Что же касается моего младшего лейтенанта, которого я навестил в Фонтенбло, то он встретил меня с кичливой самоуверенностью; благодаря своим офицерским нашивкам он держался с великолепной непринужденностью, а в ответ на мои намеки, касающиеся планов Бруно, откровенно рассмеялся. О причине его смеха нетрудно было догадаться. Итак, его брат мечтал о девушке, которой сам он пренебрег, которую он мог бы за ненадобностью отбросить прочь. В сущности, его это мало трогало, так же как и будущее Бруно, которое теперь окончательно утверждало его, Мишеля, превосходство.
   — Мелкий служащий ведомства связи, зять проходимца из парижского предместья, — трудновато же мне будет с такими родственными связями подыскать тебе достойную невестку. Во всяком случае, постарайся оттянуть это событие. А впрочем, я сам поговорю с ним при первой возможности.
   Такая возможность представилась через несколько дней, но воспользоваться он ею не смог. В первое воскресенье октября я сидел один в гостиной, поджидая всех и никого — таков теперь был мой удел, — как вдруг я услышал, что из сада меня зовет Лора. За эти пятнадцать лет она так привыкла что-то постоянно носить из дома в дом, что даже сейчас, в полном смятении, выскочила на улицу с подносом в руках, держа его прямо перед собой. Я осторожно взял у нее поднос.
   — Умерла мама, — проговорила она.
   Под взглядами соседей, которые сбежались на ее крики, я отвел Лору домой. В комнате пахло мятным отваром.
   — Я только собиралась взять у нее чашку, — проговорила она, — и вдруг…
   Разбитая чашка валялась на полу в маленькой лужице, которая впитывалась в щели паркета. Мадам Омбур пристально смотрела в потолок, откуда спускались ее веревочки. Подбородок ее отвис, словно она в последний раз зевнула от скуки. Я не спеша достал из верхнего кармана пиджака белый шелковый платок, над которым часто посмеивалась эта достойная дама, считая, что такие платки уже давно вышли из моды, и почтительно подвязал ей подбородок, вспомнив при этом чуть ли не с улыбкой одно из ее любимых изречений: «Лишь когда вы подвяжете мне подбородок, дети мои, я перестану говорить вам горькую правду».
   Почти тотчас же пришел Бруно, один; он сначала страшно побледнел, но быстро взял себя в руки, побежал звонить брату и сестре, старался из всех сил помочь Лоре, которая, тоже превозмогая себя, что-то все делала, приводила что-то в порядок, тихонько всхлипывая.
   На следующий день снова все тот же Бруно занялся выполнением всяких формальностей: оформил целую кучу бумаг, договаривался о похоронах, составлял извещение о смерти, помогал уложить бабушку в гроб, принял человек пятьдесят, которые приходили выразить нам свое соболезнование и повторяли одни и те же слова, обычно произносимые после смерти тяжело больного человека: «Для нее это было избавлением от страданий» (следовало понимать: и для вас тоже, мои бедняжки!).
   В среду утром под веселыми лучами неяркого осеннего солнца, которое словно отдавало последние почести усопшей, Мамулю опустили в семейный склеп Омбуров, где уже покоились майор, Жизель, дедушка, бабушка и тетка… Мишель в новой форме, с черной повязкой на рукаве открывал траурное шествие, за ним следовало гораздо больше народа, чем я ожидал. Луиза в трауре была прелестна. Обе семьи Лебле в полном составе явились с моей будущей невесткой, она была сегодня бледна, что вполне соответствовало обстоятельствам; и мне было даже приятно, когда, пожав сначала руку Мишелю, она поцеловала Бруно, Лору и меня на глазах у своего отца, который почтительно склонился, приложив шляпу к груди. Лицей был представлен самим Башларом. Я заметил, что мой кузен Родольф сильно растолстел. Лица родных были печальны, атмосфера грусти царила вокруг. Я вернулся домой почти что с чувством удовлетворения, и на память мне снова пришли слова моей тещи, сказанные ею после смерти одной из ее подруг: «Похороны стариков никогда не бывают драматичны, они так мало уносят из жизни».
