Страница:
...Я опять возвращаюсь к придуманным строчкам:
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Нет, конечно, не так надо писать. Вот у Николая Степановича действительно настоящие стихи. Как у Тютчева, и у Брюсова, и у Сологуба, и у Тредиаковского...
Но что это? Лучи прожекторов вновь рыщут над нашей крышей. И пуще прежнего грохочут зенитки. Трассирующие снаряды летят в небо быстрыми пунктирными лентами. И осколки, осколки грохочут по крыше. Это осколки наших снарядов. Я инстинктивно прикрываю голову и лицо руками. Я уже не думаю ни о стихах, ни о Наташе, ни о доме, ни о Николае Степановиче, а смотрю в небо...
И тут... Самолет, ясно видимый, почти игрушечный самолетик в лучах прожекторов. И отвратительный вой и грохот, и вдруг рядом с чердачным окном взмет искр и шипение. Зажигалка? Неужели зажигалка, та самая, о которой нам столько раз говорили, которую я знал по учебным плакатам? Но почему она так шипит? Учебная тревога?
Я бросился к чердачному окну, но сообразил, что не схвачу ее голыми руками за стабилизатор, как нас учили. Нет, может, и могу, но мне страшно хватать ее, искрящуюся и шипящую возле самого карниза. Наверно, так же страшно взять в руки горящую головешку из костра!
Мне жарко и одновременно холодно. На лбу горячий пот, по спине мурашки скачут.
Небо рвалось и вспыхивало, а зажигалка все шипела и искрилась. Почему-то я ударил по ней ногой - раз и еще раз. И вот ее уже нет - она летит с крыши вниз, во двор.
Но я не успел даже обрадоваться. На другом конце крыши бесновалась такая же зажигалка, которую я не заметил раньше, и возле нее дымилась крыша. Видно, вспыхнула краска. Я бросился туда и совершил в отчаянии явную глупость: скинул куртку и попробовал ею прикрыть огонь.
- Ты с ума сошел! - заорал на меня Боря Скворцов и еще двое мужчин, бросившихся топтать мою куртку. - Идиот! А песок для чего?
- Ты что?.. Дурак интеллигентный... Доверь таким...
Я узнал голос управдома.
Как и почему они оказались рядом со мной на крыше, мне некогда было думать. Песок? Песок был на чердаке в ведрах и ящиках, а не на крыше. При чем здесь песок!
Мы вчетвером тушили куртку и догоравшую под ней зажигалку, и сбивали языки пламени, которые ползли по листам железа.
Не помню, как все это кончилось. Кто-то успел притащить с чердака ведро песку и кастрюлю с водой, мы посыпали и полили уже потухшую краску.
Потом Боря долго ругался со мной и еще больше с управдомом. И под конец даже похвалил меня:
- Нельзя же голыми руками их хватать! Где брезентовые рукавицы? Где щипцы? Хорошо хоть, что он не растерялся...
А я чувствовал себя совсем гадко. Мало того, что перепугался, еще эта куртка - будь она неладна...
Наутро, к шести часам, я, как обычно, пришел в типографию. Как обычно, потому что вот уже две недели я выходил на работу.
Должность у меня не самая первая, но и не самая последняя - катошник. Уже по названию видно, что я что-то катал. И я действительно катал, но это не главное. Подкатывать рулоны бумаги к ротационной машине каждый дурак сумеет. И хотя я тощ и не ахти как силен, а с этим делом справлялся. Рулоны мы подкатывали по рельсам на специальных тележках. Куда сложнее подготовить рулон к печати: быстро снять с него верхний, побитый слой бумаги, а затем закрепить на машине. И во время печати, если случается обрыв, тем более некогда зевать. Чуть замешкался, не сумел мигом ликвидировать беду - тебя обругают и печатники, и начальник цеха, и даже уборщица, и все крепко.
Первые дни мне доставалось. Работа горячая, и люди не выбирали слов, когда что-то не клеилось. Ни мужчины не выбирали, ни женщины.
И коль скоро на железной дороге во всех бедах виноват стрелочник, то в ротационке, конечно, катошник.
- А что я могу поделать, если бумага такая! - оправдывался я. Мне казалось, что причиною обрывов и брака у нас была бумага.
Бумага и верно не отличалась высоким качеством. Многие рулоны были сырые, с желтыми ржавыми пятнами, с выбоинами и просто с явным браком. Задача передо мной стояла безнадежно трудная: и чтобы на машине рулон (или роль, как мы его называли) не доставлял лишних хлопот печатникам, и чтоб отходов, а проще говоря - бумажного срыва было меньше. А ругали и за то и за другое одинаково.
- Бумага бумагой, а у тебя на плечах голова, да еще руки! Или у тебя не мозги, а стружки? - говорили мне.
Я злился, считал, что ко мне придираются, и вообще в первые дни работы чувствовал себя отвратно. Где-то в душе даже вертелось сомнение: а уж не сглупил ли я, не поторопился ли? Может, лучше было пойти в ремесленное?
Сейчас я знал, что все дело действительно в моих руках и сноровке, а с бумагой справиться можно.
Два дня назад меня похвалили в цеховой стенгазете. Правда, не за мою основную работу, а за то, что я помогал печатникам и цинкографам. Рабочий день у меня, как у несовершеннолетнего, короткий - шесть часов. После своей смены я таскал отлитые полосы в цинкографии или в нашей же ротационке снимал полосы с барабана и относил их на переплавку.
Я уже не стыдился того, что я катошник. Не стеснялся говорить об этом лишний раз дома и просто знакомым. И Наташе я рассказывал о своей работе с упоением.
