Баруздин Сергей Алексеевич
Повторение пройденного
Сергей Алексеевич БАРУЗДИН
Повторение пройденного
Роман
ГОД 1961-й
Я прилетел в полдень и не узнал своего города. Еще утром в Петропавловске-Камчатском буйствовала пурга, мы с трудом пробрались на вездеходе до аэродрома и там долго гадали: "Улетим - не улетим?" И вот мы обогнали на девять часов время, потеряли где-то в пути ночь и оказались в Москве - весенней, солнечной, зеленой, предмайской.
Возвращение домой - всегда радость. Возвращение в Москву - радость двойная, ибо город наш как-то особо притягивает к себе. А сейчас...
Не успевшая запылиться свежая трава и уже заметно распустившиеся липы, женщины в легких светлых одеждах, гагаринские портреты и красные полотнища с космическими кораблями на стенах домов - все было настолько необычным, будто я вернулся с другой планеты. А может, и правда с другой? Камчатка, Командоры, Курилы... Нет, конечно!
И все-таки прохожие с любопытством посматривали на мою длинную фигуру в полушубке и меховой шапке с тяжелым заплечным мешком.
Единственно, что могло хоть чуть ободрить меня, - гордость за содержимое мешка. А в нем лежали удивительные вещи: два огромных моржовых клыка; гудящая раковина величиной с суповую тарелку; могучий краб, лишь вчера вечером сваренный - красный, колючий, похожий на морское чудовище; пол-литра настоящего спирта, продающегося только на Севере да на Дальнем Востоке; свернутый в круг, как проволока, корень женьшеня и несколько банок крабовых консервов, которых сейчас в Москве днем с огнем не сыщешь. Впрочем, все это ломаного гроша не стоило в сравнении с действительно удивительными космическими апрельскими новостями!
Я прибавил шаг. Предстояло самое радостное и сложное - забежать на работу к жене и взять ключи от квартиры. Радостное - понятно почему: ведь я больше месяца не видел Наташи и вот - вернулся. А сложное? Мой камчатский внешний вид явно мог подорвать авторитет такого солидного учреждения, как архитектурно-проектный институт, где работала жена, тем паче что он размещался теперь в отличном, просторном, светлом здании.
Мне повезло: гардеробщица, поворчав для порядка, что у нее не камера хранения, приняла сначала мой мешок, а затем полушубок. Теперь - скорее наверх, к ней, к ней!
Я поднялся на лифте и приоткрыл знакомую дверь.
- Приехал?!
Наташа вспыхнула, неловко бросила длиннющую линейку и уже в дверях оглянулась на ближайших своих соседок по мастерской. Я не видел в эту минуту ее лица, но знал, что оно было растерянным и немного виноватым. Она всегда теряется от радости и чувствует себя виноватой перед этими женщинами. Может, не перед всеми, но перед многими. Она знает, что у них-то все не так, и боится обидеть их своим счастьем.
Мы стояли в коридоре, и я целовал ее в лоб, и глаза, и волосы, и губы, и руку с заметным шрамом у локтя, и она краснела, как школьница, и увертывалась, и что-то шептала мне, добавляя с испугом: "Люди же вокруг... Неудобно..."
- Но как ты? Доволен? - вполголоса спросила она, освобождаясь наконец и поправляя на мне воротник. Она часто делает так: поправляет мой воротник, или шарф, или перезастегивает застегнутую пуговицу, - и только мы с ней знаем, что это значит...
"Доволен ли я?"
Я мог бы наговорить ей сейчас тысячу самых красивых слов о том, где я был и что видел, и обязательно добавить в конце, что опять поеду туда, откуда только что вернулся. Но я не скажу ей сейчас ничего. Лучше как-нибудь потом... Потом... Я знаю, как она не любит, когда я уезжаю.
А я люблю уезжать, и не только потому, что это надо.
Я люблю уезжать, чтобы возвращаться. Вот так, как сейчас! И чтобы вновь видеть ее такой, какой я знаю ее много-много лет, и находить что-то новое в ней и в самом себе.
Я смотрю на нее. Она все такая же, такая... Она ничуть не изменилась за этот месяц. И за все многие-многие годы, хотя ей давным-давно уже не пятнадцать, а почти тридцать восемь. Боже, как давно я знаю ее. И - как люблю!
Она меняла прически и платья. Она училась и была на войне. Она рожала и опять училась. Она хоронила близких. "Она", а хочется сказать "мы". Но нет, я не скажу так. Я опять скажу - "она". Она всегда была такой и теперь стала еще лучше.
Я поздравляю ее.
- Читал? - Она удивляется, хоть и знает, с чем я поздравляю ее. Она кивает головой: - Спасибо. А знаешь, как здорово получилось. Казалось, уже все! Пропало. И вдруг Буньков приходит, сначала молчит, потом: "Девочки! Что-то вы важные сегодня!" И - достает бутылку шампанского. Только тут мы и сообразили. А как раз на другой день "Правда"...
Я читал на Камчатке короткую заметку в "Правде", но я и так знаю все: как продвигался их проект, как его считали мертворожденным. Я даже сам сомневался, нужно ли загонять в одно здание и детский сад, и магазин, и парикмахерскую, и столовую, и комбинат бытового обслуживания, и клуб? Она доказывала мне: "Нужно, можно, удобно". Доказывала и год назад, когда проект только задумывался, и позже, когда сидела над ним ночами дома.
Теперь я радуюсь, будто это мой проект.
- В Целинограде уже начинают строить, а на будущий год - в Москве! говорит она. - Здорово, правда?
- Ну, а дома-то как?
Дом - это Надюшка и Люба.
- Все хорошо, - говорит она. - Надюшка в школе, Люба в детском саду. Все ждут тебя...
- Удери пораньше. А?
- Постараюсь. - Она притрагивается к моему воротнику. - А ты, я смотрю, начинаешь седеть... Ой, и как здорово!.. Ну, ну, до вечера!
Поднимаясь по лестнице, я понял, что это в нашей квартире трезвонит телефон.
- Слушаю, - сказал я, не снимая шубы.
- Кто говорит? - спросил женский голос.
- А кого вам нужно?
- Это не отец Нади?
- Да.
- Где ваша дочь?
Как мне не было жарко, я почувствовал холодный озноб.
- Как - где? В школе...
- В школе ее нет.
- Как - нет?
- Так вот и нет! - раздраженно подтвердил женский голос. - Вы можете прийти сейчас в школу?
Не помню, как я сбросил шубу и оказался на улице. Школа была рядом метров триста от подъезда. Еще издали я заметил группку ребят с портфелями, толпившихся возле школьных ворот.
Может быть, я и не заметил бы их, но они явно с любопытством смотрели на меня и ждали. Вдруг выскочила Надюшка - живая, пунцовая и какая-то взъерошенная.
- Папочка, ты! Вернулся! - И добавила уже иным голосом: - А мы с уроков ушли... Тебя вызвали?
Я вздохнул с облегчением.
