— Нет, вы просто иногда меня удивляете, но объяснять это было бы очень долго.
   Я не сразу нахожу нужные слова, и поэтому всегда слишком долго все объясняю. Эти каникулы действительно так непохожи на все остальные. Обычно в Эмеронсе я живу среди своей семьи, а сейчас я чувствую себя словно бы посторонним. Я лишний раз убеждаюсь, что безнадежно отстал. Всю свою жизнь я только и делал, что отставал, я опаздывал со своими открытиями, со своими тревогами, со своими решениями. Я знаю, что это неизбежно; родители всегда отстают, им никогда не удается определить, насколько дети их обогнали; едва они начинают в этом разбираться, как дети путают все карты, сделав новый скачок вперед. В Шелле мои дети гораздо чаще ходили в гости, чем приглашали к себе. Но даже когда у них собирались друзья, все держались настороженно, молодежь словно сковывал тот суровый дух, которым пропитались стены дома мосье Астена. Здесь, в Эмеронсе, натянутость исчезла. Согласно деревенским законам папаши Корнавеля (а им вскоре подчинились и все остальные), здесь в своих шортах я просто мосье Даниэль, без всяких там титулов и званий. Но я уже отрастил брюшко, меня изводит радикулит, и я не всегда поспеваю за ними. Все идет слишком быстро, нынешняя молодежь совсем другая, чем были мы, она так свободно, независимо и в то же время так спокойно держится.
   — Ролан с Мари… Это тебя шокирует? — снова спрашивает Луиза.
   — Да, несколько.
   Луиза уходит, ее, вероятно, удивляет моя неразговорчивость (а может быть, и мой ответ). Сидя в одиночестве, я смотрю на веточку повилики: цветы, похожие на рупор громкоговорителя, широко раскрываются, вслушиваясь в пение птиц, оно и моему слуху, конечно, гораздо милее всех этих «ча-ча-ча», которые без конца выплевывает из себя транзистор Мари Лебле. Отсутствие этой девицы, во всяком случае, я перенес бы без труда. Я отнюдь не ханжа, да и во все времена такие девицы существовали. Вспомните девочек 30-х годов, как оберегали их слух папы и мамы, уверенные в их неиспорченности, как шептали своим друзьям, допускающим некоторые вольности в разговоре: «Тише, пожалуйста, Мими услышит…» Вспомните этих лицемерных маленьких гусынь, сколькие из них попали на вертел. Даже больше, чем это можно предположить. Видимо, даже больше, чем сейчас. Я не стану, подобно выживающей из ума Мамуле, делая вид, что готовлюсь к уроку по лексике, шипеть в спину Мари: «Курица — самка птиц из породы куриных, славится своим мясом». Ролан с Мари… Тем хуже, я об этом не знал, это не бросается в глаза, ведь юноши и девушки живут отдельно, в двух разных оранжевых палатках, разбитых прямо на траве. Одна из них (в ней живут Ксавье и Ролан) стоит под старым вязом, среди молодой поросли, другая (там помещаются Мари и Одилия) — рядом с кустом цепляющегося за ноги подмаренника. Впрочем, об их отношениях можно догадаться, они постоянно вместе, и что-то многозначительное появилось в их взглядах; их фигуры, когда они идут, тесно прижавшись друг к другу, дышат тем счастьем, которое не удается скрыть даже любовникам, тщательно оберегающим свою тайну. Когда я спросил о них Луизу, она не стала ничего отрицать, но и ничего не утверждала. «Ролан, Мари… все может быть», — ответила она без всякого удивления, смущения, любопытства, словно это касалось их одних, словно речь шла о чем-то вполне естественном и не заслуживающем особого внимания. Ролан, Мари — она даже не соединила их имена союзом «и», они не жених с невестой, не возлюбленные, просто товарищи, возможно — больше, чем товарищи, а может быть, и нет, какая разница? И действительно, ну какая мне разница? Ведь я им не отец, фактически я даже не несу ответственности перед налоговым инспектором и бухгалтером за то, что их чада оказались здесь (ответственность весьма относительная, и все-таки она не дает мне покоя, как ноющий зуб). Короче, если между ними что-нибудь и произошло, для меня в этой истории самое неприятное — легкость, с какой они смотрят на вещи. Они ведут себя как ни в чем не бывало, это их ничуть не волнует и не тревожит. Точно так же, как и моих собственных детей. Но ведь если родители Ролана и Мари ни о чем не догадываются, где гарантия, что мне все известно о моих детях? Лора, с которой я осторожно поделился своими наблюдениями, не могла сказать мне ничего утешительного.
