Страница:
И все-таки в последние дни я чувствовал себя неспокойно. Конечно, ты можешь тысячу раз зваться Мишелем, ты можешь быть очень, даже слишком уверенным в себе молодым человеком, но ведь на свете столько других юношей и девушек, которые в свои двадцать лет, попав в соответствующую обстановку, неожиданно подчинялись голосу плоти. Дог превращался в волка, учуявшего овечку, но еще спрашивающего себя: задрать ее или не задирать? Полакомившись добычей, он, конечно, тут же бросил бы останки. Чтобы не допустить этого разбоя, маловероятного и в то же время вполне возможного, чтобы вернуть отцу дочь в целости и сохранности, чтобы успокоить Бруно и быть спокойным самому, я решил навязать им свое присутствие; стараясь не оставлять их наедине, я мужественно шагал рядом, когда они под руку направлялись к маленькому разрушенному домику в Бимбуаре по дороге, тянувшейся вдоль реки, поросшей по краям кустами ежевики, в которых кое-кто из девушек потерял не только косынку.
Предосторожность, может быть, и ненужная, к тому же она наверняка оскорбила бы Одилию, догадайся она об этом. К сожалению, за свою жизнь я не сумел составить себе слишком хорошего мнения о женщинах. По всей вероятности, Одилия была устойчивее своей кузины. Она принадлежала к той породе молоденьких девушек, у которых хорошо развит инстинкт самосохранения и которые, несмотря на то что носят самые вызывающие джинсы, берегут свою невинность. Но береженого бог бережет. Ведь иногда от самой разумной девушки можно ждать всяких неожиданностей, если в дело вмешается паучок, который в каждой из них плетет паутину для ловли мужа.
Важно не только то, чтобы ничего не произошло; надо, чтобы никому и в голову не могло прийти, и в первую очередь самой Одилии, что что-то вообще могло произойти. Не должно было остаться даже воспоминания о каком-то флирте, которое могло бы разжечь первую ревность Бруно, что порою накладывает отпечаток на всю жизнь человека. Я хорошо знал своего Мишеля. За день до его отъезда мы отправились с ним в Ансени купить ему билет в спальный вагон. Когда мы вернулись, Бруно с Одилией были на террасе, к моему счастью, вдвоем. Я кивнул в их сторону.
— Смотри-ка, и мы, никак, выходим на охоту, — сказал я со снисходительностью рассеянного человека, который наконец что-то заметил.
Брови Мишеля полезли вверх. Но я тут же небрежно бросил:
— Охотник неказист, да и дичь ему под стать…
Блаженны тщеславные, ибо их притягивает лишь то, что сверкает!
Эффект превзошел все мои ожидания. В последний день Мишель вел себя очень сдержанно, даже отчужденно. Расставание было довольно холодным, они простились быстро и даже сухо, именно так, как. мне этого и хотелось. У провансальского друга Мишеля были сестры, у сестер — подруги, и у всех у них — отцы, связи и приданое. Одилии, видимо, нечего было рассчитывать на письма.
Оставшиеся дни каникул прошли очень спокойно, хотя и не принесли мне особых радостей. Бруно уже привык чувствовать себя не тенью своего отца, а сыном, пользующимся полной свободой. Его нельзя было назвать нелюдимым или мрачным юношей, и тем не менее он иногда целыми днями ездил один на велосипеде, взятом у папаши Корнавеля, вдоль насыпи или по бесконечным, обсаженным живой изгородью проселочным дорогам, которые спиралью поднимались по холмам. Однажды он поел неспелого винограда, еще покрытого сульфатом, и у него разболелся живот. Были дни, когда он часами валялся на песке, следя, как ^грают на поверхности реки кефали или как бакенщик, стоя в плоскодонке со стареньким задыхающимся мотором, измеряет глубину фарватера. Я умиротворенно рыбачил, понемногу наполняя садок всякой мелочью, откуда Лора время от времени извлекала какую-нибудь рыбу и несла на кухню.