   Самый неприятный момент наступил позже, когда Лора вошла с нами в комнату матери и открыла верхний ящик комода в стиле Людовика XV. (И хотя я решил остановить поток воспоминаний, эту благопристойную форму некрофагии, в моих ушах так и звучал голос тещи: «Этот комод, Даниэль, — подделка».) Лора достала коробку из-под печенья, в которой лежали три небольших футляра и запечатанный конверт — эта миссия была возложена на нее уже давно — и вручила их по назначению. Кольцо с печаткой, принадлежавшее майору, досталось Мишелю, обручальное кольцо Жизели, которое я так и не взял обратно, перешло к Луизе, обручальное кольцо бабушки — Бруно, который должен был передать его своей невесте. Я получил конверт, но не стал его вскрывать, так как нам еще предстояло нарушить полувековую неприкосновенность маленьких тайн, разобрать бумаги, отделить ненужное от важного, во всяком случае, от того, что могло показаться важным нотариусу.
   Когда я прочел письмо, написанное два года назад, я не смог сдержать улыбки. Уже с подвязанным подбородком Мамуля решила еще раз сказать мне горькую правду:
   «Не бойтесь, Даниэль, это не духовное завещание. Я просто хочу поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали, хотя вы имели все основания не делать этого. Правда, вы не захотели осчастливить меня, став второй раз моим зятем, но я понимаю, что то было ваше право и мы, вероятно, не заслужили такой чести.
   Я никого не поручаю вашим заботам. Вы и так слишком справедливы. У вас столь сильно развито чувство виновности, что, будь вы верующим человеком, из вас вышел бы образцовый монах. Однако будьте повнимательней к Мишелю: жизнь обламывает крылья даже самым сильным. Не забывайте и Луизу: мне сначала казалось, что все дело в ее молодости, что ее кровь отравлена жаждой наслаждений, теперь же я вижу, что главное в ней — честолюбие кокотки. Пристройте ее как можно скорее. Следите и за Бруно, но на некотором расстоянии.
   И все-таки два слова о Лоре. Помните, что в нашей семье не вы один были пеликаном. От этого не умирают и даже в общем совсем неплохо живут. Не так ли? Но пеликанам, оказавшимся не у дел, тяжело сознавать, что их зоб никому не нужен.>.»
   Усопшая прорицательница не открыла мне ничего нового. Она оставляла мне двух детей, к которым я не был достаточно внимателен, и третьего, которого я слишком щедро одарил своими заботами.
   И, кроме того, Лору, которую ей не удалось спихнуть мне в жены, — я все это слишком хорошо знал. Смерть мадам Омбур ставила одну очень щекотливую проблему. Они с дочерью жили в основном на ее небольшую вдовью пенсию. После смерти майора домик в Анетце достался моим детям, тогда как право собственности на дом в Шелле без права пользования доходами от него переходило к Лоре, а право пользования доходами от него — к ее матери, так же как и имевшиеся у майора небольшие сбережения. Теперь пенсии больше не было. После раздела небольшой ренты — менее ста тысяч франков в год — с моими детьми, ее сонаследниками, Лоре достались бы жалкие крохи, которых едва хватило бы на поддержание дома и уплату налогов. На жизнь ей ничего не оставалось. Если бы она решила работать, единственной возможностью для нее было устроиться компаньонкой или же — что звучало менее красиво и даже унизительно, но сохраняло бы ей независимость — приходящей служанкой. Еще хорошо, что она умеет все это делать! Обычно, когда в один прекрасный день белоручки из мелкобуржуазных семейств остаются без куска хлеба, девять из десяти не могут справиться с работой той самой прислуги, которую они за человека-то не считали. Если же вместо того, чтобы наниматься в услужение к чужим, Лора решит хотя бы временно, — пока из гнезда не вылетит последний птенец, — по-прежнему вести наше хозяйство, она, конечно, сочтет за оскорбление брать от меня деньги; ясно, что она предпочла бы оставаться с нами в том несправедливом рабстве старых теток, которым оказывают милость, эксплуатируя их одиночество, и которые, улучив свободную минутку, наспех латают свою старую одежду, не смея потратить на себя ни одного вашего гроша.
   Оставалось одно решение: продать дом и купить пожизненную ренту. Но для Лоры это значило расстаться со всем, что ей было дорого, и к тому же обобрать своих племянников. Когда я в тот вечер намекнул ей на такую возможность, она просто остолбенела.
   — Вы же сами не хотите этого! Дети в том возрасте, когда в любую минуту может очень остро встать вопрос о квартире. В таком случае будет очень легко разделить наш дом.
   Я горячо поблагодарил ее, пожалев, что дом Астенов не делится так просто.
