Страница:
Детство я отвергал сейчас начисто. Дом пионеров, конфеты, мороженое, совместные хождения по Москве. Смешно! Разве тогда мне не нравились другие девчонки? Нравились, но я никогда не говорил им об этом. Не говорил потому, что мне казалось, они не поверили бы мне. А она? Она тоже не верила, но слушала меня - то шутя, то серьезно.
И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил... Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они - мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь - что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые... Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма "Мы из Кронштадта", и пограничники, и разведчики из "Высокой награды", и "Ошибки инженера Кочина", и летчики из "Мужества" и "Истребителей" - все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..
В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:
- Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?
Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена - как буду называть его потом, через десять лет после смерти, - ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда... Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной "наглядной агитацией", который мне говорил: "Не темни! Никогда!" - через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена "Петропауле шуле" - немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии - многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю - снятую в Лежайске, там, где он погиб...
Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как "служил" в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора...
Я прочту его письма - совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма - они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный...
По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево - само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен одинаковых, скучных, будто нарисованных.
И лишь на опушке стояла одна березка. Чахлая, кургузая, мать-одиночка. И все же очень родная, своя, русская, до слез милая.
Ты стоишь, красивая и русая,
С шапкой нерасчесанных кудрей.
Ты такая, как и наша русская,
На далекой родине моей.
Только лишь задумчивей, печальнее,
Грусти сокровенной не тая,
Словно и тебя судьба случайная
Занесла в далекие края...
Стихи бормотались сами собой.
Но и она, одна эта березка, - не лес...
Лес это лес. Смешанный, сосновый, ореховый, дубовый, осиновый, березовый, еловый. С полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручейками, зарослями кустарника и болотами. Лес это лес. Мы знали с детства наши леса, и, хотя у каждого был свой лес, не похожий на любой другой, в них было что-то общее - манящее, могучее, бескрайнее. По лесам можно бродить и плутать, там можно купаться в лесных речках и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок, щелкать орехи и грызть дикие яблоки, охотиться и валяться в высокой траве. Лес кормит и нежит, согревает и охлаждает, лечит и пьянит. Даже лес возле нашей школы под Ногинском и гороховецкие леса, в которых мы провели не самые лучшие полтора года своей жизни, - это леса. Их не смогли испортить ни солдатские землянки, ни строевые плацы, ни площадки для физкультурных занятий, ни бараки складов и гаражи.
И вот он, лес, по которому мы идем сейчас. Ни кустика, ни сухой травинки - одни сосны ровными рядами и вылизанные междурядья.
- Остановка в лесу, - сказал майор Катонин.
- Парк какой-то! - заметил Соколов.
- Как питомник. Совсем как питомник, - добавил Шукурбек.
- По-моему, ничего, только редкий, - произнес Саша.
- Ну и лесок! Насквозь дырявый, - пошутил старший лейтенант Буньков.
За лесом тянулись поля - голые, почти не прикрытые снегом и такие же дырявые, как этот лес. Узкие полоски земли и жнивья. Каждая полоска сама по себе, и как ни старайся представить их вместе полем - не представишь. И тут пошли сравнения с нашими бескрайними полями, лугами и пашнями, где глянь - конца-края не увидишь...
Наутро прозвучала команда:
- По машинам!
Все воспрянули духом и засуетились. Собрались быстрее обычного.
Машины выехали на дорогу, затряслись в сторону не то запада, не то северо-запада.
Наконец за маленьким городком Тарнобжегом появились указатели: "На переправу".
- Что за переправа?
- Через что?
Впереди лежала река - не очень широкая, тихая, перерезанная понтонами. По понтонам тянулись машины, телеги, танки, самоходки, "катюши". Мы встали в хвост, ожидая очереди.
В нашем фургоне девятнадцать ребят. Лейтенант Соколов в кабине шофера. Команды вылезать нет, и мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, с единственной мыслью: скорее бы ехать!
Соколов вышел из кабины и заглянул к нам:
- Как дела?
- Все хорошо. А что за река, товарищ лейтенант?
- Река знаменитая - Висла. Слышали такую? Да вы выйдите, промнитесь немного, - предложил Соколов.
Все обрадовались, выскочили из машины и сразу же оказались у братской могилы:
"Вечная слава героям, погибшим при форсировании р. Вислы в августе 1944 г."
Каждый прочел эту надпись молча, про себя, а через минуту мы уже были опять в машине. Теперь никто не говорил. Наверно, все думали. Вот нас девятнадцать сейчас, а с комвзвода и шофером - двадцать один. А сколько будет потом, когда все закончится?
Подошел комбат Буньков:
- Что, славяне, нахохлились? Погуляли бы.
- Ехать бы уж скорее, товарищ старший лейтенант, - сказал Шукурбек, и его поддержали еще несколько голосов.
- Застряли совсем!
- Когда едешь, как-то веселее.
Мы перебрались через Вислу и все продолжали молчать. Странно, но братская могила не выходила из головы. Неужели это - смерть, и такая реальная, возможная, ощутимая, - где-то рядом?
А как же Геннадий Васильевич? Он был живой, а потом убитый - лежал на машине, в зелени хвои, и люди провожали его, как провожают живого близкого человека. И она провожала, поправляла его волосы... Она любила его. И это так же точно, как то, что существовал он, и существует она, и есть я, и все мы...
Смерть... Странно... Ведь и раньше были смерти... Смерть отца наверно, самая тяжелая... И другие... Как их было много... А сейчас...
Забыть и выбросить всё из головы! Ребята молчали, но, наверно, молчали потому, что впереди у нас бои и, значит, надо думать о них. Это самое важное сейчас. Ведь где-то там - победа, окончательный разгром немцев и, значит, конец всему тому, чем живут люди вот уже четвертый год. Конечно, ребята, сидевшие рядом со мной в машине, думали сейчас об этом и потому молчали.