Мы по-прежнему вели с Бруно долгие разговоры; как и раньше, он старался втянуть в них свою тетку. Мы обсудили его будущее и договорились без особого энтузиазма с той и другой стороны, что окончательное решение можно будет принять позднее, а пока что он поступит на юридический факультет. Иногда разговор касался его друзей и подруг, и сдержанность, с которой он говорил о них, успокаивала меня. Он, казалось, почти не чувствовал их отсутствия. Правда, он сказал разок-другой:
— Вроде чего-то не хватает…
Однажды я ввернул к слову что-то не очень лестное в адрес Мари. Он ничего не ответил, но снисходительно улыбнулся, как улыбаются, слушая безнадежно отставших от жизни людей. Как-то Лора произнесла имя Одилии. Я многозначительно промолчал. Но наивная Лора не унималась, ее удивляло, что Одилия до сих пор не написала ни строчки благодарности. Я сказал:
— Какое это имеет значение?.. Попутного ей ветра!
Бруно странно взглянул на меня, но даже и бровью не повел.
К концу августа на квадрате с вытоптанной травой, на том месте, где стояли палатки, вырос дикий овес и заячья капуста. Бруно повеселел, поправился на килограмм, стал совсем коричневым от загара, и мне казалось, что он по-прежнему откровенен со мной. Я уже решил, что снова взял его в руки. Но тут вдруг двадцать восьмого августа его бабушка упала с кресла, сломав кисть руки, и нам пришлось раньше, чем мы предполагали, вернуться в Шелль.
Предосторожность, может быть, и ненужная, к тому же она наверняка оскорбила бы Одилию, догадайся она об этом. К сожалению, за свою жизнь я не сумел составить себе слишком хорошего мнения о женщинах. По всей вероятности, Одилия была устойчивее своей кузины. Она принадлежала к той породе молоденьких девушек, у которых хорошо развит инстинкт самосохранения и которые, несмотря на то что носят самые вызывающие джинсы, берегут свою невинность. Но береженого бог бережет. Ведь иногда от самой разумной девушки можно ждать всяких неожиданностей, если в дело вмешается паучок, который в каждой из них плетет паутину для ловли мужа.
Важно не только то, чтобы ничего не произошло; надо, чтобы никому и в голову не могло прийти, и в первую очередь самой Одилии, что что-то вообще могло произойти. Не должно было остаться даже воспоминания о каком-то флирте, которое могло бы разжечь первую ревность Бруно, что порою накладывает отпечаток на всю жизнь человека. Я хорошо знал своего Мишеля. За день до его отъезда мы отправились с ним в Ансени купить ему билет в спальный вагон. Когда мы вернулись, Бруно с Одилией были на террасе, к моему счастью, вдвоем. Я кивнул в их сторону.
— Смотри-ка, и мы, никак, выходим на охоту, — сказал я со снисходительностью рассеянного человека, который наконец что-то заметил.
Брови Мишеля полезли вверх. Но я тут же небрежно бросил:
— Охотник неказист, да и дичь ему под стать…
Блаженны тщеславные, ибо их притягивает лишь то, что сверкает!
Эффект превзошел все мои ожидания. В последний день Мишель вел себя очень сдержанно, даже отчужденно. Расставание было довольно холодным, они простились быстро и даже сухо, именно так, как. мне этого и хотелось. У провансальского друга Мишеля были сестры, у сестер — подруги, и у всех у них — отцы, связи и приданое. Одилии, видимо, нечего было рассчитывать на письма.
Оставшиеся дни каникул прошли очень спокойно, хотя и не принесли мне особых радостей. Бруно уже привык чувствовать себя не тенью своего отца, а сыном, пользующимся полной свободой. Его нельзя было назвать нелюдимым или мрачным юношей, и тем не менее он иногда целыми днями ездил один на велосипеде, взятом у папаши Корнавеля, вдоль насыпи или по бесконечным, обсаженным живой изгородью проселочным дорогам, которые спиралью поднимались по холмам. Однажды он поел неспелого винограда, еще покрытого сульфатом, и у него разболелся живот. Были дни, когда он часами валялся на песке, следя, как ^грают на поверхности реки кефали или как бакенщик, стоя в плоскодонке со стареньким задыхающимся мотором, измеряет глубину фарватера. Я умиротворенно рыбачил, понемногу наполняя садок всякой мелочью, откуда Лора время от времени извлекала какую-нибудь рыбу и несла на кухню.
