Страница:
- Это пара пустяков. Для начала ничего сложного, - утешил нас старший лейтенант. - Другое дело затяжные прыжки или там на точность приземления. А обычные - проще простого...
Тут старший лейтенант посмотрел на нас необычно нежно и сказал доверительно:
- А вчера, детишки... Не сердитесь. Дернули мы с капитаном, ну и, сами понимаете, завелись чуток... С кем не случается!
События в этот день развивались с молниеносной быстротой. Через час без всякой подготовки нас подняли с парашютами за спиной в воздух и после того, как дребезжащий, как старый трамвай, "Дуглас" сделал круг над аэродромом, открыли дверцу и сказали:
- Пошел!
Мы не успели ни испугаться, ни обрадоваться, как уже болтались на стропах под раскрытыми без нашей помощи куполами парашютов.
Приземлились, почувствовали, что живы. И опять - в воздух, теперь уже не одни, а с командой новичков-десантников. К нашему удивлению, кто-то из команды струсил, и его никак не могли вытолкнуть в открытую дверь самолета. Мы прыгнули без раздумий и благополучно оказались на земле, точнее - в снегу.
Нам даже понравилось.
А к обеду за нами приехал лейтенант Буньков.
- Вы, товарищи, не беспокойтесь. Они ответят за этот безобразный поступок. Протопопов вчера все нам рассказал. Уже установлено, что они были... того - не в себе... Тоже мне пивцы!
Потом, когда мы уже вернулись домой, в школу, Буньков повел нас к капитану Катонину. Мы стояли, как провинившиеся, перед начальником школы, пока Буньков докладывал, что и как...
- Надо ребятам доверять, - наконец сказал он Катонину, хотя тот и не возражал вроде. - Доверять и проверять, конечно. Но доверять обязательно!
Оказывается, нас не забыли - беспокоились, искали, подняли на ноги весь город. А мы-то!.. Нам было немного не по себе, хотя о нашей крамольной мысли - остаться у десантников - никто не догадывался...
- Ну и влопались вы, ребятки! - вдруг заговорил Володя после отбоя, когда мы с Сашей блаженно растянулись на своих - теперь казавшихся нам особенно уютными - постелях. - А я, понимаете ли, сразу, как увидел, - и в караулку. Так, мол, и так: надо доложить начальнику школы. Как отпустили, в школу махнул. И даже не к Бунькову, а прямо к Катонину. Это Бунькова он уже вызвал. В общем, загорать бы вам до святого пришествия, если бы не я...
Мы еще о чем-то поговорили, и тут Володя попросил:
- Ребятки, я вот все думаю: наверно, и мне пора в комсомол подавать. Как?
- Конечно. Пора, - согласился я.
- А рекомендации вы мне дадите? Я с Буньковым говорил: он - за.
- Я с удовольствием, - сказал я. - Конечно, дам.
Саша промолчал.
- А ты, Сашок? - спросил Володя.
- Я? Пожалуй, дам.
- Вот и добре, ребятки, - обрадовался Володя. - Спасибо за доверие! Ну, а уж я постараюсь...
"Войска Юго-Западного и Донского фронтов перешли в решительное контрнаступление под Сталинградом..."
Радио и газеты радовали.
"С войной мы все свыклись... Я много работаю. И всё хорошо. Не беспокойся. Только вот дома по ночам очень пусто... Да, а живем мы теперь не в нашей квартире, а там, где жили Никифоровы. Помнишь Нонну? Они в эвакуации. Нас всех переселили в нижние этажи. Для безопасности... Очень радуют сводки с фронта... Скорей бы уже все кончалось... Почему ты не пишешь, как вас кормят? И что вы делаете в свободное время?.. Получаешь ли ты письма от своих приятелей по Дому пионеров? А та девочка, кажется Наташа, которая ушла на фронт, пишет тебе?.."
Она мне не писала. Даже на мое первое армейское письмо не ответила.
Из дома письма приходили через день, а то и ежедневно. И я писал матери. И - Наташе. Старался писать реже.
- Да брось ты в самом деле! - Володя знал, как я ждал писем, но не тех, что лежали для меня на круглом столике в Ленинской комнате. - Из-за бабы нервы трепать! Да еще фронтовой! Сам видишь, как они... До тебя ли?
И правда, я видел. Почему-то видел одно: та, другая Наташа, у кинотеатра в окружении капитана и старшего лейтенанта. И все они веселые, довольные. И значит, ей вот так же хорошо. И потому нет писем...
В воскресенье мы с Володей получили увольнительные в город.
- Сегодня ты со мной! - сказал Володя тоном, не терпящим возражений. - Пойдем в один дом...
- Ты знаешь... И Саша в наряде... - Мне не хотелось идти.
Мы все же пошли.
В тесном, скособоченном домике по соседству с текстильным комбинатом пахло картошкой, селедкой, луком, духами и еще чем-то непривычным.
- Я ж говорил: девочки - во! - шепнул Володя.
Володя балагурил. И как-то очень уж легко обращался с девушками.
Мы, кажется, впервые сытно наелись. Опорожнили три бутылки чего-то рвотного...
- Ты что так на меня смотришь? Некрасивая, да?
Она смотрела на меня - лицо круглое, в оспинках, глаза узкие и брови черно-нарисованные.
- А целоваться ты не умеешь, - грустно сказала она потом. - О другой думаешь?.. И я ведь тоже не о тебе... Только нет его... Убили...
Нет ничего лучше часов самоподготовки!
За окном метель. Как там холодно, мы знали. Ежедневно в шесть утра мы выбегали в одних рубашках из здания школы заниматься физзарядкой. Там страшно холодно и темно так же, как сейчас. А в классах у нас тепло. И оттого, что за окном воет метель, еще теплее. Мы сидели без гимнастерок блаженные, умиротворенные. Мы пришивали подворотнички.
Часы самоподготовки - вроде бы официальные часы, имеющие, согласно распорядку дня, конкретный смысл: они выделялись для повторения пройденного материала, для проверки - лишний раз - оружия, для приведения в порядок формы и так далее.
Но на самом деле это были часы как бы полуофициальные. Вместо Уставов внутренней и караульной службы можно было читать Конан Дойла, популярный шпионский роман "Первый удар" Шпанова или "Радугу" Василевской, вместо конспектирования - писать письма, а вместо обмена знаниями о материальной части буссоли - потихоньку беседовать на всякие темы.
И еще можно было думать о ней.
Фантазия - великая вещь! Я в мельчайших подробностях представлял себе ее любовь к себе, ее мысли, надежды, даже письма ее ко мне, которых не было...
Часы самоподготовки! Великие часы самофантазии, самоанализа, самоуничижения! Газеты и радио приносят радостные вести с фронта - это почти трагедия! И радость, конечно, и все же трагедия - нас там нет. А она - там. Приходят вести грустные, и опять же нас там нет, а она там... И чтобы отвлечься от назойливых мыслей, опять пришиваешь подворотничок или драишь, в какой раз, ствол карабина...