Теперь я первым, как мне казалось, читал газеты. Читал так, как читают их типографы: сначала ранее приготовленную четвертую полосу, потом третью и вторую и, наконец, самую важную - первую, материалы которой поступали в типографию в последнюю очередь. Именно на первой полосе любой газеты печатается, как правило, все самое важное и интересное.
Газеты рождались рядом, почти под твоими руками, и от этого они были особенно дороги и значимы. И пахли они вкусно.
Сегодня нас очень задержала первая полоса. Она поступила в цех так поздно, как никогда раньше, - в восемь утра.
Если ты просыпаешься в пять, а в шесть уже находишься на работе, то начало девятого тебе невольно кажется серединой дня. Был день 22 июля. День моего рождения. День войны. Где-то там, за шумными цехами типографии, уже давно бодрствовали люди. Они шли на работу мимо газетных киосков, они заглядывали дома в свои почтовые ящики, а газеты - нет.
Что же случилось? Что говорит первая полоса, которая так задержала нас?
Я пробежал первую полосу и сразу понял. Сегодня в ночь немецкая авиация пыталась совершить первый массированный налет на Москву. Значит, все, что было сегодня ночью, все, что я видел во время дежурства - и эти зажигалки, которые шипели и искрились на нашей крыше, - это и был массированный налет немецкой авиации! И то, что налет провалился...
Может быть, впервые именно тут, в нашем ротационном цехе, я почувствовал, что действительно стал участником чего-то важного и значительного, имя которому - война...
Но зажигалки? Налет и зажигалки! Двести пятьдесят немецких бомбардировщиков! Разве они сбрасывали на Москву только зажигалки? А если и бомбы? Ведь я слышал грохот взрывов. Мне казалось, что это грохот наших зениток, а что, если...
В обеденный перерыв, вместо того чтобы направиться в столовку, я побежал в конторку начальника цеха:
- Можно позвонить?
- Ее нет, - сказали мне, когда я попросил позвать к телефону Наташу.
В двенадцать часов, по окончании смены, я забежал домой, переоделся и помчался на Пятницкую.
Мне повезло. Дверь открыла Наташина мать, которая, к счастью, оказалась дома.
- А Наташа на работе, - сообщила она спокойно.
- Но я звонил... И мне сказали...
- Значит, уехала куда. Говорила, в райком ей сегодня нужно...
Ксения Павловна, как мне казалось, подозрительно относилась ко мне. И вот сейчас...
- А вообще-то скажу тебе... - Она посмотрела на меня внимательно, словно примеривая, как со мной лучше говорить. - Скажу тебе, молодой человек, что зря ты голову ей морочишь. Не маленькая она, хоть и стеснительная... Ежели сказать тебе не может... А есть у нее. Не один человек есть, кто бы в мужья годился... Так что уж лучше...
На этом день не кончился. Вечером мы были все в сборе, когда мать сообщила новость:
- Все равно придется тебе бросать работу.
- Как - бросать? Почему?
- Мы через два дня уезжаем в эвакуацию. Мой наркомат эвакуируется в Куйбышев, папин - в Горький... Так что поедем... Выбирай! Но я думаю, что тебе лучше со мной...
Не хватало еще этого!
- Я никуда не поеду! И с работы не уйду.
- Как это - не уйдешь? - возмутилась мать.
- Нужно будет, уйдешь, - добавил отец, но тут же сказал: - Насчет меня, Лена, ты зря. Зачем его обманывать! Я же говорил тебе... Он может остаться со мной...
- Один?
- Я не уйду с работы! Не могу и не хочу! - сказал я еще более упрямо. - В конце концов, мне пятнадцать лет, и я...
Я пообещал Николаю Степановичу продать книги. Весь вечер мы рылись в его библиотеке, отбирая то, с чем не очень жалко расставаться и за что должны дать больше денег.
Отобрали много, целый мешок. Эсхил, Сумароков, Гомер, Бальмонт, Сафо, Тредиаковский, Лафарг, Апулей, Тагор, Саша Черный, Дидро, Гумилев...
В Москве было худо с едой, на рынках цены росли с каждым часом. Продуктов, получаемых по карточкам, не хватало. А на рынке было все - и за деньги, правда немалые, и в обмен на вещи, и в обмен на карточные талоны, в основном водочные, мыльные и хлебные.
- Вот продадим книги, устроим пир, - сказал мне Николай Степанович, ежась в своем пледе. - А сейчас я тебе прочту новое. Ладно?
Он достал из шкафа потрепанную тетрадку и начал читать:
И люблю и вам приятен
Потому,
Что пою на жизнескате
Гимн всему:
Ночи, звездам запрестольным,
Тучам грозным, игровольным,
Зовам дальним
В свет и тьму.
Где есть скалы, я - орленок,
Где дупло - презлой спросонок
Леший, сыч иль дьяволенок...
Все постичь!
К бою клич!
Уж вот забрало!
В лет - крыло!
Весло - в гром вала!
За пером я - слова страж,
За костром - огонь и блажь.
Всяк, но ваш!
Не тоской прогоркла старость,
Вам исторгнет многочарость
Чистоту, восторг и ярость!
У нас в квартире не топили. После первых морозов трубы лопнули. На улице было холодно. Середина октября, погода стоит мозглая.
После работы я взвалил на спину мешок с книгами и пошел в ближайший букинистический магазин на Кировской. Он был закрыт. И еще один, по соседству, закрыт, и еще, чуть дальше. Работали только булочные и продовольственные магазины. В них толпились очереди: выдавали муку - по пуду на карточку.
