городов, сразу пал духом, и 5 мая согласился подчиниться Сигизмунду и выдать Коссу. Сигизмунд обставил сдачу австрийского герцога возможно торжественнее.
   За Иоанном XXIII был отправлен граф Нюрнбергский, Фридрих Гогенцоллерн, за что ему были обещаны: место одного из семи курфюрстов, избиравших германского императора, и земля Бранденбург — самая большая провинция восточной Германии. Обещаны и даны. С этого момента и начинается возвышение династии Гогенцоллернов.
   Иоанн бежал во Фрайбург. Фридрих Гогенцоллерн перерезал все дороги, дабы Косса не удрал через Альпы, и, ворвавшись в город, пленил Коссу.
   Бальтазар стоял на башне недостроенного фрайбургского собора. Над головой сплеталась сложная вязь гигантского каменного кружева. Отсюда отлично были видны недальние стены и высокие башни города. Замок на полугоре, уже захваченный, периодически ощетинивался чередою белых клубков порохового дыма. Оттуда по городу били пушки. Ядра то с шипением падали в ручей, то проламывали черепичные кровли. Внизу, по неровно вымощенной булыжником мостовой, к ратуше, подрагивая алебардами, прошел отряд солдат в светлых блестящих нагрудниках и высоких яйцевидных касках, как бы слегка сдавленных с обоих боков.
   Выдержат или нет? Одно из ядер ударило в башню собора, мелкие осколки каменной скульптуры святого посыпались вниз. Крепость тоже время от времени огрызалась, заволакиваясь дымом: вела ответный огонь, но гораздо менее дружный, словно бы стреляли из последних сил. Бальтазар оскалил зубы. Были бы свои, итальянцы, он вышел бы к ним, вздев доспехи, сказал… Ох, он бы уж и сказал! От души! И город бы отстояли! Наверняка! И вообще, все эти Сигизмундовы успехи — результат неожиданности. Фридрих, не подготовившийся к бою, был явно бездарным полководцем.
   Но вот вдали, в улицах, горохом посыпались от обоих ворот. Неужели все?! Бледнея и сдерживая яростный крик, Косса начал медленно и прямо, на почти негнущихся деревянных ногах спускаться с башни.
   Внизу его встретил, тоже бледный, стремянный. Все же не ускакал, держал обоих коней. Косса сунул ему кошель с дукатами:
   — Скачи! Разыщи госпожу Иму! Разыщи Козимо Медичи! Спеши! Возьми обоих коней, мне уже не спастись! — и махнул рукой.
   Стремянный, отчаянно оглянув — из-за ратуши уже бежали, уставя копья, — взлетел в седло, едва не потеряв стремя, и ринул в отчаянный скок.
   «Прорвется, нет?» — гадал Бальтазар, пока к нему подбегали. Он стоял, скрестивши руки, и усталому офицеру, что первым подбежал к нему, жарко дыша и протягивая руки, вымолвил по латыни:
   — Я папа римский, наместник Святого Петра, Иоанн XXIII! — И замер. Кругом теснились, не решаясь притронуться к нему. Сквозь толпу ратников пробирался кто-то в писаном золотом шлеме, на высоком коне. Подъехал, спешился и, строго глядя ему в лицо, произнес на скверной латыни:
   — Ваше святейшество! По решению собора и императора Сигизмунда вы арестованы!
   Где-то еще продолжали бить пушки.
   14 мая 1415-го года новый марнграф Бранденбурга — Фридрих Нюрнбергский — привез Коссу в Рудольфцельм.

XLVIII

   На протяжении всего пути, когда его везли из Фрайбурга в Констанцу, Косса молчал. Он чувствовал, что обрушился мир, силился это понять и не мог. Его сперва посадили в мерзкую каменную дыру с окном, забранным толстой кованой решеткой. Часа через два принесли миску тюремного хлебова из несвежей свинины с бобами, ломоть ржаного хлеба и кувшин с водой. Он съел похлебку, морщась сжевал хлеб и выпил всю воду. Ел и пил он не споря, понимая, что ему понадобятся силы, а если он сейчас не поест, то ослабеет. Спустя время вывели на двор, к вонючему отхожему месту. (Кадь для испражнений, парашу, поставили ему в темницу только к концу дня.) Проходя двором, он мельком оглядел высокие стены с четырех сторон, с нависшими галереями из потемнелого, почти черного дуба, видимо, внутренний двор замка. Бежать отсюда было невозможно, да и — куда бежать? Умыться и привести себя в порядок ему дали только через три дня, перед приводом на суд.