В один из таких тихих часов, накануне Нового года, по школе неожиданно прозвучала команда:
- Строиться!
Мы построились - по отделениям, по взводам, по батареям - и спустились на второй этаж - в зал. Здесь уже собралось все начальство и еще несколько незнакомых нам командиров. Все с черными петлицами. Артиллеристы!
Мы подравнялись и стали по команде "смирно".
Дежурный лейтенант Буньков доложил начальнику школы о построении.
- Вольно! - сказал капитан.
- Вольно!
Школьное начальство вместе с прибывшим медленно двигалось вдоль нашего строя, о чем-то беседуя между собой и лишь изредка посматривая на нас. Все было необычно, торжественно и загадочно. Даже то, что мы стоим по команде "вольно" перед таким количеством начальников.
- А как мужики? Ничего? - донеслись до меня слова одного из незнакомых нам командиров.
- Ничего. Хорошие ребята, - сказал начальник школы и улыбнулся. Пришлось пообстругать немного, но не без этого...
- Неужели едем? - шепнул мне Саша. - Вот тебе и десантники...
"Конечно, на фронт! - говорило мое лицо. - А куда же? Да еще перед самым Новым годом. Не в тыл же!"
Так, наверно, думали сейчас все наши ребята. Все сто пятьдесят.
Наконец Катонин остановился и чуть вышел вперед.
Дежурный лейтенант Буньков собрался было отдать команду "смирно", но начальник школы махнул рукой:
- Не надо, не надо. Товарищи, - сказал он, обращаясь уже к нам, завтра мы передислоцируемся на новое место. Эшелон будет подан на станцию в 17.00. С утра еще раз проверьте личное оружие, снаряжение, приборы. Комбатов и комвзводов прошу остаться. Остальные могут отдыхать. Спокойной ночи!
Спокойной ночи! Только настоящий чудак мог уснуть в эту ночь, но среди нас, ста пятидесяти, кажется, таких не было.
Спокойной ночи! Среди нас были скептики, но мы моментально разбивали их сомнения словами самого же начальника школы. А проверить личное оружие, снаряжение, приборы - это что? Шутки? Нет, не шутки, соглашались скептики, но теперь уже бывшие.
- Да! Это, ребятки, что-то серьезное! - произнес Володя. - Но утро вечера мудренее. А то еще лопать захочешь. Спокойной ночи!
Спокойной ночи! Володя все же оригинал. Он уже храпел. А я рассказывал в эту ночь Саше все, что мог, про нее. И про то, что она где-то на фронте с сорок первого года, и про то... В общем, про все то, о чем я думал, и так, как мне бы хотелось думать. Словно я был в чем-то виноват перед ней. Словно не она, а я не писал ей давным-давно.
- Только она старше меня. Почти на три года, - признался я Саше.
Почему-то я сказал "почти". На самом деле никакого "почти" не было. Ровно на три года.
Саша перевернул подушку, поправил очки, потом... Мне казалось, что он сейчас скажет совсем не то, чего хочется мне.
- Что же, - наконец сказал Саша. - Это сейчас, может, заметно или раньше было. А так... Разве в этом дело!
- Я тоже так думаю...
- А все-таки мне не нравится, что он удрал, - вдруг сказал Саша. - И что спит сейчас. В такую ночь!
- Кто?
- Да он. - Саша кивнул на спящего Володю. - Тогда... А мы еще рекомендации ему дали... Впрочем, спокойной ночи...
- Ну что ты, Саша! Володя хороший парень. Смотри, как его любят все. И Буньков даже...
- Буньков, верно, хороший. Да ладно, ладно. Спокойной ночи, повторил Саша. - Это я так.
ГОД 1943-й
Над Москвой гремели салюты. Наступали Юго-Западный, Калининский, Северо-Кавказский, Южный, Степной, Центральный, Прибалтийский фронты. Каждый день - новые освобожденные города. Каждый вечер - новые салюты.
А мне осточертело все. И эта палата - полутемная, скучная, самая дальняя в длинном коридоре хирургического отделения. И однообразно-унылый госпитальный режим с градусником по утрам и вечерам, врачебными обходами и скудными кормежками. И мутное окошко с бумажными крестами, за которым я с утра до вечера видел серый двор, окруженный облезлыми стенами казарменной архитектуры домов. И моя собственная нога в гипсе, которая никак не хотела срастаться вот уже второй месяц. Даже ежедневные прогулки с костылем, разрешенные мне неделю назад, уже не утешали. Прыгать на одном костыле было неудобно да и некуда.
В Москву уже пришла зима, хотя календарь показывал конец октября. Госпиталь помещался в Сокольниках - на Стромынке, в бывшем общежитии университета. Это был целый городок, прежде студенческий, - мне сейчас трудно было представить его таким, каким он был когда-то. Да я и не мог представить, ибо никогда не бывал в студенческих общежитиях. Ныне этот городок населяли сотни раненых в выцветших халатах, в большей своей части беззаботных, ничего не делающих, даже веселых. Другие - безнадежные - были скрыты от общих глаз. Их видели лишь врачи, сестры, няньки да соседи по палате. И когда они умирали, их уносили незаметно, накрыв простынями, в помещение бывшего склада - нынешнего морга.
Вот уже год я в армии. Он как раз был годом больших событий на фронте. Настоящие, не чета мне, раненые дружно обменивались фронтовыми новостями и обязательно притом добавляли, что "и мы теперь не те стали, почуяли силушку, да и фрицы - не те: драпают, чтоб опять в какой-нибудь котел не угодить наподобие Сталинградского".
Впрочем, настоящих раненых я видел не часто. Только во время кратких прогулок по коридору да в перевязочной или же когда, окончательно угнетенный бездельем, помогал сестрам чертить температурные графики и графики дежурств.
В нашу палату - единственную двухкоечную на все отделение - попадали вояки вроде меня: с переломами да вывихами, полученными не в боях, а на московских улицах, тыловых плацах и физкультурных занятиях. В лучшем случае они хвалились своими самоволками и любовными похождениями и вместе со мной горевали о печальной участи тыловиков. Однажды моим соседом по палате оказался пожилой старшина с грыжей. Я совсем затосковал. Старшина молча лежал лицом к стене и, как мне казалось, избегал не только разговоров со мной, но и вообще старался не замечать никого.
- Ты не удивляйся, - объяснила мне как-то медсестра Вера Михайловна, которую все называли просто Верочкой и только, пожалуй, я величал ее по имени-отчеству. Она была старше меня лет на десять. - Очень страдает человек. Жить, говорит, не хочу. Вторую похоронную получил: младшего убили. Старшего-то в сорок первом, а младшего - вот теперь. Он и на тебя, наверное, потому не смотрит. Может, похож ты или просто ровесник... А больше, кажется, и нет у него никого...