Почему же я думал о братской могиле, и о могиле - свежей, совсем свежей могиле Геннадия Васильевича в Лежайске, и видел Наташу? Ведь когда мы встретились с ней, мы не говорили об этом. Говорили о чем-то другом, менее важном, и совсем не важном. А потом она сказала: "Мы встретимся". И даже добавила, как искать ее, и узнала, как искать меня.
А я так и не знал раньше, что она любила его...
Вечерело. По дороге шли и шли воинские колонны. Трехтонки и "газики" с продовольствием и снарядами, "студебеккеры" и "шевроле" с легкими пушками и минометами на прицепе. Телеги с пожилыми возницами и уставшими, тяжело дышащими, как астматики, лошадьми. Реже двигались машины в обратную сторону, к переправе. Чаще санитарные и легковые - "эмки" и виллисоподобные "газики".
Но вот все сгрудилось и перемешалось на дороге. Из-за ближнего леска над колоннами появились два "мессера", пронеслись низко, так что даже было видно летчиков в кабинах, и пошли стегать по шоссейке. Дико заржала лошадь, раздались крики: "Воздух! Воздух!", несколько солдат, подняв в небо автоматы и винтовки, стреляли по самолетам.
У нашей машины упал шофер. Он стоял у радиатора с ведром воды - и вдруг осел на асфальт, и глухо ударилось ведро и потом загремело, уже пустое, полетев под откос.
"Мессеры" скрылись, и мы бросились на дорогу. Приподняли шофера, долго трясли его, пока Саша не произнес:
- Смотрите, голова!
Две пули прошли через голову. Шофер был мертв. Мы отнесли его в сторону от дороги, положили на мокрую траву. И слева, и справа от нас, и по другую сторону шоссейки тоже несли кого-то.
- Глаза бы ему закрыть, - неуверенно сказал Саша. - Говорят, пятачками надо.
- Я так...
Веки покойника были еще теплые, и когда я опустил их, минуту придерживая пальцами, из его глаз - застывших и удивленных - показались слезы.
...Так было у отца. Тогда, восемнадцатого октября сорок первого. Мы уже подъезжали к Москве. Вот! Вот сейчас! Сейчас мы доберемся до первого же госпиталя, и все будет хорошо. Это близко, совсем близко. Шофер санитарной машины говорит: у завода Войкова.
Кажется, мы проезжали мост через Окружную железную дорогу. Отец молчал в забытьи и вдруг захрипел. Потом тяжело вздохнул, и словно что-то оборвалось в нем. Он присвистнул и открыл, широко открыл глаза.
- Папа! Папа! - Я тормошил его и умолял. - Папа...
Машина остановилась у ворот госпиталя.
- Как? - Ко мне заглянул шофер.
И без моих слов все понял.
Через минуту спросил:
- Куда поедем? Сюда? Или прямо домой? Ведь ты москвич?
- Домой.
Я назвал адрес. Мы поехали, и отец все время так и лежал, как умер, с открытыми глазами.
Возле нашего дома шофер посоветовал:
- Глаза закрой ему. А то нехорошо, да и испугать можно. Кто-нибудь у вас дома-то есть?..
Было темно. Я на ощупь закрыл отцу глаза и почувствовал, что пальцы мои стали мокрыми. Мокрыми от последних, уже холодных его слез...
Мы стояли теперь за Вислой - на Завислянском, или Сандомирском плацдарме, как его по-разному называли офицеры. Может быть, если бы я участвовал во взятии этого плацдарма или хотя бы видел его на карте, я представлял бы себе его размеры и понимал смысл существования этого плацдарма, да и цену тех человеческих жертв, которые были отданы за его взятие и удержание. Деревни, городки, поля, холмы, саженые леса, всюду, где мы оказывались, были усеяны могилами наших солдат и офицеров одиночными и братскими, поименованными и безымянными. Но я не участвовал во взятии плацдарма, а карты, которые видел (без карт мы не работали), ничего не говорили мне: это были карты тех малых кусочков плацдарма, где нам приходилось работать. И, к слову сказать, очень старые, неточные карты.
Карты кляли все: майор Катонин, и старший лейтенант Буньков, и командир нашего взвода лейтенант Соколов - длинный, выше меня на голову, лохматый, мужчина в очках, в прошлом учитель из Орла. Он, немного странный и непонятный, все больше нравился мне.
- Все карты путают эти карты! - ворчал Соколов.
На картах значилась довольно развитая опорная артиллерийская сеть: обилие геодезических пунктов со сложными и простыми сигналами, пирамидами и вехами, надстройками и турами. А на деле их не было. И наоборот, на картах вовсе не значились многие дороги, селения, реки, костелы, водокачки и другие естественные ориентиры, существовавшие на местности.
Первые дни нашей работы были несколько странными. Может быть, так казалось нам - солдатам, не искушенным в общих замыслах командования. Мы тянули теодолитные ходы вблизи передовой, но, как только напарывались на немцев, сматывали удочки и перебирались на соседний участок, где повторялось все сначала.
Лейтенант Соколов нервничал, ворчал, лохматил и без того лохматую голову и заглазно ругал штаб дивизиона за то, что он разбросал батареи и взводы по всему передку.
- В бирюльки играем, - говорил он Бунькову. - Пока корпуса нет, хоть свой дивизион привязать как следует. А потом начнется горячка.
Я знал, о каком корпусе идет речь. Артиллерийский корпус прорыва, которому мы приданы, остался пока за Вислой на переформировке. В политотделе одной из дивизий этого корпуса и работала Наташа.
Корпус должен подтянуться на плацдарм вот-вот. И сейчас действительно самое бы время привязать пункты и посты своего дивизиона. Без точных координат расположения дивизиона мы не сможем потом начать привязку огневых позиций и наблюдательных пунктов артиллерии, без них не начнут работу батареи звуковой разведки, взводы оптической разведки и фоторазведки.