Тут же ко мне подошел какой-то парень, на голову выше Надюшки ("Где-то я его видел?"), и произнес подчеркнуто серьезным баском:
- Пожалуйста, не ругайте ее! Во всем виноват я!
- Очень приятно.
Я направился в школьный двор. А Надюшка и другие ребята остались у ворот. Около школьной двери какой-то юный философ, лет пяти от роду, возился с котенком.
Заметив меня, он произнес:
- Дядя, а ты думаешь, котенок сам родился? Его мама-кошка родила! Вот!
...В этот день я трижды слушал рассказ об одной и той же истории.
Первый раз - из уст Антонины Ивановны, директора школы, которая, как я узнал, по очереди беседовала с родителями учеников 8-го класса "Б". Я попал к ней третьим. До меня у нее уже побывали две матери.
- Понимаете ли, случай неприятный, - говорила Антонина Ивановна, и уже по ее первым словам я понял, что по телефону со мной разговаривала не она. - Конец учебного года. Многие ребята из класса готовятся к вступлению в комсомол. Кроме того, идет повторение пройденного. Ну, а было все так, насколько я знаю. На четвертом и пятом уроках у них история. Ни с того ни с сего один из учеников обругал преподавательницу истории бранным словом. Это случилось на четвертом уроке. Лидия Викторовна отправила его ко мне. Он был у меня, объяснялся, говорил, что, дескать, его слова не относились к преподавательнице. Я потребовала, чтобы он вернулся в класс и извинился. Он ушел от меня, а потом весь класс не явился на последний урок. Во главе с председателем совета отряда и старостой - вашей Надей. Удрали куда-то в Шереметьево, в аэропорт... Я знаю вашу Надю, знаю многих ребят в классе. Не пойму, как они не могли повлиять на других. Правда, - Антонина Ивановна улыбнулась, - двух учеников они в классе все же оставили, хотя те и хотели уйти вместе со всеми. Оставили чуть ли не силой: у них, мол, и так последние предупреждения, им грозит исключение из школы. И ребята сообразили, что им уходить нельзя. Так что, видите, народ не глупый, все понимает. Я вас очень прошу: поговорите с Надей. Ребята большие, ершистые, с нами, педагогами, они могут быть неоткровенны. Вот мы и решили обратиться к вам, родителям. Побеседуйте с ребятами по душам. Ну, а нам придется, конечно, принять какие-то меры. Завтра проведем пионерскую линейку. Поговорим со всеми на учкоме. Вероятно...
В кабинет вошла женщина - молодая, сухонькая, немного сутуловатая, с острым лицом. Она с любопытством взглянула на меня.
- Вот как раз Лидия Викторовна, - объяснил директор, - а это...
- Да, да, знаю, мне уже сказали, - перебила ее Лидия Викторовна и довольно подробно повторила мне то, что я уже слышал от Антонины Ивановны. - И вообще, - добавила она, - ваша Надя стала в последнее время довольно замкнутой. Я убеждена, здесь сказывается влияние этого лоботряса Игоря. Он старше всех в классе и хочет казаться умником. Он, видите ли, даже знал, что сегодня встречают какую-то делегацию! А у них с вашей Надей какие-то, я бы сказала, странные взаимоотношения... И вот...
- Ну что вы! - Антонина Ивановна встала из-за стола. - Не надо преувеличивать, Лидия Викторовна. И потом, говоря объективно, Игорь...
- Не убеждайте меня! Не убеждайте! - упрямо повторила учительница. Вы считаете Игоря способным, а для меня он переросток, дурно влияющий на весь класс, в том числе и на старосту. Нечего тут скрывать...
Я совсем опешил.
- И уж если говорить начистоту, - продолжала Лидия Викторовна, - то я не понимаю, какая может быть дружба, говоря языком Антонины Ивановны, у пятнадцатилетней девочки и семнадцатилетнего верзилы.
- Папочка! Ну как же ты не понимаешь! - говорила мне дома Надюшка. Ну неправа же она, Лидия Викторовна, неправа! Он совсем не про нее "дура" написал, а она пристала, отняла силой тетрадку и выгнала его из класса. А потом он пришел, извинился и говорит, что слово это совсем не в адрес ее, Лидии Викторовны. А она ему в ответ: мол, слово "дура" женского рода, а не мужского, и потому она прекрасно понимает, к кому оно относится. А он ей говорит: "Разве только вы в классе женщина, чтобы на себя это принимать?" А Лидия Викторовна опять: "Конечно. А кто же здесь еще женщина?" Глупо! Как будто девочек в классе не было. Ну тут он, конечно, неправильно поступил. Сел за парту и говорит: "Вот действительно дура!" А она услышала и закричала: "Вон из класса! Лишаю тебя до конца года права посещения моих уроков!" Только он не нарочно так сказал! Честное слово! Нечаянно у него сорвалось! Он сам объяснял нам потом, что и не хотел совсем так говорить. А когда урок кончился, как-то так получилось, что все решили больше не ходить на историю. Потому что неправа она, Лидия Викторовна! Правда, мы говорили с Люсей - она председатель нашего отряда, - что, может, не надо так. А мальчишки говорят: "Мы вас презирать будем, если останетесь!" Ну как же мы могли! Неужели ты не понимаешь? И потом же мы не просто гулять пошли... Мы в Шереметьево...
- Какие же мальчишки?
- Ну какие. Всякие...
- А все же, кто именно?
- Игорь, например, - произнесла Надюшка и опять добавила: - Ну не могла я иначе! Правда, не могла!
- Это тот самый Игорь, который учительницу... дурой обозвал?
- Да... то есть нет, - поправилась Надюшка. - Он же не про нее написал, я говорила тебе. Это потом он сказал...
- Он второгодник?
- Почему второгодник? Просто он старше нас на два года. Он в детстве болел полиомиелитом. И два года пропустил. У него и сейчас еще рука плохо двигается...
- Ну, а ты? Как ты относишься к нему?
- Как? Никак! Мы просто дружим. Он, честное слово, хороший. Только откровенный слишком. Прямо все говорит, как есть. Если хочешь знать, даже когда Сталина стали критиковать в газетах, он прямо учительницу спросил, а она говорит: "Не знаю". А он: "Вы же газеты читаете? Что вы думаете о культе?" А она ему: "Эта тема не для вас!" Вот с тех пор она и придирается к нему. И он ее не очень любит... А вообще-то ты не волнуйся...
- Я и не волнуюсь.
- Нет, я почему говорю... - продолжала Надюшка. - По истории мы нового ничего не проходим. Так, повторение пройденного...
- И что же вы сейчас повторяете из пройденного?
- По истории? Отечественную войну сорок первого - сорок пятого годов.
- И как?
- Что - как? - не поняла Надюшка. - Что - как? - повторила она почти испуганно. Видимо, все случившееся всерьез озадачило и взволновало ее.
- Как она, Лидия Викторовна, объясняет вам то самое пройденное? Хоть интересно, например, тебе?
- Н-нет! - призналась Надюшка. - Как в учебнике... Это мы и сами можем прочитать... Ты только... Папочка! Не говори, пожалуйста, маме! Да?