Я почему-то побаивался Веры Михайловны, а может, стеснялся. Мне казалось, что она относится ко мне, как к мальчишке, подчеркнуто матерински и снисходительно.
Врачебные обходы в госпитале были малые и большие. В малых участвовали лечащий врач и сестры. В больших - начальник отделения с целой свитой врачей и сестер.
Во время одного из больших обходов я попросил:
- Гурий Михайлович, переведите меня в какую-нибудь другую палату.
Я был согласен на любую. Все палаты больше нашей, и мне казалось, что там я поправлюсь куда быстрее. Наконец, во всех палатах имелись радионаушники, и уже поэтому там было не так скучно. Наша палата, бывшая некогда бельевой, не имела радио. Даже сводки с фронта вовремя не послушаешь!
Маленький, с острой седой бородкой начальник отделения снисходительно посмотрел на меня:
- И не подумаю, голубчик! Ишь чего захотел! Благодари судьбу, что легко отделался, счастливчик. Такие штуки, голубчик, заживают... - И Гурий Михайлович кивнул на мою загипсованную ногу.
Счастливчиком я себя никак не считал.
Нечего сказать, хорош счастливчик!
В сорок первом, казалось бы, вырвался на фронт, но пробыл на нем несколько часов. В сорок втором наконец попал в военную школу, но в какую! Логарифмы, синусы, косинусы, которые я и в обычной-то школе ненавидел. Слава богу, трех месяцев не прошло расформировали школу, погрузили всех нас в теплушки. Ну, думали, едем воевать! Поехали - в Гороховецкие лагеря, в учебный полк, воевать с блохами и комарами и вновь долбить топографию.
И вот теперь - этот госпиталь. Отправился на два дня в Москву, в которой не был целую вечность - год, и в первый же день попал под машину. И из-за кого? Из-за патруля - придрался, что я шел по улице с авоськой. Уж лучше бы в комендатуру тогда отправили строевой заниматься, чем мораль читать. Вот и вышла мораль: только патруль отпустил, рванул на другую сторону улицы и оказался на мостовой с переломанной голенью.
Счастливчик!
Сейчас я вспоминал Гороховецкие лагеря, и свой полк, и свою батарею, и свой взвод, и Сашу Баринова, Володю Протопопова, Бунькова, всех наших, как вспоминают что-то очень привычное и близкое. Я видел ребят в час подъема и в час отбоя, на занятиях и в столовке, я видел их лица, слышал их голоса... Вот старшина ведет батарею на обед и, как всегда, говорит: "Запевай!" А кто же запевает? Раньше запевал я. Конечно, нашли кого-нибудь. И я уже слышал их песни - наши, мои песни, ибо знал: их всего две. "Белоруссия родная, Украина золотая! Ваше счастье молодое..." - это одна. Вторая - "Дальневосточники, даешь отпор! Краснознаменная, смелее в бой!.." А вот комбат лейтенант Буньков наводит в землянке порядок: он чихвостит старшину, а тот моргает глазами и с беспокойством смотрит по сторонам. Мол, подрываете мой авторитет, товарищ командир батареи! А комбат знает это и говорит нарочито серьезно. Он не любит выслуживающегося старшину и, наоборот, любит ребят. Вот Володя, как всегда, балагурит, а Саша, сопя и протирая очки, выпускает стенгазету. Его освободили для этого от наряда по кухне, и Саша страдает - всеми фибрами души и желудка. У Саши теперь новое амплуа - он комсорг батареи.
А должность у Саши совсем смешная, и он страшно стыдится ее. Писарь-каптенармус... Впрочем, должности теперь у всех другие, не то что в школе. Я стал вешечным, например. Лейтенант Буньков - командиром нашей батареи топографической разведки, а лейтенант Соколов - нашим взводным. Есть у нас и батарея звукометрической разведки, появился новый самостоятельный взвод - фоторазведки. А Катонин сейчас не капитан, а майор - бывший начальник нашей, уже не существующей школы, теперь начальник штаба полка. И хотя сейчас в полку много народа, не то что прежде в школе, он по старой памяти не забывает топографов и звукометристов, "моих ребят", как называет их до сих пор... Вот и сейчас майор, наверно, зашел глянуть на "своих" - время послеобеденное, в огромных двухъярусных землянках все в сборе, и в штабе относительно спокойно... А вот... В общем, каждый час и даже каждую минуту я мог представить, что делается сейчас там...
Мы приехали в Гороховецкие лагеря морозным заснеженным утром первого января. Помню, как на станции Ильино, где мы разгружались, нас встретил старенький солдат-часовой:
- Ох, сосунки! Занесло вас!
О Гороховецких лагерях ходили легенды. Песок на семьдесят пять верст и блохи в песке - только повороши. А зимой блохи перебираются в землянки и даже полыни не боятся, на которой спят солдаты. И ни штатской души вокруг, только город Гороховец, до которого не близко.
Но блохи - еще не всё, и песок - не всё. Рядом с песками болота. С блохами соперничают комары. А комар, он, известно, хуже блохи. От блохи только чесотка, а от комара - малярия. И кормежка в лагерях горевая. В общем, месяца три можно вытерпеть, но больше - вряд ли...
А вот сейчас я вспоминал Гороховецкие лагеря с завистью. Кажется, я всё бы отдал, чтоб опять быть там - вместе со всеми, со своими...
Там, где
В землянке солдатской уют,
Метель завывает у окон,
И тихо солдаты поют
О чем-то родном и далеком.
Растоплена печь докрасна,
И только залезешь на нары,
Забудешь, что рядом - война,
Что рядом - бои и пожары.
Но это лишь ночь или две...
Напьешься горячего чаю
И вспомнишь, что где-то в Москве,
Наверное, праздник встречают.
А тут за землянкой темно,
На метр дороги не видно.
И станет немного смешно,
А может быть, просто обидно.
И скажет соседу сосед:
- Послушай, ты знаешь, дружище,
Немало мы видели бед,
А все-таки счастье отыщем!
...В землянке солдатской уют,
Метель завывает у окон,
И тихо солдаты поют
О чем-то родном и далеком...
И еще: там наверняка ждут меня письма. Должны ждать. Не из дома мать приезжала ко мне в госпиталь почти ежедневно. Я знал даже, какие ждут меня письма - по почерку, по фразам, по тону. Уж очень давно их не было...
После Октябрьских праздников я опять остался один. Старшину выписали без операции, решив довольно разумно: раз можно не резать, лучше не резать.
Мои дела, кажется, шли на поправку. Гурий Михайлович сам посмотрел снимок и сказал:
- Теперь, голубчик, поменьше валяться. Ходить! Ходить! И лечебная физкультура. Два сеанса, впрочем - три. Проследите, сестра, за раненым.
Я ходил, делал физкультуру - официальную, лечебную, и доморощенную, свою. В палате, когда оставался один. Гипс у меня сняли, заменили его тугой повязкой. Лишь бы скорей! Скорей!