   Все это время Косса думал, прикидывал, гадал. Он не ведал — доскакал ли стремянный? Не знал, что Има жива и уже хлопочет о нем. Не знал, и уже на судилище понял, что Козимо Медичи схвачен, как и многие его спутники. (Хорошо, что Поджо Браччолини уехал собирать рукописи! Что бы он мог содеять, оставшись здесь!)
   Когда 24 мая 1415-го года его вводили для суда в здание торговой палаты, где проходили все заседания собора, Косса криво усмехнулся. Все было, как и до его бегства, — даже трон с возвышением не убрали! Только ему уже не позволили даже приблизиться к почетным местам кардиналов и богословов. Он стоял, с отстраненным удивлением озирая снизу торжественный ряд кресел с прямыми спинками, на которые глядел до того только сверху. И потом уже обозрел, запоминая, лица кардиналов, епископов и докторов богословия, знакомых и незнакомых, добрых и злых, но ныне одинаково холодных, отстраненно-безразличных или взъяренных и негодующих, обращенные к нему.
   Вот сидит Пьетро Стефанески-Анибальди, кардинал Сан Анжело, прославившийся своим лихоимством в Риме в бытность свою легатом. И не он ли, Косса, предоставил Стефанески это доходное место? Ты же, Пьетро, ходил с Луи д’Анжу в поход против Владислава! Ты же был моим легатом в Праге, борясь с виклифианской ересью! Ты же, все-таки, храбрый человек! Проснись, подумай о том, что делаешь теперь и как это аукнется тебе самому в будущем!
   А Оддо Колонна? Что ж ты молчишь? Ты же был мне другом! Ты же и в Шаффхаузен первым поскакал за мной! И кардиналом ты бы не стал без меня! Брани меня, обвиняй, но не молчи, ради Бога!
   Увы, тут нет Джакомо Изолани, которого я вытащил из Болоньи, сделал кардиналом Святого Евстафия и поставил сейчас своим легатом-наместником в Риме! Или и он бы стал молчать, как Колонна, предавая меня?
   А ты, Антонио Шалан, ездивший от меня послом к Сигизмунду, и ты теперь против меня?
   О, Господи! Я никогда не смотрел на них снизу вверх! Я впервые смотрю на собор снизу!
   И Франческо Забарелла, кардинал Сан Космо Дамиано, второй мой посол к Сигизмунду, кардинал великой Флоренции! Ученый и гуманист, автор ученых трудов! И ты торопишься повторить подвиг Иуды?
   Косса не удержался, разлепил уста, произнеся негромко:
   — Здравствуй, Франческо! Мы ведь и не поздоровались с тобой! — и домолвил мстительно, глядя, как на лице старого кардинала невольно проступают бурые пятна стыда: — А Козимо вы арестовали зря! Он не связан со мною ничем, кроме совместной дороги! Ежели надумаете его держать и дольше, сообщи отцу! — И уже не смотрел на вконец побуревшего и взмокшего Забареллу. Глядел на других своими разбойными, помолодевшими вдруг, широко расставленными глазами.
   На Пьера д’Альи, которого когда-то принимал у себя, нахохлившегося, похожего сейчас на печального старого ворона, на Броньи, на шалонского епископа Луи де Бара… (Скользом прошло: одолеют ли французы, когда дело дойдет до выбора нового папы или нет?).
   Ну, конечно, венецианцы: Ландо и Морозини, когда-то перебежавшие ко мне от Григория XII (которого он так и не сумел поймать!). Морозини — и те против него! А самого Григория XII, видимо, представляет здесь Карл Малатеста, иначе его бы здесь не было! Григорию, ежели он добровольно отречется, сохранят кардинальскую шапку и содержание… Которым Коррарио, в его возрасте, вряд ли будет наслаждаться слишком долго!
   А ты, Доменичи! Неужели мстишь мне еще за ту, давнюю обструкцию, которую устроили тебе болонские студенты, когда меня осудила доминиканская инквизиция? И Яндра уже умерла! И Урбан VI в могиле, и Томачелли! А ты все не можешь забыть? Как же ты мелок, ты, кардинал и епископ Рагузы, Джованни деи Доменичи, со своим ханжеским трактатом — «Рассуждением о семейных делах»… Да что ты понимаешь в семейных делах, старый ворон! Как может судить а семье человек, весь состоящий из ненависти! И, конечно, ты, именно ты окрылил маленького Нимуса, собрал их всех и ныне будешь добиваться моей гибели, того, чего не сумел добиться тридцать лет назад!
