Я думал, размышлял и не мог примириться с тем, что произошло. Родителям, у которых с возрастом память становится короче, кажется непостижимым, почти противоестественным тот все возрастающий интерес, что проявляют их дети к каким-то незнакомым людям, еще вчера затерянным среди огромного человеческого муравейника, а сегодня вдруг забравшим такую силу, такую власть; эти люди открыто или тайно вторгаются в вашу жизнь, лишают и отца и мать их прежнего могущества, спокойствия, царившего до тех пор в доме за пергалевыми занавесками.
   Вы видите, я старался укрыться под маской юмора: старый, испытанный прием, без которого трудно обойтись педагогу и который так ценится в нашей стране, где предпочитают полировать свою ярость. Не знаю, что бы я отдал, лишь бы только вернуться на два года назад, снова почувствовать себя сиамским близнецом своего сына, снова жить с ним одной жизнью. Я ждал. В ожидании я следил за ним, не сводил глаз с часов, точно так же как он следил за мной во времена Мари. Я замечал все, то есть почти ничего. Бруно казался немного усталым, слегка озабоченным, но, как всегда, собранным, он вел себя сдержанно, но не сторонился меня, он все реже жертвовал для нас своими воскресеньями, но все-таки пытался уделять нам какое-то время. В доме бабушки, где ни о чем не догадывались, а если бы и узнали, то только посмеялись бы над этим, акции Бруно росли.
   — Он становится просто молодцом, — говорила Лора, когда у нее случались приступы откровенности.
   — Как вам повезло с детьми, мой друг, подумать только: блестящий ум, красавица и верное сердце! — шептала мне одряхлевшая Мамуля, которая, угасая с каждым днем, становилась все прозрачнее и отрешеннее; мы навещали ее не чаще раза в неделю, когда у нее бывали короткие моменты просветления, и проводили минут пять среди всех ее нелепых веревок и безделушек.
   Верное сердце, да, конечно! Но когда это сердце приходится делить то с тем, то с другим, а теперь еще с этой невесть откуда взявшейся девицей, которая, вероятно, посмеивается над его верностью, это действует не слишком-то вдохновляюще.
   Это были последние слова, обращенные ко мне моей тещей, слова, как и следовало ожидать, насмешливые. Через два дня ее разбил паралич. Правда, на этот раз она выкрутилась, но у нее отнялись язык, руки и ноги. Лора отказалась нанять сиделку, уверяя даже, что в таком состоянии мать будет менее требовательна и за ней легче будет ухаживать.
   Мы дали себя убедить со снисходительной благодарностью тех, кто привык к героизму одного из членов семьи, хотя такое «облегчение» выразилось в том, что похудевшая, побледневшая, растрепанная Лора, не зная отдыха, сновала из дома в дом, постукивая своими туфлями без задников.
   Прошел месяц. Незадолго до пасхи я узнал от одного из своих коллег, что Луиза почти на правах хозяйки устроила танцульку, чтобы отпраздновать новоселье в доме мосье Варанжа: «Вечер был очаровательный, мой сын был среди приглашенных». Луиза не стада отрицать:
   — Ну и что же, — сказала она холодно и ничуть не смутившись, — разве я не могу устроить свою жизнь?
   — Какую жизнь? — спросил мосье Астен.
   — Ту, которую можно назвать настоящей жизнью, — нетерпеливо бросила она. — Знаешь ли ты, что я уже зарабатываю больше тебя? Может быть, ты предпочитаешь, чтобы я вообще переселилась в Париж?
   — Ну что ж, пожалуйста, — ответил мосье Астен, тут же пожалев о своих словах.
   — Хорошо, я об этом подумаю, — проговорила Луиза дрогнувшим голосом, затем добавила: — Вместо того чтобы выслеживать меня, ты бы лучше занялся Бруно. За него действительно стоит поволноваться. А мы с Мишелем знаем, чего хотим добиться в жизни, и не беспокойся, мы не пожертвуем своим будущим ради какой-нибудь чепухи.