- Ладно, не скажу, - пообещал я. - А насчет повторения пройденного...
ГОД 1940-й
Это был дом в тихом московском переулке. Очень шумный, беспокойный дом в очень тихом переулке у Кировских ворот. Не знаю, может быть, и верно, что когда-то, давным-давно, до революции, он принадлежал какому-то знаменитому московскому купцу, торговавшему чаем. Это нас не волновало. Мы знали другое: вот уже почти четыре года этот дом был заветной несбыточной мечтой московских мальчишек и девчонок. Несбыточной потому, что он был единственный в Москве, и даже, может быть, во всей стране. И попасть в него было труднее трудного.
А мы попали. И мы ходили сюда, как в свой дом. Мы были горды и счастливы необыкновенно...
- Мальчик, а мальчик! Подожди!
Я остановился. В коридоре ко мне подбежала девчонка, ниже меня ростом, без пионерского галстука. Я еще удивился: "Почему без галстука?" В Дом пионеров все приходили с галстуками, если не считать взрослых и самых старших ребят.
- Это твои стихи в "Пионерке" вчера напечатаны?
- Да, а что?
И в самом деле - что? Вчера стихи в "Пионерке" - верно. И на той пятидневке были стихи. И в прошлом году. И в позапрошлом. Я уже три года печатаюсь. На то и деткор!
- Нет, мне просто сказали. Хорошие стихи. Только - не сердись! - там рифма одна плохая, по-моему: "тогда" и "вождя". Я сразу заметила и вот хотела...
Так все началось. А может, чуть позже, когда мы случайно вышли из Дома пионеров вместе. Она спросила, где я живу, и я соврал на всякий случай, что далеко, хотя жил совсем рядом. Мы больше часа шагали по Москве. Шли в сторону ее дома. И потом я еще раз соврал, когда сказал, что учусь не в шестом, а в восьмом классе. Хорошо, что она не спросила, сколько мне лет. Я бы не мог ей признаться, что мне тринадцать. Правда, только до лета. Летом будет четырнадцать.
В общем, что говорить: возраст трагически подводил меня. Школа ладно! Но и в Доме пионеров, в литературной студии, которая состояла из трех кружков - младшего, среднего и старшего, - мне была уготована честь находиться в младшем...
Все это было весной. И ей исполнилось уже (уже!) шестнадцать лет. А осенью ей будет семнадцать. Она училась в девятом классе. И, может быть, поэтому она еще больше мне нравилась.
В Доме пионеров было интереснее, чем в школе. В школе я учился, и даже, кажется, сносно. В этом году, например, за первые две четверти ни одной посредственной отметки, если не считать алгебры. Но школа - это школа. Я бы охотно променял свой шестой класс на седьмую комнату Дома пионеров.
Настоящие друзья были там. И туда всегда хотелось идти. У нас бывали когда-то Крупская и Чкалов, а потом папанинцы и Маршак, Чуковский, генерал Карбышев и авиаконструктор Микулин, Гайдар, Кассиль и Михалков. А наши руководители Рувим Исаевич, Вера Ивановна и Вера Васильевна - разве их сравнишь с обычными учителями!
С некоторых пор меня еще больше тянуло туда. И не только в седьмую комнату, где была наша литературная студия. Я приходил почти за час до начала занятий. И уходил позже всех: вдруг увижу? Приходил и тогда, когда занятий вовсе не было: а вдруг она там.
Она занималась в изостудии. Дни занятий у нас не всегда совпадали.
- Ты что какой-то? Пошли домой? - спрашивали меня приятели. Впрочем, даже не просто приятели, а друзья по литературной студии - Сема, Леня, Коля, Юра и Лида, в которую я был тайно влюблен.
- Почему ты по ночам не спишь? - недоумевала мать. - Опять всю ночь вертелся.
- Ну признавайся, не влюбился ли? - полушутя, полусерьезно говорил отец.
- Нет, - отвечал я, - и чего вы пристали!
Я сам не узнавал себя. Я грубил родителям и замыкался перед товарищами. А в разговорах с ней переходил вдруг на такой разухабистый тон, что однажды она удивилась:
- Что с тобой? Не надо так, прошу. Мне это не нравится...
- Ты какой-то рассеянный стал. Потерял что-нибудь? - интересовалась на занятиях Вера Ивановна.
- Нет, нет, ничего...
И верно. Я не потерял, а нашел. Но я не мог признаться в этом никому.
- Почему ты сегодня опять не читаешь нового? - Вера Ивановна смущалась.
Раньше я был, кажется, самым активным кружковцем. А я не писал теперь того, что писал раньше. Не писал о боях на озере Хасан и о событиях в Испании. Не писал о происках шпионов и о боевых делах пограничников. Не писал о вождях и о гражданской войне. И о войне в Абиссинии не писал, хотя прежде Абиссиния почему-то очень привлекала меня. Не писал о животных и о природе, что раньше мне, как говорили, особенно удавалось. Не только не писал, но и стеснялся признаться кому-нибудь, что дома у меня есть живая черепаха, три ящерицы, ежик и белые мыши. Не писал о Москве и о зарубежных детях, стонущих под игом капитала...
Мне было не до того. Я хранил под подушкой "Дикую собаку Динго, или Повесть о первой любви", которую читал столько раз, что уже почти помнил наизусть.
Я писал только об этом. Это были серьезные, взрослые стихи о настоящей любви! И я не мог читать их, да еще на занятиях кружка в Доме пионеров!..
А она любила сладкое. Ежедневно я откладывал деньги, которые мне давали на школьный завтрак, и покупал ей конфеты. Самые дорогие, каких никогда не бывало у нас дома. В самых красивых обертках. В кондитерской на углу Армянского переулка и Маросейки.
Сам я терпеть не мог конфет. В те дни я возненавидел их, кажется, пуще прежнего.
Я никогда не знал точно, увижу ли ее, и конфеты в моих карманах таяли, превращаясь в кисель. Потом, встретив ее, надо было улучить момент, чтобы передать конфеты. Не угощать же при всех!
Это было тоже сложно.
Я ловил ее и ждал случая, а потом...
- На, это тебе, - говорил я полушепотом и совал ей конфеты, как оказывалось, в самый неподходящий момент: рядом обязательно появлялся кто-нибудь из ее знакомых или из моих.
- Ну что ты! Большое спасибо! - говорила она и тут же добавляла: Девочки, берите! Угощайтесь!
Мальчишки тактично уходили. Девчонки не отказывались.
У нее были тугие толстые косы. А лицо круглое. Когда она брала конфеты, лицо совсем круглело, пухлые щеки становились розовыми. И на левой щеке появлялась ямочка. На правой не появлялась, а только на левой...
Я злился и на себя, и на не вовремя подоспевших девчонок. Злился, конечно, не из-за конфет, а из-за всех мучений, которые терпел только ради нее, а не ради каких-то девчонок.
И вдруг - о счастье! - неожиданно пришло спасение.
Это случилось в День Красной Армии. Мы шли с праздничного вечера в Доме пионеров. Около метро она сказала:
- Подожди минутку. Я куплю мороженое тебе и себе. Хорошо?