Мы по-прежнему вели с Бруно долгие разговоры; как и раньше, он старался втянуть в них свою тетку. Мы обсудили его будущее и договорились без особого энтузиазма с той и другой стороны, что окончательное решение можно будет принять позднее, а пока что он поступит на юридический факультет. Иногда разговор касался его друзей и подруг, и сдержанность, с которой он говорил о них, успокаивала меня. Он, казалось, почти не чувствовал их отсутствия. Правда, он сказал разок-другой:
— Вроде чего-то не хватает…
Однажды я ввернул к слову что-то не очень лестное в адрес Мари. Он ничего не ответил, но снисходительно улыбнулся, как улыбаются, слушая безнадежно отставших от жизни людей. Как-то Лора произнесла имя Одилии. Я многозначительно промолчал. Но наивная Лора не унималась, ее удивляло, что Одилия до сих пор не написала ни строчки благодарности. Я сказал:
— Какое это имеет значение?.. Попутного ей ветра!
Бруно странно взглянул на меня, но даже и бровью не повел.
К концу августа на квадрате с вытоптанной травой, на том месте, где стояли палатки, вырос дикий овес и заячья капуста. Бруно повеселел, поправился на килограмм, стал совсем коричневым от загара, и мне казалось, что он по-прежнему откровенен со мной. Я уже решил, что снова взял его в руки. Но тут вдруг двадцать восьмого августа его бабушка упала с кресла, сломав кисть руки, и нам пришлось раньше, чем мы предполагали, вернуться в Шелль.
ГЛАВА XX
Мадам Омбур поправилась и чувствовала себя вполне прилично для своего возраста. Конец года прошел у нас более или менее гладко. Бруно из школьника превратился в студента, он воспринял эту перемену как некое продвижение вперед. Занимался он без особого увлечения, но новизна университетской жизни захватила его. У него появились новые друзья, на этот раз его собственные: студенты и студентки юридического факультета, о которых он отзывался дружелюбно, однако мой обостренный слух не улавливал в его словах излишней теплоты.
Бруно тоже стремился к независимости, но поведение его было именно таким, о каком в глубине души только могут мечтать все родители: оно совсем не походило на поведение моих старших детей. Независимость не уводила его из дому, она только придавала ему уверенности. Сильный глуховатый голос этого высокого спокойного парня стал звучать тверже, он приезжал и уезжал один, так как часы наших занятий не совпадали, строго придерживался своего расписания, хоть и не любил, чтобы ему об этом напоминали. В девять часов, в то время, когда мои ученики, мямля, отвечали мне правило латинской грамматики со стр. 157 (Водуан, помолчите немного, Дюбрей, положите руки на парту), я думал, сидя за своим столом: «Сейчас у него начинаются лекции. Сегодня первые часы — политическая экономия. А в десять часов — гражданское право». И я снисходительно выслушивал жалкое бормотанье какого-нибудь Армандена или Бироле. В одиннадцать, выходя из класса, я размышлял: «Лекция кончилась. В его распоряжении целый час. Если бы мы жили в Париже, он позавтракал бы дома со мной, вместо того чтобы болтаться без дела в ожидании той минуты, когда он сможет протянуть кассирше студенческой столовой голубой талон своего абонемента». Я не очень любил это время.
Однако он почти все вечера проводил дома. Обыкновенно я заставал его за чтением истории права; он поднимал голову и спрашивал, произнося слова в нос:
— Lex receswinida…[9] Тебе что-нибудь говорит это имя: король Рекесвинт?
По воскресеньям он покидал нас не чаще, чем прежде, но вел себя более твердо и уклонялся от ответа, если Лора осмеливалась спросить, куда он идет. Однако по возвращении, если никто не задавал ему никаких вопросов, он сам обо всем подробно рассказывал. Добрая половина его выходов была посвящена тому, что он называл «спортом созерцания» футбольных матчей и других соревнований на Зимнем велодроме. И уходил и возвращался он обычно один. Дороги его с Ксавье, поступившим в военное училище, разошлись. Мишель, теперь уже студент второго курса Политехнической школы, появлялся в доме все реже. Что до Луизы, то парижская жизнь окончательно поглотила ее, ей уже стало казаться, что ее спальня в отцовском «отеле» находится слишком далеко, и она, как и Мишель, променяла своих друзей из Шелля на более блестящее общество. Бруно, вероятно, изредка встречал то одну, то другую Лебле, как иногда встречал их и я сам — чаще Мари, нашу соседку, с которой я холодно раскланивался, — но он никогда не говорил мне об этом. Он, вероятно, догадывался о моей неприязни к ним и о том, чем это было вызвано; и хотя своим молчанием он как бы осуждал мою враждебность, он в то же время и не протестовал против нее. Неудачный флирт. Мне бы не хотелось, чтобы эта история стала первой в богатой коллекции любовных неудач. Я старался предоставить ему все возможные средства обольщения: у него были новый костюм, теннисная ракетка, машина. Как только он получил водительские права, я тут же возвел его в сан шофера, теперь он не только возил меня, но и выбирал программу наших воскресных развлечений. Он решительно требовал, чтобы Лора, когда это позволяло состояние здоровья ее матери, ездила с нами.