   Больше она ничего не сказала, но я очень скоро выяснил, что Бруно перестал посещать лекции. Мне ничего не стоит, если только я на это решусь, выудить любые сведения в профессорском кругу: у меня, серенького учителя, столько преуспевших друзей, которые будут в восторге продемонстрировать передо мной лишний раз свое могущество, оказав мне эту «любезность». Один из них, тот, что в свое время позволил себе роскошь одну за другой защитить две диссертации в области филологических и юридических наук, известный среди студентов своей придирчивостью на экзаменах и манерой шмыгать носом, за что его прозвали «соковыжималка», не стал от меня скрывать:
   — Бруно? Да, я его не вижу уже целую неделю. Скажу тебе откровенно, дела у твоего сына идут не блестяще, далеко не блестяще…
   В тот же вечер после ужина я решил поговорить с Бруно. Он тоже не стал ничего отрицать.
   — Все точно, — сказал он. — Я хотел подождать еще эту неделю. Узнать результаты конкурса, и тогда сразу обо всем тебе рассказать.
   — Конкурса? — проговорил я, потрясенный. — Какого еще конкурса? Ты участвовал в конкурсе, ничего не сказав мне об этом?
   — Я принял участие в конкурсе ведомства связи, — ответил Бруно смиренно, но твердо. — Ты же знаешь, я не блещу способностями. Я хочу заняться тем, что мне по силам. Если я не пройду здесь, то попытаюсь найти себе что-нибудь подходящее в системе налоговой инспекции, в какой-нибудь конторе или, может быть, в административном аппарате. Ведь неизвестно, что ждет впереди, а я не желаю сесть в лужу со своей неоконченной, никому не нужной работой на звание лиценциата. И потом, мне бы хотелось как можно скорее начать зарабатывать себе на жизнь.
   У него появились какие-то секреты, он принимал без моего ведома решения, собирался поставить меня перед свершившимся фактом, приводил мне разумные доводы, которые скрывали истинные причины его поведения и лишали меня права возмущаться; он держался с непривычным для него спокойствием и хладнокровием; этот незнакомый мне, вкрадчивый, непроницаемый мальчик научился владеть своим лицом, мне казалось, что душа его поражена медленно разъедающими ее микробами… Нет, моего сына подменили!
   — Экзамен прошел благополучно, — продолжал он. — Результаты станут известны недели через две. Но я думаю, все будет в порядке.
   — Нечего сказать, блестящие у тебя перспективы, ты далеко пойдешь! — воскликнул мосье Астен.
   Моего бедного Бруно, которого и так не очень щедро одарила природа, лишали последних возможностей, превращали в полное ничтожество. Его останавливали на полпути, а ведь этот паренек, хоть и очень медленно — что ж, иногда и черепаха догоняет зайца, — мог все-таки чего-то добиться.
   — Я все равно не ушел бы далеко, — невозмутимо продолжал Бруно. — Ну, а когда я начну работать, я смогу учиться в высшей школе ведомства связи, она готовит для себя кадры. К тому же мне ничто не помешает, поступив на службу, продолжать изучать право.
   Он еще и практичен: откладывает трудности на более поздний срок. Я все больше волновался, едва сдерживая готовый сорваться вопрос: зачем, чего ради? Я знал. И я не хотел знать. Я тоже постараюсь быть непроницаемым, мне это необходимо, чтобы выиграть хоть немного того драгоценного времени, которое разрушает даже камень. Я решил прибегнуть к напыщенному стилю:
   — Итак, твой брат изобретет одну из тех машин, что преобразят мир, твоей сестре будет завидовать весь Париж, а ты в своей серой форменной блузе, уткнувшись носом в ящики с перегородками, будешь доблестно сортировать почту! Ничего не скажешь, мой друг, ты выходишь в люди, выходишь в люди. Мне только хотелось бы знать…
   Я сделал вид, что колеблюсь. Вздохнул.
   — Мне только хотелось бы знать, к чему ты стремишься в жизни?
   Бруно не колебался, не вздыхал. Он сразу же ответил:
   — Боже мой, папа, я думаю, что главное в жизни — быть счастливым.
   Он хотел быть счастливым! Я так и вскипел. Для дураков это слово так хорошо рифмуется с любимым, для осторожных людей — с трусливым, для балагуров — с болтливым. «Мы так счастливы будем вдвоем, столько радостных дней проведем», — откуда у него это сердце мидинетки? Видите ли, на сладкое его потянуло, захотелось тихого счастья — мечты обездоленных и слабых, которые, как и все остальное, достается имущим и сильным. В течение своей долгой счастливой жизни я собрал великолепный статистический материал по этому вопросу. Но кому здесь нужны твои прорицания, Кассандра? У нового поколения вместо философов — певцы. И Бруно уже пел мне:
   — Ведь мы только для того и стараемся преуспеть в жизни, чтобы быть счастливыми. И если ты счастлив, не совершив особенных чудес — что бы там ни думали по этому поводу люди, — ты все равно преуспел.