- Нет, я сам! - Я чуть не закричал от радости.
Она и опомниться не успела, как я сунул ей в руки мороженое.
- А ты?
- Я не люблю, - с подчеркнутым равнодушием сказал я. У меня не было больше денег.
С этого дня я уже не покупал больше конфет. Только мороженое и только тогда, когда мы шли вместе по улице.
Я был счастлив! Да и в школе теперь мне уже не приходилось голодать. Мороженое - не конфеты, и у меня оставались деньги, чтобы хоть немного перекусить в школьном буфете.
Кировская. Улица Кирова. Бывшая Мясницкая. Мясницкой ее называли раньше. И все же дело не в том, как называли ее, а в том, что она улица удивительная!
- Помнишь, как здесь челюскинцы ехали?
- Помню. И еще Чкалов, Байдуков, Беляков. Помнишь?
- Конечно.
- А потом Громов.
- А ты еще папанинцев забыл.
- Я не забыл. А Киров? Не помнишь, как Кирова здесь везли?
- Я не была тогда, - призналась Наташа.
Помолчала и добавила невзначай:
- Я письма отсюда всегда отправляю, с почтамта. Отсюда, говорят, быстрее всего доходят...
- А я был, - запоздало сказал я.
- Где?
- Когда Кирова здесь везли!
- А-а!
Мы вышли с ней на улицу Кирова.
- Скажи, а ты умеешь мечтать? Только по-настоящему!
Она спросила это так серьезно, что я растерялся.
- А ты?
- Нечестно! - засмеялась она. - Ведь я первая тебя спросила.
Только что она мне казалась страшно взрослой и серьезной, и вдруг я увидел в ней ровесницу. Увидел и испугался.
- Не знаю...
- Ну, о чем ты мечтаешь? Ну раньше, и вот сегодня, сейчас?
Как ей ответить? Мечты - это, наверно, что-то несерьезное для взрослого человека. А она взрослая. И я должен быть взрослым рядом с нею. Почему же она спрашивает меня? Может, хочет проверить? Считает мальчишкой? А я и в самом деле о чем-то мечтаю...
Я молчал.
- Ну? - нетерпеливо повторила она.
- О чем? Вот когда в Испании война была, - признался я, - мне хотелось там оказаться. Или на финской.
- А еще? А еще?
- На Северном полюсе побывать. Или с челюскинцами. Или просто на пограничной заставе. И вообще хорошо бы пораньше родиться. А так все без нас делается...
Я и верно не знал, что сказать еще. Глупо же мечтать об участии в гражданской войне, которая была давным-давно, чуть ли не двадцать лет назад. Или о революции, что случилась и того раньше. Ведь такое не повторяется. Конечно, о чем-то я мечтал. Вырасти поскорее мечтал. Когда-то шофером стать мечтал, а потом - писателем, и обязательно очень известным как Лермонтов, например, или как Шевченко, или как Жаров. И летчиком мечтал, и папанинцем, и пограничником... Но как об этом скажешь?
Она молчала, и мне уже стало стыдно. Неужели я дал маху? Ведь не хотел признаваться... Мальчишка! Действительно, мальчишка!
- А я не так, - сказала Наташа. - Я по-другому мечтаю. Вот приду домой, лягу, закрою глаза - и кажется мне, что я лечу куда-то, как птица, и все смотрю, смотрю... И все так красиво вокруг: и леса, и города, и деревни, и Москва... Не так, как сейчас, а по-другому красиво - все светится, и люди радостные, счастливые... И одеты красиво, и все улыбаются... И еще дома - много-много красивых домов! Светлых, просторных! И я иду к ним... Как в детстве... А может быть, это потому, что мне просто жалко детства? Оно прошло. У меня, по крайней мере...
И опять она казалась мне в эти минуты очень умной, очень взрослой, очень далекой... и совсем не такой, как я...
У Кировских ворот мы свернули на заснеженный Чистопрудный бульвар.
Чистые пруды! Я знал здесь каждую дорожку, кустик, скамейку, каждую песочную клумбу, каждую газетную витрину. Здесь я рос, отсюда из Наркомпроса с письмом Крупской пришел в Дом пионеров, где потом узнал Наташу...
Чистые пруды галдели ребячьими голосами, скрипели санками, лыжами и валенками. Казалось, вся ребятня высыпала сюда в этот воскресный день. Но я почему-то вовсе не завидовал ни маленьким карапузам, ни мальчишкам постарше, ни моим ровесникам, которых здесь тоже было много. Уж куда лучше быть взрослым, хотя бы года на три старше, как Наташа. А может быть, я просто глуп рядом с нею? Но Наташа... Удивительная она девочка! Она словно угадывала мои мысли. И даже старалась поддержать меня.
- А как ты, я думаю тоже, - сказала Наташа. - И чтоб совсем взрослой стать, и школу скорей кончить, и быть самостоятельной, но только обязательно счастливой. И чтоб все были счастливыми... И еще рисовать хорошо хочется. Но только не получается у меня ничего. А уж если быть художником, то только настоящим, чтоб весь мир тебе радовался! А так, обычным, средненьким - лучше и не быть...
Я хотел ей поддакнуть, но постеснялся.
- А как ты думаешь? - спросила она сама. - Права я?
- Вообще-то права, - как можно солиднее сказал я. - Только и художники, и музыканты, и писатели разные есть: есть гениальные, а есть талантливые. И всякие. И все знамениты.
- И все же очень хочется быть настоящим, гениальным! - призналась Наташа. Потом сказала вдруг: - А еще - может, это, конечно, смешно - мне очень хочется, чтоб папка скорей вернулся! Я так скучаю без него.
- Он в командировке? - спросил я.
- Нет, он там, на Карельском перешейке, - сказала Наташа. - Вчера как раз письмо прислал. Пишет, что теперь скоро...
А я и не знал, что Наташин отец на войне.
Да, она любила сладкое. Конфеты любила и мороженое. Она умела мечтать - красиво, не так, как я. Я это знал. И еще она любила рисовать, хотя ни разу не показывала мне своих рисунков. Говорила: "Потом, потом. Честное слово, мазня. Ничего интересного!"
Может быть, она больше любила другое - архитектуру, потому что могла безошибочно сказать, кто и когда построил этот старинный дом в Москве, и вот этот, и ту церковь...
А я не знал и малой доли того, что знала она. Но я не знал и другого, более важного: как она относится ко мне.
Я думал об этом, когда видел ее и когда не видел. Я думал об этом утром, днем, вечером и ночью. Ночью все кажется простым и легким. Будет день, и завтра я спрошу ее, и сам скажу.
Но наступал день, и я уже ничего не мог сказать.
За ночные мысли мне попадало. Отцу было некогда, и он, в худшем случае, шутил, а вот мать:
- Опять ночью не спал? И писал что-то? Думаешь, я не видела? Ведь зажигал настольную лампу?
Я не мог отговориться, что вскакивал ночью, чтобы приготовить очередное домашнее задание. И сказать правду - что писал стихи о Наташе тоже не мог.