   А все эти кардиналы: от Сан Джованни, Сан Пьетро э Паоло, Сан Пьетро ин Винколи, Сан Никколо ин Карвере, Тусколумские и Остийские, из Фраскатти и Альбано… И эти патриархи — Иерусалима, Антиохии, Константинополя (давно потерянных!), Аквилеи… Смешно! Только у последнего есть своя волость, а у тех — одни звания! А эти замороженные англичане? Епископ Кентерберийский, глубокий старик, спутники его, одинаково холодно-чужие смещенному папе римскому. И даже Генри Бофор, отстранившийся от дела, будто его это и вовсе не касается… Не войну ли ты затеваешь, Ланкастер, и не потому ли ты так заморожен и далек?
   Ну, немцы, эти все будут думать и делать только угодное Сигизмунду. Но здесь еще нет испанцев! Нет архиепископа толедского и бургосского, нет архиепископа Севильи… Зато здесь старые знакомые, монахи ордена Святого Доминика, инквизиторы…
   Здесь и Жерсон, и Кошон (пославший позднее на смерть героиню Франции!), на лице которого лежит заранее печать проклятия, печать грядущей измены не Бальтазару Коссе, нет! А гораздо страшнее — измены народу своему! И ведь уже скоро, вот-вот, в битве при Азенкуре, погибнет весь цвет французского рыцарства, цвет нации! Члены знатнейших семей страны! Это уже приближается, наползает, а вы не видите ничего… Слепцы!
   Нет, в этом собрании у него нет друзей, только враги. Все они собрались только для того, чтобы единогласно осудить его, свалив на него и свои, и чужие грехи!
 
   Говорить ему не дали, как не дали и Яну Гусу. И как ярились итальянские кардиналы во главе с Доменичи, в особенности из тех, кто всего более рассыпался перед ним в славословиях, когда он был на вершине власти. И Бальтазар вспомнил полузабытую встречу с Джан Галеаццо Висконти, и его предостережение: «Бойтесь льстецов!». Лишь Филастр, и то защищая не столько Коссу, сколько честь церкви, вступился за него, отведя от Коссы обвинения в ереси.
   И чего они все хотят? Ну, д’Альи с Жерсоном понятно: умаления папской власти! А кто тогда будет руководить церквью? Сигизмунд? Сменяющие друг друга германские императоры? Не вам же, парижским болтунам, позволят распоряжаться духовной властью! Вами лишь воспользуются, о вас вытрут ноги, так же, как вытер ноги об меня Сигизмунд!
   Забарелла, разумеется, метит на мое место. Тоже можно понять! Но и сам Доменичи, конечно, метит! Не выберут тебя, кровавая гадина! Не надейся! Никто не захочет посадить себе на шею инквизитора!
   А у Оддоне Колонны сейчас такое же лицо, какое было, когда он уезжал из Шаффхаузена!
   — Подсудимый, бывший папа Иоанн XXIII, — читал занудливым голосом Анджей, епископ Познанский, — купил себе кардинальство: отравил своего предшественника, папу Александра V. («Бедный Филарг! — думал меж тем Косса», — как бы ты удивился, услышав такое!)
   — Он не постился и не молился! — возглашал чтец, и кардиналы слушали, словно забыв про все те торжественные службы, которые правил Иоанн XXIII и в Италии и тут, в Констанце. — Совершал прелюбодеяния со своей невесткой, монахинями, девушками и женщинами!
   (Было, думал Косса, все было, но как же по-иному! Как можно судить так вот о том, что происходит в тайне между двумя людьми, хотя бы и идущими по пути греха!)
   — Продал шесть церквей мирянам. За шесть тысяч червонцев поставил пятилетнего ребенка прецептором иоаннитов.
   («Но по их же неотступной просьбе!» — мысленно поправлял Косса чтеца.)
   — Некоему иоанниту за шестьсот червонцев дозволил жениться. Четырнадцатилетнему мирянину продал пребенду двенадцати капланов.
   (Разберись сначала, как все было на деле, и мог ли четырнадцатилетний мальчик что-то купить!)
   — Учредил в курии особых торговцев для оценки и продажи освободившихся бенефициев.
   (Учредил? А не навел порядок в этой постоянной торговле?!)
   — Продавал фальшивые буллы, иногда одну и ту же по нескольку раз.
   (Говорил я Томачелли, что этого не стоило делать!)