   — Да, мне тоже так показалось.
   Еще одна форма безразличия — безразличие церковной кропильницы — сосуда с влагой, рассчитанной на глупцов:
   — Вы же знаете, теперь женятся не так, как прежде. И не создавайте себе лишних волнений, как обычно.
   Да, как обычно. Как всегда. У моих детей есть глаза. Есть чувства. Они живут в такие годы, когда эти чувства особенно обострены, и в то же время сейчас, как никогда раньше, долго тянутся годы учебы, слишком долго приходится ждать, пока получишь какую-нибудь специальность и сможешь наконец подумать о том, чтобы обзавестись двуспальной кроватью. В старые счастливые времена сыновей женили очень рано, да и девушек выдавали замуж, едва они выходили из младенчества, и не было никаких проблем. Когда же было совершено насилие над природой и возникли эти проблемы, рядом с ними, как всегда в таких случаях, не замедлило появиться лицемерие. Целуйтесь, но помалкивайте, вас слушают дружеские уши. С тех пор так и идет, и что только не скрывается под благопристойной оболочкой. Потом наступило мое время, появились эмансипированные девицы, но они еще чувствовали за собой какую-то вину, хоть и бахвалились этим. Но недолго: грех умирает. Теперь на смену пришли Роланы, Мари и им подобные: они не собираются ждать, для них нет ничего запретного, не существует никаких проблем. Моя чистота — в отсутствии лицемерия. А како— вы мои дети? Я смотрю на них.
   Вот ты, Луиза, так ли ты чиста внутренне, как белоснежно твое белье, благоухающее ароматами всех цветов? Ты живешь в полном согласии со своим телом, в тебе столько чисто женской непринужденности, но это, вероятно, идет от твоего ремесла, в котором много показного. Мне на ум приходит мерзкая студенческая поговорка: «За ее девственность я бы свое состояние не поставил». Слава богу, состояния у меня нет, но что бы я там ни говорил, мне хочется верить все-таки, хотя я сам так рано выпустил тебя на свободу, принес тебя в жертву твоей же независимости, — мне все-таки очень хочется верить, что ты и сейчас все так же чиста, как была даже без большого чуда. Каким бы циником, каким бы бесчестным совратителем ни был мужчина, он в глубине души всегда надеется, что его собственная дочь устоит в той ситуации, в которой перед ним самим не устояли другие женщины.
   Многие отцы были бы спокойны за такого сына, как ты, Мишель, но долго ли тебе еще удастся сдерживать порывы своего сильного тела? Я рад, что Мари досталась другому, и пусть вы будете считать меня странным, неисправимым, старомодным, я все равно не могу согласиться с тем, что отец обязан следить за поведением дочери и закрывать глаза на то, как поступает его сын, если тому подвернулась возможность без особого риска испробовать свои силы на чужой дочери. Теперь в поле твоего зрения осталась одна Одилия, которая, может быть, и не слишком упорно, но все-таки влечет к себе твои взгляды, я это вижу.