Хотя наша жизнь с Бруно не была уже так тесно связана, как прежде, наши пути все-таки шли совсем рядом. Мои опасения понемногу рассеивались. Мне казалось вполне допустимым, что в ближайшие три года в нашей жизни ничто не изменится. Я даже ловил себя на мысли, что в конце концов Бруно может, заинтересовавшись правом или не найдя другого занятия из-за своей пассивности, дотянуть до диссертации, и тогда у нас с ним впереди было бы еще целых пять лет.
Но оказалось, что у меня не было и пяти месяцев.
На рождество Мишель, который собирался вместе со своими новыми товарищами заняться зимним спортом, заглянул к нам лишь ненадолго. У Луизы была всего одна свободная неделя, и она пообещала встретить Новый год дома, но двадцать шестого декабря вдруг решила отправиться «снежным» поездом в Гренобль. Она уже была совершеннолетней, хорошо зарабатывала и могла позволить себе подобную прихоть. Бруно сразу сник, словно наказанный ребенок (наказанный отцовской любовью). И он буквально подскочил на месте от радости, когда Луиза, которая ехала не одна, а с какими-то незнакомыми — незнакомыми мне — друзьями, неожиданно позвонила нам по телефону и предложила Бруно поехать вместе с ней в Шамрус; может быть, ей захотелось доставить ему удовольствие, может быть, она думала поразить окружающих, а может быть, ей просто нужно было, чтобы рядом с ней находился брат, — трудно Сказать, в истинных причинах ее поступков не так-то легко разобраться. Я не мог отказать. Бруно сможет прокатиться по подвесной дороге и попробует свои силы на лыжне, «конечно, на безопасной лыжне, для начинающих», — уточняла Луиза в коротком письме.
Я отталкиваюсь от вполне определенной даты, но не могу дать никаких объяснений, хотя одно время я даже думал, что он просто заболел. Во всяком случае, с января в Бруно начали происходить какие-то изменения. Сперва меня насторожила все чаще повторяющаяся избитая фраза:
— Нет, в воскресенье на меня не рассчитывайте. Потом непривычное для него брюзжанье:
— До чего надоела эта юриспруденция… что за ерунда все это крючкотворство.
И, что было уж совсем неприятно, его новый тон:
— Когда только мы соберемся сменить нашу колымагу?
Или же по поводу одного из моих замечаний:
— Ты рассуждаешь так, как рассуждали двадцать лет назад.
Правда, сама его резкость и откровенность говорили о том, что он по-прежнему доверяет мне. И все-таки чувствовалось: он раздражен и ему досадно, что он не всегда и не во всем может разделять взгляды своего отца (правда, я никогда не требовал этого, но он, вероятно, приписывал мне подобное желание только для того, чтобы легче побороть в самом себе укоренившиеся в нем мои представления). Обычно услужливый, «славный мальчик», как любила говорить Лора (она редко находила нужные слова), он вдруг взрывался, словно каштан на сковороде, но тут же, чтобы загладить свою вину, сбрасывал колючую кожуру и миролюбиво протягивал нам свои плоды; настоящее раздражение вызывали у него лишь некоторые мои неприязненные замечания. Вечерние разговоры, которые часто определялись телевизионным журналом новостей, не всегда заканчивались гладко. Не следовало, например, выражать сожаление по поводу того, что народы, сбросившие наше иго, нападают теперь на нашу культуру.
— Целых пять веков поучений! Я думаю, им осточертели европейские наставники!
Не следовало также посмеиваться над узкими брюками и видеть в них своего рода символ.
— Зато вы плавали в своих так же, как и во всем остальном, — возражал Бруно.
Не следовало благожелательно выслушивать бравурные речи какого-нибудь генерала в отставке, ставшего моралистом и оплакивающего отсутствие гражданских идеалов у молодого поколения.
— Хорошо тебе болтать, старый трепач, — насмехался над ним Бруно. — Франция досталась вам богатой страной, страной-победительницей; а мы получаем ее разоренной и побежденной. Какие уж тут гражданские идеалы!