Раз вечером, после отбоя, меня и застала за этим занятием Вера Михайловна. Скинув одеяло, я усиленно дрыгал левой ногой и поначалу не услышал, как открылась дверь.
Увидев сестру, я растерялся.
Кое-как натянув на себя одеяло, я пробормотал:
- Вот развиваю, сестрица... Гурий Михайлович советовал... Физкультура...
Впрочем, что за глупость я говорю! Вера Михайловна сама знает, что сказал начальник отделения. При ней же.
Но Вера Михайловна молчала. Она еще не проронила ни слова, а стояла около меня, около моей койки и смотрела... Смотрела не так, как всегда на обычных обходах и когда приносила или уносила градусники, и когда просто заходила к нам, чтобы проверить, все ли в порядке, и сказать доброе слово.
И лицо ее сейчас я увидел - она красивая. Красивая, как те недосягаемые женщины, которых я видел не раз в детстве. И влюблялся в них смешно - но горячо, хотя об этом никто не знал, кроме меня...
Вид у меня, наверно, был растерянный.
- Что ты, миленький? - Вера Михайловна произнесла это каким-то не своим голосом.
Я вдруг услышал, как стучало ее сердце. Или - мое сердце? И губы, губы мои, почему они так сохли?
Я прошептал, кажется, какую-то глупость и сам не расслышал своих слов. И попытался выше натянуть одеяло.
Она присела на кровать и отвела мою руку:
- Не надо, дурачок, не надо...
Я знал все и не знал ничего. Я все понимал и ничего не понимал в эту минуту. Что происходило со мной?
Она целовала меня в лицо, в шею, она прижимала мою руку к своему горящему лицу, и мне было хорошо так, как не было еще никогда...
- Обними меня! Обними! Ты же не мальчик... Я знаю, ты чистый, не как все... Другие сами лезут... Я не хочу так... Обними, глупый! - просила она.
На минуту мне показалось, что это голос Наташи. Только слова какие-то другие, не ее.
"Наташа! Наташа! Молчи! Не надо говорить! Ничего не надо говорить!" шептал я про себя.
Мне было хорошо, но я вдруг понял, что не могу обнять ее, не могу... Не могу даже притронуться к ней.
А она вдруг заплакала - тихо, по-девчачьи вздрагивая:
- Я все знаю... Все знаю... Я ребеночка хочу... чистенького... маленького... И чтоб жить для него... Ласкать...
Она внезапно выскочила из палаты. Мне было стыдно, и горько, и жалко ее...
Наутро Вера Михайловна пришла в палату - обычная, какой я привык видеть ее каждый день. Она сунула мне градусник, подняла маскировочную штору на окне и открыла форточку. Потом на минуту задержалась у моей койки, положила руку на мой лоб, словно проверяя, нет ли у меня температуры.
- А что до вчерашнего, так не надо вспоминать! Это - так. Пройдет, спокойно сказала она и вышла.
"Дорогой дружище!
Ты что-то совсем там загоспитализировался. Собирался приехать к тебе, навестить, даже Катонин и Буньков отпускали. Но задержали комсомольские дела. А сейчас получил твое письмо с приятным известием: раз сняли гипс значит, скоро ты вернешься.
У нас все хорошо. Подробности мелких событий доложу при встрече. О главном - об отправке в действующую - пока ничего не слышно.
Продолжаем долбить солдатскую науку. Кстати, ты не беспокойся. Догонять не придется. Занимаемся все тем же, что и при тебе.
Пересылаю тебе три письма. Знаю, как ты их ждешь. Другие письма, согласно твоему распоряжению, храню у себя.
Скорей выздоравливай и - до встречи. Без тебя скучно.
Большой привет от всех наших! Да, можешь поздравить Володю: он стал ефрейтором.
Крепко обнимаю!
Т в о й С а ш а".
"Здравствуй!
Получила сразу пять твоих писем. Целое богатство! Мне здесь все завидуют: по письмам я занимаю первое место. Это - тебе спасибо!
Мама мне тоже пишет, но не так часто. У нее, кажется, все хорошо. А как у твоей? Ведь у нее нет аттестата. Может, мне написать моей маме, чтобы она навестила твою и помогла, если чем нужно? Напиши. Хорошо? И, пожалуйста, без стесненья. А то ведь я знаю тебя - ты только в письмах смелый.
Это я шучу, конечно. А всерьез очень прошу - не пиши мне глупостей и того, чего нет. Пусть мы всегда останемся хорошими друзьями.
Не сердись за короткое письмо. И на то, что давно не писала.
Ну будь здоров!
Н а т а ш а".
"Здравствуй!
Спасибо тебе за письма! Если не ошибаюсь, после того как я писала тебе в последний раз, пришло два твоих письма.
Ты знаешь, я люблю получать твои письма. В них есть что-то от нашего детства, которое особенно дорого сейчас, и еще - не сердись! - в них действительно много наивного, детского. И мечта твоя быть на фронте (я понимаю ее!) - тоже мечта детская. Здесь все не то и не так, как может тебе показаться. И я рада, что ты в безопасности.
Что тебе написать о себе? Право, особенно нечего, хотя ты и просишь об этом. Я работаю. Дела сейчас вообще идут хорошо, не то что в прошлом году, не говоря уже о сорок первом. Будем надеяться, что война скоро кончится.
Ты, наверно, стал уже совсем большой.
Всего тебе хорошего.
Н.".
"Здравствуй!
Твое письмо и обрадовало и удивило меня (я пишу о последнем, а всего получила три твоих письма). Обрадовало, потому что это твое письмо, а удивило... Откуда ты все знаешь - и про ранение, и про орден? Может, ты служишь в Москве или где-то рядом и был у мамы? А за поздравление спасибо!
О ранении говорить всерьез не стоит. Ведь это было давно, в феврале. Ранение пустяковое: осколком задело руку. Правда, тогда я переживала, что останется большой шрам. Но шрам оказался маленький. Жаль, правда, что на видном месте.
Ты пишешь, что не получаешь давно моих писем. Не сердись! Я буду писать тебе почаще. Я понимаю, как тоскливо без писем, и потому очень благодарна тебе, что ты меня не забываешь.
Теперь еще об одном, о чем ты написал мне. Да, я люблю. Люблю одного человека. Мне не хочется быть жестокой, но и лгать тебе я не хочу, тем более что ты сам спросил об этом.
Я уже говорила и писала тебе, что мы всегда будем настоящими друзьями. Верно?
Жду твоих писем!
Не забывай и не сердись!
Н а т а ш а".
Чтобы убить время, я, как прежде, чертил температурные графики и графики дежурств. Это было хотя и скучное, но какое-то дело. Сестры хвалили меня и даже иногда подкармливали: случалось, что в отделении оставалась одна лишняя порция супа или каши. Люди умирали даже в далеком сейчас от фронта московском госпитале...