Повторение пройденного
Роман
ГОД 1961-й
Я прилетел в полдень и не узнал своего города. Еще утром в Петропавловске-Камчатском буйствовала пурга, мы с трудом пробрались на вездеходе до аэродрома и там долго гадали: "Улетим - не улетим?" И вот мы обогнали на девять часов время, потеряли где-то в пути ночь и оказались в Москве - весенней, солнечной, зеленой, предмайской.
Возвращение домой - всегда радость. Возвращение в Москву - радость двойная, ибо город наш как-то особо притягивает к себе. А сейчас...
Не успевшая запылиться свежая трава и уже заметно распустившиеся липы, женщины в легких светлых одеждах, гагаринские портреты и красные полотнища с космическими кораблями на стенах домов - все было настолько необычным, будто я вернулся с другой планеты. А может, и правда с другой? Камчатка, Командоры, Курилы... Нет, конечно!
И все-таки прохожие с любопытством посматривали на мою длинную фигуру в полушубке и меховой шапке с тяжелым заплечным мешком.
Единственно, что могло хоть чуть ободрить меня, - гордость за содержимое мешка. А в нем лежали удивительные вещи: два огромных моржовых клыка; гудящая раковина величиной с суповую тарелку; могучий краб, лишь вчера вечером сваренный - красный, колючий, похожий на морское чудовище; пол-литра настоящего спирта, продающегося только на Севере да на Дальнем Востоке; свернутый в круг, как проволока, корень женьшеня и несколько банок крабовых консервов, которых сейчас в Москве днем с огнем не сыщешь. Впрочем, все это ломаного гроша не стоило в сравнении с действительно удивительными космическими апрельскими новостями!
Я прибавил шаг. Предстояло самое радостное и сложное - забежать на работу к жене и взять ключи от квартиры. Радостное - понятно почему: ведь я больше месяца не видел Наташи и вот - вернулся. А сложное? Мой камчатский внешний вид явно мог подорвать авторитет такого солидного учреждения, как архитектурно-проектный институт, где работала жена, тем паче что он размещался теперь в отличном, просторном, светлом здании.
Мне повезло: гардеробщица, поворчав для порядка, что у нее не камера хранения, приняла сначала мой мешок, а затем полушубок. Теперь - скорее наверх, к ней, к ней!
Я поднялся на лифте и приоткрыл знакомую дверь.
- Приехал?!
Наташа вспыхнула, неловко бросила длиннющую линейку и уже в дверях оглянулась на ближайших своих соседок по мастерской. Я не видел в эту минуту ее лица, но знал, что оно было растерянным и немного виноватым. Она всегда теряется от радости и чувствует себя виноватой перед этими женщинами. Может, не перед всеми, но перед многими. Она знает, что у них-то все не так, и боится обидеть их своим счастьем.
Мы стояли в коридоре, и я целовал ее в лоб, и глаза, и волосы, и губы, и руку с заметным шрамом у локтя, и она краснела, как школьница, и увертывалась, и что-то шептала мне, добавляя с испугом: "Люди же вокруг... Неудобно..."
- Но как ты? Доволен? - вполголоса спросила она, освобождаясь наконец и поправляя на мне воротник. Она часто делает так: поправляет мой воротник, или шарф, или перезастегивает застегнутую пуговицу, - и только мы с ней знаем, что это значит...
"Доволен ли я?"
Я мог бы наговорить ей сейчас тысячу самых красивых слов о том, где я был и что видел, и обязательно добавить в конце, что опять поеду туда, откуда только что вернулся. Но я не скажу ей сейчас ничего. Лучше как-нибудь потом... Потом... Я знаю, как она не любит, когда я уезжаю.
А я люблю уезжать, и не только потому, что это надо.
Я люблю уезжать, чтобы возвращаться. Вот так, как сейчас! И чтобы вновь видеть ее такой, какой я знаю ее много-много лет, и находить что-то новое в ней и в самом себе.
Я смотрю на нее. Она все такая же, такая... Она ничуть не изменилась за этот месяц. И за все многие-многие годы, хотя ей давным-давно уже не пятнадцать, а почти тридцать восемь. Боже, как давно я знаю ее. И - как люблю!
Она меняла прически и платья. Она училась и была на войне. Она рожала и опять училась. Она хоронила близких. "Она", а хочется сказать "мы". Но нет, я не скажу так. Я опять скажу - "она". Она всегда была такой и теперь стала еще лучше.
Я поздравляю ее.
- Читал? - Она удивляется, хоть и знает, с чем я поздравляю ее. Она кивает головой: - Спасибо. А знаешь, как здорово получилось. Казалось, уже все! Пропало. И вдруг Буньков приходит, сначала молчит, потом: "Девочки! Что-то вы важные сегодня!" И - достает бутылку шампанского. Только тут мы и сообразили. А как раз на другой день "Правда"...
Я читал на Камчатке короткую заметку в "Правде", но я и так знаю все: как продвигался их проект, как его считали мертворожденным. Я даже сам сомневался, нужно ли загонять в одно здание и детский сад, и магазин, и парикмахерскую, и столовую, и комбинат бытового обслуживания, и клуб? Она доказывала мне: "Нужно, можно, удобно". Доказывала и год назад, когда проект только задумывался, и позже, когда сидела над ним ночами дома.
Теперь я радуюсь, будто это мой проект.
- В Целинограде уже начинают строить, а на будущий год - в Москве! говорит она. - Здорово, правда?
- Ну, а дома-то как?
Дом - это Надюшка и Люба.
- Все хорошо, - говорит она. - Надюшка в школе, Люба в детском саду. Все ждут тебя...
- Удери пораньше. А?
- Постараюсь. - Она притрагивается к моему воротнику. - А ты, я смотрю, начинаешь седеть... Ой, и как здорово!.. Ну, ну, до вечера!
Поднимаясь по лестнице, я понял, что это в нашей квартире трезвонит телефон.
- Слушаю, - сказал я, не снимая шубы.
- Кто говорит? - спросил женский голос.
- А кого вам нужно?
- Это не отец Нади?
- Да.
- Где ваша дочь?
Как мне не было жарко, я почувствовал холодный озноб.
- Как - где? В школе...
- В школе ее нет.
- Как - нет?
- Так вот и нет! - раздраженно подтвердил женский голос. - Вы можете прийти сейчас в школу?
Не помню, как я сбросил шубу и оказался на улице. Школа была рядом метров триста от подъезда. Еще издали я заметил группку ребят с портфелями, толпившихся возле школьных ворот.
Может быть, я и не заметил бы их, но они явно с любопытством смотрели на меня и ждали. Вдруг выскочила Надюшка - живая, пунцовая и какая-то взъерошенная.
- Папочка, ты! Вернулся! - И добавила уже иным голосом: - А мы с уроков ушли... Тебя вызвали?
Я вздохнул с облегчением.
Тут же ко мне подошел какой-то парень, на голову выше Надюшки ("Где-то я его видел?"), и произнес подчеркнуто серьезным баском:
- Пожалуйста, не ругайте ее! Во всем виноват я!