Не следовало, как это делала Лора, ополчаться против Франсуазы Саган, объявляя ее глашатаем поколения сторонников джинсов.
— Глашатаем кого, чего? — восклицал Бруно. — Едва ли два процента молодежи напоминает ее персонажей. Но все дело в том, что вам доставляет удовольствие думать, что мы такие.
Впрочем, он, как всегда, был сдержан. Однако не следовало отрицать талант Франсуазы Саган. Двадцатилетняя писательница, оказавшаяся сразу в одном ряду с прославленными корифеями, лишний раз показала, на что способны молодые, свежие головы. Стоило мне открыть рот, как у Бруно уже готово было возражение.
— Ты, конечно, сейчас скажешь, что именно в этом кроется истинная причина ее успеха. Ну а Моцарт, а Радиге, их тоже мы выдумали?
Но главное, главное, не следовало критиковать Луизу. А она беспокоила нас, Лору и меня (нас, обратите на это внимание), и очень беспокоила, она приходила то с одним, то с другим, представляла: «Жан-Поль» или «мосье Варанж», сообщала, что не будет ужинать, что вернется только утром (как-то в субботу она вообще не вернулась), и уходила, ничего не объяснив, кокетливая, веселая, нисколько не задумываясь о том, как тревожно становилось у нас на душе после ее ухода. Я ничего не говорил. Лора тоже сперва молчала, потом, не выдержав, бормотала себе под нос, что все-таки…
— Уж чего только ты не придумаешь! — протестовал Бруно.
И на нас обрушивался поток ядовитых афоризмов.
— Прошли те времена, когда девушки, словно салат в зеленной лавке, ждали своего покупателя, моля бога, чтобы он появился раньше, чем они окончательно увянут.
Или же:
— Я знаю, о чем вы думаете. Ну, даже если это так! Что она от этого, калекой станет?
— Бруно! — стонала шокированная Лора, стараясь сдержать улыбку.
Бруно смеялся и продолжал, строя из себя адвоката:
— Так вот, выходя замуж, женщина сохраняет право собственности на свою персону, но уступает право пользования данной собственностью в обмен на пищу и кров. Другие женщины сдают свою собственность внаем. И воистину бескорыстным поступком следует считать только передачу имущества заинтересованной стороне без составления купчей крепости…
— Может быть, это и так, — возражала Лора, становясь сразу серьезной, — но все дело в том, что те, кто выигрывает от такой передачи имущества, впоследствии нас же самих упрекают в этом.
Но за Бруно должно было остаться последнее слово:
— Только не мы. Вот что нас отличает от вас. Мы не станем презирать девушку после того, как воспользовались ее слабостью.
Я улыбался: «мы» в устах Лоры и Бруно — немолодой девственницы и, вполне возможно, молодого девственника — звучало не слишком убедительно. Правда, в системе Бруно это ничего не меняло. Но кто вдохнул в него эти мысли? Почему с таким ожесточением затирает он свою сестру, словно предвидит худшее и уже заранее прощает ее? И я наивно думал: уж не защищает ли он весь женский род? А может быть, одну из них?
И как раз эта неблагодарная Луиза, сама того не подозревая, все и затеяла. В первое воскресенье февраля, часов около семи утра, я спускался по лестнице, как вдруг,, удивленный, застыл на месте. В гостиной разговаривали. Ключ Лоры еще не поблескивал на гвозде — своем обычном месте — значит, она не приходила. Это могла быть только Луиза, которая лишь недавно вернулась и теперь рассказывала вставшему ни свет ни заря Бруно, как она провела ночь. В своих домашних туфлях я бесшумно спустился на четыре ступеньки. Луиза говорила:
— …до шести часов, старик! Мы не виделись с ней по крайней мере два месяца. Она как раз выходила из метро, когда я брала билет. Она сейчас, знаешь, ничего не делает, только по четвергам и субботам ходит на курсы домоводства. Она возвращалась в Шелль. Я решила совратить ее с пути истинного. Жан-Поль предупредил меня: «Девушек будет маловато». Она немного поломалась, мол, не одета, да и родителей своих побаивается. Тогда я сама позвонила им и сказала, что беру ее под свое покровительство…
Я услышал, как Бруно пробурчал:
— Твое покровительство!
