- Всем оставаться на местах! - приказал Соколов. - Моторы заглушить! Петров и Ахметвалиев со мной!
   Они побежали дворами к передовой.
   А через десять, самое большее пятнадцать минут мы уже были в окопах второй линии обороны и отстреливались от наседавших немецких автоматчиков. Немецкая артиллерия стреляла через наши головы по деревне. Подлесье горело. Хорошо хоть - мы видели это своими глазами, а потом и комвзвода подтвердил, - что шоферам удалось под огнем вывести из деревни наши машины. Иначе бы...
   Замысел немцев понять было трудно. Мысль о наступлении их, заранее подготовленном и обдуманном, отпадала, поскольку наступала, и только на нашем, весьма малом участке плацдарма, в общем-то, небольшая группа автоматчиков, поддержанная артиллерией. Не было ни танков, ни броневых машин, ни мотоциклов. Немцы смяли, видно, с помощью артиллерийского огня наш передний край, заняли его окопы и теперь оттуда вели огонь по нас. Может быть, эта атака имела психологический смысл? Или на нас наступала какая-то окруженная группа противника, хотя и это было маловероятным: немцы шли оттуда, где проходила линия их обороны, где стояли их огневые позиции, которые мы засекали все минувшие дни.
   Но о замыслах немцев сейчас никто не думал. Нам было не до того: несколько раз немцы пытались подняться из окопов, а артиллерия наша, как назло, не переносила огонь на эти окопы, а стреляла куда-то дальше в глубь вражеской обороны.
   К счастью, и вражеская артиллерия била не по нас, а продолжала садить по деревне. Деревня полыхала так ("Как там жители? Как наш незадачливый хозяин со своими ребятами?"), что в наших окопах было светло. И не только в наших. В свете пожара мы ясно видели каски немцев и их автоматы.
   По ним мы и старались вести огонь. Я делал это почти наугад, хотя очень старался. И вообще карабин, считал я, малоудобная штука для боя. Может быть, правда, если ты снайпер... А так - какой же здесь прицельный огонь, когда и немцы черт знает где и самому не выглянуть как следует из окопа (гитлеровцы строчат по брустверу так, что только пули жужжат ж-ж-ик, ж-ж-ик, ж-ж-ик!), а тут еще надо без конца перезаряжать карабин.
   Рядом со мной Саша. Он по левую руку, а левее от него и правее от меня - бойцы-пехотинцы. У них автоматы, и я завидую им: как ловко они стреляют.
   Немцы, кажется, чуть приутихли. Даже каски их не видны в окопах. Может быть, всё? Кончилось?
   Но не успел я так подумать, как Саша дернул меня за плечо:
   - Или мне мерещится, или очки... Гляди! Гляди! Чепуха какая-то!
   Я взглянул вперед. Нет, это была уже не чепуха. Немцы неловко выскакивали из окопов и, чуть пригнув головы в касках, шли прямо на нас. В руках - автоматы, фигурки немцев чуть покачивались, но шли уверенно...
   Мне показалось, что я сейчас совсем один и все эти фигурки движутся не на наш окоп, а именно на меня. Сколько же их? Кажется, я насчитал двенадцать, но потом сбился, занятый уже другим. Я выбирал себе цели. Карабин мой лежал неудобно, и я поправил его, ловчее упер в плечо и стал наводить мушку на выбранную фигурку. Все делал так, как когда-то на учебных стрельбах.
   По окопу прозвучала команда:
   - Не стрелять! Ближе! Пусть ближе подойдут!
   Я ничего не видел, кроме выбранной цели. А она шла и шла теперь на мою мушку. Я даже не думал, почему немцы не стреляют. Они шли с автоматами наперевес, без единого выстрела.
   А фигурка, моя фигурка, все приближалась. Каска, сдвинутая на самый лоб, шинель с оторванным куском полы, чуть приподнятый погон на одном плече, ремень автомата - я видел теперь все так ясно, что боялся: палец мой сейчас нажмет курок. Но я выжидал. "Подожди! Подожди! Еще!.."
   И тут я, кажется, все же не выдержал. Еще раз примерил на мушку фигурку немца - нет, теперь уже фигуру - и нажал курок.