- Очень приятно.
Я направился в школьный двор. А Надюшка и другие ребята остались у ворот. Около школьной двери какой-то юный философ, лет пяти от роду, возился с котенком.
Заметив меня, он произнес:
- Дядя, а ты думаешь, котенок сам родился? Его мама-кошка родила! Вот!
...В этот день я трижды слушал рассказ об одной и той же истории.
Первый раз - из уст Антонины Ивановны, директора школы, которая, как я узнал, по очереди беседовала с родителями учеников 8-го класса "Б". Я попал к ней третьим. До меня у нее уже побывали две матери.
- Понимаете ли, случай неприятный, - говорила Антонина Ивановна, и уже по ее первым словам я понял, что по телефону со мной разговаривала не она. - Конец учебного года. Многие ребята из класса готовятся к вступлению в комсомол. Кроме того, идет повторение пройденного. Ну, а было все так, насколько я знаю. На четвертом и пятом уроках у них история. Ни с того ни с сего один из учеников обругал преподавательницу истории бранным словом. Это случилось на четвертом уроке. Лидия Викторовна отправила его ко мне. Он был у меня, объяснялся, говорил, что, дескать, его слова не относились к преподавательнице. Я потребовала, чтобы он вернулся в класс и извинился. Он ушел от меня, а потом весь класс не явился на последний урок. Во главе с председателем совета отряда и старостой - вашей Надей. Удрали куда-то в Шереметьево, в аэропорт... Я знаю вашу Надю, знаю многих ребят в классе. Не пойму, как они не могли повлиять на других. Правда, - Антонина Ивановна улыбнулась, - двух учеников они в классе все же оставили, хотя те и хотели уйти вместе со всеми. Оставили чуть ли не силой: у них, мол, и так последние предупреждения, им грозит исключение из школы. И ребята сообразили, что им уходить нельзя. Так что, видите, народ не глупый, все понимает. Я вас очень прошу: поговорите с Надей. Ребята большие, ершистые, с нами, педагогами, они могут быть неоткровенны. Вот мы и решили обратиться к вам, родителям. Побеседуйте с ребятами по душам. Ну, а нам придется, конечно, принять какие-то меры. Завтра проведем пионерскую линейку. Поговорим со всеми на учкоме. Вероятно...
В кабинет вошла женщина - молодая, сухонькая, немного сутуловатая, с острым лицом. Она с любопытством взглянула на меня.
- Вот как раз Лидия Викторовна, - объяснил директор, - а это...
- Да, да, знаю, мне уже сказали, - перебила ее Лидия Викторовна и довольно подробно повторила мне то, что я уже слышал от Антонины Ивановны. - И вообще, - добавила она, - ваша Надя стала в последнее время довольно замкнутой. Я убеждена, здесь сказывается влияние этого лоботряса Игоря. Он старше всех в классе и хочет казаться умником. Он, видите ли, даже знал, что сегодня встречают какую-то делегацию! А у них с вашей Надей какие-то, я бы сказала, странные взаимоотношения... И вот...
- Ну что вы! - Антонина Ивановна встала из-за стола. - Не надо преувеличивать, Лидия Викторовна. И потом, говоря объективно, Игорь...
- Не убеждайте меня! Не убеждайте! - упрямо повторила учительница. Вы считаете Игоря способным, а для меня он переросток, дурно влияющий на весь класс, в том числе и на старосту. Нечего тут скрывать...
Я совсем опешил.
- И уж если говорить начистоту, - продолжала Лидия Викторовна, - то я не понимаю, какая может быть дружба, говоря языком Антонины Ивановны, у пятнадцатилетней девочки и семнадцатилетнего верзилы.
- Папочка! Ну как же ты не понимаешь! - говорила мне дома Надюшка. Ну неправа же она, Лидия Викторовна, неправа! Он совсем не про нее "дура" написал, а она пристала, отняла силой тетрадку и выгнала его из класса. А потом он пришел, извинился и говорит, что слово это совсем не в адрес ее, Лидии Викторовны. А она ему в ответ: мол, слово "дура" женского рода, а не мужского, и потому она прекрасно понимает, к кому оно относится. А он ей говорит: "Разве только вы в классе женщина, чтобы на себя это принимать?" А Лидия Викторовна опять: "Конечно. А кто же здесь еще женщина?" Глупо! Как будто девочек в классе не было. Ну тут он, конечно, неправильно поступил. Сел за парту и говорит: "Вот действительно дура!" А она услышала и закричала: "Вон из класса! Лишаю тебя до конца года права посещения моих уроков!" Только он не нарочно так сказал! Честное слово! Нечаянно у него сорвалось! Он сам объяснял нам потом, что и не хотел совсем так говорить. А когда урок кончился, как-то так получилось, что все решили больше не ходить на историю. Потому что неправа она, Лидия Викторовна! Правда, мы говорили с Люсей - она председатель нашего отряда, - что, может, не надо так. А мальчишки говорят: "Мы вас презирать будем, если останетесь!" Ну как же мы могли! Неужели ты не понимаешь? И потом же мы не просто гулять пошли... Мы в Шереметьево...
- Какие же мальчишки?
- Ну какие. Всякие...
- А все же, кто именно?
- Игорь, например, - произнесла Надюшка и опять добавила: - Ну не могла я иначе! Правда, не могла!
- Это тот самый Игорь, который учительницу... дурой обозвал?
- Да... то есть нет, - поправилась Надюшка. - Он же не про нее написал, я говорила тебе. Это потом он сказал...
- Он второгодник?
- Почему второгодник? Просто он старше нас на два года. Он в детстве болел полиомиелитом. И два года пропустил. У него и сейчас еще рука плохо двигается...
- Ну, а ты? Как ты относишься к нему?
- Как? Никак! Мы просто дружим. Он, честное слово, хороший. Только откровенный слишком. Прямо все говорит, как есть. Если хочешь знать, даже когда Сталина стали критиковать в газетах, он прямо учительницу спросил, а она говорит: "Не знаю". А он: "Вы же газеты читаете? Что вы думаете о культе?" А она ему: "Эта тема не для вас!" Вот с тех пор она и придирается к нему. И он ее не очень любит... А вообще-то ты не волнуйся...
- Я и не волнуюсь.
- Нет, я почему говорю... - продолжала Надюшка. - По истории мы нового ничего не проходим. Так, повторение пройденного...
- И что же вы сейчас повторяете из пройденного?
- По истории? Отечественную войну сорок первого - сорок пятого годов.
- И как?
- Что - как? - не поняла Надюшка. - Что - как? - повторила она почти испуганно. Видимо, все случившееся всерьез озадачило и взволновало ее.
- Как она, Лидия Викторовна, объясняет вам то самое пройденное? Хоть интересно, например, тебе?
- Н-нет! - призналась Надюшка. - Как в учебнике... Это мы и сами можем прочитать... Ты только... Папочка! Не говори, пожалуйста, маме! Да?
- Ладно, не скажу, - пообещал я. - А насчет повторения пройденного...