   Ты совсем не похож на моих старших детей, Бруно, но я, кажется, что-то подметил и у тебя. Когда ты рядом все с той же Одилией, легкое облачко заволакивает твой взгляд… Нет, пустяки, конечно, пустяки, здесь не может быть ничего серьезного. Ее не назовешь недотрогой, в наше время таковых не существует, но она осмотрительна; правда, в излишней скромности ее не упрекнешь, но вместе с тем она сдержанна. Словом, Одилия не Мари. Здесь она единственная свободная девушка, и она в восторге оттого, что ей оказывают явные знаки внимания студент Политехнической школы, который еще вчера казался ей недосягаемым, и этот юный бакалавр, который всегда держался с ней просто, как товарищ; нельзя сказать, что мои сыновья ухаживают за ней — теперь это не принято, они не рассыпаются в комплиментах и любезностях, иногда даже бывают грубоваты с нею, но они вдыхают аромат ее волос, протягивают ей руку, на которую она опирается, выскакивая на берег, и как бы невзначай подхватывают ее сумку с провизией, что никогда не приходит им в голову сделать для Лоры. Она мила и с тем и с другим, но мила по-разному: старший в ее глазах имеет больше прав на уважение, младший — на доверие; с высоты своих полутора метров она кричит резким голосом перепелки: «Эй, мальчишки!», без конца дурачится, не упускает возможности лишний раз посидеть за веслами, всласть поработать своими маленькими крепкими мускулами, — одним словом, ведет себя как хороший добрый товарищ. Ей, наверно, даже неловко за свою девичью грудь. А грудь уже не спрячешь, и она трепещет под взглядами мальчиков. А по вечерам, когда замолкает портативный радиоприемник и отправляются на добычу лесные совы, мои сыновья то и дело поглядывают в сторону лужайки, где только что закрыли «молнию» на дверях палатки, но матерчатые стенки еще нет-нет да и вздрогнут от прикосновения локтя или колена — там сейчас раздеваются девушки, и хотя они целыми днями ходят полуголыми, сейчас их нагота волнует совсем по-иному, чем под лучами солнца.


ГЛАВА XVIII


   Пять или шесть чаек — их крики доносит до нас ветер — поочередно налетают на пепельно-серую цаплю, которая держит курс к самой большой отмели (их исконному наследному владению), вознамерившись вдоволь полакомиться пестренькими, снесенными прямо в песок яичками. Всякий раз, когда они приближаются к ней, цапля пригибается, вертит своим кинжалоподобным клювом, но наконец, потеряв терпение, тяжело и неловко взмахивает большими, похожими на старые паруса крыльями, поднимается в воздух и улетает, провожаемая пронзительными криками кружащейся вокруг нее в затейливом танце белой стаи.
   — Редкий случай, — замечает Бруно. — Слабые в кои-то веки одержали победу.
   — Все дело в том, кто лучше летает, — откликается Мишель.
   Стараясь не провалиться в ямы, мы переходим вброд реку (вода доходит нам до бедер, а Ксавье и Одилии она почти до пояса) и направляемся к песчаной косе, где стоят наши удочки. Мои сыновья сейчас очень похожи друг на друга. Подобные треугольники, как сказал бы Мишель. Разрыв между ними уменьшается. И по тому, как Мишель постоянно заботится о том, чтобы не потускнел над его головой нимб студента Политехнической школы, по тому, как он все время поправляет и дополняет Бруно, чувствуется, что это беспокоит его и он хочет подчеркнуть существующую между ними разницу: никогда еще он не держался с такой уверенностью. Одилия, поскольку рядом не оказалось других девушек, стала для него пробным камнем.
   Бруно первый замечает сторожок, наклоняется, тянет леску. На третьем крючке яростно бьется огромный угорь. Бруно, как и его брат, терпеть не может снимать рыбу с крючка; он на минуту приподнимается, вероятно, собираясь обратиться ко мне за помощью. Но перед ним стоит Мишель, а чуть подальше Одилия. Бруно снова нагибается, и отцепив скользкого, извивающегося угря, протягивает его брату, который мужественно пятится.
   — Чего ты испугался? — усмехается Бруно. — Самый обыкновенный представитель угреобразных! Не побежишь же ты теперь за рапирой!
   Очко в твою пользу, сынок.