   Меня поразило все. И то, что немец, мой немец, вскинул автомат и, выставив вперед колени, почему-то упал на спину. И то, что одновременно по нашему окопу прозвучала команда "Огонь!", и вражеские автоматчики заметались по полю, падая, вставая и вновь падая. И то, что строчивший рядом со мной пехотинец крикнул мне: "Ловко ты его из карабинчика!" И то, что Саша, сначала вроде изумленный, а потом восторженный, хлопнул меня по шапке и, уже припав к своему карабину, без конца повторял: "Ведь это ты его! Вот не думал! А ты его уложил! Уложил!"
   Немцы ползли и бежали назад, а я уже не стрелял, не мог, а искал своего. Неужели я его убил? А может, он просто упал? Может, он бежит сейчас назад? Или, может, он только ранен и ползет к своим? От одних этих мыслей мне стало жарко и одновременно холодно, и я уже запаниковал, вглядываясь в бегущих и ползущих назад автоматчиков. Где же он? Я уже тосковал, что не вижу его, этого фрица. Где? Не он. А может, этот? И этот не он. И не этот. И не...
   Наконец я увидел его. Увидел среди тех, кто остался лежать на поле. Почему я раньше смотрел на других, которые бежали и ползли, которые спасали свою жизнь, а не на этих, у которых нет уже ничего - ни своих окопов позади, где можно укрыться, ни нас, люто их ненавидящих, ни дома, ни своей "великой Германии", ни своего фюрера, который подвел, ох как подвел их! Впрочем, им уже все равно...
   Я узнал его по тому, что было всего ближе к нам, - по подметкам сапог. В зареве пожара они блестели. И по месту, где он падал навзничь. Уж что-что, а это место я помнил: и бугорок справа, с торчащей сухой травой, и клочок снега перед его сапогами, и темное пятнышко - от старой воронки, рядом с этим клочком.
   Немцы отступили, но отступили не в свои, а в наши окопы.
   - Приготовьтесь! Сейчас пойдем в атаку! Но предупреждаю, осторожнее!..
   Это слова нашего лейтенанта Соколова. Такой же приказ отдает своим пехотинцам стоящий рядом с ним капитан.
   Я никогда не участвовал в атаках, но сейчас все предстоящее кажется пустяком. После того, самого главного, что случилось. Этот немец лежит. Я смотрю на него, а он лежит.
   И вот мы уже вылезаем из окопов. Саша поправляет очки. И пехотинцы поднялись. Среди них я вижу Володю и Макаку. А где Шукурбек? Ах вот он. Оказывается, Шукурбек был не слева, там, где Саша, а справа. Там еще пехотинцы. Значит, нас много. И очень много!
   Соколов - между мной и Сашей. В руке у него пистолет. Мне кажется, что рука его чуть дрожит, или он просто спотыкается на неровном поле.
   - У них гранаты, не беспокойтесь, - говорит он на ходу Саше.
   - У кого? - переспрашивает Саша.
   - У пехотинцев...
   Немцы молчат. И окопы их, наши окопы, будто замерли. Только по-прежнему горит за нами Подлесье, впереди, в глубине немецкой обороны, нет-нет вспыхивают сполохи огня.
   Мне кажется, что лейтенант Соколов придерживает нас, пропуская вперед пехотинцев.
   - Не спешите! Медленнее! Не спешите! - бросает он на ходу.
   Но мы уже все равно рядом с окопами. Немцы открывают огонь, но довольно чахлый. Крики "ура" ("ура" кричу и я) заглушают их выстрелы.
   Пехотинцы действительно бегут впереди нас. Они уже в окопах. Слышны крики и выстрелы, когда мы подбегаем туда. Саша скатывается в окоп. Он хлопает какого-то немца по голове прикладом. Стреляет Соколов. Рядом со мной ни одного немца. Только наши пехотинцы, и Соколов, и дальше Саша. Других наших я не вижу. Некогда. Я пытаюсь пробраться по окопу туда, куда стреляет Соколов, - там немцы. Их двое. Но вот уже один падает, а другого валит кто-то из пехотинцев.