   Снова потекла обычная жизнь. Мы не решили ни одного вопроса, кроме вопроса о наследстве, которое было еще меньше, чем мы думали. Луиза отказалась от своей доли. Мишель, который сначала хотел получить часть дома без права пользования доходами, был вынужден последовать примеру сестры. Бруно устроил мне сцену: закон не разрешал мне поступить так же, — то есть отказаться от его имени, — так как он был еще несовершеннолетним.
   Вообще он внушал мне беспокойство. Смерть бабушки, конечно, подействовала на него, но все-таки одним этим трудно было объяснить его подавленное настроение.
   Он жил в постоянном нервном напряжении, хотя явных причин на то не было. С семьей Лебле у него, видимо, все шло гладко. Я как-то снова встретил отца Одилии, который, ничем не выдав своих намерений, сказал мне:
   — Надеюсь, работа на почте не помешает Бруно изучать право. Хотя у меня и большой опыт в делах, но, честное слово, я иногда очень жалею, что в свое время не получил юридического образования.
   И уж тем более все должно было идти гладко у него с Одилией. В этом нетрудно было убедиться, взглянув на них, когда они бывали вместе, и я невольно вспоминал о том времени, когда мы с ним так же улыбались друг другу, спаянные горячим свинцом молчания.


ГЛАВА XXVI


   Мне всю жизнь, вероятно, суждено оставаться в дураках. Я прекрасно видел: что-то произошло, Бруно ходит вокруг меня, ищет удобного случая заговорить, но в последнюю минуту отступает, отказывается от своего решения, действуя по принципу: отложи на завтра то, что трудно сделать сегодня. Мне даже показалось, что Одилия, влияние которой становилось все очевиднее, чегото от него требует или, во всяком случае, чего-то нервно ждет. И поскольку мне и самому трудно бывает первому начать разговор и я ненавижу в себе эту слабость, я совершенно не выношу, когда на меня начинают смотреть, как на палача, на неприступного вершителя чужих судеб, с которым нельзя быть откровенным.
   Я даже подумал: «Уж не решили ли Лебле дать задний ход? И не явилось ли тому причиной то, что Бруно занимает такую незавидную должность? Но ведь фактически они дали свое согласие. Может быть, они надеются подыскать ей более блестящую партию? Но, дети мои, вы, видимо, просто смеетесь надо мной. Всему Шеллю известно, что дела конторы идут из рук вон плохо, что у нее есть по крайней мере четыре или пять очень опасных конкурентов. К тому же девушка в наших руках, мы ее держим крепко и не собираемся выпускать; я отнюдь не хочу, чтобы Бруно получил отставку, мне ведь совсем нелегко было примириться с существованием Одилии, и у меня нет никакого желания привыкать к другой девице, которая может оказаться куда более опасной похитительницей сыновей, чем эта в конечном счете милая и выдержанная девушка, которая в общем подходит нам и вряд ли должна разбить нашу семью».
   Меня беспокоила еще одна мысль: «Не дошли ли до них какие-нибудь слухи о происхождении Бруно? Но ведь сам он ни в чем не виноват. И если его происхождение кого-то должно задевать, так только меня, меня одного, а я с этим давно примирился. К тому же трудно вообразить себе, что они о чем-то пронюхали. Об этом знали лишь три человека: один из них только что умер, а двое других уже пятнадцать лет хранят семейную тайну, и за них я могу головой поручиться. Никто не сможет опровергнуть того, что записано в свидетельстве о рождении Бруно!» Я не понимал. Я никогда ничего не понимаю. Но во всяком случае я готов был встать на защиту своего сына…
   И вот как-то утром, опаздывая и обжигаясь какао, Бруно уронил свою кружку, которая чудом не разбилась, какао не попало ему даже на брюки. Однако Бруно выругался, наклонился, поднял кружку, тут же неловко снова выпустил ее из рук, и на этот, раз она разлетелась на мелкие куски. Лора, гладившая белье Луизы — Луиза приносит ей стирать свое грязное белье, — подобрала осколки и сказала со спокойствием куда более обидным, чем любой упрек:
   — У тебя что-то не ладится, мой мальчик? Я добавил:
   — Если у тебя и впрямь что-то случилось, мог бы, кажется, об этом сказать.
   Арабское шествие. У дверей Бруно оглядывается.
   — Извини меня, папа, — говорит он, — я боялся тебя огорчить. Поговорим об этом в обед.
   Подождав, пока затихнет шум его шагов, Лора снова берется за утюг и ставит его на рукав кофточки, от которой поднимается пар.