- Все понимаю, Миша, - отвечал комбат Соколову, - но пойми и ты, лохматая голова, ведь Катонин до сих пор не знает будущей дислокации артиллерии. Какой смысл привязывать дивизион, когда боевой порядок наверняка изменится? А ребят надо приучать к делу.
- Вы, конечно, стратеги со своим Катониным, - не сдавался комвзвода, - а я учитель, педагог. Мне жалко ребят. Занимаются бессмыслицей, да еще рискуют зря. Воевать еще не начали, а трех человек потеряли там, по дороге. Глупо, если мы еще кого-то недосчитаемся, лазая по передку. И с точки зрения педагогической это чепуха. Люди должны знать, что занимаются делом, тем более это вам не Гороховецкие лагеря.
- Допустим. Тут ты прав, - соглашался Буньков. - Поедем вместе к майору, поговорим?
- Я не поеду, ты знаешь, - сказал Соколов. - Поговори сам. Лучше уж зря привязать боевой порядок дивизиона, чем воздух привязывать. А может, окажется, что и не зря.
У офицеров были какие-то свои, непонятные нам взаимоотношения. Я знал, что Буньков и Соколов дружат, дружат несколько ершисто, ревностно придираясь порой друг к другу по всякому поводу и без поводов, но что произошло между Соколовым и командиром дивизиона, я не знал. Иначе Соколов не сказал бы, что не поедет к майору Катонину. Видно, у него есть на это причина, и Буньков не только знает о ней, а и сочувствует Соколову.
И все же, кажется, разговор Соколова с Буньковым дошел до майора. На следующий день Соколов, повеселевший и даже, как нам показалось, аккуратнее причесанный, сообщил, чтоб мы собирались:
- Поедем на ЦС первой БЗР.
Через час наш взвод был уже в районе расположения центральной станции первой батареи звуковой разведки. Звукачи разместились прямо в поле, на окраине небольшой деревушки Подлесье. Время было позднее, и лейтенант приказал ложиться спать:
- Занимайте вот эти крайние домишки, а завтра с рассветом за работу.
Мы с Сашей и Володей попали в довольно грязную хату.
- Можно?
Полусонный хозяин прибавил огня в бледно горевшей коптилке и молча показал нам на пол. Мы осмотрелись. На печи спали двое ребят. Прямо из комнат вела крутая лестница. Видимо, на чердак. В единственной комнате не было даже кровати. Сам хозяин спал, кажется, на лавке - возле окон. Там была расстелена перина с куцей подушкой и видавшее виды тряпичное одеяло.
- А жена где? Жинка? - спросил Володя, когда хозяин вернулся откуда-то из сеней с охапкой соломы. - Матка их? - пояснил он, показывая на печку.
В отличие от нас с Сашей, Володя свободно обращался с поляками. И разговаривать с ними не стеснялся, и пожурить, если приходилось за что, и просто дружески похлопать по плечу: мол, давай, давай, пан, поворачивайся!
- Нима жинка, нима! - Хозяин развел руками и поспешно расстелил на полу солому.
В комнате было прохладно. Мы легли на солому как были, в шинелях, не раздеваясь. Только ремни сняли с подсумками. Через несколько минут в хату зашел Соколов с сопровождавшим его Макакой:
- Ну, как устроились? Всё в порядке?
- Всё в порядке, товарищ лейтенант, - доложил Володя.
- Ну отдыхайте.
Они вышли, а мы с ребятами еще долго крутились на жестком полу, еле прикрытом чахлой соломой. Ожидание настоящего дела, видимо, мешало уснуть, и хотя мы и словом не обмолвились о завтрашнем дне, думали, наверно, об одном и том же. Наконец Володя уснул. Посапывали на печке и хозяйские дети. Лишь под хозяином скрипела лавка. Он ворочался и часто вздыхал.
- А бедно они живут, - шепнул мне Саша. - Вот и заграница!
Я уже, кажется, задремал, как вдруг услышал чей-то истошный крик и два выстрела чуть ли не над ухом.
Когда мы с Сашей вскочили, схватив карабины, Володя уже остановил одного немца у двери. Второй дал по нас очередь, свалился с лестницы чердака, уронил автомат и теперь лежал у меня в ногах, испуганно подняв руки.
- Третий фриц удрал! В дверь шмыгнул! - кричал Володя, снимая с растрепанного немца автомат. - А ну давай сюда! Стрелял, сволочь! Давай! Тебе говорят! Ребята, того надо догнать...
Саша бросился на улицу, где раздавались выстрелы.
- Что случилось? - В хату ворвались Соколов и Макака.
Вскоре вернулся и Саша.
- Удрал, - признался Саша. - Темень всюду...
Володя объяснил Соколову, как он увидел спускавшихся с чердака немцев и как один из них успел выбежать в дверь.
- Ну что, гады! - зло бросил Соколов лопотавшим что-то немцам, затем посмотрел на топтавшегося за нашими спинами хозяина: - А ты хорош! Фашистов прячешь и молчишь!
Хозяин виновато отводил глаза в сторону. И вдруг упал на колени перед лейтенантом и заплакал навзрыд. Потом поднялся, бросился к печке, где заплакали разбуженные дети, и стал что-то сбивчиво объяснять нам.
Соколов махнул рукой:
- Ладно уж, хватит...
- А с ними что делать, товарищ лейтенант? - спросил я, кивнув на трясущихся в ознобе немцев.
Только сейчас я как следует разглядел их. Оба без шинелей, с непокрытыми головами: один - еще совсем молодой, почти нашего возраста, с детским лицом и длинной шеей, второй - постарше, небритый и какой-то помятый, с нашивками унтер-офицера.
- С ними? - переспросил Соколов, будто раздумывая. - За дом - и к стенке! Что делать! А за то, что поймали сволочей, спасибо.
- Давай! Давай! Пошли! - Володя заторопился выполнить приказание лейтенанта.