   — Продавал соборования, разрешения, индульгенции, посвящения епископов, благословения аббатов… Все за деньги!
   (Как вас-то самих не продал! Сам себе дивлюсь!)
   — Женатого мирянина послал в Брабант в качестве апостольского легата.
   (Дельного человека послал, который умел делать дело, чего не понимаете все вы!).
   — Продавал итальянские монастыри и их имения незаконным детям, голову Святого Иоанна Крестителя за пятьдесят тысяч червонцев…
   (Туркам продал, что ли? Во Флоренцию хотел продать! Флоренцию, которая заслуживает христианских святынь больше, чем всякие Савелли и Орсини, передравшиеся друг с другом!).
   — У Болонского университета отнял его доходы. (Прямая ложь! Попросту навел порядок в этих доходах!).
   — Он убийца, отравитель, симонист, еретик. Утверждал, что нет вечной жизни и воскрешения из мертвых, что душа умирает вместе с телом…
   Косса вдруг понял их тайну: все они, по существу, прятались! Прятались от собственной совести, от слабости, от стыда… Паче всего от стыда! И ему стало на миг почти весело. Град обвинений, который сыпался на него, легко было бы разрушить, разметать, превратить в пыль… Ежели бы они сами верили этим обвинениям! Вон, за креслом Доменичи прячется вездесущий Дитрих фон Ним. Этот уцелеет! Поди, и в обвинительном заключении его рука — первая!
   Возражать им теперь ни к чему. Это только усугубило бы его положение. Вышлют? Посадят? — гадал Бальтазар.
   Его называли неисправимым грешником, скандалистом, интриганом, грубияном, безнравственным распутником, убийцей, нарушителем мира и единства церкви (хотя как раз он сделал все возможное для ее единства!) и так далее, и тому подобное. Окончательный приговор состоялся 29 мая. Протест Иоанна Майнцского собор оставил без внимания, как и протест герцога Лотарингского и иных. Доменичи с пеной на губах требовал осудить Иоанна XXIII как еретика и сжечь. (И будет требовать этого еще долго, уже после расправы над Яном Гусом!). Англичанин Халлам немногословно огласил акт, лишающий Коссу права священства.
   Коссу постановили-таки не отпускать (хватило ума!), а заключить в тюрьму, в Готлебенскую крепость в Тургау, под надзор Сигизмунда. (Где его затем посадят, по окончании процесса, шестого июня, в одиночку, под охрану немцев, не знающих итальянского языка.)
 
   Они еще что-то говорили, а Косса молчал, глядя в окно, где на синеву северного холодного неба медленно наплывало белое облако, вспоминая, как его когда-то бросили пираты на тонущем корабле, и один из них прокричал ему, отплывая: «Прощай, капитан!» Кто же из сущих здесь решится хотя бы на подобный возглас? Никто…
   Почему он пошел по этой стезе? Почему не остался на море, не стал, вослед Гаспару, адмиралом пиратского флота, где все-таки тебе прокричат на пороге гибели: «Прощай, капитан!»
   Суд заканчивался. Что его не помилуют, Косса понял еще до суда. Но тюрьмы (тем паче здесь, в Германии!) надеялся все же избежать. И только когда выносили приговор, окончательно понял — не отпустят!
   Начался долгий и тягостный обряд отрешения от власти. Ему прочли все пятьдесят четыре статьи обвинительного акта. Пронесли, как бы отбирая, мимо него папскую мантию и митру. На него надели и тут же сволокли нижнее облачение. Пока Петр Филастр с подручными трудились, разламывая его папский герб, приглашенный золотых дел мастер, подслеповато взглядывая на высокое собрание отцов церкви, разложив свой снаряд, поломал натрое папскую золотую печать и золотое кольцо с печатью.
   «Хорошо, что Аретино успел отбыть во Флоренцию! И что они намерены сделать с молодым Козимо?» — думал Косса. Племянник Коссы, де Бранкас, уцелел, а прочие схваченные мало его интересовали. Как разлетелись от него, разбежались, попрятались по углам все эти люди, которых он опекал и кормил!
   Древние римляне в подобном положении закалывались мечом или вскрывали себе вены, опускаясь в теплую ванну. Ему не дадут сделать ни того, ни другого, да он и сам не хочет облегчать им жизнь. Пусть доведут дело до конца!