   — Каждый день или почти каждый день встречаться с девушкой и думать, что тебе придется ждать еще целых три года, — ясно, это его мучает.
   — И вы думаете…
   — Готова руку положить в огонь, что он попросит вас поторопиться со свадьбой.
   — Даже не отслужив в армии! Пусть и не надеется, — бурчит мосье Астен.
   Антракт. Ничего, отыграюсь на своих лентяях. Бруно, который работает всего в трех километрах от дома и приезжает обедать с теткой, видимо, забыл, что я обычно возвращаюсь только вечером. Но сегодня я нарочно постараюсь приехать к обеду. Бруно уже расправляется с эскалопом.
   — Ну, так что же? — спрашивает мосье Астен.
   — Подожди, папа, дай мне хоть пообедать, — отвечает Бруно с полным ртом.
   Четыре взмаха вилкой, Бруно вытирает губы, пьет, снова вытирает салфеткой рот — ничего не скажешь, мальчик хорошо воспитан.
   — Послушай, папа…
   Я давно готов его слушать, так же как и Лора, которая жует, почти не двигая челюстями. Наконец пробка вылетает и наружу вырывается незатейливая речь, обдуманная между двумя почтовыми операциями.
   — Послушай, папа, я уже поступил на службу. Теперь я зарабатываю себе на жизнь. Конечно, это не золотое дно, особенно хвалиться нечем, но через несколько лет, если я смогу окончить юридический факультет и поступить в высшую школу ведомства связи, я получу приличную должность…
   Это только вступление. О главном ни слова; ничего нового. Пока я ковыряюсь в салатнице, он все убеждает и убеждает меня. Передо мной проходит длинный ряд блестящих должностей, которые ярко сверкают над миром серых блуз, пыльных тюков с корреспонденцией, ящиков с бесчисленными отделениями и лежащих навалом посылок и бандеролей: контролеры, инспекторы, экспедиторы, приемщики и другие почтовые служащие и в заключение, — почему бы и нет, раз таковые существуют, — начальники.
   Но Бруно скромен и в своей скромности практичен.
   — Во всяком случае, если я приложу достаточно усилий, то, став старшим служащим, я смогу просить, чтобы мне доверили приходную кассу, и тогда с процентными отчислениями это уже кое-что даст…
   — Ну а короче? — говорит отец.
   — Короче, — повторяет Бруно без всякой иронии, — раз уж я на правильном пути, то я не понимаю, чего ради мы с Одилией должны ждать.
   Лора напряженно молчит. Так же, как и я. Бруно буквально из кожи вон лезет.
   — Поженимся мы или нет — ну что от этого изменится? Мы могли бы жить здесь, с тобой, Одилия работала бы…
   — А хозяйство вы свалили бы на Лору? — вдруг язвительно спрашивает мосье Астен.
   — Бог мой, — откликается Лора, — если бы все дело было в этом!
   — И вы жили бы паразитами за счет семьи, — продолжает сурово мосье Астен, — вы жили бы, ни о чем не беспокоясь. Это вполне естественно, когда речь идет о ребенке, но так не имеет права поступать мужчина, который, создавая семью, берет на себя определенные обязательства. Однако и это еще не самое главное, я не изверг и не скупец. Но неужели ты и впрямь думаешь, что, обзаведясь семьей, ты с твоими данными кончишь юридический факультет и твою высшую школу или что-то там еще? Видел я таких слишком быстрых молодых людей, которые, влюбившись в чересчур благоразумных девиц, женились очертя голову, обещая себе заниматься усерднее прежнего, но сразу же увязали в своей кровати, в своей работе, в домашних делах, в заботах о том, как дотянуть до получки, в тысячах каждодневных неприятностей. Не говоря уж о семейных скандалах. Молодые пары, которые боятся подождать со своей великой любовью, так спешат, что и оглянуться не успеют, как уже оказываются среди кучи грязных пеленок!
   Бруно — этот ребенок — вспыхивает. Он окончательно теряется и лишь бормочет…
   — Папа…
   — Нет, Бруно, я и так пошел на слишком большие уступки. Я не могу своими руками толкать тебя в пропасть. А подумал ли ты о том, что будет с Одилией, если тебя пошлют на два года в Алжир защищать французскую нефть? Мало ли как могут сложиться обстоятельства. А она останется здесь, да еще с ребенком на руках!