   - Всё! - говорит Соколов, снимая шапку и вытирая рукавом шинели лоб. Волосы его растрепаны, и я вижу, как горят его глаза.
   - Я сначала ему в лицо попал карабином, - говорит Саша, протирая очки, - а потом уже выстрелил, когда он упал. А он поскользнулся. Понимаешь, какая чепуха!
   Это Саша - о немце, через которого мы перешагиваем.
   Окопы взяты. Первая линия обороны восстановлена, и пехотный капитан уже отдает приказание своим бойцам.
   - А этих, - он показывает на трупы немцев, - уберите куда-нибудь в сторону. До завтра. А ты, Егоров, с Костериным в санчасть. Немедленно!
   Соколов собрал нас всех. Посмотрел на часы:
   - Пора. А ну побыстрей!
   Мы покидали окопы. И, как назло, опять начала действовать артиллерия. И немецкая, и наша.
   - Ложись! - приказал комвзвода и схватился за ухо.
   - Что с вами?
   Я лежал рядом с Соколовым и увидел его руку - всю в крови.
   - Ерунда. Молчи!
   Мы так и не добрались до второй линии нашей обороны - до тех окопов, откуда стреляли по немецким автоматчикам.
   Вокруг рвались снаряды и мины. Наши, немецкие - не сообразишь. Огонь с двух сторон.
   - Передай влево: ползком к окопам! - крикнул Соколов, опять придерживая ухо. - Быстро!
   Я выполняю его приказание, сам комвзвода отдает ту же команду тем, кто находится справа от него.
   Теперь мы ползем, пробираясь мимо трупов немцев, ползем по чуть подмерзшей, но все равно сырой земле.
   Разрыв! И еще разрыв! Я нагнул голову, хотя оба разрыва были позади. Кажется, что-то треснуло, обдало горячим, и еще спина - словно бритвой кто-то прошелся по моей спине.
   Но мы уже опять ползем. И окопы рядом.
   Обстрел прекратился. Мы отряхнули с шинелей грязь, встали на ноги, как люди, и направились левее все еще дымившегося Подлесья в лесок, где нас ждали машины.
   - Что у тебя со спиной? А ну снимай шинель! - Соколов все еще придерживал одной рукой окровавленное ухо (видимо, осколок задел его).
   - Ничего, - бормотал я, подчиняясь не столько здравому смыслу, сколько приказу.
   - Ты посмотри на свою шинель и на телогрейку! - говорил Соколов. Снимай, снимай всё, гимнастерку тоже. Ты же ранен, черт тебя возьми!
   Я ранен? Шинель, и телогрейка, и гимнастерка, и нательная рубаха в самом деле были разодраны. Но почему ранен?
   - Приедем в Низины - немедленно в санбат! - сказал Соколов, когда ребята протерли мне спиртом спину (жгло, но я терпел) и забинтовали всего - и спину и грудь.
   И то ли от возбуждения, то ли от необычности происходящего я вдруг выпалил Соколову:
   - Меня в санбат, а сами!
   - Ну знаешь! - только и сказал лейтенант. И даже, кажется, смутился. - У меня ерунда, чуть ухо задело.
   Его как раз тоже перевязывали.
   - И у меня ерунда, товарищ лейтенант, - не веря своим словам, выпалил я. - Ни в какой санбат я не пойду. Не пойду!
   Мы ждали больших событий. И, конечно, были нетерпеливы. Не хватало именно сейчас попасть в медсанбат! К счастью, я избежал этого, несмотря на доводы Бунькова. Избежал потому, что рядом был наш комвзвода лейтенант Соколов. Он, хотя и рычал на меня, сам был в таком же положении. Если мне осколок снаряда прочертил неглубокий шрам на спине, то ему такой же осколок отхватил кусок правого уха.
   И он и я отделались перевязками в своем дивизионе.