Это было полной неожиданностью. Люди, которые уже привыкли выкупать свой скудный хлебный паек на день вперед, вдруг получали сразу по пуду муки! Целое богатство!
Так казалось мне.
Но очереди, мимо которых я проходил, стояли хмурые и взбудораженные.
- Значит, плохо дело, раз муку раздают.
- Вчера на Таганке двух мародеров расстреляли, прямо у магазина.
- Немец-то, говорят, Москву в кольцо берет.
- Будь она неладна, эта мука! Уж лучше голодать, чем немца пустить!
- А на заставах-то, на заставах что делается! Прямо с грузовиков стаскивают тех, кто в драп пустился со своими фикусами да шифоньерами! Детей, стариков не вывезли, а они - фикусы!
Слухи ползли один хуже другого, и я повернул со своим мешком в сторону дома.
- Может, завтра сдам? - сказал я не очень уверенно Николаю Степановичу. Мне не хотелось огорчать его.
Но Николай Степанович неожиданно обрадовался:
- И хорошо, мой друг! И хорошо, что не сдал. Как ты ушел, я уже пожалел. Ведь книги! Жалко, так жалко их. Особенно Сашу Черного. Таких не достанешь потом...
- Где тебя носит? - Мать нервничала и встретила меня сердито. - Нашел время бегать! Сиди, пожалуйста, дома!
Мать уже больше месяца дома. Она вернулась из Куйбышева, из эвакуации, чтобы быть вместе с нами.
- Говорят, на Чистых прудах укрепления строят... Ты не видел?
- Подумаешь, мало ли что говорят, - попытался я успокоить ее. - Все это ОБС - одна баба сказала. Чепуха!
- Во-первых, не груби! А во-вторых, чепуха не чепуха, сиди дома! Я за мукой пойду...
- Нет, я пойду.
Я настоял на своем, взял мешок и три наших карточки.
- Зачем три? - возмутилась мать. - Ты же не донесешь три пуда!
- Донесу.
Кажется, в этот момент я всерьез разозлился.
И все же вместо булочной побежал к Чистым прудам, благо они рядом. Там действительно копали окопы и ставили противотанковые ежи. И не только там. Оборонительные рубежи строили по всему бульварному кольцу, и по Садовому, и по линии Окружной железной дороги.
Утром я не слышал радио, но когда пришел в типографию, сразу же узнал новости.
Метро сегодня впервые закрыто.
Мосты охраняются солдатами и бойцами истребительных батальонов.
Есть приказ расстреливать на месте провокаторов, трусов и мародеров.
Все московские заводы, выпускающие оружие и боеприпасы, эвакуируются.
Обстановка на фронте тяжелая.
В цехах идет запись добровольцев в народное ополчение.
Что делать?
Я бросился к конторке начальника цеха, где стояла очередь пожилых рабочих. За столом сидел штатский мужчина в телогрейке и записывал в школьной тетрадке (в косую линейку!) фамилии добровольцев:
- Всё, Митяев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие получите на месте. Следующий!
До меня было человек двенадцать, и я терпеливо стоял в конце очереди, выслушивая слова добровольцев и один и тот же ответ записывающего их штатского человека:
- Готово, Савельев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие - на месте.
Про себя я повторял все, что мне предстоит сказать: фамилию, инициалы, год рождения, то, что я комсомолец (хотя я не успел получить в райкоме комсомольский билет - это неважно!). Вместо слов о службе в Красной Армии скажу, что умею стрелять и сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок". "Юный" опущу.
Пока я ждал своей очереди, за моей спиной начали прокручивать печатные машины. На них сегодня работали одни женщины.
- Я за вами! - предупредил я и побежал к своей машине. Надо хоть бумагу подготовить.
По-моему, я еще никогда не обрывал так быстро бумажные роли, как в этот день. Но вот четыре роля подготовлено. Два закреплено на машине, два стоят на тележках, в запасе.
Как раз подходила моя очередь, и я вернулся вовремя.
Я назвал фамилию, инициалы. Сердце мое екнуло, когда человек в телогрейке окунул ручку в чернильницу и, посмотрев на меня, стал записывать:
- Дальше!
- Двадцать шестой год рождения, комсомолец, в армии не служил, по...
- Двадцать шестой? - Записывающий посмотрел на меня и сразу добавил: - Не пойдет!
- Так я же комсомолец и стрелять умею...
- Все равно не пойдет! Про двадцать шестой указаний нет. И в армии не служил. Не пойдет!
- Я же не мог служить в армии...
- Тем более не пойдет. Следующий!
Только-только отошедший от столика рабочий посмотрел на меня с участием:
- Не горюй. Иди-ка, братец, лучше на бумажный склад. Там тоже записывают.
В помещении бумажного склада записывали добровольцев, но не на фронт, а на строительство оборонительных сооружений. Я уже рыл окопы у Сходни.
Была не была! Меня записали и тут же выдали лопату. Через десять минут мы выходили из типографских ворот на Чистые пруды. Нас было около сотни, молодых и старых, мужчин и женщин, в промасленной одежде и дырявых рабочих ботинках. Типографские полы пожирали подметки со страшной быстротой, и мы приходили на работу в самой что ни на есть поношенной обуви.
Вдоль бульвара гнали скот. Коровы, овцы и козы, прошедшие пешком, видимо, не одну сотню километров, устало мычали и блеяли. Они не обращали внимания ни на одиноких пешеходов, которых было очень мало сегодня на тротуарах, ни на редкие машины.
- И радио сегодня молчит. Не к добру это, - произнесла рядом со мной девушка.
Мы копали траншею - пятьдесят метров длиной, метр шириной - по соседству с замаскированной зенитной батареей и аэростатом - постом воздушного охранения.