   Снова арабское шествие. Бруно отодвигает нетронутый десерт, отбрасывает салфетку и, так же как и утром, бросается к двери. У самого порога он снова обретает мужество.
   — Извини меня, папа, — говорит он очень быстро, — но ребенок скоро должен будет появиться.
   И уже совсем не так мужественно устремляется к своей малолитражке, оставив Лору на этот раз подбирать осколки отцовского гнева.
   Но я даже не был разгневан. Мы оба с Лорой, которая очень старательно снимала спиралью кожуру с яблока, подавлены и смущены.
   — Мы такого не заслужили, — шепчет Лора, впервые в жизни сетуя на судьбу.
   Ее счастье, что она не может сидеть без дела, и потому ее растерянность не так бросается в глаза.
   — Бруно! Я просто отказываюсь верить. И как только это у него получилось? — продолжает она наивно.
   — Так же, как и у всех, — отвечает мосье Астен, которому хотелось бы, чтобы она помолчала.
   К его блистательной судьбе прибавилось еще одно великолепное звено. Этот милый добрый мальчик, такой ласковый, каких теперь и не встретишь, продолжает славную семейную традицию, осчастливливая нас еще одним незаконным ребенком. О слепая любовь отцов! Как она помогает верить в невинность своих детей! Я как сейчас вижу Бруно, сидящего на каменной ограде рядом с девицей Лебле, я вижу, как он несмело прижимается к ее виску, прижимается так осторожно, что наивный папаша даже подумал: его Бруно еще и пальцем до нее не дотронулся. Ну что ж, вы, как всегда, ошибались, все было гораздо проще: тут не было страха показаться размазней или слюнтяем. Они просто пресытились и могли себе позволить роскошь быть сдержанными. К чему им были первые несмелые ласки, когда для них не существовало никаких запретов!
   — Кушайте, Даниэль, — говорит мне Лора. — Вы можете опоздать. Мы обсудим все это вечером.
   Я ем. Ем вялую позднюю редиску. И, кажется, говядину. Нет, телятину. И безвкусную очищенную мягкую грушу с вырезанной серединкой, разделенную на четыре части. Мне казалось, что в нравственном отношении Бруно похож на меня. Какая же между нами оказалась невероятная разница; там, где я ждал слишком долго, он не стал и раздумывать; там, где я никогда не посмел бы сделать первый шаг, он пошел до конца; там, где я превозмогал себя, ему явно не хватало терпения. И к чему он пришел, бедный мальчик! Он загнан в угол. Словно крыса. Он вынужден спешно исправлять положение. И он это сделает, он уже с жаром принялся за дело. Сегодня. Исправлять, поправлять — уже одно это слово говорит о том, что тут не все ладно, что теперь придется строить жизнь по воле случая, придется все время об этом думать, тайком поглядывая на эту трещину, которая, конечно, целиком на твоей совести, и все время бояться, как бы и само твое счастье, сколоченное на скорую руку, еще где-нибудь не треснуло. У меня, очевидно, отсталые взгляды. Ничего не поделаешь, я безнадежно отстал. Моя мать говорила: «Тот себе не помогает, кто все время уступает».
   Она говорила это мне, тому, кто часто уступал. Действительно, проклятия — не моя стихия. Впрочем, когда девушка уступает юноше, это значит, что и юноша уступает девушке и что он не уважает не только ее, но и самого себя. Можно было бы сказать: он изменяет самому себе. Или даже: он изменяет ей с ней же самой. Так же, как в свое время, вступив в связь с Мари, я изменил нашей любви.
   — Нет, не судите — и не судимы будете, ведь и сами мы не безгрешны. «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень», — сказано в Евангелии от Иоанна, который тут же добавляет (как видите, и Писание не лишено юмора): «И они стали уходить один за другим, начиная от старших до последних». Одилия, конечно, не Жизель, хоть я и делаю вид, что меня пугает якобы существующее между ними сходство. Она по крайней мере никому не изменяла. И как понять, какую роль в том, что произошло, сыграла любовь, а какую чувственность, которая нам кажется вполне естественной у сыновей и непростительной у девушек? Здесь не было и того предательства женщины, которая, оправдываясь своей неудовлетворенностью, заводит себе любовника. В ее поступке, в том, что она уступила Бруно, не задумываясь над тем, к чему это может привести, нет ничего похожего на слабости Луизы, которая никогда не забывает о соблюдении приличий. Тут была глупость, была греховность объятий, пробуждающих в нас инстинкты, эту приманку, на которую ловится несовершенная человеческая природа. Была сладостная капитуляция, белое полотно, полотнище белого знамени, а знамя следует держать в чистоте…
   — Без двадцати два. У вас лекция, — говорит обеспокоенная Лора.