Но тут выступил вперед Макака, до той минуты молча стоявший около стола, и произнес с неуверенностью в голосе:
- Подождите... Нельзя же так...
- Они же, товарищ лейтенант, теперь пленные, - вставил я.
- Подумаешь! - с ноткой иронии произнес Володя. - Давай, давай, топай! - И он без стеснения двинул прикладом карабина одного из немцев. Что тут рассуждать!
Хозяин хаты, который все это время не отходил от печки, подбежал к Соколову и стал что-то горячо объяснять ему, подтверждая слова жестами. Насколько можно было понять, немцы испугали его и детей, и когда прятались на чердаке, пригрозили расстрелом, если он выдаст их русским.
Соколов бросил на нас уничтожающий взгляд:
- Распустили нюни, молокососы! Может, их по головке погладить и домой отпустить подобру-поздорову? А вы помните, что эти гады на нашей земле натворили? Забыли? Так я сам могу...
Наступит время, когда я пойму и этот шаг лейтенанта Соколова, и еще один его шаг - более страшный, непоправимый. И все непонятное во взаимоотношениях Соколова и Катонина не будет уже загадкой. И я, не скрою, буду преклоняться перед ним, нашим командиром взвода, нашим человеком перед его выдержкой, справедливостью, мужеством, чувством долга...
А сейчас Соколов выхватил пистолет и вывел немцев из хаты. Володя пошел за ним. Мы остались в комнате, обескураженные: я, Саша, Макака.
Где-то за стеной дома глухо раздались два выстрела.
- Кажется, уже, - сказал Саша.
Вернулся Володя, довольный, улыбающийся:
- Прикончили!
- Может, я и неверно говорю, Володя, - сказал Саша, - но, по-моему, вы с Соколовым поступили неправильно. Нельзя стрелять пленных.
- Они же гады, какие это пленные! - искренне удивился Володя. - И потом, приказ командира - закон, ребятки! Так что вы уж бросьте!
Лейтенант к нам не зашел, и Макака нехотя заторопился:
- Пойду. А то еще попадет. Спокойной ночи. Я ведь на посту.
Но больше никакой уже ночи не было, не только спокойной. Мы просидели до рассвета, так и не ложась. И только Володя спал крепко-накрепко, так что под утро его пришлось будить.
Утром мы забрали из машины теодолит, буссоль, а я еще и свою вешку и прошли задворками мимо расстрелянных немцев в поле. За полем вдали была небольшая высотка, за которой изредка раздавались пулеметные очереди и трескотня вражеских скрипух - минометов.
Соколов не вспоминал событий минувшей ночи, был сдержан и деловит. Определил на карте координаты точки, от которой мы потянули угловой ход засечки, дал каждому из нас задание. За четыре часа мы успели привязать центральную станцию первой батареи звуковой разведки, два поста оптической разведки и засечь несколько ориентиров в расположении немцев.
- На всякий случай, - сказал Соколов, - пусть будут опорные точки. Если предстоит наступление - пригодятся.
К обеду вычислители обработали материалы нашего хода, и Соколов направил меня с результатами вычислений к Бунькову.
Комбат находился километрах в пяти от нас с другими взводами. Пока я добирался пешком до них, начали сгущаться ранние зимние сумерки. В небе уже полыхали немецкие ракеты, стрельба на передке усилилась. Пустынная днем проселочная дорога, проложенная прямо по полям, ожила. По ней двинулись машины и тягачи с орудиями и минометами. А что, если это артиллерийский корпус подтягивается из-за Вислы?
Спрашивать у кого-либо было бессмысленно, но наивная мысль встретить в потоке ревущих и стонущих машин Наташу не покидала меня. Я всматривался в открытые кузова грузовиков, в дверцы фургонов, в окна редких штабных легковых машин, пока мне навстречу не попался легковой "газик" и меня не окликнули.
В "газике" сидели Катонин, Буньков и еще какой-то подполковник. Я, кажется, растерялся, не зная, как обратиться к самому младшему по званию старшему лейтенанту Бунькову. Комбат, наверно, почувствовал это и спросил сам:
- Ну что там у тебя?
Я передал ему данные, но, видимо, они уже не требовались.
- Отправляйся к лейтенанту Соколову, - приказал он, - и скажи, что есть команда собираться. Мы ждем вас в Низинах к девятнадцати... - Буньков посмотрел на часы: - Впрочем, к девятнадцати тридцати. Дуй! И добавь: большие события готовятся...
Темнело рано. Над Подлесьем еще только опускались сумерки, а жители деревни - их было немного - уже плотно задраивали окна. Маскировочными шторами, у кого они были, а чаще просто тряпками и одеялами. Окошки в хатах небольшие. Много ли на них надо!
К шести часам, когда я вернулся к нашим и передал Соколову приказ комбата, казалось, в деревне уже настала глубокая ночь. Слепы и глухи дома, пуста улица. Только темные молчаливые фигуры часовых маячат у наших машин.
Постепенно все зашевелилось, ожило. Захлопали двери хат, заскрипели сапоги и ботинки, задвигались и заговорили люди, завозились у машин шоферы. Не ахти как много имущества в нашей батарее - все может легко уместиться на солдатских спинах и плечах, - и все же надо его погрузить.
Мы собирались в Низины, где располагался штаб дивизиона.
И может быть, именно потому, что дорога всегда радует солдата, а сборы всегда немного хлопотны, никто из нас - ни офицеры, ни часовые, ни мы, таскавшие к машинам технику и "сидоры", - не заметили того, что следовало бы заметить или хотя бы услышать.
Сначала слева от деревни, там, где мы еще вчера работали на передке, взмыло в небо несколько сигнальных немецких ракет. Они осветили ничейную землю - нейтральную полосу и окопы нашего переднего края и нечастые здесь наши огневые позиции. Затем немцы открыли стрельбу из минометов и легких орудий, и мы тоже не обратили на это внимания, пока первый снаряд не ударил по Подлесью. Удар пришелся по одной из хат - к счастью, пустовавшей. Она поначалу вся вздрогнула в дыму разрыва, а потом затрещала, заскрипела досками и бревнами и рухнула правым своим боком.