И вот только Вера Михайловна... Вера Михайловна уже несколько дней не появлялась в госпитале.
Тут старший лейтенант посмотрел на нас необычно нежно и сказал доверительно:
- А вчера, детишки... Не сердитесь. Дернули мы с капитаном, ну и, сами понимаете, завелись чуток... С кем не случается!
События в этот день развивались с молниеносной быстротой. Через час без всякой подготовки нас подняли с парашютами за спиной в воздух и после того, как дребезжащий, как старый трамвай, "Дуглас" сделал круг над аэродромом, открыли дверцу и сказали:
- Пошел!
Мы не успели ни испугаться, ни обрадоваться, как уже болтались на стропах под раскрытыми без нашей помощи куполами парашютов.
Приземлились, почувствовали, что живы. И опять - в воздух, теперь уже не одни, а с командой новичков-десантников. К нашему удивлению, кто-то из команды струсил, и его никак не могли вытолкнуть в открытую дверь самолета. Мы прыгнули без раздумий и благополучно оказались на земле, точнее - в снегу.
Нам даже понравилось.
А к обеду за нами приехал лейтенант Буньков.
- Вы, товарищи, не беспокойтесь. Они ответят за этот безобразный поступок. Протопопов вчера все нам рассказал. Уже установлено, что они были... того - не в себе... Тоже мне пивцы!
Потом, когда мы уже вернулись домой, в школу, Буньков повел нас к капитану Катонину. Мы стояли, как провинившиеся, перед начальником школы, пока Буньков докладывал, что и как...
- Надо ребятам доверять, - наконец сказал он Катонину, хотя тот и не возражал вроде. - Доверять и проверять, конечно. Но доверять обязательно!
Оказывается, нас не забыли - беспокоились, искали, подняли на ноги весь город. А мы-то!.. Нам было немного не по себе, хотя о нашей крамольной мысли - остаться у десантников - никто не догадывался...
- Ну и влопались вы, ребятки! - вдруг заговорил Володя после отбоя, когда мы с Сашей блаженно растянулись на своих - теперь казавшихся нам особенно уютными - постелях. - А я, понимаете ли, сразу, как увидел, - и в караулку. Так, мол, и так: надо доложить начальнику школы. Как отпустили, в школу махнул. И даже не к Бунькову, а прямо к Катонину. Это Бунькова он уже вызвал. В общем, загорать бы вам до святого пришествия, если бы не я...
Мы еще о чем-то поговорили, и тут Володя попросил:
- Ребятки, я вот все думаю: наверно, и мне пора в комсомол подавать. Как?
- Конечно. Пора, - согласился я.
- А рекомендации вы мне дадите? Я с Буньковым говорил: он - за.
- Я с удовольствием, - сказал я. - Конечно, дам.
Саша промолчал.
- А ты, Сашок? - спросил Володя.
- Я? Пожалуй, дам.
- Вот и добре, ребятки, - обрадовался Володя. - Спасибо за доверие! Ну, а уж я постараюсь...
"Войска Юго-Западного и Донского фронтов перешли в решительное контрнаступление под Сталинградом..."
Радио и газеты радовали.
"С войной мы все свыклись... Я много работаю. И всё хорошо. Не беспокойся. Только вот дома по ночам очень пусто... Да, а живем мы теперь не в нашей квартире, а там, где жили Никифоровы. Помнишь Нонну? Они в эвакуации. Нас всех переселили в нижние этажи. Для безопасности... Очень радуют сводки с фронта... Скорей бы уже все кончалось... Почему ты не пишешь, как вас кормят? И что вы делаете в свободное время?.. Получаешь ли ты письма от своих приятелей по Дому пионеров? А та девочка, кажется Наташа, которая ушла на фронт, пишет тебе?.."
Она мне не писала. Даже на мое первое армейское письмо не ответила.
Из дома письма приходили через день, а то и ежедневно. И я писал матери. И - Наташе. Старался писать реже.
- Да брось ты в самом деле! - Володя знал, как я ждал писем, но не тех, что лежали для меня на круглом столике в Ленинской комнате. - Из-за бабы нервы трепать! Да еще фронтовой! Сам видишь, как они... До тебя ли?
И правда, я видел. Почему-то видел одно: та, другая Наташа, у кинотеатра в окружении капитана и старшего лейтенанта. И все они веселые, довольные. И значит, ей вот так же хорошо. И потому нет писем...
В воскресенье мы с Володей получили увольнительные в город.
- Сегодня ты со мной! - сказал Володя тоном, не терпящим возражений. - Пойдем в один дом...
- Ты знаешь... И Саша в наряде... - Мне не хотелось идти.
Мы все же пошли.
В тесном, скособоченном домике по соседству с текстильным комбинатом пахло картошкой, селедкой, луком, духами и еще чем-то непривычным.
- Я ж говорил: девочки - во! - шепнул Володя.
Володя балагурил. И как-то очень уж легко обращался с девушками.
Мы, кажется, впервые сытно наелись. Опорожнили три бутылки чего-то рвотного...
- Ты что так на меня смотришь? Некрасивая, да?
Она смотрела на меня - лицо круглое, в оспинках, глаза узкие и брови черно-нарисованные.
- А целоваться ты не умеешь, - грустно сказала она потом. - О другой думаешь?.. И я ведь тоже не о тебе... Только нет его... Убили...
Нет ничего лучше часов самоподготовки!
За окном метель. Как там холодно, мы знали. Ежедневно в шесть утра мы выбегали в одних рубашках из здания школы заниматься физзарядкой. Там страшно холодно и темно так же, как сейчас. А в классах у нас тепло. И оттого, что за окном воет метель, еще теплее. Мы сидели без гимнастерок блаженные, умиротворенные. Мы пришивали подворотнички.
Часы самоподготовки - вроде бы официальные часы, имеющие, согласно распорядку дня, конкретный смысл: они выделялись для повторения пройденного материала, для проверки - лишний раз - оружия, для приведения в порядок формы и так далее.
Но на самом деле это были часы как бы полуофициальные. Вместо Уставов внутренней и караульной службы можно было читать Конан Дойла, популярный шпионский роман "Первый удар" Шпанова или "Радугу" Василевской, вместо конспектирования - писать письма, а вместо обмена знаниями о материальной части буссоли - потихоньку беседовать на всякие темы.
И еще можно было думать о ней.
Фантазия - великая вещь! Я в мельчайших подробностях представлял себе ее любовь к себе, ее мысли, надежды, даже письма ее ко мне, которых не было...
Часы самоподготовки! Великие часы самофантазии, самоанализа, самоуничижения! Газеты и радио приносят радостные вести с фронта - это почти трагедия! И радость, конечно, и все же трагедия - нас там нет. А она - там. Приходят вести грустные, и опять же нас там нет, а она там... И чтобы отвлечься от назойливых мыслей, опять пришиваешь подворотничок или драишь, в какой раз, ствол карабина...