   Когда-то человек в шелковых чулках, какой-то епископ, ошибся, составляя перечень человеческих грехов: это, конечно, проступок, но не преступление.
   Второй антракт. В шесть часов я был уже дома, рассчитывая, что Бруно вернется в половине восьмого. Но он не появился ни в восемь, ни в девять. В десять Лора начала то и дело выбегать из дому, чтобы посмотреть, не появился ли он в конце улицы — этого безмолвного коридора с двойным сводом — лампочек и звезд. Наконец зазвонил телефон. Это Луиза.
   — Бруно у меня, — сообщила она. — Вместе с Одилией. Вообрази, они не смеют вернуться домой. Это ловко! Колыбель не такой уж плохой подарок от жениха, веселая жизнь ждет Одилию.
   И следом за этой тирадой нравоучительное замечание:
   — Неужели они не могли быть поосторожнее?
   Да простит мне святой Мальтус! Что мне до отягчающих обстоятельств, результат говорит сам за себя. К чему лишние слова!
   — Скажи им, чтобы они немедленно возвращались. Я, кажется, никого еще не съел.
   Они появились лишь в одиннадцать, гораздо менее смущенные, чем был бы я на их месте, но все-таки они шли гуськом. Бруно, который на этот раз вынужден был держаться храбро, шел впереди, прикрывая своей спиной, словно щитом, Одилию.
   — Не усложняйте своего положения и не стройте из себя детей, — сказала Лора, взяв девочку за руку. — Садитесь, Одилия.
   Она всегда обо всем подумает. И пока она усаживает будущую мать, у которой, теперь я понимаю почему, так развилась согласно моде грудь, я стараюсь придумать, как мне начать разговор, и, кажется, нахожу подходящую фразу.
   — Признаюсь, Одилия, я больше вам доверял.
   — Не обвиняй ее, — протестует Бруно. — Мне это далось не так просто.
   Одилия даже подпрыгивает при этих словах.
   — Не станешь же ты утверждать, что сознательно поступил так? — говорит Лора.
   — Конечно, сознательно! — откровенно признается Бруно.
   Но он тут же поправляется:
   — Я, конечно, говорю не о ребенке.
   — Ты, право, огорчаешь меня, — замечает мосье Астен, — я тебе тоже очень доверял.
   — Знаю, — отвечает Бруно, — но тебе-то легко говорить. А каково было мне! И потом Одилия — теперь-то я могу это сказать — в то время еще ничего не решила. И вот однажды вечером я воспользовался случаем…
   — У тебя никто не спрашивает подробностей, — одергивает его Лора.
   И медленно повернувшись к Одилии:
   — Вы еще не решили для себя самого главного и все-таки пошли на это!
   — Он просто ничего не понял, — отвечает Одилия.
   И затем тише, с какой-то особой интонацией, от чего она сразу преображается, заканчивает:
   — Он никогда ничего не может толком сказать, он всех боится, не верит в себя. А это по крайней мере было доказательством…
   Словно ангел пролетел рядом с нами, и пусть его крылья потеряли свою белизну, от него повеяло теплом. Лора о чем-то сосредоточенно думает, что-то прикидывает в уме, даже шевелит губами.
   — Если я правильно поняла, это случилось во время каникул и вы беременны уже три месяца?
   Мосье Астена снова охватывает раздражение, его беспокоит совсем другое. Если она пошла на это по собственной воле, то такая искушенная девица стоит двух.
   — И с тех пор вы продолжали в том же духе? — спрашивает он.
   — Раз она моя жена, — невозмутимо отвечает Бруно.
   Мы с ним говорим на разных языках. Ни ей, ни ему не стыдно; им только неприятно, да еще они побаиваются родителей, у которых сохранились отвлеченные, полумистические представления о чистоте, неприкосновенности, законности, тогда как в сердечных делах, так же, как и в вопросах плоти, вполне достаточно откровенности и простоты. За красивыми чувствами они не видят, как видели мы, первородное, звериное начало, страшного зверя, который только ненадолго притаился, чтобы удобнее напасть на них. Они приручили этого зверя, освоились с ним, сделали его безобидным, и когда наступает время пить, спать или любить, они дают ему насладиться, дают волю его инстинктам.