   Каждый день мы выходили на работу, а иногда и по два-три раза в день, и каждый вечер разочаровывались, поскольку ничего необычного на нашем участке фронта не происходило. Обычное совершалось ежедневно, и к нему мы уже привыкли, как это ни странно, быстро. Обычное - лазанье по передовой, иногда под немецким обстрелом или бомбежкой, недосыпание, принимавшее хронический характер. Все это, правда, возмещалось другим, чего мы не видели до приезда на фронт: обильной едой, ибо под руками всегда были трофеи, в том числе и живность. Ничейный брошенный скот так и просился в руки. А для некоторых, и для Володи особенно, еще и "фронтовой нормой". Норма же эта была весьма прогрессивной. Перед выходом на задание можно было получить и стакан, то есть двести, или полстакана - в случае, когда вместо водки наш хозвзвод обзаводился чистым спиртом.
   Выходя ежедневно на привязку огневых постов и наблюдательных пунктов артиллерии, определяя координаты пунктов и постов нашего дивизиона, боевой порядок которого менялся за эти декабрьские дни не раз, мы и не предполагали, что участвуем в том, что в той или иной мере будет решать исход войны. Формально это называлось созданием опорной артиллерийской сети. Говоря же профессиональным языком топографов, мы создавали эту сеть на полной топографической основе, по карте, по вертикальным лучам, по воздушной базе и по секундомеру, а полученные нами данные обрабатывались вычислителями аналитическим, графическим и смешанным методами.
   Обо всем этом, возможно, и не стоило говорить, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что за эти дни нам пришлось вспомнить не только все, что мы "проходили" в школе АИР и запасном учебном полку в нудные часы занятий, но и то, чего мы вообще никогда не изучали, как, например, топографическую подготовку по воздушной базе.
   И уж коль скоро было так, то мы действительно верили, что нас ждут исключительные события.
   А все же мы были одинаковые и разные одновременно, даже здесь, на фронте, где все равны перед жизнью и смертью.
   Первым пострадал Саша: ему, как комсоргу, чуть не влепили выговор за нашего Володю. Саша - либерал, когда речь заходит о брате солдате. Но брат солдат не всегда считается с Сашиным либерализмом, хотя в данном случае Саша не просто для него такой же брат солдат, а еще и комсорг.
   Володя отличился - схамил. В одном из домов, где мы ночевали, он пристал к пятнадцатилетней девчонке-польке. Его засекли, как говорится, на месте преступления. И засек именно Саша.
   Саша потребовал, чтобы Володя извинился, но тот забалагурил и пытался свести все к шутке:
   - Да брось ты, Сашок, дурака валять! Уж если бы я хотел, так нашел бы кого потревожить...
   И Саша сник, замолчал.
   А родители девчонки не молчали.
   Наутро, не успели мы проснуться, оказалось, что о ночном происшествии знали комдив и комбат. Буньков сам пришел разбираться. Родители показали на Сашу: мол, он присутствовал.
   - Я говорил ему... - пробурчал Саша.
   А Володя не будь дураком да и скажи:
   - Да при Баринове, при комсорге все было, товарищ старший лейтенант. А что было-то? Ерунда одна.
   Комсомолец Протопопов пострадал частично, ибо пять суток ареста в условиях фронта - штука нереальная.
   Комсорга Сашу Баринова затаскали по начальству. Командир дивизиона решил сразу же показать всем, что он будет каленым железом выжигать порочащие дивизион поступки.
   - Я все хочу спросить тебя, - сказал мне Саша, - как ты теперь относишься к Володьке?
   - Что, ты не знаешь Володю? - Вот и все, что я мог ответить ему.
   В канун нового, 1945 года, тридцать первого декабря, у нас выдался относительно тихий день. Утренняя работа - привязка артиллерийской гаубичной огневой позиции - закончилась рано, и комвзвода послал нас Сашу, Макаку и меня - в соседнюю деревню за продуктами и спиртом. Там находились штаб дивизиона и два наших взвода - хозяйственный и фоторазведки.
   Немцы в этот день вели себя тихо. За время нашего пути туда и обратно была лишь одна бомбежка и то психическая: "юнкерс" сбросил на дорогу дико воющие в воздухе стальные болванки. Дважды выстрелили наобум вражеские минометчики. И всё.