Я был того же мнения, и меня искренне огорчило, что наши соседи считают мою дочь подходящей спутницей для молоденькой девушки. Луиза продолжала:
— Сначала Одилия чувствовала себя не очень уверенно, она там никого не знала, но под конец разошлась. Мы протанцевали всю ночь. Только что вернулись. Я буквально с ног валюсь от усталости.
— Черт возьми! — воскликнул вдруг Бруно. — Ты переходишь всякие границы!
В комнате удивленно замолчали, потом последовало несколько гневных, брошенных сквозь зубы слов, которые я не смог разобрать. Но я. понимал, я даже слишком хорошо понимал. Одно дело — отпускать грехи сестре, другое — страдать самому по ее милости. Заключительные слова этой тирады долетели до меня:
— …Скажи ей, что там ей не место.
— Блестящая мысль! — произнесла Луиза громко, не боясь, что ее могут услышать. — Это после того, как я сама ее пригласила. Представляю, как я при этом должна выглядеть! Растолкуй это ей сам. Она говорит, что часто встречает тебя в автобусе.
— Оставь хотя бы ее в покое, — сказал Бруно глухо.
— Конечно, дорогой, раз ты решил заняться ею.
Зазвенел смех, словно трели малиновки.
— Ты ничего не понимаешь! — взревел Бруно, позабыв осторожность.
— Действительно, ничего не понимаю, — ответила Луиза. — Мне нужна точная картина, у меня нет воображения.
Я быстро вернулся в свою комнату, услышав стук каблучков моей дочери. Притаившись за полузакрытой дверью, я видел, как она прошла мимо, засунув мизинец в ухо с удрученным видом, будто только что узнала, что у ее брата тяжелое сердечное заболевание.
Посмотрели бы вы, как мосье Астен шагал битых два часа по комнате в домашних туфлях! Из угла в угол, от одной стенки к другой, от портрета своей уважаемой матери до портрета своей жены, они смотрели друг на друга и обе вместе смотрели на него тем пристальным взглядом, которым всегда смотрят на вас с портретов и который неотступно следует за вами, куда бы вы ни пошли. При всей своей уравновешенности он разжигал себя все больше и больше.
Итак, этот простофиля встречается с ней, с девушкой своей мечты. Значит, эта нелепая история до сих пор не кончилась. Он мог хорохориться, изощряться в парадоксах, отпускать чужие грехи, но сам он был куда более виноват, он совершал гораздо большую глупость: ради какой-то вздорной девчонки корчил из себя несчастного Ромео, он выдумал себе романтическую историю со всеми ее атрибутами, озером и луной, от которой стошнило бы даже пансионерку. Не мог он, что ли, поступить как все люди, если его так уж одолевали желания? Разве не мог он без особых затруднений урегулировать этот вопрос с той или иной неустойчивой особью слабой половины человеческого рода? Я бы предпочел даже такое — это по крайней мере было бы не так опасно, не повлекло бы за собой никаких неприятных последствий, поскольку в нашем хорошо устроенном мире рискует только женщина. Так нет же, мне, как всегда, повезло — только со мной и могло случиться это, только в моем доме мог появиться в середине двадцатого века, когда все эти юнцы строят из себя законченных скептиков, такой чувствительный дуралей!
Я повторял себе: подожди, посмотри, что будет, успокойся. Я готов был ждать, я готов был смотреть, но, как бык во время корриды, видел лишь раздражавший меня красный цвет, а уж о спокойствии… Меня позвали:
— Ты будешь завтракать?
Это был голос Бруно. Болван, он еще думает, что я хочу есть, и, наверное, сейчас суетится, процеживает для меня через ситечко кофе с молоком, ведь я терпеть не могу пенок. Ему едва исполнилось восемнадцать, а он уже спешит отойти от меня, но ведь и так столько лет его жизни прошло мимо меня, ведь я принял его сердцем, когда ему было уже тринадцать… Он забыл, что у него есть отец. Разве не расстался я ради него с Мари, перечеркнул не пустое ребяческое увлечение, а старую добрую дружбу? Такая жертва заслуживала хоть какого-то вознаграждения, он должен был оставить ее в покое, и пусть она себе обучается домоводству, эта девица, имя которой он не произносит и которая, к сожалению, кажется, не собирается последовать примеру своей святой покровительницы, монашенки, дочери Адальрика, герцога Эльзасского, чей день отмечается тринадцатого декабря.