Радио и в самом деле молчало. Молчали репродукторы на крышах домов. Молчали репродукторы на аллеях бульвара. А ведь обычно они работали и замолкали только на время воздушной тревоги.
- Да, странно...
А коровы все шли и шли. Сколько их было - двести, триста, пятьсот, тысяча? Они безразлично шли по асфальту мостовой в сторону Покровских ворот - с торчащими ребрами, ввалившимися животами и по-человечески усталыми большими глазами.
Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость - на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.
Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки - в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их - или таких же девушек - на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?
Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки "уди-уди" и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает... Неужели все это так серьезно - и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.
Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда - ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще ни о чем не говорили.
Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет... Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..
- А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? - Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.
- Бред, - отвечал ей отец. - И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!
Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.
А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это - Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!
За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же - репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:
- Тише! Тише!
Но мы так ничего и не услышали.
Мы принялись за работу - еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.
Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры - там жгли служебные бумаги и документы.
- Ты еще не знаешь, что тут было! - бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.
- А что?
Боря отвел меня в сторонку:
- Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!
- Как? Зачем?
- А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!
Эмилия Генриховна - тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и "чудесном, огромной души человеке". И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели - про болотных солдат. И вот - книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!
Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.
- Что случилось?
- Собирайся скорее! Мы уезжаем...
В словах ее звучала растерянность.
- Как уезжаем? Куда?
- Ничего не знаю! Ничего не знаю! - сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. - Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину...
Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое. Знакомая зеленая "эмка" с номером, который я знал на память: МБ 24-10. Все уложилось в два чемодана - случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.
- Алексей Алексаныч наказал погрузиться и ждать его звонка, - сообщил шофер.
Во дворе пусто. Я поставил в машину чемоданы.
- Что же еще? - спросила мать.
Я сообразил. Поднялся наверх и схватил тетрадку со стихами и еще одну - со стихами Николая Степановича. Он переписал их мне своим бисерным почерком. Потом взял книгу - гайдаровскую "Школу", дважды дорогую мне. "Школу" подарила мне год назад Наташа, а потом на ней расписался Аркадий Петрович. Это было в день, когда он читал нам в Доме пионеров "Судьбу барабанщика".
Квартира наша пустовала - почти все были в эвакуации.
- Правильно, правильно, уезжайте, - сказал Николай Степанович и добавил: - Дай я тебя обниму, мой друг.
Мы обнялись.
- Может, и не поедем никуда. Папа сказал: ждать...
- Так, на всякий случай. Мало ли что, мой друг...
Мне было неловко смотреть на Николая Степановича - старого, одинокого. Как можно его бросить?
- Если мы поедем, то вы с нами, - сказал я. - Давайте соберем ваши вещи. Мама, мы возьмем Николая Степаныча, или я...
- Собирайся скорее... Возьмем... Конечно, Николай Степаныч!
Николай Степанович начал отказываться, но я уже снял со шкафа его чемодан:
- Складывайте! Обязательно!
Чемодан Николая Степановича стоял в машине, когда я вдруг вспомнил: ведь я так и не получил комсомольский билет в райкоме. Как же я уеду? А в типографии как? Ведь я работаю. Просто сесть в машину и удрать вместе с родителями?
- Мам, я сбегаю в райком, а после в типографию, - сказал я, сгорая от стыда. Как же я не подумал об этом раньше?
Я убежал, даже не дослушав ее возражений.
В райкоме комсомола было людно и шумно, как на вокзале. Открытые двери кабинетов и комнат, забитые парнями и девушками лестницы и коридоры. Все суетятся, кричат в телефонные трубки и друг другу, что-то доказывают, что-то объясняют, о чем-то просят. Но уже через несколько минут я понял, что это не предотъездная суматоха. Люди уходили на фронт и в истребительные батальоны, получали задания и какие-то документы. Здесь же выдавали винтовки и пистолеты, гранаты и бутылки с горючей смесью, плакаты и брошюры. После замерзших московских улиц, где даже на перекрестках я не встретил ни одного милиционера, все, что происходило в райкоме, вселяло надежду.
Я побывал уже в нескольких комнатах, объяснял, но все безрезультатно.
- Тебя вызовут, когда будет нужно, - сказали мне в одной из комнат.
- Без бюро райкома билет не получишь, - сказали в другой.
- Раз уезжаешь, ничего не поделаешь, - сказали в третьей.
- Слушай, не мешай работать! - прикрикнули в четвертой.
Я решился на последний отчаянный шаг - прорваться в кабинет с надписью "секретарь райкома".
Дверь была открыта. В нее беспрерывно заходили какие-то люди - с оружием и с бумагами.
Мне повезло. Когда я вошел в кабинет, секретарь райкома как раз вручал комсомольский билет маленькому парню в белом маскхалате. За спиной у парня висел автомат, и он стоял перед столом секретаря навытяжку, торжественный и не в меру строгий. Впрочем, и сам секретарь не был похож на секретаря: на плечи накинута телогрейка; ватные брюки, заправленные в сапоги; темные волосы над высоким лбом растрепаны, и ростом он, кажется, чуть ниже меня. А лицо красивое, хотя и усталое.
- Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.
- Спасибо, Геннадий Василич! - произнес парень, принимая билет.
- Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! - рассмеялся секретарь. - Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.
- Спасибо, Геннадий Василич, - повторил парень и пообещал: - Не буду!
Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:
- Геннадий Василич, у меня тоже такое дело... с билетом.
- Подожди, подожди, сейчас, - пообещал Геннадий Васильевич. - Вот отпущу людей - и поговорим.
Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:
- Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Нет, конечно, не так надо писать. Вот у Николая Степановича действительно настоящие стихи. Как у Тютчева, и у Брюсова, и у Сологуба, и у Тредиаковского...
Но что это? Лучи прожекторов вновь рыщут над нашей крышей. И пуще прежнего грохочут зенитки. Трассирующие снаряды летят в небо быстрыми пунктирными лентами. И осколки, осколки грохочут по крыше. Это осколки наших снарядов. Я инстинктивно прикрываю голову и лицо руками. Я уже не думаю ни о стихах, ни о Наташе, ни о доме, ни о Николае Степановиче, а смотрю в небо...
И тут... Самолет, ясно видимый, почти игрушечный самолетик в лучах прожекторов. И отвратительный вой и грохот, и вдруг рядом с чердачным окном взмет искр и шипение. Зажигалка? Неужели зажигалка, та самая, о которой нам столько раз говорили, которую я знал по учебным плакатам? Но почему она так шипит? Учебная тревога?
Я бросился к чердачному окну, но сообразил, что не схвачу ее голыми руками за стабилизатор, как нас учили. Нет, может, и могу, но мне страшно хватать ее, искрящуюся и шипящую возле самого карниза. Наверно, так же страшно взять в руки горящую головешку из костра!
Мне жарко и одновременно холодно. На лбу горячий пот, по спине мурашки скачут.
Небо рвалось и вспыхивало, а зажигалка все шипела и искрилась. Почему-то я ударил по ней ногой - раз и еще раз. И вот ее уже нет - она летит с крыши вниз, во двор.
Но я не успел даже обрадоваться. На другом конце крыши бесновалась такая же зажигалка, которую я не заметил раньше, и возле нее дымилась крыша. Видно, вспыхнула краска. Я бросился туда и совершил в отчаянии явную глупость: скинул куртку и попробовал ею прикрыть огонь.
- Ты с ума сошел! - заорал на меня Боря Скворцов и еще двое мужчин, бросившихся топтать мою куртку. - Идиот! А песок для чего?
- Ты что?.. Дурак интеллигентный... Доверь таким...
Я узнал голос управдома.
Как и почему они оказались рядом со мной на крыше, мне некогда было думать. Песок? Песок был на чердаке в ведрах и ящиках, а не на крыше. При чем здесь песок!
Мы вчетвером тушили куртку и догоравшую под ней зажигалку, и сбивали языки пламени, которые ползли по листам железа.
Не помню, как все это кончилось. Кто-то успел притащить с чердака ведро песку и кастрюлю с водой, мы посыпали и полили уже потухшую краску.
Потом Боря долго ругался со мной и еще больше с управдомом. И под конец даже похвалил меня:
- Нельзя же голыми руками их хватать! Где брезентовые рукавицы? Где щипцы? Хорошо хоть, что он не растерялся...
А я чувствовал себя совсем гадко. Мало того, что перепугался, еще эта куртка - будь она неладна...
Наутро, к шести часам, я, как обычно, пришел в типографию. Как обычно, потому что вот уже две недели я выходил на работу.
Должность у меня не самая первая, но и не самая последняя - катошник. Уже по названию видно, что я что-то катал. И я действительно катал, но это не главное. Подкатывать рулоны бумаги к ротационной машине каждый дурак сумеет. И хотя я тощ и не ахти как силен, а с этим делом справлялся. Рулоны мы подкатывали по рельсам на специальных тележках. Куда сложнее подготовить рулон к печати: быстро снять с него верхний, побитый слой бумаги, а затем закрепить на машине. И во время печати, если случается обрыв, тем более некогда зевать. Чуть замешкался, не сумел мигом ликвидировать беду - тебя обругают и печатники, и начальник цеха, и даже уборщица, и все крепко.
Первые дни мне доставалось. Работа горячая, и люди не выбирали слов, когда что-то не клеилось. Ни мужчины не выбирали, ни женщины.
И коль скоро на железной дороге во всех бедах виноват стрелочник, то в ротационке, конечно, катошник.
- А что я могу поделать, если бумага такая! - оправдывался я. Мне казалось, что причиною обрывов и брака у нас была бумага.
Бумага и верно не отличалась высоким качеством. Многие рулоны были сырые, с желтыми ржавыми пятнами, с выбоинами и просто с явным браком. Задача передо мной стояла безнадежно трудная: и чтобы на машине рулон (или роль, как мы его называли) не доставлял лишних хлопот печатникам, и чтоб отходов, а проще говоря - бумажного срыва было меньше. А ругали и за то и за другое одинаково.
- Бумага бумагой, а у тебя на плечах голова, да еще руки! Или у тебя не мозги, а стружки? - говорили мне.
Я злился, считал, что ко мне придираются, и вообще в первые дни работы чувствовал себя отвратно. Где-то в душе даже вертелось сомнение: а уж не сглупил ли я, не поторопился ли? Может, лучше было пойти в ремесленное?
Сейчас я знал, что все дело действительно в моих руках и сноровке, а с бумагой справиться можно.
Два дня назад меня похвалили в цеховой стенгазете. Правда, не за мою основную работу, а за то, что я помогал печатникам и цинкографам. Рабочий день у меня, как у несовершеннолетнего, короткий - шесть часов. После своей смены я таскал отлитые полосы в цинкографии или в нашей же ротационке снимал полосы с барабана и относил их на переплавку.
Я уже не стыдился того, что я катошник. Не стеснялся говорить об этом лишний раз дома и просто знакомым. И Наташе я рассказывал о своей работе с упоением.