   Скромный преподаватель из парижского предместья, незадачливый вдовец, я уже дважды в жизни упускал свое счастье; и теперь, в роли покинутого отца, я чувствовал, что оно в третий раз ускользает от меня. Разговор вдруг снова оживился.
   — Ты что-то очень торопишься!
   — Мы все торопимся: Мишель, Луиза, я, вся молодежь. Вы оставили нам такой мрачный мир. И у нас, может быть, мало времени впереди.
   — Мало времени? Для чего, сынок?
   — Для того, чтобы быть счастливыми, — с досадой вздохнул Бруно, словно стыдясь, что ему приходится повторять эти слова.
   — Ив чем же ты видишь счастье?
   Бруно прищурился. Потом опустил глаза, подыскивая нужные слова, чтобы не разбередить моих ран; не знаю, чего здесь было больше: осторожности, взволнованности, самых искренних чувств, но ответил он уклончиво.
   — А разве для тебя самого не была счастьем моя мать?
   Да, Жизель была моим счастьем, но каким убогим, зыбким и ненадежным! А потом моим счастьем стала Мари, которую я принес в жертву Бруно. Ожившая обида дала мне силы проговорить с иронией:
   — И что же, в свои восемнадцать лет ты уже добился от какой-нибудь юной особы доказательств ее нерушимой любви?
   Бруно взглянул на меня своими серыми глазами, явно удивленный язвительностью моего тона.
   — Нет, об этом еще рано говорить, — сказал он.
   Он казался невозмутимым. Я тщетно всматривался в его лицо, я не мог отыскать в нем ни тени самодовольства, никакого следа страданий несчастного влюбленного. Об этом еще рано говорить, браво! И незачем ускорять ход событий. Незачем мне готовить себя к этому и наспех кое-как вооружаться. Напротив, постараемся затормозить события, прикинувшись добродушным простаком.
   — В общем все это ерунда! — воскликнул мосье Астен. — Хорошо, что пока об этом рано говорить. Должен сказать, что подобную глупость я не разрешу преподнести себе раньше, чем через тридцать шесть месяцев. Ведь тебе только восемнадцать лет.
   Бруно ушел к себе в комнату, ничего не ответив. Я тоже поднялся к себе, даже не поцеловав его, как обычно перед сном. Надо полагать, что последнее слово им еще не было сказано. И сказано оно, верно, будет еще не скоро. Неужели у меня не хватит силы воли, неужели я пойду у него на поводу, неужели дрогну, глядя на его сердечные томления, забыв о несравненно более глубоких страданиях, которые часто ожидают в будущем тех, кто в юности не устоял перед мимолетным соблазном? Было бы даже неплохо, чтобы в этой любовной передряге моему оболтусу поощипали перышки; может быть, тогда он распрощается с некоторыми своими иллюзиями. Одним словом, я был недоволен собой; лежа всю ночь с открытыми глазами, я пытался убедить себя: «Ты должен поговорить с Луизой, эта бестия здраво смотрит на вещи и, кажется, так же как и ты, считает, что восемнадцатилетний мальчишка может добиться любви от девушки только тайком от ее родителей. Луиза уже однажды пыталась приобщить ее к своей жизни, и она снова может пригласить ее куда-нибудь, ввести в веселую компанию, привить ей вкус к развлечениям, а следовательно, и пренебрежительное отношение к своим знакомым из Шелля».
   Я принял две таблетки снотворного и забылся тяжелым сном.