В один из таких тихих часов, накануне Нового года, по школе неожиданно прозвучала команда:
- Строиться!
Мы построились - по отделениям, по взводам, по батареям - и спустились на второй этаж - в зал. Здесь уже собралось все начальство и еще несколько незнакомых нам командиров. Все с черными петлицами. Артиллеристы!
Мы подравнялись и стали по команде "смирно".
Дежурный лейтенант Буньков доложил начальнику школы о построении.
- Вольно! - сказал капитан.
- Вольно!
Школьное начальство вместе с прибывшим медленно двигалось вдоль нашего строя, о чем-то беседуя между собой и лишь изредка посматривая на нас. Все было необычно, торжественно и загадочно. Даже то, что мы стоим по команде "вольно" перед таким количеством начальников.
- А как мужики? Ничего? - донеслись до меня слова одного из незнакомых нам командиров.
- Ничего. Хорошие ребята, - сказал начальник школы и улыбнулся. Пришлось пообстругать немного, но не без этого...
- Неужели едем? - шепнул мне Саша. - Вот тебе и десантники...
"Конечно, на фронт! - говорило мое лицо. - А куда же? Да еще перед самым Новым годом. Не в тыл же!"
Так, наверно, думали сейчас все наши ребята. Все сто пятьдесят.
Наконец Катонин остановился и чуть вышел вперед.
Дежурный лейтенант Буньков собрался было отдать команду "смирно", но начальник школы махнул рукой:
- Не надо, не надо. Товарищи, - сказал он, обращаясь уже к нам, завтра мы передислоцируемся на новое место. Эшелон будет подан на станцию в 17.00. С утра еще раз проверьте личное оружие, снаряжение, приборы. Комбатов и комвзводов прошу остаться. Остальные могут отдыхать. Спокойной ночи!
Спокойной ночи! Только настоящий чудак мог уснуть в эту ночь, но среди нас, ста пятидесяти, кажется, таких не было.
Спокойной ночи! Среди нас были скептики, но мы моментально разбивали их сомнения словами самого же начальника школы. А проверить личное оружие, снаряжение, приборы - это что? Шутки? Нет, не шутки, соглашались скептики, но теперь уже бывшие.
- Да! Это, ребятки, что-то серьезное! - произнес Володя. - Но утро вечера мудренее. А то еще лопать захочешь. Спокойной ночи!
Спокойной ночи! Володя все же оригинал. Он уже храпел. А я рассказывал в эту ночь Саше все, что мог, про нее. И про то, что она где-то на фронте с сорок первого года, и про то... В общем, про все то, о чем я думал, и так, как мне бы хотелось думать. Словно я был в чем-то виноват перед ней. Словно не она, а я не писал ей давным-давно.
- Только она старше меня. Почти на три года, - признался я Саше.
Почему-то я сказал "почти". На самом деле никакого "почти" не было. Ровно на три года.
Саша перевернул подушку, поправил очки, потом... Мне казалось, что он сейчас скажет совсем не то, чего хочется мне.
- Что же, - наконец сказал Саша. - Это сейчас, может, заметно или раньше было. А так... Разве в этом дело!
- Я тоже так думаю...
- А все-таки мне не нравится, что он удрал, - вдруг сказал Саша. - И что спит сейчас. В такую ночь!
- Кто?
- Да он. - Саша кивнул на спящего Володю. - Тогда... А мы еще рекомендации ему дали... Впрочем, спокойной ночи...
- Ну что ты, Саша! Володя хороший парень. Смотри, как его любят все. И Буньков даже...
- Буньков, верно, хороший. Да ладно, ладно. Спокойной ночи, повторил Саша. - Это я так.
ГОД 1943-й
Над Москвой гремели салюты. Наступали Юго-Западный, Калининский, Северо-Кавказский, Южный, Степной, Центральный, Прибалтийский фронты. Каждый день - новые освобожденные города. Каждый вечер - новые салюты.
А мне осточертело все. И эта палата - полутемная, скучная, самая дальняя в длинном коридоре хирургического отделения. И однообразно-унылый госпитальный режим с градусником по утрам и вечерам, врачебными обходами и скудными кормежками. И мутное окошко с бумажными крестами, за которым я с утра до вечера видел серый двор, окруженный облезлыми стенами казарменной архитектуры домов. И моя собственная нога в гипсе, которая никак не хотела срастаться вот уже второй месяц. Даже ежедневные прогулки с костылем, разрешенные мне неделю назад, уже не утешали. Прыгать на одном костыле было неудобно да и некуда.
В Москву уже пришла зима, хотя календарь показывал конец октября. Госпиталь помещался в Сокольниках - на Стромынке, в бывшем общежитии университета. Это был целый городок, прежде студенческий, - мне сейчас трудно было представить его таким, каким он был когда-то. Да я и не мог представить, ибо никогда не бывал в студенческих общежитиях. Ныне этот городок населяли сотни раненых в выцветших халатах, в большей своей части беззаботных, ничего не делающих, даже веселых. Другие - безнадежные - были скрыты от общих глаз. Их видели лишь врачи, сестры, няньки да соседи по палате. И когда они умирали, их уносили незаметно, накрыв простынями, в помещение бывшего склада - нынешнего морга.
Вот уже год я в армии. Он как раз был годом больших событий на фронте. Настоящие, не чета мне, раненые дружно обменивались фронтовыми новостями и обязательно притом добавляли, что "и мы теперь не те стали, почуяли силушку, да и фрицы - не те: драпают, чтоб опять в какой-нибудь котел не угодить наподобие Сталинградского".
Впрочем, настоящих раненых я видел не часто. Только во время кратких прогулок по коридору да в перевязочной или же когда, окончательно угнетенный бездельем, помогал сестрам чертить температурные графики и графики дежурств.
В нашу палату - единственную двухкоечную на все отделение - попадали вояки вроде меня: с переломами да вывихами, полученными не в боях, а на московских улицах, тыловых плацах и физкультурных занятиях. В лучшем случае они хвалились своими самоволками и любовными похождениями и вместе со мной горевали о печальной участи тыловиков. Однажды моим соседом по палате оказался пожилой старшина с грыжей. Я совсем затосковал. Старшина молча лежал лицом к стене и, как мне казалось, избегал не только разговоров со мной, но и вообще старался не замечать никого.
- Ты не удивляйся, - объяснила мне как-то медсестра Вера Михайловна, которую все называли просто Верочкой и только, пожалуй, я величал ее по имени-отчеству. Она была старше меня лет на десять. - Очень страдает человек. Жить, говорит, не хочу. Вторую похоронную получил: младшего убили. Старшего-то в сорок первом, а младшего - вот теперь. Он и на тебя, наверное, потому не смотрит. Может, похож ты или просто ровесник... А больше, кажется, и нет у него никого...
Я почему-то побаивался Веры Михайловны, а может, стеснялся. Мне казалось, что она относится ко мне, как к мальчишке, подчеркнуто матерински и снисходительно.