И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил... Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они - мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь - что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые... Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма "Мы из Кронштадта", и пограничники, и разведчики из "Высокой награды", и "Ошибки инженера Кочина", и летчики из "Мужества" и "Истребителей" - все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..
В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:
- Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?
Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена - как буду называть его потом, через десять лет после смерти, - ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда... Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной "наглядной агитацией", который мне говорил: "Не темни! Никогда!" - через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена "Петропауле шуле" - немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии - многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю - снятую в Лежайске, там, где он погиб...
Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как "служил" в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора...
Я прочту его письма - совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма - они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный...
По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево - само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен одинаковых, скучных, будто нарисованных.
И лишь на опушке стояла одна березка. Чахлая, кургузая, мать-одиночка. И все же очень родная, своя, русская, до слез милая.
Ты стоишь, красивая и русая,
С шапкой нерасчесанных кудрей.
Ты такая, как и наша русская,
На далекой родине моей.
Только лишь задумчивей, печальнее,
Грусти сокровенной не тая,
Словно и тебя судьба случайная
Занесла в далекие края...
Стихи бормотались сами собой.
Но и она, одна эта березка, - не лес...
Лес это лес. Смешанный, сосновый, ореховый, дубовый, осиновый, березовый, еловый. С полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручейками, зарослями кустарника и болотами. Лес это лес. Мы знали с детства наши леса, и, хотя у каждого был свой лес, не похожий на любой другой, в них было что-то общее - манящее, могучее, бескрайнее. По лесам можно бродить и плутать, там можно купаться в лесных речках и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок, щелкать орехи и грызть дикие яблоки, охотиться и валяться в высокой траве. Лес кормит и нежит, согревает и охлаждает, лечит и пьянит. Даже лес возле нашей школы под Ногинском и гороховецкие леса, в которых мы провели не самые лучшие полтора года своей жизни, - это леса. Их не смогли испортить ни солдатские землянки, ни строевые плацы, ни площадки для физкультурных занятий, ни бараки складов и гаражи.
И вот он, лес, по которому мы идем сейчас. Ни кустика, ни сухой травинки - одни сосны ровными рядами и вылизанные междурядья.
- Остановка в лесу, - сказал майор Катонин.
- Парк какой-то! - заметил Соколов.
- Как питомник. Совсем как питомник, - добавил Шукурбек.
- По-моему, ничего, только редкий, - произнес Саша.
- Ну и лесок! Насквозь дырявый, - пошутил старший лейтенант Буньков.
За лесом тянулись поля - голые, почти не прикрытые снегом и такие же дырявые, как этот лес. Узкие полоски земли и жнивья. Каждая полоска сама по себе, и как ни старайся представить их вместе полем - не представишь. И тут пошли сравнения с нашими бескрайними полями, лугами и пашнями, где глянь - конца-края не увидишь...
Наутро прозвучала команда:
- По машинам!
Все воспрянули духом и засуетились. Собрались быстрее обычного.
Машины выехали на дорогу, затряслись в сторону не то запада, не то северо-запада.
Наконец за маленьким городком Тарнобжегом появились указатели: "На переправу".
- Что за переправа?
- Через что?
Впереди лежала река - не очень широкая, тихая, перерезанная понтонами. По понтонам тянулись машины, телеги, танки, самоходки, "катюши". Мы встали в хвост, ожидая очереди.
В нашем фургоне девятнадцать ребят. Лейтенант Соколов в кабине шофера. Команды вылезать нет, и мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, с единственной мыслью: скорее бы ехать!
Соколов вышел из кабины и заглянул к нам:
- Как дела?
- Все хорошо. А что за река, товарищ лейтенант?
- Река знаменитая - Висла. Слышали такую? Да вы выйдите, промнитесь немного, - предложил Соколов.
Все обрадовались, выскочили из машины и сразу же оказались у братской могилы:
"Вечная слава героям, погибшим при форсировании р. Вислы в августе 1944 г."
Каждый прочел эту надпись молча, про себя, а через минуту мы уже были опять в машине. Теперь никто не говорил. Наверно, все думали. Вот нас девятнадцать сейчас, а с комвзвода и шофером - двадцать один. А сколько будет потом, когда все закончится?
Подошел комбат Буньков:
- Что, славяне, нахохлились? Погуляли бы.
- Ехать бы уж скорее, товарищ старший лейтенант, - сказал Шукурбек, и его поддержали еще несколько голосов.
- Застряли совсем!
- Когда едешь, как-то веселее.
Мы перебрались через Вислу и все продолжали молчать. Странно, но братская могила не выходила из головы. Неужели это - смерть, и такая реальная, возможная, ощутимая, - где-то рядом?
А как же Геннадий Васильевич? Он был живой, а потом убитый - лежал на машине, в зелени хвои, и люди провожали его, как провожают живого близкого человека. И она провожала, поправляла его волосы... Она любила его. И это так же точно, как то, что существовал он, и существует она, и есть я, и все мы...
Смерть... Странно... Ведь и раньше были смерти... Смерть отца наверно, самая тяжелая... И другие... Как их было много... А сейчас...
Забыть и выбросить всё из головы! Ребята молчали, но, наверно, молчали потому, что впереди у нас бои и, значит, надо думать о них. Это самое важное сейчас. Ведь где-то там - победа, окончательный разгром немцев и, значит, конец всему тому, чем живут люди вот уже четвертый год. Конечно, ребята, сидевшие рядом со мной в машине, думали сейчас об этом и потому молчали.
Почему же я думал о братской могиле, и о могиле - свежей, совсем свежей могиле Геннадия Васильевича в Лежайске, и видел Наташу? Ведь когда мы встретились с ней, мы не говорили об этом. Говорили о чем-то другом, менее важном, и совсем не важном. А потом она сказала: "Мы встретимся". И даже добавила, как искать ее, и узнала, как искать меня.