ГЛАВА XXII


   Лора накрыла на стол, приготовила суп, нарезала хлеб. Она торопится к матери и, склонив голову, быстро-быстро шьет, вытаскивает нитку, вкалывает иголку и подталкивает ее золотым наперстком — единственной своей драгоценностью, доставшейся ей в наследство от бабушки, которая была слишком богата, чтобы им пользоваться. Я стою рядом с ней в рубашке и жду, когда она отдаст мне пиджак, к которому пришивает пуговицу. Над нами на закопченной стене, между двух гирь в форме еловых шишек, мечется маятник деревянных часов с кукушкой — подарок Луизе от какой-то швейцарской фирмы готового платья в память о демонстрации моделей. Мы все нашли их слишком безвкусными для гостиной, но Лора настояла на том, чтобы повесить их в кухне. Часы показывают без десяти восемь, а Бруно до сих пор не вернулся. Он явно просчитался, потому что на этот раз Луиза возвратилась раньше его, и поскольку он все еще не вернулся, поскольку сегодня четверг, поскольку он, видимо, все еще ждет нужный автобус, поскольку в этот час 213-й переполнен и можно безбоязненно прижаться к девушке, не рискуя навлечь на себя нарекания, я смогу поговорить с Луизой.
   — Постойте немного спокойно, Даниэль, — произносит Лора. — Я сейчас кончу. Здесь, оказывается, и две другие пуговицы еле держатся. Я уж заодно и их укреплю.
   Я все еще не поговорил с Луизой: ни сегодня утром, ни вчера, ни позавчера. Мне было стыдно. Когда Бруно дома, его взгляд парализует меня! Взгляд мальчика, которого сердит мое поведение, но который в то же время открыл в своем отце куда более сильные отцовские чувства, чем он предполагал. Почти такую же реакцию вызывало во мне его поведение во времена Мари: меня удручала его враждебность и в то же время радовали причины, порождавшие ее. Однако надо действовать. Без трех минут восемь. Луиза вот-вот спустится в гостиную, включит телевизор. Если в восемь часов… или, скажем, в половине девятого…
   — Ну вот и готово, — объявляет Лора, протягивая мне пиджак.
   Но полы пиджака проезжают по краю стола и сметают с него маленький кусочек белого картона. Машинально я поднимаю его.
   — Смотрите не потеряйте, — предупреждает Лора, — это донорская карточка Бруно. Он забыл ее на столе.
   Это тоже характеризует Бруно с самой лучшей стороны: из трех моих детей только он откликнулся на призывы, с которыми ежедневно обращаются к нам по радио. Астен Бруно-Рудольф, 18 лет, проживающий в Шелле, гласила карточка, заполненная круглым четким почерком, наверху были проштампованы даты. Но чья-то быстрая рука нацарапала сбоку красными чернилами: Группа крови первая, универсальный донор. Быстрая рука! Убийственная рука! Карта вдруг начинает дрожать в моих пальцах, они разжимаются, листок выскальзывает и падает на пол. Лора быстро поднимает его. Она тоже сразу все поняла. Она ничего никогда не слышала ни о Ландштайнере, ни о четырех группах крови, ни о передаче их свойств по менделистским законам наследственности… И все-таки она понимает, что существует какая-то связь между кровью отца и кровью сына. Вы, мосье Астен, повсюду видите имманентную справедливость и в случае необходимости любите взывать к ней; так вот, она не заставила себя долго ждать. Вы только еще задумали совершить недостойный поступок, а возмездие уже обрушилось на вас. Благодаря простому клочку бумаги в одно мгновение было покончено со старой проблемой, которую никто особенно и не стремился решить. Еще в немецком госпитале вы случайно узнали, какая у вас группа крови, и вы достаточно начитанны, чтобы понимать, что никогда, ни при каких обстоятельствах у отца, имеющего вашу группу, не мог родиться сын с группой крови Бруно.
   Лора, еще недавно так торопившаяся домой, замерла, не смея шевельнуться. А вот и кукушка выскакивает из своего домика и кукует восемь раз. Спасибо, кукушка, ты очень добра, но теперь это уже ни к чему… Такая же птица, как и ты, святой дух, промышляет, где может, и дарует нам время от времени маленького мессию, которому мы отдаем всю свою любовь. Мне только не хватает традиционных лилии, а в остальном я, кажется, вполне справился с ролью святого Иосифа.
   — Даниэль, — шепчет Лора, — сядьте же.