Врачебные обходы в госпитале были малые и большие. В малых участвовали лечащий врач и сестры. В больших - начальник отделения с целой свитой врачей и сестер.
Во время одного из больших обходов я попросил:
- Гурий Михайлович, переведите меня в какую-нибудь другую палату.
Я был согласен на любую. Все палаты больше нашей, и мне казалось, что там я поправлюсь куда быстрее. Наконец, во всех палатах имелись радионаушники, и уже поэтому там было не так скучно. Наша палата, бывшая некогда бельевой, не имела радио. Даже сводки с фронта вовремя не послушаешь!
Маленький, с острой седой бородкой начальник отделения снисходительно посмотрел на меня:
- И не подумаю, голубчик! Ишь чего захотел! Благодари судьбу, что легко отделался, счастливчик. Такие штуки, голубчик, заживают... - И Гурий Михайлович кивнул на мою загипсованную ногу.
Счастливчиком я себя никак не считал.
Нечего сказать, хорош счастливчик!
В сорок первом, казалось бы, вырвался на фронт, но пробыл на нем несколько часов. В сорок втором наконец попал в военную школу, но в какую! Логарифмы, синусы, косинусы, которые я и в обычной-то школе ненавидел. Слава богу, трех месяцев не прошло расформировали школу, погрузили всех нас в теплушки. Ну, думали, едем воевать! Поехали - в Гороховецкие лагеря, в учебный полк, воевать с блохами и комарами и вновь долбить топографию.
И вот теперь - этот госпиталь. Отправился на два дня в Москву, в которой не был целую вечность - год, и в первый же день попал под машину. И из-за кого? Из-за патруля - придрался, что я шел по улице с авоськой. Уж лучше бы в комендатуру тогда отправили строевой заниматься, чем мораль читать. Вот и вышла мораль: только патруль отпустил, рванул на другую сторону улицы и оказался на мостовой с переломанной голенью.
Счастливчик!
Сейчас я вспоминал Гороховецкие лагеря, и свой полк, и свою батарею, и свой взвод, и Сашу Баринова, Володю Протопопова, Бунькова, всех наших, как вспоминают что-то очень привычное и близкое. Я видел ребят в час подъема и в час отбоя, на занятиях и в столовке, я видел их лица, слышал их голоса... Вот старшина ведет батарею на обед и, как всегда, говорит: "Запевай!" А кто же запевает? Раньше запевал я. Конечно, нашли кого-нибудь. И я уже слышал их песни - наши, мои песни, ибо знал: их всего две. "Белоруссия родная, Украина золотая! Ваше счастье молодое..." - это одна. Вторая - "Дальневосточники, даешь отпор! Краснознаменная, смелее в бой!.." А вот комбат лейтенант Буньков наводит в землянке порядок: он чихвостит старшину, а тот моргает глазами и с беспокойством смотрит по сторонам. Мол, подрываете мой авторитет, товарищ командир батареи! А комбат знает это и говорит нарочито серьезно. Он не любит выслуживающегося старшину и, наоборот, любит ребят. Вот Володя, как всегда, балагурит, а Саша, сопя и протирая очки, выпускает стенгазету. Его освободили для этого от наряда по кухне, и Саша страдает - всеми фибрами души и желудка. У Саши теперь новое амплуа - он комсорг батареи.
А должность у Саши совсем смешная, и он страшно стыдится ее. Писарь-каптенармус... Впрочем, должности теперь у всех другие, не то что в школе. Я стал вешечным, например. Лейтенант Буньков - командиром нашей батареи топографической разведки, а лейтенант Соколов - нашим взводным. Есть у нас и батарея звукометрической разведки, появился новый самостоятельный взвод - фоторазведки. А Катонин сейчас не капитан, а майор - бывший начальник нашей, уже не существующей школы, теперь начальник штаба полка. И хотя сейчас в полку много народа, не то что прежде в школе, он по старой памяти не забывает топографов и звукометристов, "моих ребят", как называет их до сих пор... Вот и сейчас майор, наверно, зашел глянуть на "своих" - время послеобеденное, в огромных двухъярусных землянках все в сборе, и в штабе относительно спокойно... А вот... В общем, каждый час и даже каждую минуту я мог представить, что делается сейчас там...
Мы приехали в Гороховецкие лагеря морозным заснеженным утром первого января. Помню, как на станции Ильино, где мы разгружались, нас встретил старенький солдат-часовой:
- Ох, сосунки! Занесло вас!
О Гороховецких лагерях ходили легенды. Песок на семьдесят пять верст и блохи в песке - только повороши. А зимой блохи перебираются в землянки и даже полыни не боятся, на которой спят солдаты. И ни штатской души вокруг, только город Гороховец, до которого не близко.
Но блохи - еще не всё, и песок - не всё. Рядом с песками болота. С блохами соперничают комары. А комар, он, известно, хуже блохи. От блохи только чесотка, а от комара - малярия. И кормежка в лагерях горевая. В общем, месяца три можно вытерпеть, но больше - вряд ли...
А вот сейчас я вспоминал Гороховецкие лагеря с завистью. Кажется, я всё бы отдал, чтоб опять быть там - вместе со всеми, со своими...
Там, где
В землянке солдатской уют,
Метель завывает у окон,
И тихо солдаты поют
О чем-то родном и далеком.
Растоплена печь докрасна,
И только залезешь на нары,
Забудешь, что рядом - война,
Что рядом - бои и пожары.
Но это лишь ночь или две...
Напьешься горячего чаю
И вспомнишь, что где-то в Москве,
Наверное, праздник встречают.
А тут за землянкой темно,
На метр дороги не видно.
И станет немного смешно,
А может быть, просто обидно.
И скажет соседу сосед:
- Послушай, ты знаешь, дружище,
Немало мы видели бед,
А все-таки счастье отыщем!
...В землянке солдатской уют,
Метель завывает у окон,
И тихо солдаты поют
О чем-то родном и далеком...
И еще: там наверняка ждут меня письма. Должны ждать. Не из дома мать приезжала ко мне в госпиталь почти ежедневно. Я знал даже, какие ждут меня письма - по почерку, по фразам, по тону. Уж очень давно их не было...
После Октябрьских праздников я опять остался один. Старшину выписали без операции, решив довольно разумно: раз можно не резать, лучше не резать.
Мои дела, кажется, шли на поправку. Гурий Михайлович сам посмотрел снимок и сказал:
- Теперь, голубчик, поменьше валяться. Ходить! Ходить! И лечебная физкультура. Два сеанса, впрочем - три. Проследите, сестра, за раненым.
Я ходил, делал физкультуру - официальную, лечебную, и доморощенную, свою. В палате, когда оставался один. Гипс у меня сняли, заменили его тугой повязкой. Лишь бы скорей! Скорей!