   Меня забавляет, когда он пытается утвердить свое «я» за счет Мишеля, который сразу же хмурится, старается казаться старше, чем он есть, начинает важничать. (Что за взгляд! Можно подумать, что мы с ним одних лет, что он сейчас начнет ворчать, как старый дядюшка: до чего же непочтительны эти молокососы!) Авторитет Мишеля, впрочем, нисколько не пострадал даже в глазах Бруно, которому в конечном счете не под силу тягаться с братом. Правда, Бруно вышел из того возраста, когда играют в детской команде (ему через месяц исполнится восемнадцать лет), и перешел в разряд юношей, но Мишелю двадцать один, и он уже игрок взрослой команды. Силы, как и прежде, не равны.
   В воде, избегая всякого соперничества, одна мысль о возможности которого показалась бы ему оскорбительной, Мишель дает Бруно отплыть подальше и, когда тот достигает заводи, бросается в воду, проплывает мимо брата, не удостоивая его даже взглядом, и, борясь с течением, пересекает самое глубокое место — от черного до красного бакена.
   На земле Мишель не станет состязаться в беге на сто метров. Но если Лора попросит догнать машину бакалейщика, который забыл к нам заехать, Бруно напрасно пускается следом за ним. Мишель летит, как настоящий спринтер, и, покрывая расстояние от дома до дока, опережает его не меньше чем на десять метров. Потом как ни в чем не бывало он молча возвращается к девушкам, и только грудь его высоко вздымается. В наши дни не принято много болтать, важно показать себя. Покоритель сердец немыслим без могучих мускулов.
   В компании Бруно испытывает новые затруднения. Он умеет ввернуть острое словцо, но это мало что меняет — авторитетом он все равно не пользуется. В спорах, развлечениях, прогулках инициатива всегда оказывается в руках Мишеля. Если они решают потанцевать, для Бруно это настоящее несчастье — он неумело топчется на месте. Если вся компания садится за карты, то его без конца поправляют, ругают, учат. Уже одно то, что Мишель великодушно согласился каждое утро обучать Бруно водить машину — и тот скоро сможет получить права, — говорит само за себя.
   Жизнь Бруно облегчают только Ксавье, на фоне которого он явно выигрывает, да Ролан с его сомнительным в известном смысле преимуществом, от чего Мишель рядом с ним кажется мальчишкой.
   Но именно поэтому Одилия, хоть она и не будит в Мишеле петушиного задора, вызывает в нем желание блеснуть своим ярким оперением.
   А в оперении Бруно нет ярких красок.
   К чему вообще может привести все это представление? Оно с каждым днем все меньше забавляет меня и все больше раздражает. Моя мать говорила: «Не нравится мне, когда молодые люди, не имея серьезных намерении, вертятся вокруг девушек. Даже смотреть неприятно, такой у них смешной вид». Теперь нет ни серьезных намерений, ни смешных положений. Современные юноши предпочитают видеть в девушках добрых приятельниц, а затем в этих добрых приятельницах открывать для себя женщину; но мы, их отцы, не знаем, как нам вести себя в этот переходный период; мы оказались в опаснейшем положении, мы не можем ни осудить их, ни одобрить; мы просто теряемся, поскольку теперь все прежние понятия устарели, нет уже ни простушек, ни слишком искушенных девиц, они уступили место тем, кого эта молодежь называет просто «девками». («Девка» — представительница другого пола. И разве не характерно, что в их устах это слово потеряло свой прежний оскорбительный смысл и что из их словаря совершенно исчезли слово «барышня» — оно кажется слишком манерным, слово «девушка» — оно слишком определенное, а также прилагательное «молодая», которое в сочетании со словом «девушка» составляло единое целое).