— Ну, ты идешь? — прокричали снизу.
Я не ответил. Я шагал по комнате уже медленнее. Потом, обессиленный, сел на кровать. Молчание Бруно было само по себе признанием — мы не любим говорить о своих слабостях. Но его молчание, если учесть, чем была для него эта девушка, следовало бы назвать скрытностью, а скрытность была недопустима. Она говорила о существовании другого Бруно, Бруно, имеющего свои тайны, живущего своей особой жизнью, неведомой мне, укрывшегося в своем недоверии. Ну что ж, раз он этого хочет, пусть будет так! Будем играть в молчанку. Я тоже в свое время пробовал отмолчаться, но из этой попытки ничего не вышло, зато меня научили, как брать людей измором и с язвительной улыбкой ждать, когда все само перегорит. Родительский гнев мог бы толкнуть мальчишку на какую-нибудь глупость. Поступим умнее. Одна из немногих ободряющих закономерностей жизни: если вы запасетесь терпением, люди, которых вы хотели бы устранить со своего пути, сами рано или поздно уйдут с него. Следует положиться на то, что они сами совершат непоправимые ошибки: сколько порядочных семейств избавилось таким образом от всякого рода проходимок и вертихвосток. Одилия, конечно, не Луиза, но может стать ею: она на верном пути. К тому же в свои восемнадцать лет она взрослее Бруно, своего одногодка. Однажды с чисто женской проницательностью она уже сделала свой выбор, пусть очень несмело, но все-таки сделала его, отдав предпочтение не преданному, а блестящему. Глупость Бруно может, конечно, вывести из себя, но еще рано терять голову. Я поднялся, завязал халат. В эту минуту в дверь постучали.
— Ты не заболел? — спросил Бруно из коридора. — Нет, заходи. Немного болит голова…
Мне захотелось посмотреть, какой у него вид.
— Тебе же говорили, что надо следить за печенью, — продолжал Бруно, открыв дверь.
Он подставил мне выбритую щеку. Я прикоснулся к ней губами. Он показался мне серьезным. Идиотски серьезным. Я мысленно обрушил на него целую литанию ругательств: дубина, осел, болван, остолоп, недотепа, простофиля, бестолочь, дурак! Дела его шли неважно, тем лучше для него! С кислым видом я спустился вниз.
— Луиза только что легла, — сказала Лора, сделав знак глазами.
— Невинность изменила свои часы, — ответил мосье Астен.
Я высвободил штанину из зубов Кашу, щенка, заменившего нам умершую от старости Джепи, который вот уже месяц своими проворными лапами пачкал все наши ковры. На столе лежала приготовленная, видимо, на закуску колбаса, напоминавшая гири старинных часов. Машинально я схватил ее и острым ножом с ожесточением разрезал по крайней мере на двадцать пять кусков.
Бруно тоже стремился к независимости, но поведение его было именно таким, о каком в глубине души только могут мечтать все родители: оно совсем не походило на поведение моих старших детей. Независимость не уводила его из дому, она только придавала ему уверенности. Сильный глуховатый голос этого высокого спокойного парня стал звучать тверже, он приезжал и уезжал один, так как часы наших занятий не совпадали, строго придерживался своего расписания, хоть и не любил, чтобы ему об этом напоминали. В девять часов, в то время, когда мои ученики, мямля, отвечали мне правило латинской грамматики со стр. 157 (Водуан, помолчите немного, Дюбрей, положите руки на парту), я думал, сидя за своим столом: «Сейчас у него начинаются лекции. Сегодня первые часы — политическая экономия. А в десять часов — гражданское право». И я снисходительно выслушивал жалкое бормотанье какого-нибудь Армандена или Бироле. В одиннадцать, выходя из класса, я размышлял: «Лекция кончилась. В его распоряжении целый час. Если бы мы жили в Париже, он позавтракал бы дома со мной, вместо того чтобы болтаться без дела в ожидании той минуты, когда он сможет протянуть кассирше студенческой столовой голубой талон своего абонемента». Я не очень любил это время.
Однако он почти все вечера проводил дома. Обыкновенно я заставал его за чтением истории права; он поднимал голову и спрашивал, произнося слова в нос:
— Lex receswinida…[9] Тебе что-нибудь говорит это имя: король Рекесвинт?