Теперь я первым, как мне казалось, читал газеты. Читал так, как читают их типографы: сначала ранее приготовленную четвертую полосу, потом третью и вторую и, наконец, самую важную - первую, материалы которой поступали в типографию в последнюю очередь. Именно на первой полосе любой газеты печатается, как правило, все самое важное и интересное.
Газеты рождались рядом, почти под твоими руками, и от этого они были особенно дороги и значимы. И пахли они вкусно.
Сегодня нас очень задержала первая полоса. Она поступила в цех так поздно, как никогда раньше, - в восемь утра.
Если ты просыпаешься в пять, а в шесть уже находишься на работе, то начало девятого тебе невольно кажется серединой дня. Был день 22 июля. День моего рождения. День войны. Где-то там, за шумными цехами типографии, уже давно бодрствовали люди. Они шли на работу мимо газетных киосков, они заглядывали дома в свои почтовые ящики, а газеты - нет.
Что же случилось? Что говорит первая полоса, которая так задержала нас?
Я пробежал первую полосу и сразу понял. Сегодня в ночь немецкая авиация пыталась совершить первый массированный налет на Москву. Значит, все, что было сегодня ночью, все, что я видел во время дежурства - и эти зажигалки, которые шипели и искрились на нашей крыше, - это и был массированный налет немецкой авиации! И то, что налет провалился...
Может быть, впервые именно тут, в нашем ротационном цехе, я почувствовал, что действительно стал участником чего-то важного и значительного, имя которому - война...
Но зажигалки? Налет и зажигалки! Двести пятьдесят немецких бомбардировщиков! Разве они сбрасывали на Москву только зажигалки? А если и бомбы? Ведь я слышал грохот взрывов. Мне казалось, что это грохот наших зениток, а что, если...
В обеденный перерыв, вместо того чтобы направиться в столовку, я побежал в конторку начальника цеха:
- Можно позвонить?
- Ее нет, - сказали мне, когда я попросил позвать к телефону Наташу.
В двенадцать часов, по окончании смены, я забежал домой, переоделся и помчался на Пятницкую.
Мне повезло. Дверь открыла Наташина мать, которая, к счастью, оказалась дома.
- А Наташа на работе, - сообщила она спокойно.
- Но я звонил... И мне сказали...
- Значит, уехала куда. Говорила, в райком ей сегодня нужно...
Ксения Павловна, как мне казалось, подозрительно относилась ко мне. И вот сейчас...
- А вообще-то скажу тебе... - Она посмотрела на меня внимательно, словно примеривая, как со мной лучше говорить. - Скажу тебе, молодой человек, что зря ты голову ей морочишь. Не маленькая она, хоть и стеснительная... Ежели сказать тебе не может... А есть у нее. Не один человек есть, кто бы в мужья годился... Так что уж лучше...
На этом день не кончился. Вечером мы были все в сборе, когда мать сообщила новость:
- Все равно придется тебе бросать работу.
- Как - бросать? Почему?
- Мы через два дня уезжаем в эвакуацию. Мой наркомат эвакуируется в Куйбышев, папин - в Горький... Так что поедем... Выбирай! Но я думаю, что тебе лучше со мной...
Не хватало еще этого!
- Я никуда не поеду! И с работы не уйду.
- Как это - не уйдешь? - возмутилась мать.
- Нужно будет, уйдешь, - добавил отец, но тут же сказал: - Насчет меня, Лена, ты зря. Зачем его обманывать! Я же говорил тебе... Он может остаться со мной...
- Один?
- Я не уйду с работы! Не могу и не хочу! - сказал я еще более упрямо. - В конце концов, мне пятнадцать лет, и я...
Я пообещал Николаю Степановичу продать книги. Весь вечер мы рылись в его библиотеке, отбирая то, с чем не очень жалко расставаться и за что должны дать больше денег.
Отобрали много, целый мешок. Эсхил, Сумароков, Гомер, Бальмонт, Сафо, Тредиаковский, Лафарг, Апулей, Тагор, Саша Черный, Дидро, Гумилев...
В Москве было худо с едой, на рынках цены росли с каждым часом. Продуктов, получаемых по карточкам, не хватало. А на рынке было все - и за деньги, правда немалые, и в обмен на вещи, и в обмен на карточные талоны, в основном водочные, мыльные и хлебные.
- Вот продадим книги, устроим пир, - сказал мне Николай Степанович, ежась в своем пледе. - А сейчас я тебе прочту новое. Ладно?
Он достал из шкафа потрепанную тетрадку и начал читать:
И люблю и вам приятен
Потому,
Что пою на жизнескате
Гимн всему:
Ночи, звездам запрестольным,
Тучам грозным, игровольным,
Зовам дальним
В свет и тьму.
Где есть скалы, я - орленок,
Где дупло - презлой спросонок
Леший, сыч иль дьяволенок...
Все постичь!
К бою клич!
Уж вот забрало!
В лет - крыло!
Весло - в гром вала!
За пером я - слова страж,
За костром - огонь и блажь.
Всяк, но ваш!
Не тоской прогоркла старость,
Вам исторгнет многочарость
Чистоту, восторг и ярость!
У нас в квартире не топили. После первых морозов трубы лопнули. На улице было холодно. Середина октября, погода стоит мозглая.
После работы я взвалил на спину мешок с книгами и пошел в ближайший букинистический магазин на Кировской. Он был закрыт. И еще один, по соседству, закрыт, и еще, чуть дальше. Работали только булочные и продовольственные магазины. В них толпились очереди: выдавали муку - по пуду на карточку.
Это было полной неожиданностью. Люди, которые уже привыкли выкупать свой скудный хлебный паек на день вперед, вдруг получали сразу по пуду муки! Целое богатство!