   И все-таки на этот раз, мне кажется, не я опоздал, а они слишком спешат. Этот мальчишка (осторожнее, мосье Астен, с тех пор как Бруно стал молодым человеком, вам нравится называть его мальчишкой)… Этот парень, который только что сдал экзамен на бакалавра, для которого сейчас важнее всего решить — и решить как можно скорее — или хотя бы обсудить со мной, чем он будет заниматься в жизни или хотя бы чем он будет заниматься в будущем году. А он об этом ни на минуту не задумывается. Он ни разу не заикнулся об этом. Больше того, он нагрубил своему старшему брату, когда тот — черт возьми, ему и карты в руки! — попробовал спросить, что он намерен делать.
   — Да оставь ты меня в покое, не твоя забота.
   Для него куда важнее не ударить лицом в грязь перед Одилией. Ему это не слишком удается, хотя сам он того не замечает, потому что Одилия (они ведь однолетки, но она, как все девушки, кажется старше) все понимает и не обижает его. Впрочем, и остальные, если не считать Мишеля, стараются не унижать его; Бруно с Ксавье всегда готовы услужить другим. По тем же соображениям, по которым старшие дети ставят своего отца — или мосье Даниэля — в один ряд с бабушкой и Лорой (чем старше их отец, тем старше они сами, точно так же как для нас: чем моложе наши дети, тем моложе мы), они обращаются с Бруно, как с неофитом. Единственный, кто, играя роль якобы справедливого судьи, проявляет по отношению к нему спокойную и расчетливую жестокость, — это Мишель. Бруно отдавил ногу Одилии, она хнычет. Мишель щупает ее ногу, качает головой:
   — Ничего, — успокаивает он. — Прости слоненка.
   Бруно посылают в город за покупками, он приносит два кило груш, которые только что появились и, конечно, дорого стоят.
   — Девочки могут тратить не больше тысячи франков в день, — замечает Мишель. — Пустяки, завтра они попостятся.
   Бруно, не подумав, подходит к Мари, которая в сторонке, на плоском камне стирает что-то воздушное.
   — Ты мог бы немного подождать, — одергивает его Мишель, — дай хоть ей выстирать свои трусы.
   И тогда порой Бруно отходит от них, вспоминает о моем существовании, о том, что я издали слежу за его неприятностями, повторяя про себя без особого убеждения: и поделом этому неблагодарному мальчишке, в жизни не всегда все бывает так уж гладко, нечего было ему туда соваться и вообще нечего ему все время там торчать. Но все-таки, мой милый мальчик, я не люблю, когда тебя обижают, даже если эти обиды толкают тебя ко мне, даже если они идут тебе на пользу, даже если они учат тебя уму-разуму. Он молча переживает свои огорчения, я ни о чем не спрашиваю его, не хочу бередить его раны, а он всем своим видом старается показать, что его все это нисколько не задевает, хотя так хорошо знакомое мне посвистывание сквозь зубы говорит об обратном. Но иногда я выдумываю какой-нибудь благовидный предлог — мне нужно заехать на почту, к парикмахеру, в книжный магазин — и прошу отвезти меня в Ансени, чтобы дать ему возможность попрактиковаться, сесть вместо меня за руль нашей малолитражки. И, уж конечно, я не стану бранить его за то, что он слишком резко переключает скорости: удовольствие, которое при этом получает новоиспеченный шофер, стоит старой шестерни.
   Однако мое терпение вот-вот лопнет, впервые в Эмеронсе я готов считать дни. Меня раздражает не только глупейшее соперничество моих сыновей, но и этот непрерывный тамтам, джига, то неистовство, которое опустошает их и отравляет все их развлечения, и тот священный ужас (надоело, все это мы уже столько раз слыша сейчас у нас каникулы), который вызывают у них разговоры на серьезные темы. Мне непонятна ненасытная жажда удовольствий; те небольшие радости, которые я знал в жизни, никогда не утомляли меня. «Не следует слишком много развлекаться, чтобы не пресытиться», — говорила моя мать, которая вообще не знала, что такое развлечения. Они же буквально пожирают их. И меня бесит, когда они, не в силах придумать себе новые забавы, начинают зевать. Гости еще молчат. Но Луиза уже не скрывает, что ей становится скучно.