   Уже когда уводили, — и никто не сказал ничего, похожего на тот единственный пиратский крик, разорвавший неистовство бури, — уже когда уводили, Косса обнаружил у себя в руке кем-то сунутые ему две записки. В одной, на бумаге, бисерным почерком младшего Медичи было написано: «Меня выкупают. Отец обещает помочь. Держитесь». Записку эту он сунул в рот, разжевал и проглотил. Вторая была на тонком кусочке кожи, где были только равносторонний, раздвоенный по концам крест, заключенный в шестигранник, и латинская надпись: «Et in Arcadia Ego». Эту записку он почему-то не уничтожил, а позднее, в камере, спрятал в башмак между кожаным верхом и поднарядом, хотя и довольно смутно представлял, что это за Аркадия такая? Понял, конечно, что записка как-то связана с теми рыцарями, что его посещали еще в Шаффхаузене и говорили о каком-то «сионском братстве», размеров влияния которого Косса не представлял. (И, кстати, не очень верил, что они ему помогут.) У него самого теплилась до сих пор надежда, что капризный и переменчивый Сигизмунд, обидевшись на собор, вернет ему, Коссе, свое расположение. Или хотя бы свободу и кардинальскую шапку!

XLIX

   В чем-то тюрьмы — наши, по крайней мере, — мало изменились с тех пор. А еще точнее сказать, в те времена, в XIV веке, тюрем на Руси не было вовсе. Преступников убивали, но не мучали. Мы заимствовали тюрьму с Запада, как и прочие «блага цивилизации», в эпоху Петра. И, как бывает со всяким заимствованием, безнадежно отстали, застряв где-то еще в средних веках, не в силах следовать в этой сфере гуманистическому прогрессу сверх-сытого западного общества.
   Каменные стены, свод, забранное толстой решеткою окно, вонючая параша в углу. На двери, окованный железом, глазок, через который, трижды в день, подают скудную тюремную еду: похлебку, хлеб, кувшин с водой… Но самое страшное в тюрьме не это, не вонь, не жесткое ложе, даже не промозглая сырость каменного мешка. Главное и самое страшное — неволя. У человека отняты гордость и право распоряжаться собой. Тюрьма никого ничему не учит и не воспитывает. Вернее, «воспитывает», ежели ты сидишь в общей камере и не подвергаешься террору урок, воров в законе и просто физически сильных каторжников, способных отнять у тебя еду, носильные вещи, что поценнее, изнасиловать тебя или избить. В тюрьме человек становится зверем и выходит оттуда или окончательно морально сломленным, или, напротив, законченным бандитом, который уже потом, раз за разом совершая новые и новые преступления, будет бесконечно возвращаться под тюремные своды, пока не сгинет в очередной поножовщине. Это — в общей камере.
   Но Косса сидел в одиночке. Может быть, ему даже (за его деньги!) приносили и еду получше. Но для деятельного человека, всю жизнь находившегося в кипении дел и страстей, сама по себе потеря воли, невозможность ни на что повлиять, немые тюремщики, долгие беззвучно текущие часы, дни, недели — действовали ужасающе.
   Сырость и тишина! Тишина такая, что готов голову себе разбить о шершавые камни стен. Что там, за этою тяжкой преградой? Да помнит ли кто еще обо мне? Быть может, я забыт, оставлен и буду сидеть здесь всю жизнь, доколе… доколе не умру! И будет сидеть мой скелет, прикованный цепью к стене. И люди даже не будут знать, когда я умер! Так вот какой конец приготовили мне силы зла! Вот расплата за попытку узнать грядущее, расплата за заклинания и вызывание духов!
   Он вспоминал Уголино, замурованного с детьми в башне голода, где он и погиб, съев, предварительно, трупы своих детей… Быть может, еще живых? На что он надеялся? Или сила животной жизни такова, что, помимо сознания, сделала его людоедом-зверем, и прежде, чем дать самому себе умереть с голода, не грыз ли он самого себя, выедая мясо с собственных рук, стараясь хоть так продлить дни и часы этой жизни?!
   Порою его почти охватывало безумие. Хотелось царапать ногтями этот склизкий камень, выискивая в нем несуществующие трещины… Или кинуться на охрану, в тот час, когда выносят парашу, убить одного, двоих… А потом? Он вдруг понял, что уже не может проделать того, что легко проделывал в молодости, что сила ушла из рук, и ему уже не одолеть дюжих немецких охранников, что его скрутят, сомнут, и после, ежели не убьют, действительно прикуют цепью к стене камеры, как дикого зверя… Что даже вырвись он из тюрьмы, его не поддержат, что во двор замка не ворвется ликующая итальянская толпа, рвущаяся освободить своего кумира, что все, все кончено…