   Зима, как она не хотела приходить в эти края, уже давала о себе знать. Дожди не шли уже три дня, и снежная крупа, сыпавшая на землю, чуть-чуть прикрыла крыши и поля, хвою саженых лесов и обочины дорог. Да и температура держалась на приличном уровне - минус восемь градусов.
   Мы доставили продукты и спирт для батареи, и тут я, учитывая предновогоднее общее доброе настроение, решился:
   - Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к комбату по одному вопросу?
   Я решил действовать, как положено по Уставу. На всякий случай, хотя в условиях фронта, возможно, это было и необязательно.
   Комвзвода лейтенант Соколов не удивился, лишь поинтересовался:
   - Пожалуйста. А по какому вопросу?
   - Мне надо отпроситься на сегодняшний вечер, - сказал я. - Съездить в политотдел. - И я назвал номер артиллерийской дивизии.
   - Конечно, обращайся и скажи: я разрешил, - добавил он. - Вот только... Впрочем, ладно...
   - А что, товарищ лейтенант?
   - Да хотел спросить у тебя. Не знаю, может, это неудобно? - замялся комвзвода. У него был какой-то странный вид сейчас. Ни суровости, ни обычной замкнутости, скорей - смущение.
   Мне всегда нравился Соколов. Неразговорчивый и, на первый взгляд, даже недобрый, он не был сухим армейским службистом. Пожалуй, наоборот, он выглядел слишком штатским на фоне других офицеров, а ежели ему и приходилось прикрикнуть на кого-нибудь, то быстро остывал.
   - О чем, товарищ лейтенант? - переспросил я.
   - У вас это серьезно? С ней? - наконец произнес он.
   Значит, он все знал. Но откуда? Может, тогда, в Лежайске? И Буньков, наверно, знал, если...
   - Ты еще очень молод и горяч, я поэтому спрашиваю, - добавил комвзвода. - Не удивляйся. Ведь в таких делах легко ошибиться, очень легко...
   Я молчал, не зная, что ответить.
   "Да, да, у нас все очень серьезно", - мог сказать я. Но что серьезно? То, что мне хотелось ее видеть? Ее, у которой была совсем другая, незнакомая мне любовь к Геннадию Васильевичу. При чем же здесь я? Говорить об этом? Глупо!
   - Ну не хочешь, не говори, - мягко сказал Соколов. - Ведь это я так...
   - Мы давно с ней дружим, товарищ лейтенант, а так у нас и нет ничего, - признался я. - Новый год сегодня. Хотелось поздравить...
   - Иди! Иди! Конечно! - согласился лейтенант.
   Буньков тоже отпустил меня и даже посоветовал:
   - Выходи на дорогу и голосуй. А то и не попадешь сегодня. Ведь до них километров сто двадцать. Погоди, я записочку тебе черкну к капитану Говорову. Чтоб никто не придрался к тебе. Он в штабе дивизии как раз. Мой старый приятель.
   Все складывалось как нельзя лучше. Несколько часов назад, когда мы ходили за продуктами, я узнал в нашем штабе, где находится политотдел дивизии. А сейчас мне Буньков даже записку пишет.
   Комбат передал записку и напомнил:
   - Карабин с собой возьми. Мало ли что. И возвращайся не позже утра.
   - Да что вы! Я сегодня вернусь! - пообещал я, покраснев.
   - Ну и добро.
   На дороге машины встречались редко. Пока я ждал подходящего грузовика (а подходящей могла быть только машина без офицеров. Машины, в которых ехали офицеры, останавливать неудобно), я заглянул в записку. Что там написал Буньков?
   "Здравствуй, приятель! Как ты там? Посылаю к тебе одного парня и поздравляю с Новым, 1945 годом! Черкни мне! Парня не обижай. Ему надо побывать у вас по личным делам. Твой Максим Буньков", - прочел я на клочке бумаги торопливые карандашные строки и даже, кажется, покраснел. Ведь я ничего не говорил Бунькову. А он...
   Наконец мне удалось остановить полупустую трехтонку с продовольствием. Шофер согласился подвезти меня почти до "хозяйства Семенова", как именовалась дивизия:
   - Мы с ими соседи. Там пешкодралом в два счета домчишь. Дуй в кузов.