   — Рыбная ловля, лодка, купанье, рыбная ловля, лодка, купанье… В Эмеронсе только и есть что река. Не слишком разойдешься.
   А ведь по их милости я в какой-то степени испортил себе каникулы. Мой расчет был прост: я надеялся сблизиться со своими старшими детьми, подружиться с ними, понять их. Но я, как правило, оказываюсь вне игры, и мне все труднее бывает предугадать, как они отнесутся к тому или иному поступку. Например, они вечно критикуют «нелепый наряд Лоры». И вот, обидевшись, Лора делает над собой похвальное, как она полагает, усилие и однажды утром появляется в брюках. Вы думаете, она имеет успех? Как бы не так! Все шокированы. Луиза шепчет мне на ухо:
   — Нет, ты только погляди, как она вырядилась.
   — Точно так же, как ты и твои подруги… В конце концов, ей всего тридцать три года, она на полпути между вами и мной.
   — Конечно, — замечает Бруно, — но она моя тетя.
   Я понял, как мне кажется, что, на их взгляд, брюки идут девушкам (правда, брюки требуют узких бедер), а не матерям. Подобно тому как священник перестает быть священником, как только снимает свое облачение, мать в брюках оскорбляет их взор. А Лора для них все равно что мать. Где только эти свободомыслящие прячут свое чувство святого?
   Вот вам другой пример: как они все возмутились, когда наш почтальон, наша местная газета, сообщил, что мы не увидим больше нашего мясника, так как тот, бросив жену с двумя девочками, сбежал с бакалейщицей из Варада.
   — Он оставил ей лавку, — весело уточнил почтальон.
   — И детей! — негодуя воскликнула Луиза. Послушали бы вы Мари — она судила еще строже. и то, что жена открыто ему изменяла, и то, что он пять лет не решался утешиться с другой женщиной, в их глазах не служило ему оправданием. Я хотел поспорить: ведь оставаться в семье было бы с его стороны лицемерием. Но мне тут же возразили, что дело совсем не в жене — измена за измену, он имел право отплатить ей той же монетой, — а в детях, у них есть незыблемые права на отца, который, дав им жизнь, подписал некий нерасторжимый контракт, ведь они могли бы и не появиться на свет. Мне показалось, что в их понимании: «Дети не просили, чтобы их рожали», — контракт был односторонним. Я уже собирался возразить. Но взгляд Бруно, устремленный на человека, подписавшего с ним контракт, ясно говорил, что человек этот принадлежит ему, и, напомнив мне кое о чем, этот взгляд вначале заставил меня промолчать.
   Но потом заставил заговорить, придав мне мужества и напомнив, что если у Бруно есть права на меня, то я отвечаю за него и в случае необходимости должен уметь защитить его от него самого. К сожалению, разговор закончился взрывом. После обеда я застал его на террасе, то есть на той самой площадке, на которой когда-то рыбаки-фермеры складывали, спасая от паводка, сено и навоз и которую мы потом засыпали песком, натаскав его с ближайшей отмели. Отсюда была видна не только лужайка, где в то время стояли палатки, но и река, и окрестности на несколько километров вокруг.
   — Ты один? — спросил я его.
   Прищуренные глаза, поджатые губы и короткий ответ:
   — Они ушли.
   — Ну, тогда послушай-ка меня, сынок… Я заранее приготовил целую речь.
   — Послушай, сынок, нельзя так, с ходу, в самые последние дни решать столь сложный вопрос. Надо заранее посоветоваться с кем-то, что-то разузнать, предпринять.
   И папа в энный раз принимается перечислять различные возможности, он взвешивает, сравнивает и, жестикулируя, произносит одну из тех проникновенных речей, на которые его иногда вдохновляли в лучшие дни его лучшие ученики. Мол, давай поразмыслим вместе, сынок. И может быть, не торопясь, общими силами и придумаем что-нибудь до конца месяца. И, похлопав по плечу сына, который, казалось, сосредоточенно слушая, папа наконец спросил, стараясь его подбодрить:
   — Тебе действительно ничего не приходит в голову? Бруно, казалось, очнулся от своей задумчивости.