Так казалось мне.
Но очереди, мимо которых я проходил, стояли хмурые и взбудораженные.
- Значит, плохо дело, раз муку раздают.
- Вчера на Таганке двух мародеров расстреляли, прямо у магазина.
- Немец-то, говорят, Москву в кольцо берет.
- Будь она неладна, эта мука! Уж лучше голодать, чем немца пустить!
- А на заставах-то, на заставах что делается! Прямо с грузовиков стаскивают тех, кто в драп пустился со своими фикусами да шифоньерами! Детей, стариков не вывезли, а они - фикусы!
Слухи ползли один хуже другого, и я повернул со своим мешком в сторону дома.
- Может, завтра сдам? - сказал я не очень уверенно Николаю Степановичу. Мне не хотелось огорчать его.
Но Николай Степанович неожиданно обрадовался:
- И хорошо, мой друг! И хорошо, что не сдал. Как ты ушел, я уже пожалел. Ведь книги! Жалко, так жалко их. Особенно Сашу Черного. Таких не достанешь потом...
- Где тебя носит? - Мать нервничала и встретила меня сердито. - Нашел время бегать! Сиди, пожалуйста, дома!
Мать уже больше месяца дома. Она вернулась из Куйбышева, из эвакуации, чтобы быть вместе с нами.
- Говорят, на Чистых прудах укрепления строят... Ты не видел?
- Подумаешь, мало ли что говорят, - попытался я успокоить ее. - Все это ОБС - одна баба сказала. Чепуха!
- Во-первых, не груби! А во-вторых, чепуха не чепуха, сиди дома! Я за мукой пойду...
- Нет, я пойду.
Я настоял на своем, взял мешок и три наших карточки.
- Зачем три? - возмутилась мать. - Ты же не донесешь три пуда!
- Донесу.
Кажется, в этот момент я всерьез разозлился.
И все же вместо булочной побежал к Чистым прудам, благо они рядом. Там действительно копали окопы и ставили противотанковые ежи. И не только там. Оборонительные рубежи строили по всему бульварному кольцу, и по Садовому, и по линии Окружной железной дороги.
Утром я не слышал радио, но когда пришел в типографию, сразу же узнал новости.
Метро сегодня впервые закрыто.
Мосты охраняются солдатами и бойцами истребительных батальонов.
Есть приказ расстреливать на месте провокаторов, трусов и мародеров.
Все московские заводы, выпускающие оружие и боеприпасы, эвакуируются.
Обстановка на фронте тяжелая.
В цехах идет запись добровольцев в народное ополчение.
Что делать?
Я бросился к конторке начальника цеха, где стояла очередь пожилых рабочих. За столом сидел штатский мужчина в телогрейке и записывал в школьной тетрадке (в косую линейку!) фамилии добровольцев:
- Всё, Митяев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие получите на месте. Следующий!
До меня было человек двенадцать, и я терпеливо стоял в конце очереди, выслушивая слова добровольцев и один и тот же ответ записывающего их штатского человека:
- Готово, Савельев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие - на месте.
Про себя я повторял все, что мне предстоит сказать: фамилию, инициалы, год рождения, то, что я комсомолец (хотя я не успел получить в райкоме комсомольский билет - это неважно!). Вместо слов о службе в Красной Армии скажу, что умею стрелять и сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок". "Юный" опущу.
Пока я ждал своей очереди, за моей спиной начали прокручивать печатные машины. На них сегодня работали одни женщины.
- Я за вами! - предупредил я и побежал к своей машине. Надо хоть бумагу подготовить.
По-моему, я еще никогда не обрывал так быстро бумажные роли, как в этот день. Но вот четыре роля подготовлено. Два закреплено на машине, два стоят на тележках, в запасе.
Как раз подходила моя очередь, и я вернулся вовремя.
Я назвал фамилию, инициалы. Сердце мое екнуло, когда человек в телогрейке окунул ручку в чернильницу и, посмотрев на меня, стал записывать:
- Дальше!
- Двадцать шестой год рождения, комсомолец, в армии не служил, по...
- Двадцать шестой? - Записывающий посмотрел на меня и сразу добавил: - Не пойдет!
- Так я же комсомолец и стрелять умею...
- Все равно не пойдет! Про двадцать шестой указаний нет. И в армии не служил. Не пойдет!
- Я же не мог служить в армии...
- Тем более не пойдет. Следующий!
Только-только отошедший от столика рабочий посмотрел на меня с участием:
- Не горюй. Иди-ка, братец, лучше на бумажный склад. Там тоже записывают.
В помещении бумажного склада записывали добровольцев, но не на фронт, а на строительство оборонительных сооружений. Я уже рыл окопы у Сходни.
Была не была! Меня записали и тут же выдали лопату. Через десять минут мы выходили из типографских ворот на Чистые пруды. Нас было около сотни, молодых и старых, мужчин и женщин, в промасленной одежде и дырявых рабочих ботинках. Типографские полы пожирали подметки со страшной быстротой, и мы приходили на работу в самой что ни на есть поношенной обуви.
Вдоль бульвара гнали скот. Коровы, овцы и козы, прошедшие пешком, видимо, не одну сотню километров, устало мычали и блеяли. Они не обращали внимания ни на одиноких пешеходов, которых было очень мало сегодня на тротуарах, ни на редкие машины.
- И радио сегодня молчит. Не к добру это, - произнесла рядом со мной девушка.
Мы копали траншею - пятьдесят метров длиной, метр шириной - по соседству с замаскированной зенитной батареей и аэростатом - постом воздушного охранения.