А я так и не знал раньше, что она любила его...
Вечерело. По дороге шли и шли воинские колонны. Трехтонки и "газики" с продовольствием и снарядами, "студебеккеры" и "шевроле" с легкими пушками и минометами на прицепе. Телеги с пожилыми возницами и уставшими, тяжело дышащими, как астматики, лошадьми. Реже двигались машины в обратную сторону, к переправе. Чаще санитарные и легковые - "эмки" и виллисоподобные "газики".
Но вот все сгрудилось и перемешалось на дороге. Из-за ближнего леска над колоннами появились два "мессера", пронеслись низко, так что даже было видно летчиков в кабинах, и пошли стегать по шоссейке. Дико заржала лошадь, раздались крики: "Воздух! Воздух!", несколько солдат, подняв в небо автоматы и винтовки, стреляли по самолетам.
У нашей машины упал шофер. Он стоял у радиатора с ведром воды - и вдруг осел на асфальт, и глухо ударилось ведро и потом загремело, уже пустое, полетев под откос.
"Мессеры" скрылись, и мы бросились на дорогу. Приподняли шофера, долго трясли его, пока Саша не произнес:
- Смотрите, голова!
Две пули прошли через голову. Шофер был мертв. Мы отнесли его в сторону от дороги, положили на мокрую траву. И слева, и справа от нас, и по другую сторону шоссейки тоже несли кого-то.
- Глаза бы ему закрыть, - неуверенно сказал Саша. - Говорят, пятачками надо.
- Я так...
Веки покойника были еще теплые, и когда я опустил их, минуту придерживая пальцами, из его глаз - застывших и удивленных - показались слезы.
...Так было у отца. Тогда, восемнадцатого октября сорок первого. Мы уже подъезжали к Москве. Вот! Вот сейчас! Сейчас мы доберемся до первого же госпиталя, и все будет хорошо. Это близко, совсем близко. Шофер санитарной машины говорит: у завода Войкова.
Кажется, мы проезжали мост через Окружную железную дорогу. Отец молчал в забытьи и вдруг захрипел. Потом тяжело вздохнул, и словно что-то оборвалось в нем. Он присвистнул и открыл, широко открыл глаза.
- Папа! Папа! - Я тормошил его и умолял. - Папа...
Машина остановилась у ворот госпиталя.
- Как? - Ко мне заглянул шофер.
И без моих слов все понял.
Через минуту спросил:
- Куда поедем? Сюда? Или прямо домой? Ведь ты москвич?
- Домой.
Я назвал адрес. Мы поехали, и отец все время так и лежал, как умер, с открытыми глазами.
Возле нашего дома шофер посоветовал:
- Глаза закрой ему. А то нехорошо, да и испугать можно. Кто-нибудь у вас дома-то есть?..
Было темно. Я на ощупь закрыл отцу глаза и почувствовал, что пальцы мои стали мокрыми. Мокрыми от последних, уже холодных его слез...
Мы стояли теперь за Вислой - на Завислянском, или Сандомирском плацдарме, как его по-разному называли офицеры. Может быть, если бы я участвовал во взятии этого плацдарма или хотя бы видел его на карте, я представлял бы себе его размеры и понимал смысл существования этого плацдарма, да и цену тех человеческих жертв, которые были отданы за его взятие и удержание. Деревни, городки, поля, холмы, саженые леса, всюду, где мы оказывались, были усеяны могилами наших солдат и офицеров одиночными и братскими, поименованными и безымянными. Но я не участвовал во взятии плацдарма, а карты, которые видел (без карт мы не работали), ничего не говорили мне: это были карты тех малых кусочков плацдарма, где нам приходилось работать. И, к слову сказать, очень старые, неточные карты.
Карты кляли все: майор Катонин, и старший лейтенант Буньков, и командир нашего взвода лейтенант Соколов - длинный, выше меня на голову, лохматый, мужчина в очках, в прошлом учитель из Орла. Он, немного странный и непонятный, все больше нравился мне.
- Все карты путают эти карты! - ворчал Соколов.
На картах значилась довольно развитая опорная артиллерийская сеть: обилие геодезических пунктов со сложными и простыми сигналами, пирамидами и вехами, надстройками и турами. А на деле их не было. И наоборот, на картах вовсе не значились многие дороги, селения, реки, костелы, водокачки и другие естественные ориентиры, существовавшие на местности.
Первые дни нашей работы были несколько странными. Может быть, так казалось нам - солдатам, не искушенным в общих замыслах командования. Мы тянули теодолитные ходы вблизи передовой, но, как только напарывались на немцев, сматывали удочки и перебирались на соседний участок, где повторялось все сначала.
Лейтенант Соколов нервничал, ворчал, лохматил и без того лохматую голову и заглазно ругал штаб дивизиона за то, что он разбросал батареи и взводы по всему передку.
- В бирюльки играем, - говорил он Бунькову. - Пока корпуса нет, хоть свой дивизион привязать как следует. А потом начнется горячка.
Я знал, о каком корпусе идет речь. Артиллерийский корпус прорыва, которому мы приданы, остался пока за Вислой на переформировке. В политотделе одной из дивизий этого корпуса и работала Наташа.
Корпус должен подтянуться на плацдарм вот-вот. И сейчас действительно самое бы время привязать пункты и посты своего дивизиона. Без точных координат расположения дивизиона мы не сможем потом начать привязку огневых позиций и наблюдательных пунктов артиллерии, без них не начнут работу батареи звуковой разведки, взводы оптической разведки и фоторазведки.
- Все понимаю, Миша, - отвечал комбат Соколову, - но пойми и ты, лохматая голова, ведь Катонин до сих пор не знает будущей дислокации артиллерии. Какой смысл привязывать дивизион, когда боевой порядок наверняка изменится? А ребят надо приучать к делу.