   Он конечно, слышал мой вопрос, но это было единственное, что он расслышал из всей моей речи.
   — Нет, просто ума не приложу, куда делись эти мерзавцы.
   И эти слова его вызвали взрыв — один из тех редких, страшных и великолепных взрывов гнева, которые, несмотря на мою обычную сдержанность, у меня бывают.
   — Черт возьми, — завопил мосье Астен, — я целых пять минут распинаюсь перед ним, говорю ему о самых важных вещах, от которых зависит все его будущее, а этот идиот даже не слушает меня! Этому сопляку еще не исполнилось и восемнадцати, он неловок, нескладен, неповоротлив, как медведь, а туда же, красоваться перед барышнями, и сейчас, видите ли, он сидит и ворчит, потому что они оставили его, ушли куда-то подальше крутить любовь…
   Я словно с цепи сорвался. Я кричал так громко, что Лора, изумленная, выбежала из дома. И тут она узнала, что у меня есть сын, по имени Бруно, круглый дурак, безмозглый болван, который годится только на то, чтобы улицы подметать; и другой сын, по имени Мишель, который немногим лучше первого, но который возомнил, что он вышел из бедра самого Юпитера, но, видимо, он вышел из самой верхней части бедра, раз от него до сих пор несет; и кроме того, дочь, о которой тоже стоит поговорить, а, впрочем, лучше совсем не говорить… Одним словом, она узнала, что у меня есть трое детей, трое негодяев, трое, не стоящих наших забот, наших усилий, наших жертв, типичных представителей своего поколения, которые вполне под стать своим друзьям, подающим им неплохой пример. Я уже обрушился на всю нынешнюю молодежь, готов был проклясть весь мир, не забыв, конечно, и самого себя. Лора узнала также, что не было еще на свете такого болвана отца, большего размазни и глупца…
   — Полно, Даниэль, — пыталась она меня успокоить, — мальчик все понял, он раскаивается.
   Он, конечно, раскаивался, но куда меньше, чем я. Он был подавлен, тем более что вдалеке среди полей, среди трепещущих под ветром зарослей ольшаника он в ту же минуту, что и я, заметил на зеленом фоне травы несколько ярких пятен. И пятна эти, не считая одного лимонно-желтого, державшегося в стороне, у изгороди (Луиза обожает ежевику), приближались к нам парами. Бруно впился в них глазами. И в том, с каким жадным вниманием он смотрел на них, я узнал самого себя, и я понял, какой взрыв гнева может вызвать затаенная обида.


ГЛАВА XIX


   Через неделю Мишель уехал в Баланс, Луиза — в Биарриц (там ее ждала работа), кузины отправились к дяде в Овернь, мальчики вернулись домой. Со мной остался один Бруно.
   Разъехались гости вовремя: еще немного, и я бы не выдержал. Был момент, когда, опасаясь какой-нибудь неприятной истории, я даже собирался поговорить с Мишелем. Но потом решил этого не делать — не стоило придавать событиям больше значения, чем они того заслуживали. Я знал, что Мишель слишком хитер, честолюбив и эгоистичен, чтобы дать ущемить себя даже в самом малом. Одилия не так уж и нравилась ему. Я прекрасно понимал, что двигало его поступками: «Как! Позволить Бруно в моем присутствии ухаживать за девушкой, а девушке отвечать на эти ухаживания? Это немыслимо. Я не уступаю своего права первородства. Если я чего-нибудь хочу, я добиваюсь. Во всяком случае, если бы я захотел, я бы добился. Главное для меня — чтобы в этом никто не мог усомниться!» Старая история с огромным ожиревшим догом, который презрительно обнюхивает найденную кость, но накладывает на нее свою лапу лишь потому, что на это сокровище поглядывает голодная шавка. А стоит ей ретироваться, как грозный дог тут же отходит в сторону, даже не коснувшись кости.