ГОД 1940-й
Это был дом в тихом московском переулке. Очень шумный, беспокойный дом в очень тихом переулке у Кировских ворот. Не знаю, может быть, и верно, что когда-то, давным-давно, до революции, он принадлежал какому-то знаменитому московскому купцу, торговавшему чаем. Это нас не волновало. Мы знали другое: вот уже почти четыре года этот дом был заветной несбыточной мечтой московских мальчишек и девчонок. Несбыточной потому, что он был единственный в Москве, и даже, может быть, во всей стране. И попасть в него было труднее трудного.
А мы попали. И мы ходили сюда, как в свой дом. Мы были горды и счастливы необыкновенно...
- Мальчик, а мальчик! Подожди!
Я остановился. В коридоре ко мне подбежала девчонка, ниже меня ростом, без пионерского галстука. Я еще удивился: "Почему без галстука?" В Дом пионеров все приходили с галстуками, если не считать взрослых и самых старших ребят.
- Это твои стихи в "Пионерке" вчера напечатаны?
- Да, а что?
И в самом деле - что? Вчера стихи в "Пионерке" - верно. И на той пятидневке были стихи. И в прошлом году. И в позапрошлом. Я уже три года печатаюсь. На то и деткор!
- Нет, мне просто сказали. Хорошие стихи. Только - не сердись! - там рифма одна плохая, по-моему: "тогда" и "вождя". Я сразу заметила и вот хотела...
Так все началось. А может, чуть позже, когда мы случайно вышли из Дома пионеров вместе. Она спросила, где я живу, и я соврал на всякий случай, что далеко, хотя жил совсем рядом. Мы больше часа шагали по Москве. Шли в сторону ее дома. И потом я еще раз соврал, когда сказал, что учусь не в шестом, а в восьмом классе. Хорошо, что она не спросила, сколько мне лет. Я бы не мог ей признаться, что мне тринадцать. Правда, только до лета. Летом будет четырнадцать.
В общем, что говорить: возраст трагически подводил меня. Школа ладно! Но и в Доме пионеров, в литературной студии, которая состояла из трех кружков - младшего, среднего и старшего, - мне была уготована честь находиться в младшем...
Все это было весной. И ей исполнилось уже (уже!) шестнадцать лет. А осенью ей будет семнадцать. Она училась в девятом классе. И, может быть, поэтому она еще больше мне нравилась.
В Доме пионеров было интереснее, чем в школе. В школе я учился, и даже, кажется, сносно. В этом году, например, за первые две четверти ни одной посредственной отметки, если не считать алгебры. Но школа - это школа. Я бы охотно променял свой шестой класс на седьмую комнату Дома пионеров.
Настоящие друзья были там. И туда всегда хотелось идти. У нас бывали когда-то Крупская и Чкалов, а потом папанинцы и Маршак, Чуковский, генерал Карбышев и авиаконструктор Микулин, Гайдар, Кассиль и Михалков. А наши руководители Рувим Исаевич, Вера Ивановна и Вера Васильевна - разве их сравнишь с обычными учителями!
С некоторых пор меня еще больше тянуло туда. И не только в седьмую комнату, где была наша литературная студия. Я приходил почти за час до начала занятий. И уходил позже всех: вдруг увижу? Приходил и тогда, когда занятий вовсе не было: а вдруг она там.
Она занималась в изостудии. Дни занятий у нас не всегда совпадали.
- Ты что какой-то? Пошли домой? - спрашивали меня приятели. Впрочем, даже не просто приятели, а друзья по литературной студии - Сема, Леня, Коля, Юра и Лида, в которую я был тайно влюблен.
- Почему ты по ночам не спишь? - недоумевала мать. - Опять всю ночь вертелся.
- Ну признавайся, не влюбился ли? - полушутя, полусерьезно говорил отец.
- Нет, - отвечал я, - и чего вы пристали!
Я сам не узнавал себя. Я грубил родителям и замыкался перед товарищами. А в разговорах с ней переходил вдруг на такой разухабистый тон, что однажды она удивилась:
- Что с тобой? Не надо так, прошу. Мне это не нравится...
- Ты какой-то рассеянный стал. Потерял что-нибудь? - интересовалась на занятиях Вера Ивановна.
- Нет, нет, ничего...
И верно. Я не потерял, а нашел. Но я не мог признаться в этом никому.
- Почему ты сегодня опять не читаешь нового? - Вера Ивановна смущалась.
Раньше я был, кажется, самым активным кружковцем. А я не писал теперь того, что писал раньше. Не писал о боях на озере Хасан и о событиях в Испании. Не писал о происках шпионов и о боевых делах пограничников. Не писал о вождях и о гражданской войне. И о войне в Абиссинии не писал, хотя прежде Абиссиния почему-то очень привлекала меня. Не писал о животных и о природе, что раньше мне, как говорили, особенно удавалось. Не только не писал, но и стеснялся признаться кому-нибудь, что дома у меня есть живая черепаха, три ящерицы, ежик и белые мыши. Не писал о Москве и о зарубежных детях, стонущих под игом капитала...
Мне было не до того. Я хранил под подушкой "Дикую собаку Динго, или Повесть о первой любви", которую читал столько раз, что уже почти помнил наизусть.
Я писал только об этом. Это были серьезные, взрослые стихи о настоящей любви! И я не мог читать их, да еще на занятиях кружка в Доме пионеров!..
А она любила сладкое. Ежедневно я откладывал деньги, которые мне давали на школьный завтрак, и покупал ей конфеты. Самые дорогие, каких никогда не бывало у нас дома. В самых красивых обертках. В кондитерской на углу Армянского переулка и Маросейки.
Сам я терпеть не мог конфет. В те дни я возненавидел их, кажется, пуще прежнего.
Я никогда не знал точно, увижу ли ее, и конфеты в моих карманах таяли, превращаясь в кисель. Потом, встретив ее, надо было улучить момент, чтобы передать конфеты. Не угощать же при всех!
Это было тоже сложно.
Я ловил ее и ждал случая, а потом...
- На, это тебе, - говорил я полушепотом и совал ей конфеты, как оказывалось, в самый неподходящий момент: рядом обязательно появлялся кто-нибудь из ее знакомых или из моих.
- Ну что ты! Большое спасибо! - говорила она и тут же добавляла: Девочки, берите! Угощайтесь!
Мальчишки тактично уходили. Девчонки не отказывались.
У нее были тугие толстые косы. А лицо круглое. Когда она брала конфеты, лицо совсем круглело, пухлые щеки становились розовыми. И на левой щеке появлялась ямочка. На правой не появлялась, а только на левой...
Я злился и на себя, и на не вовремя подоспевших девчонок. Злился, конечно, не из-за конфет, а из-за всех мучений, которые терпел только ради нее, а не ради каких-то девчонок.
И вдруг - о счастье! - неожиданно пришло спасение.
Это случилось в День Красной Армии. Мы шли с праздничного вечера в Доме пионеров. Около метро она сказала:
- Подожди минутку. Я куплю мороженое тебе и себе. Хорошо?