   Эта добрая душа пододвигает мне стул, потом передумывает и приносит другой, так как у первого расшатана ножка. Я починю этот стул, мне давно это следовало сделать. Дома вечно забываешь о таких мелочах и годами садишься на неустойчивый стул, всякий раз обещая себе починить его в ближайшую субботу. Не так ли было и с Бруно? За эти тринадцать лет я мог бы 365 раз в году плюс четыре дня високосных лет, что составляет 4750 раз, мог бы 4750 раз заставить его сделать анализ крови. Но то об этом не думаешь, то не смеешь на это пойти, предпочитаешь сомневаться, хочешь сохранить хоть какую-то надежду, играешь роль Иосифа, этого безропотного плотника; тем временем младенец, как сказано в Писании, «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости». И ты оказываешься совершенно неподготовленным к подобному открытию, которое не сообщает тебе ничего нового, которое даже не удивляет тебя и тем не менее совершенно уничтожает, и ты опускаешься на стул, а он трещит под твоей тяжестью, даже если это самый прочный стул в доме.
   — Даниэль, — говорит Лора, — этим анализам не всегда можно доверять.
   — Нет, Лора, здесь сомнений быть не может.
   — Пусть даже так, но что это меняет?
   Действительно, что это меняет? Pater is est quern nuptiae demonstrant[11]. Где-то на свете живет отвратительный, опасный тип, которого даже нельзя принимать в расчет, которого никто никогда не принимал в расчет, кобель, которому, как и всякому кобелю, нет никакого дела до его щенят. Родной он мой сын или приемный, все равно мне по праву принадлежат все прекрасные эпитеты, которые присваиваются имени отца. Мосье Астен поднимается и глухо говорит:
   — Да, это действительно ничего не меняет.
   Мне даже кажется, бог мой, мне даже кажется, что у него глаза полны слез, и что Лора, Лора, его кастелянша, его экономка, его кухарка, его сиделка, положила свою руку на его руку и смотрит на него, как и прежде, с угнетающим его чрезмерным восхищением. Она добра ко мне. Она всегда была добра ко мне, полна незаметного дружеского участия, которое ничего не в силах убить в ней, и, вероятно, потому-то она так и убивает меня. Но она заблуждается относительно нелепых слез, висящих на ресницах этого уже поседевшего человека. Она заблуждается. Испытания остались позади. Это действительно ничего не меняет, и даже лучше, что он не мой сын, что он найденыш, что он просто кукушонок и что в то же время он так мне дорог. Редкое преимущество. Сын получает фамилию отца, и все-таки ни один отец не может сравниться с матерью, которая выносила ребенка под сердцем и отдала ему столько забот и бессонных ночей. Ведь у отцов нет той органической связи с детьми, какая есть у матерей; а сколько на свете отцов, которым дети обязаны только своим зачатием, причем нередко чисто случайным. Мне же суждено было стать твоим отцом, мой мальчик, мне было суждено стать тем человеком, который в течение долгих лет выносил в своем чреве любовь к тебе и, извратив природу, должен был разрешиться тобой от бремени.
   Нет, в твоих жилах не течет моя кровь. Но имеет ли это значение, если моя кровь так плохо согревает Луизу и Мишеля? Моя кровь не течет в твоих жилах, но нас связывает нечто большее: нас связывает любовь. Ни одно существо на земле не принесло мне столько страданий и не дало мне столько радостей. Нет у меня никого ближе тебя. А главное — ты сам признал во мне отца. Да, получение отцовства совсем не то, что принято думать: исключение из правил, утвержденное законом. Нет, мы все подвергаемся этому испытанию, и нашими судьями являются дети: только тот, в ком сын признал своего отца, имеет право так называться. И если отец признан, какая разница, кто дал жизнь его сыну? Подобно тому как я признал Бруно своим сыном, этот мальчик узаконил мое отцовство, этот мальчик, у которого так много общего со мной, который, как и я, живет сердцем, у которого нет ни честолюбивых планов, ни сил, ни больших возможностей, ни особых успехов, могущих польстить моему отцовскому самолюбию, но который как-то сказал: «Своего отца я бы никогда ни на кого не променял…»
   Каблучки Луизы застучали по лестнице. Бруно все еще не вернулся. Семь минут девятого. Я смотрю наконец на часы, где за дверцей притаилась кукушка, и с облегчением вздыхаю. Что значит случайный дар плоти в сравнении с навеки отданным сердцем? Через пятьдесят лет, когда и костей моих не останется, кому придет в голову устанавливать мою группу крови, мои хромосомы, мое истинное потомство? Ты больше не кукуешь, кукушка, а жаль. Живая или деревянная, на этих часах или в лесу, пой, кукушка, пой для тех, кто не придает значения формальностям, смейся над родословной людей, которые все, в том или ином колене, произошли от какого-нибудь побочного ребенка, усыновленного отцом. Пой, кукушка, теперь тебе нечего смеяться надо мной.