   В кузове ехали двое пожилых солдат. Один сопровождал продукты "для начальства, к рождеству", как он сказал, второй возвращался из госпиталя.
   Машина долго тряслась по неровной, разбитой дороге, подскакивая и вихляя на каждом метре, пока не выскочила к какой-то деревушке. Там путь стал поприличнее - видимо, дорогу ровнял грейдер.
   Ранняя луна светила над нами. По дороге теперь то и дело сновали машины. В воздухе висели клочки облаков, а между ними мигали звезды. И летел снежок - малый, мелкий, блестевший в притушенных фарах машин, свете луны и звезд. Шофер прибавил скорость, и на поворотах нас стало заносить колеса скользили по подмерзшим лужам и мокрому снегу. Вокруг стояла тишина. И небо, и луна, и снег, блестевший в ее холодном свете, и поля, еле видимые вокруг, - все это почему-то убаюкивало.
   А я думал о предстоящей встрече и о нашем разговоре. Я представлял себе все до мельчайших подробностей: как спрошу о ней в политотделе, где наверняка есть дежурный, а потом разыщу ее и мы пойдем куда-нибудь, где меньше людей. Я поздравлю ее с Новым годом и скажу, что все равно люблю ее, несмотря ни на что. И что буду любить всегда. А еще - что мне тоже очень жаль капитана Смирнова, которого я знал просто как Геннадия Васильевича. Впрочем, это я уже говорил ей, тогда, в Лежайске. И она сказала: "Не надо о нем сейчас... Не надо..." Может быть, зря я тогда спросил о нем: кем он был в армии и давно ли? Ей тяжело было говорить. Она не заплакала, как не плакала даже на похоронах, сказала: "С сорок первого, с декабря. Он был очень смелым разведчиком..." - осеклась.
   Нет, конечно, я не буду сегодня говорить о нем. Просто повидаю, поздравлю, а потом зайду в штаб и передам записку комбата капитану Говорову. Или лучше сначала передам, а потом уже разыщу ее? Пожалуй, лучше так.
   Солдаты, ехавшие со мной в кузове, молчали. Я уже не раз замечал, что на фронте, да и вообще в армии, старички не очень разговорчивы. И сам я, встречаясь с пожилыми солдатами, не раз ловил себя на мысли: "А не слишком ли много я болтаю?" Мне хотелось быть старше. Это давнее, со школьных лет, желание не проходило и теперь. И сейчас в машине я обрадовался, когда один из солдат спросил меня:
   - Как, из госпиталя или на пополнение?
   Хорошо, что я заговорил не первым.
   - Нет, по делам еду, вот с запиской комбата, - серьезно сказал я.
   - А-а! Небось с Новым годом поздравление везешь, - понимающе согласился солдат и опять, как мне показалось, задремал.
   Меня тоже начало клонить к дреме - в последние ночи мы спали не больше двух-трех часов. Кажется, я и впрямь чуть-чуть задремал, приткнувшись к мешкам с приятно пахнущим табаком и сухим картофелем.
   ...Когда я очнулся и приоткрыл глаза, я ничего не понял. Я лежал на полу рядом с одним из солдат-попутчиков, а впереди нас хлопотали люди, покрытые белыми простынями. Или это врачи в халатах? Где мы? Неужели меня все же загнали в госпиталь из-за этой дурацкой царапины на спине? В голове страшно шумело, перед глазами плыли холодные лунные круги. Левая нога, перевязанная выше колена чем-то больно-тугим, была откинута с носилок чуть в сторону. Значит, я лежу на носилках? Опять левая? Сейчас придет Гурий Михайлович и сестра Вера... Вера... Вера... Как же ее зовут? Все звали ее Верочкой... И только я по отчеству... Неужели мы стали взрослыми? Такими, как она, как Гурий Михайлович, как эти солдаты в кузове машины, что сразу поняли, куда и с чем я еду. Еще вчера, и позавчера, и чуть раньше, в Доме пионеров, я считал себя страшно взрослым... Считал... А был мальчишкой... А сейчас... И Саша, и Шукурбек, и Витя Петров, и я - все, все, все стали взрослыми... Жалко, что это так... Жалко, что не вернется детство... И мать не подойдет сейчас ко мне... И отец... А мне почему-то очень тоскливо и страшно сейчас...