- Нет, я сам! - Я чуть не закричал от радости.
Она и опомниться не успела, как я сунул ей в руки мороженое.
- А ты?
- Я не люблю, - с подчеркнутым равнодушием сказал я. У меня не было больше денег.
С этого дня я уже не покупал больше конфет. Только мороженое и только тогда, когда мы шли вместе по улице.
Я был счастлив! Да и в школе теперь мне уже не приходилось голодать. Мороженое - не конфеты, и у меня оставались деньги, чтобы хоть немного перекусить в школьном буфете.
Кировская. Улица Кирова. Бывшая Мясницкая. Мясницкой ее называли раньше. И все же дело не в том, как называли ее, а в том, что она улица удивительная!
- Помнишь, как здесь челюскинцы ехали?
- Помню. И еще Чкалов, Байдуков, Беляков. Помнишь?
- Конечно.
- А потом Громов.
- А ты еще папанинцев забыл.
- Я не забыл. А Киров? Не помнишь, как Кирова здесь везли?
- Я не была тогда, - призналась Наташа.
Помолчала и добавила невзначай:
- Я письма отсюда всегда отправляю, с почтамта. Отсюда, говорят, быстрее всего доходят...
- А я был, - запоздало сказал я.
- Где?
- Когда Кирова здесь везли!
- А-а!
Мы вышли с ней на улицу Кирова.
- Скажи, а ты умеешь мечтать? Только по-настоящему!
Она спросила это так серьезно, что я растерялся.
- А ты?
- Нечестно! - засмеялась она. - Ведь я первая тебя спросила.
Только что она мне казалась страшно взрослой и серьезной, и вдруг я увидел в ней ровесницу. Увидел и испугался.
- Не знаю...
- Ну, о чем ты мечтаешь? Ну раньше, и вот сегодня, сейчас?
Как ей ответить? Мечты - это, наверно, что-то несерьезное для взрослого человека. А она взрослая. И я должен быть взрослым рядом с нею. Почему же она спрашивает меня? Может, хочет проверить? Считает мальчишкой? А я и в самом деле о чем-то мечтаю...
Я молчал.
- Ну? - нетерпеливо повторила она.
- О чем? Вот когда в Испании война была, - признался я, - мне хотелось там оказаться. Или на финской.
- А еще? А еще?
- На Северном полюсе побывать. Или с челюскинцами. Или просто на пограничной заставе. И вообще хорошо бы пораньше родиться. А так все без нас делается...
Я и верно не знал, что сказать еще. Глупо же мечтать об участии в гражданской войне, которая была давным-давно, чуть ли не двадцать лет назад. Или о революции, что случилась и того раньше. Ведь такое не повторяется. Конечно, о чем-то я мечтал. Вырасти поскорее мечтал. Когда-то шофером стать мечтал, а потом - писателем, и обязательно очень известным как Лермонтов, например, или как Шевченко, или как Жаров. И летчиком мечтал, и папанинцем, и пограничником... Но как об этом скажешь?
Она молчала, и мне уже стало стыдно. Неужели я дал маху? Ведь не хотел признаваться... Мальчишка! Действительно, мальчишка!
- А я не так, - сказала Наташа. - Я по-другому мечтаю. Вот приду домой, лягу, закрою глаза - и кажется мне, что я лечу куда-то, как птица, и все смотрю, смотрю... И все так красиво вокруг: и леса, и города, и деревни, и Москва... Не так, как сейчас, а по-другому красиво - все светится, и люди радостные, счастливые... И одеты красиво, и все улыбаются... И еще дома - много-много красивых домов! Светлых, просторных! И я иду к ним... Как в детстве... А может быть, это потому, что мне просто жалко детства? Оно прошло. У меня, по крайней мере...
И опять она казалась мне в эти минуты очень умной, очень взрослой, очень далекой... и совсем не такой, как я...
У Кировских ворот мы свернули на заснеженный Чистопрудный бульвар.
Чистые пруды! Я знал здесь каждую дорожку, кустик, скамейку, каждую песочную клумбу, каждую газетную витрину. Здесь я рос, отсюда из Наркомпроса с письмом Крупской пришел в Дом пионеров, где потом узнал Наташу...
Чистые пруды галдели ребячьими голосами, скрипели санками, лыжами и валенками. Казалось, вся ребятня высыпала сюда в этот воскресный день. Но я почему-то вовсе не завидовал ни маленьким карапузам, ни мальчишкам постарше, ни моим ровесникам, которых здесь тоже было много. Уж куда лучше быть взрослым, хотя бы года на три старше, как Наташа. А может быть, я просто глуп рядом с нею? Но Наташа... Удивительная она девочка! Она словно угадывала мои мысли. И даже старалась поддержать меня.
- А как ты, я думаю тоже, - сказала Наташа. - И чтоб совсем взрослой стать, и школу скорей кончить, и быть самостоятельной, но только обязательно счастливой. И чтоб все были счастливыми... И еще рисовать хорошо хочется. Но только не получается у меня ничего. А уж если быть художником, то только настоящим, чтоб весь мир тебе радовался! А так, обычным, средненьким - лучше и не быть...
Я хотел ей поддакнуть, но постеснялся.
- А как ты думаешь? - спросила она сама. - Права я?
- Вообще-то права, - как можно солиднее сказал я. - Только и художники, и музыканты, и писатели разные есть: есть гениальные, а есть талантливые. И всякие. И все знамениты.
- И все же очень хочется быть настоящим, гениальным! - призналась Наташа. Потом сказала вдруг: - А еще - может, это, конечно, смешно - мне очень хочется, чтоб папка скорей вернулся! Я так скучаю без него.
- Он в командировке? - спросил я.
- Нет, он там, на Карельском перешейке, - сказала Наташа. - Вчера как раз письмо прислал. Пишет, что теперь скоро...
А я и не знал, что Наташин отец на войне.
Да, она любила сладкое. Конфеты любила и мороженое. Она умела мечтать - красиво, не так, как я. Я это знал. И еще она любила рисовать, хотя ни разу не показывала мне своих рисунков. Говорила: "Потом, потом. Честное слово, мазня. Ничего интересного!"
Может быть, она больше любила другое - архитектуру, потому что могла безошибочно сказать, кто и когда построил этот старинный дом в Москве, и вот этот, и ту церковь...
А я не знал и малой доли того, что знала она. Но я не знал и другого, более важного: как она относится ко мне.
Я думал об этом, когда видел ее и когда не видел. Я думал об этом утром, днем, вечером и ночью. Ночью все кажется простым и легким. Будет день, и завтра я спрошу ее, и сам скажу.
Но наступал день, и я уже ничего не мог сказать.
За ночные мысли мне попадало. Отцу было некогда, и он, в худшем случае, шутил, а вот мать:
- Опять ночью не спал? И писал что-то? Думаешь, я не видела? Ведь зажигал настольную лампу?
Я не мог отговориться, что вскакивал ночью, чтобы приготовить очередное домашнее задание. И сказать правду - что писал стихи о Наташе тоже не мог.