- Вы, конечно, стратеги со своим Катониным, - не сдавался комвзвода, - а я учитель, педагог. Мне жалко ребят. Занимаются бессмыслицей, да еще рискуют зря. Воевать еще не начали, а трех человек потеряли там, по дороге. Глупо, если мы еще кого-то недосчитаемся, лазая по передку. И с точки зрения педагогической это чепуха. Люди должны знать, что занимаются делом, тем более это вам не Гороховецкие лагеря.
- Допустим. Тут ты прав, - соглашался Буньков. - Поедем вместе к майору, поговорим?
- Я не поеду, ты знаешь, - сказал Соколов. - Поговори сам. Лучше уж зря привязать боевой порядок дивизиона, чем воздух привязывать. А может, окажется, что и не зря.
У офицеров были какие-то свои, непонятные нам взаимоотношения. Я знал, что Буньков и Соколов дружат, дружат несколько ершисто, ревностно придираясь порой друг к другу по всякому поводу и без поводов, но что произошло между Соколовым и командиром дивизиона, я не знал. Иначе Соколов не сказал бы, что не поедет к майору Катонину. Видно, у него есть на это причина, и Буньков не только знает о ней, а и сочувствует Соколову.
И все же, кажется, разговор Соколова с Буньковым дошел до майора. На следующий день Соколов, повеселевший и даже, как нам показалось, аккуратнее причесанный, сообщил, чтоб мы собирались:
- Поедем на ЦС первой БЗР.
Через час наш взвод был уже в районе расположения центральной станции первой батареи звуковой разведки. Звукачи разместились прямо в поле, на окраине небольшой деревушки Подлесье. Время было позднее, и лейтенант приказал ложиться спать:
- Занимайте вот эти крайние домишки, а завтра с рассветом за работу.
Мы с Сашей и Володей попали в довольно грязную хату.
- Можно?
Полусонный хозяин прибавил огня в бледно горевшей коптилке и молча показал нам на пол. Мы осмотрелись. На печи спали двое ребят. Прямо из комнат вела крутая лестница. Видимо, на чердак. В единственной комнате не было даже кровати. Сам хозяин спал, кажется, на лавке - возле окон. Там была расстелена перина с куцей подушкой и видавшее виды тряпичное одеяло.
- А жена где? Жинка? - спросил Володя, когда хозяин вернулся откуда-то из сеней с охапкой соломы. - Матка их? - пояснил он, показывая на печку.
В отличие от нас с Сашей, Володя свободно обращался с поляками. И разговаривать с ними не стеснялся, и пожурить, если приходилось за что, и просто дружески похлопать по плечу: мол, давай, давай, пан, поворачивайся!
- Нима жинка, нима! - Хозяин развел руками и поспешно расстелил на полу солому.
В комнате было прохладно. Мы легли на солому как были, в шинелях, не раздеваясь. Только ремни сняли с подсумками. Через несколько минут в хату зашел Соколов с сопровождавшим его Макакой:
- Ну, как устроились? Всё в порядке?
- Всё в порядке, товарищ лейтенант, - доложил Володя.
- Ну отдыхайте.
Они вышли, а мы с ребятами еще долго крутились на жестком полу, еле прикрытом чахлой соломой. Ожидание настоящего дела, видимо, мешало уснуть, и хотя мы и словом не обмолвились о завтрашнем дне, думали, наверно, об одном и том же. Наконец Володя уснул. Посапывали на печке и хозяйские дети. Лишь под хозяином скрипела лавка. Он ворочался и часто вздыхал.
- А бедно они живут, - шепнул мне Саша. - Вот и заграница!
Я уже, кажется, задремал, как вдруг услышал чей-то истошный крик и два выстрела чуть ли не над ухом.
Когда мы с Сашей вскочили, схватив карабины, Володя уже остановил одного немца у двери. Второй дал по нас очередь, свалился с лестницы чердака, уронил автомат и теперь лежал у меня в ногах, испуганно подняв руки.
- Третий фриц удрал! В дверь шмыгнул! - кричал Володя, снимая с растрепанного немца автомат. - А ну давай сюда! Стрелял, сволочь! Давай! Тебе говорят! Ребята, того надо догнать...
Саша бросился на улицу, где раздавались выстрелы.
- Что случилось? - В хату ворвались Соколов и Макака.
Вскоре вернулся и Саша.
- Удрал, - признался Саша. - Темень всюду...
Володя объяснил Соколову, как он увидел спускавшихся с чердака немцев и как один из них успел выбежать в дверь.
- Ну что, гады! - зло бросил Соколов лопотавшим что-то немцам, затем посмотрел на топтавшегося за нашими спинами хозяина: - А ты хорош! Фашистов прячешь и молчишь!
Хозяин виновато отводил глаза в сторону. И вдруг упал на колени перед лейтенантом и заплакал навзрыд. Потом поднялся, бросился к печке, где заплакали разбуженные дети, и стал что-то сбивчиво объяснять нам.
Соколов махнул рукой:
- Ладно уж, хватит...
- А с ними что делать, товарищ лейтенант? - спросил я, кивнув на трясущихся в ознобе немцев.
Только сейчас я как следует разглядел их. Оба без шинелей, с непокрытыми головами: один - еще совсем молодой, почти нашего возраста, с детским лицом и длинной шеей, второй - постарше, небритый и какой-то помятый, с нашивками унтер-офицера.
- С ними? - переспросил Соколов, будто раздумывая. - За дом - и к стенке! Что делать! А за то, что поймали сволочей, спасибо.
- Давай! Давай! Пошли! - Володя заторопился выполнить приказание лейтенанта.
Но тут выступил вперед Макака, до той минуты молча стоявший около стола, и произнес с неуверенностью в голосе:
- Подождите... Нельзя же так...
- Они же, товарищ лейтенант, теперь пленные, - вставил я.