   Я попытался повернуть голову в сторону соседа и почувствовал, что из ушей у меня течет что-то горячее и густое...
   - Ничего, браток. Главное, живы. А садануло здорово - ни шофера, ни попутчика нашего и до санбата не донесли, - услышал я глухой голос с соседних носилок и опять куда-то провалился с мыслью, что все это - глупый сон.
   А потом меня хоронили. И не во сне это было, а наяву. Я видел, как Саша, Шукурбек, Макака, Володя копали мне могилу - они выбрасывали из ямы сухой, почти солнечного цвета песок и вытирали потные лбы. И Володя говорил:
   "Поднажмем, ребятки!"
   Катонин, Буньков и Соколов, сняв зимние шапки, шли за машиной, на которой лежал я, а оркестр исполнял грустную песню, но это был не траурный марш Шопена, а что-то другое. И вдруг я узнал мелодию, узнал по словам, хотя их никто не пел:
   Я по свету немало хаживал,
   Жил в землянках, в окопах, в тайге...
   Но сейчас оркестр исполнял мелодию этой песни медленно, и ему аккомпанировал огромный орган, похожий на здание костела.
   А Наташа шла рядом, положив руку на мой горячий лоб. Рука ее была холодна, и мне было приятно, что она холодна и что воздух пахнет свежей хвоей, как в Лежайске и как накануне Нового года, когда с трудом купленная елка уже стоит в комнате и ее пора украшать игрушками.
   Потом я проваливаюсь куда-то. Или я просто засыпаю, или это бред.
   "Жаль, что папа не дожил до этого дня", - говорит мать.
   Откуда мать? И почему не дожил? И до какого дня? Мы рядом в холодном сыром окопе, и я пытаюсь крикнуть матери, что отец жив. Жив! Это меня уже нет! Меня хоронят друзья и Наташа. Она теперь всегда будет помнить обо мне и будет мучиться оттого, что не сказала мне при жизни, что любит меня. Нет, пусть она не мучается, не страдает. Теперь она все равно знает, как я любил ее...
   Вдруг звуки органа стихают. И оркестр молчит. На площади появляются немцы. Их много. Они рвутся ко мне, Саша преграждает им путь, протирает очки и шепчет:
   "По-моему, это... Я все хочу тебя спросить, как ты считаешь, это немцы? И в них можно стрелять?"
   Я понимаю, что это немцы, но лейтенант Соколов выхватывает у меня карабин:
   "Не стрелять! Не стрелять! Это пленные! В пленных не стрелять!"
   "А по-моему, глупо, ребятки, не стрелять в такую сволочь", - шепчет Володя.
   Володя сейчас страшен. Но он улыбается, даже хлопает меня по плечу:
   "Учти, браток, что Соколову доверять нельзя. Надо еще присмотреться к нему как следует. Это не только я тебе говорю, учти! Сам комдив так думает. Вот оно что!"
   Я не выдерживаю:
   "Ты сволочь, Володя! Я бы за Соколова..."
   А Наташа все держит свою холодную руку на моей голове.
   "Зря, - говорит она, - ваш лейтенант их пожалел. Ведь они убили тебя, мерзавцы. Убили! Понимаешь?"
   "Понимаю, - шепчу я, - ты очень хорошая. Я все понимаю!"
   Лейтенант Соколов - мрачный - подходит ко мне, но обращается почему-то к Наташе:
   "Простите, товарищ младший лейтенант!"
   Потом он говорит мне:
   "А в санбат ты так и не поехал".
   "А вы? Как ваше ухо, товарищ лейтенант?"
   Соколов не успевает ответить. Буньков уже тут:
   "Брось, Миша. Других учишь, а сам!.."
   Я иду по перекатам,
   Впереди дороги нет.
   Под ногами рыхлой ватой
   Устилает землю снег.
   Синий лес темнеет глыбой,
   Не увидишь огонька.