   — Ну вот, такой вы мне больше нравитесь, — говорит Лора.
   Она еще никогда не говорила так много, как в этот вечер, и сама этим смущена. Она снимает накипь с бульона, который варится в кастрюле на медленном огне, зачерпывает бульон разливательной ложкой и переливает его в эмалированную миску. Хотя ваш патетический тон делает вам куда больше чести, чем ваша ирония, взгляните на нее и возьмите за образец ее простоту.
   — Все готово, — объясняет Лора. — Я вам больше не нужна? Тогда я пойду к маме.
   Она уходит с улыбкой, которая слишком напоминает бальзам. Она уходит, и в пустой кухне, пропитанной запахом лука, я впервые замечаю ее отсутствие.
   Калитка стукнула дважды. Бруно встретился со своей теткой. Нет еще и половины девятого, но все равно, теперь это не имеет значения… Я не должен забывать, что Одилия вызывает у меня такие же чувства, какие когда-то вызывала Мари у Бруно. Но Бруно восемнадцать лет, он не вдовец, обремененный тремя детьми, и у него нет Лоры. Он поступает, как все сыновья, он берет, я же поступаю отнюдь не так, как отец, которому полагается давать. Я только изображаю благородное волнение. В действительности же меня беспокоит другая мысль: что же будет со мной? Я пытаюсь взять на себя роль судьи его счастья, но лишь для того, чтобы спасти свое собственное; а поскольку я оказался плохим судьей в своих делах, то могу и ему все испортить. Я сам вручаю Бруно ключ, чтобы ему легче было замкнуться в своей сдержанности и молчаливости, а стоит лишь раз замкнуться в себе, и к этому привыкаешь, я слишком хорошо знаю это, у меня есть опыт. Бруно слушается своего сердца, которое, быть может, не слишком благоразумно — но следует ли это назвать недостатком, да и кто возьмется утверждать такое; однако в данном случае ему нельзя отказать в житейском здравом смысле, хотя это ему и не очень свойственно. Он очень хорошо понимает, что ему всего лишь восемнадцать лет, что его флирт — если там вообще есть какой-то флирт — несерьезен. Он ждет, чтобы его ухаживания стали привычными, приемлемыми, чтобы шансы его возросли, а пока, в ожидании, которое я не захотел разделить с ним, он сам, один, плетет свой кокон, и когда из кокона наконец вылетит бабочка, ее сразу же унесет от меня чужим ветром. Моя собственная ревность действует мне во вред, отдаляет его от меня.
   Дверь открывается. Вот он входит, широкоплечий и собранный, небрежно одетый и тщательно взлохмаченный, как того требует мода. Он ставит на стул свой огромный портфель, в котором носит учебник Планиоля, это по крайней мере служит ему алиби. И говорит:
   — Черт возьми! Да уже четверть девятого. Никогда бы н подумал, что так поздно. Добрый вечер.
   И он целует меня.
   — Ты, вероятно, встретил свою подружку? — спрашивает добродушным тоном тот незнакомый мне господин, который уже целиком завладел мною.
   Удар кулака не подействовал бы сильнее. Но быстрота, с какой он ответил, была достойна Бруно, достойна его возраста.
   — Ну, уж если говорить всю правду, — объявляет он, — я встретил Мари, и мы с ней по дороге зашли посмотреть гольф в Нейи-Плезанс.
   Я меньше всего ожидал услышать это имя. Было чему удивляться.
   — Мари?
   И вдруг Бруно без колебаний, словно для нас это была самая обычная тема, заговорил.
   — Знаешь, — сказал он озабоченно, — это может показаться глупым, но у Одилии корь.
   — Так поздно — это опасно, — заметил мосье Астен. И продолжал с прекрасно разыгранной небрежностью: — А я как раз подумал, что-то ее не видно последнее время.
   Теперь настала очередь Бруно удивляться. Он еще не знает, доверять ему или не доверять. Доверие побеждает. Я всегда в конце концов уступаю, но на этот раз я сдался быстрее, чем он ожидал. Лицо его становится жалобным.
   — С ней встретиться и так не легко, — признается он.
   В его глазах уже нет благодарности. Они зовут на помощь. Но о моей помощи все-таки еще не может быть и речи.