Раз вечером, после отбоя, меня и застала за этим занятием Вера Михайловна. Скинув одеяло, я усиленно дрыгал левой ногой и поначалу не услышал, как открылась дверь.
Увидев сестру, я растерялся.
Кое-как натянув на себя одеяло, я пробормотал:
- Вот развиваю, сестрица... Гурий Михайлович советовал... Физкультура...
Впрочем, что за глупость я говорю! Вера Михайловна сама знает, что сказал начальник отделения. При ней же.
Но Вера Михайловна молчала. Она еще не проронила ни слова, а стояла около меня, около моей койки и смотрела... Смотрела не так, как всегда на обычных обходах и когда приносила или уносила градусники, и когда просто заходила к нам, чтобы проверить, все ли в порядке, и сказать доброе слово.
И лицо ее сейчас я увидел - она красивая. Красивая, как те недосягаемые женщины, которых я видел не раз в детстве. И влюблялся в них смешно - но горячо, хотя об этом никто не знал, кроме меня...
Вид у меня, наверно, был растерянный.
- Что ты, миленький? - Вера Михайловна произнесла это каким-то не своим голосом.
Я вдруг услышал, как стучало ее сердце. Или - мое сердце? И губы, губы мои, почему они так сохли?
Я прошептал, кажется, какую-то глупость и сам не расслышал своих слов. И попытался выше натянуть одеяло.
Она присела на кровать и отвела мою руку:
- Не надо, дурачок, не надо...
Я знал все и не знал ничего. Я все понимал и ничего не понимал в эту минуту. Что происходило со мной?
Она целовала меня в лицо, в шею, она прижимала мою руку к своему горящему лицу, и мне было хорошо так, как не было еще никогда...
- Обними меня! Обними! Ты же не мальчик... Я знаю, ты чистый, не как все... Другие сами лезут... Я не хочу так... Обними, глупый! - просила она.
На минуту мне показалось, что это голос Наташи. Только слова какие-то другие, не ее.
"Наташа! Наташа! Молчи! Не надо говорить! Ничего не надо говорить!" шептал я про себя.
Мне было хорошо, но я вдруг понял, что не могу обнять ее, не могу... Не могу даже притронуться к ней.
А она вдруг заплакала - тихо, по-девчачьи вздрагивая:
- Я все знаю... Все знаю... Я ребеночка хочу... чистенького... маленького... И чтоб жить для него... Ласкать...
Она внезапно выскочила из палаты. Мне было стыдно, и горько, и жалко ее...
Наутро Вера Михайловна пришла в палату - обычная, какой я привык видеть ее каждый день. Она сунула мне градусник, подняла маскировочную штору на окне и открыла форточку. Потом на минуту задержалась у моей койки, положила руку на мой лоб, словно проверяя, нет ли у меня температуры.
- А что до вчерашнего, так не надо вспоминать! Это - так. Пройдет, спокойно сказала она и вышла.
"Дорогой дружище!
Ты что-то совсем там загоспитализировался. Собирался приехать к тебе, навестить, даже Катонин и Буньков отпускали. Но задержали комсомольские дела. А сейчас получил твое письмо с приятным известием: раз сняли гипс значит, скоро ты вернешься.
У нас все хорошо. Подробности мелких событий доложу при встрече. О главном - об отправке в действующую - пока ничего не слышно.
Продолжаем долбить солдатскую науку. Кстати, ты не беспокойся. Догонять не придется. Занимаемся все тем же, что и при тебе.
Пересылаю тебе три письма. Знаю, как ты их ждешь. Другие письма, согласно твоему распоряжению, храню у себя.
Скорей выздоравливай и - до встречи. Без тебя скучно.
Большой привет от всех наших! Да, можешь поздравить Володю: он стал ефрейтором.
Крепко обнимаю!
Т в о й С а ш а".
"Здравствуй!
Получила сразу пять твоих писем. Целое богатство! Мне здесь все завидуют: по письмам я занимаю первое место. Это - тебе спасибо!
Мама мне тоже пишет, но не так часто. У нее, кажется, все хорошо. А как у твоей? Ведь у нее нет аттестата. Может, мне написать моей маме, чтобы она навестила твою и помогла, если чем нужно? Напиши. Хорошо? И, пожалуйста, без стесненья. А то ведь я знаю тебя - ты только в письмах смелый.
Это я шучу, конечно. А всерьез очень прошу - не пиши мне глупостей и того, чего нет. Пусть мы всегда останемся хорошими друзьями.
Не сердись за короткое письмо. И на то, что давно не писала.
Ну будь здоров!
Н а т а ш а".
"Здравствуй!
Спасибо тебе за письма! Если не ошибаюсь, после того как я писала тебе в последний раз, пришло два твоих письма.
Ты знаешь, я люблю получать твои письма. В них есть что-то от нашего детства, которое особенно дорого сейчас, и еще - не сердись! - в них действительно много наивного, детского. И мечта твоя быть на фронте (я понимаю ее!) - тоже мечта детская. Здесь все не то и не так, как может тебе показаться. И я рада, что ты в безопасности.
Что тебе написать о себе? Право, особенно нечего, хотя ты и просишь об этом. Я работаю. Дела сейчас вообще идут хорошо, не то что в прошлом году, не говоря уже о сорок первом. Будем надеяться, что война скоро кончится.
Ты, наверно, стал уже совсем большой.
Всего тебе хорошего.
Н.".
"Здравствуй!
Твое письмо и обрадовало и удивило меня (я пишу о последнем, а всего получила три твоих письма). Обрадовало, потому что это твое письмо, а удивило... Откуда ты все знаешь - и про ранение, и про орден? Может, ты служишь в Москве или где-то рядом и был у мамы? А за поздравление спасибо!
О ранении говорить всерьез не стоит. Ведь это было давно, в феврале. Ранение пустяковое: осколком задело руку. Правда, тогда я переживала, что останется большой шрам. Но шрам оказался маленький. Жаль, правда, что на видном месте.
Ты пишешь, что не получаешь давно моих писем. Не сердись! Я буду писать тебе почаще. Я понимаю, как тоскливо без писем, и потому очень благодарна тебе, что ты меня не забываешь.
Теперь еще об одном, о чем ты написал мне. Да, я люблю. Люблю одного человека. Мне не хочется быть жестокой, но и лгать тебе я не хочу, тем более что ты сам спросил об этом.
Я уже говорила и писала тебе, что мы всегда будем настоящими друзьями. Верно?
Жду твоих писем!
Не забывай и не сердись!
Н а т а ш а".
Чтобы убить время, я, как прежде, чертил температурные графики и графики дежурств. Это было хотя и скучное, но какое-то дело. Сестры хвалили меня и даже иногда подкармливали: случалось, что в отделении оставалась одна лишняя порция супа или каши. Люди умирали даже в далеком сейчас от фронта московском госпитале...
И вот только Вера Михайловна... Вера Михайловна уже несколько дней не появлялась в госпитале.