- Подумаешь! - с ноткой иронии произнес Володя. - Давай, давай, топай! - И он без стеснения двинул прикладом карабина одного из немцев. Что тут рассуждать!
Хозяин хаты, который все это время не отходил от печки, подбежал к Соколову и стал что-то горячо объяснять ему, подтверждая слова жестами. Насколько можно было понять, немцы испугали его и детей, и когда прятались на чердаке, пригрозили расстрелом, если он выдаст их русским.
Соколов бросил на нас уничтожающий взгляд:
- Распустили нюни, молокососы! Может, их по головке погладить и домой отпустить подобру-поздорову? А вы помните, что эти гады на нашей земле натворили? Забыли? Так я сам могу...
Наступит время, когда я пойму и этот шаг лейтенанта Соколова, и еще один его шаг - более страшный, непоправимый. И все непонятное во взаимоотношениях Соколова и Катонина не будет уже загадкой. И я, не скрою, буду преклоняться перед ним, нашим командиром взвода, нашим человеком перед его выдержкой, справедливостью, мужеством, чувством долга...
А сейчас Соколов выхватил пистолет и вывел немцев из хаты. Володя пошел за ним. Мы остались в комнате, обескураженные: я, Саша, Макака.
Где-то за стеной дома глухо раздались два выстрела.
- Кажется, уже, - сказал Саша.
Вернулся Володя, довольный, улыбающийся:
- Прикончили!
- Может, я и неверно говорю, Володя, - сказал Саша, - но, по-моему, вы с Соколовым поступили неправильно. Нельзя стрелять пленных.
- Они же гады, какие это пленные! - искренне удивился Володя. - И потом, приказ командира - закон, ребятки! Так что вы уж бросьте!
Лейтенант к нам не зашел, и Макака нехотя заторопился:
- Пойду. А то еще попадет. Спокойной ночи. Я ведь на посту.
Но больше никакой уже ночи не было, не только спокойной. Мы просидели до рассвета, так и не ложась. И только Володя спал крепко-накрепко, так что под утро его пришлось будить.
Утром мы забрали из машины теодолит, буссоль, а я еще и свою вешку и прошли задворками мимо расстрелянных немцев в поле. За полем вдали была небольшая высотка, за которой изредка раздавались пулеметные очереди и трескотня вражеских скрипух - минометов.
Соколов не вспоминал событий минувшей ночи, был сдержан и деловит. Определил на карте координаты точки, от которой мы потянули угловой ход засечки, дал каждому из нас задание. За четыре часа мы успели привязать центральную станцию первой батареи звуковой разведки, два поста оптической разведки и засечь несколько ориентиров в расположении немцев.
- На всякий случай, - сказал Соколов, - пусть будут опорные точки. Если предстоит наступление - пригодятся.
К обеду вычислители обработали материалы нашего хода, и Соколов направил меня с результатами вычислений к Бунькову.
Комбат находился километрах в пяти от нас с другими взводами. Пока я добирался пешком до них, начали сгущаться ранние зимние сумерки. В небе уже полыхали немецкие ракеты, стрельба на передке усилилась. Пустынная днем проселочная дорога, проложенная прямо по полям, ожила. По ней двинулись машины и тягачи с орудиями и минометами. А что, если это артиллерийский корпус подтягивается из-за Вислы?
Спрашивать у кого-либо было бессмысленно, но наивная мысль встретить в потоке ревущих и стонущих машин Наташу не покидала меня. Я всматривался в открытые кузова грузовиков, в дверцы фургонов, в окна редких штабных легковых машин, пока мне навстречу не попался легковой "газик" и меня не окликнули.
В "газике" сидели Катонин, Буньков и еще какой-то подполковник. Я, кажется, растерялся, не зная, как обратиться к самому младшему по званию старшему лейтенанту Бунькову. Комбат, наверно, почувствовал это и спросил сам:
- Ну что там у тебя?
Я передал ему данные, но, видимо, они уже не требовались.
- Отправляйся к лейтенанту Соколову, - приказал он, - и скажи, что есть команда собираться. Мы ждем вас в Низинах к девятнадцати... - Буньков посмотрел на часы: - Впрочем, к девятнадцати тридцати. Дуй! И добавь: большие события готовятся...
Темнело рано. Над Подлесьем еще только опускались сумерки, а жители деревни - их было немного - уже плотно задраивали окна. Маскировочными шторами, у кого они были, а чаще просто тряпками и одеялами. Окошки в хатах небольшие. Много ли на них надо!
К шести часам, когда я вернулся к нашим и передал Соколову приказ комбата, казалось, в деревне уже настала глубокая ночь. Слепы и глухи дома, пуста улица. Только темные молчаливые фигуры часовых маячат у наших машин.
Постепенно все зашевелилось, ожило. Захлопали двери хат, заскрипели сапоги и ботинки, задвигались и заговорили люди, завозились у машин шоферы. Не ахти как много имущества в нашей батарее - все может легко уместиться на солдатских спинах и плечах, - и все же надо его погрузить.
Мы собирались в Низины, где располагался штаб дивизиона.
И может быть, именно потому, что дорога всегда радует солдата, а сборы всегда немного хлопотны, никто из нас - ни офицеры, ни часовые, ни мы, таскавшие к машинам технику и "сидоры", - не заметили того, что следовало бы заметить или хотя бы услышать.
Сначала слева от деревни, там, где мы еще вчера работали на передке, взмыло в небо несколько сигнальных немецких ракет. Они осветили ничейную землю - нейтральную полосу и окопы нашего переднего края и нечастые здесь наши огневые позиции. Затем немцы открыли стрельбу из минометов и легких орудий, и мы тоже не обратили на это внимания, пока первый снаряд не ударил по Подлесью. Удар пришелся по одной из хат - к счастью, пустовавшей. Она поначалу вся вздрогнула в дыму разрыва, а потом затрещала, заскрипела досками и бревнами и рухнула правым своим боком.