Радио и в самом деле молчало. Молчали репродукторы на крышах домов. Молчали репродукторы на аллеях бульвара. А ведь обычно они работали и замолкали только на время воздушной тревоги.
- Да, странно...
А коровы все шли и шли. Сколько их было - двести, триста, пятьсот, тысяча? Они безразлично шли по асфальту мостовой в сторону Покровских ворот - с торчащими ребрами, ввалившимися животами и по-человечески усталыми большими глазами.
Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость - на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.
Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки - в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их - или таких же девушек - на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?
Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки "уди-уди" и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает... Неужели все это так серьезно - и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.
Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда - ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще ни о чем не говорили.
Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет... Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..
- А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? - Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.
- Бред, - отвечал ей отец. - И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!
Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.
А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это - Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!
За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же - репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:
- Тише! Тише!
Но мы так ничего и не услышали.
Мы принялись за работу - еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.
Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры - там жгли служебные бумаги и документы.
- Ты еще не знаешь, что тут было! - бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.
- А что?
Боря отвел меня в сторонку:
- Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!
- Как? Зачем?
- А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!
Эмилия Генриховна - тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и "чудесном, огромной души человеке". И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели - про болотных солдат. И вот - книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!
Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.
- Что случилось?
- Собирайся скорее! Мы уезжаем...
В словах ее звучала растерянность.
- Как уезжаем? Куда?
- Ничего не знаю! Ничего не знаю! - сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. - Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину...
Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое. Знакомая зеленая "эмка" с номером, который я знал на память: МБ 24-10. Все уложилось в два чемодана - случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.
- Алексей Алексаныч наказал погрузиться и ждать его звонка, - сообщил шофер.
Во дворе пусто. Я поставил в машину чемоданы.
- Что же еще? - спросила мать.
Я сообразил. Поднялся наверх и схватил тетрадку со стихами и еще одну - со стихами Николая Степановича. Он переписал их мне своим бисерным почерком. Потом взял книгу - гайдаровскую "Школу", дважды дорогую мне. "Школу" подарила мне год назад Наташа, а потом на ней расписался Аркадий Петрович. Это было в день, когда он читал нам в Доме пионеров "Судьбу барабанщика".
Квартира наша пустовала - почти все были в эвакуации.
- Правильно, правильно, уезжайте, - сказал Николай Степанович и добавил: - Дай я тебя обниму, мой друг.
Мы обнялись.
- Может, и не поедем никуда. Папа сказал: ждать...
- Так, на всякий случай. Мало ли что, мой друг...
Мне было неловко смотреть на Николая Степановича - старого, одинокого. Как можно его бросить?
- Если мы поедем, то вы с нами, - сказал я. - Давайте соберем ваши вещи. Мама, мы возьмем Николая Степаныча, или я...
- Собирайся скорее... Возьмем... Конечно, Николай Степаныч!
Николай Степанович начал отказываться, но я уже снял со шкафа его чемодан:
- Складывайте! Обязательно!
Чемодан Николая Степановича стоял в машине, когда я вдруг вспомнил: ведь я так и не получил комсомольский билет в райкоме. Как же я уеду? А в типографии как? Ведь я работаю. Просто сесть в машину и удрать вместе с родителями?
- Мам, я сбегаю в райком, а после в типографию, - сказал я, сгорая от стыда. Как же я не подумал об этом раньше?
Я убежал, даже не дослушав ее возражений.
В райкоме комсомола было людно и шумно, как на вокзале. Открытые двери кабинетов и комнат, забитые парнями и девушками лестницы и коридоры. Все суетятся, кричат в телефонные трубки и друг другу, что-то доказывают, что-то объясняют, о чем-то просят. Но уже через несколько минут я понял, что это не предотъездная суматоха. Люди уходили на фронт и в истребительные батальоны, получали задания и какие-то документы. Здесь же выдавали винтовки и пистолеты, гранаты и бутылки с горючей смесью, плакаты и брошюры. После замерзших московских улиц, где даже на перекрестках я не встретил ни одного милиционера, все, что происходило в райкоме, вселяло надежду.
Я побывал уже в нескольких комнатах, объяснял, но все безрезультатно.
- Тебя вызовут, когда будет нужно, - сказали мне в одной из комнат.
- Без бюро райкома билет не получишь, - сказали в другой.
- Раз уезжаешь, ничего не поделаешь, - сказали в третьей.
- Слушай, не мешай работать! - прикрикнули в четвертой.
Я решился на последний отчаянный шаг - прорваться в кабинет с надписью "секретарь райкома".
Дверь была открыта. В нее беспрерывно заходили какие-то люди - с оружием и с бумагами.
Мне повезло. Когда я вошел в кабинет, секретарь райкома как раз вручал комсомольский билет маленькому парню в белом маскхалате. За спиной у парня висел автомат, и он стоял перед столом секретаря навытяжку, торжественный и не в меру строгий. Впрочем, и сам секретарь не был похож на секретаря: на плечи накинута телогрейка; ватные брюки, заправленные в сапоги; темные волосы над высоким лбом растрепаны, и ростом он, кажется, чуть ниже меня. А лицо красивое, хотя и усталое.
- Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.
- Спасибо, Геннадий Василич! - произнес парень, принимая билет.
- Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! - рассмеялся секретарь. - Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.
- Спасибо, Геннадий Василич, - повторил парень и пообещал: - Не буду!
Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:
- Геннадий Василич, у меня тоже такое дело... с билетом.
- Подожди, подожди, сейчас, - пообещал Геннадий Васильевич. - Вот отпущу людей - и поговорим.
Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:
- Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.