По воскресеньям он покидал нас не чаще, чем прежде, но вел себя более твердо и уклонялся от ответа, если Лора осмеливалась спросить, куда он идет. Однако по возвращении, если никто не задавал ему никаких вопросов, он сам обо всем подробно рассказывал. Добрая половина его выходов была посвящена тому, что он называл «спортом созерцания» футбольных матчей и других соревнований на Зимнем велодроме. И уходил и возвращался он обычно один. Дороги его с Ксавье, поступившим в военное училище, разошлись. Мишель, теперь уже студент второго курса Политехнической школы, появлялся в доме все реже. Что до Луизы, то парижская жизнь окончательно поглотила ее, ей уже стало казаться, что ее спальня в отцовском «отеле» находится слишком далеко, и она, как и Мишель, променяла своих друзей из Шелля на более блестящее общество. Бруно, вероятно, изредка встречал то одну, то другую Лебле, как иногда встречал их и я сам — чаще Мари, нашу соседку, с которой я холодно раскланивался, — но он никогда не говорил мне об этом. Он, вероятно, догадывался о моей неприязни к ним и о том, чем это было вызвано; и хотя своим молчанием он как бы осуждал мою враждебность, он в то же время и не протестовал против нее. Неудачный флирт. Мне бы не хотелось, чтобы эта история стала первой в богатой коллекции любовных неудач. Я старался предоставить ему все возможные средства обольщения: у него были новый костюм, теннисная ракетка, машина. Как только он получил водительские права, я тут же возвел его в сан шофера, теперь он не только возил меня, но и выбирал программу наших воскресных развлечений. Он решительно требовал, чтобы Лора, когда это позволяло состояние здоровья ее матери, ездила с нами.
Хотя наша жизнь с Бруно не была уже так тесно связана, как прежде, наши пути все-таки шли совсем рядом. Мои опасения понемногу рассеивались. Мне казалось вполне допустимым, что в ближайшие три года в нашей жизни ничто не изменится. Я даже ловил себя на мысли, что в конце концов Бруно может, заинтересовавшись правом или не найдя другого занятия из-за своей пассивности, дотянуть до диссертации, и тогда у нас с ним впереди было бы еще целых пять лет.
Но оказалось, что у меня не было и пяти месяцев.
На рождество Мишель, который собирался вместе со своими новыми товарищами заняться зимним спортом, заглянул к нам лишь ненадолго. У Луизы была всего одна свободная неделя, и она пообещала встретить Новый год дома, но двадцать шестого декабря вдруг решила отправиться «снежным» поездом в Гренобль. Она уже была совершеннолетней, хорошо зарабатывала и могла позволить себе подобную прихоть. Бруно сразу сник, словно наказанный ребенок (наказанный отцовской любовью). И он буквально подскочил на месте от радости, когда Луиза, которая ехала не одна, а с какими-то незнакомыми — незнакомыми мне — друзьями, неожиданно позвонила нам по телефону и предложила Бруно поехать вместе с ней в Шамрус; может быть, ей захотелось доставить ему удовольствие, может быть, она думала поразить окружающих, а может быть, ей просто нужно было, чтобы рядом с ней находился брат, — трудно Сказать, в истинных причинах ее поступков не так-то легко разобраться. Я не мог отказать. Бруно сможет прокатиться по подвесной дороге и попробует свои силы на лыжне, «конечно, на безопасной лыжне, для начинающих», — уточняла Луиза в коротком письме.
Я отталкиваюсь от вполне определенной даты, но не могу дать никаких объяснений, хотя одно время я даже думал, что он просто заболел. Во всяком случае, с января в Бруно начали происходить какие-то изменения. Сперва меня насторожила все чаще повторяющаяся избитая фраза:
— Нет, в воскресенье на меня не рассчитывайте. Потом непривычное для него брюзжанье:
— До чего надоела эта юриспруденция… что за ерунда все это крючкотворство.
И, что было уж совсем неприятно, его новый тон:
— Когда только мы соберемся сменить нашу колымагу?
Или же по поводу одного из моих замечаний:
— Ты рассуждаешь так, как рассуждали двадцать лет назад.
Правда, сама его резкость и откровенность говорили о том, что он по-прежнему доверяет мне. И все-таки чувствовалось: он раздражен и ему досадно, что он не всегда и не во всем может разделять взгляды своего отца (правда, я никогда не требовал этого, но он, вероятно, приписывал мне подобное желание только для того, чтобы легче побороть в самом себе укоренившиеся в нем мои представления). Обычно услужливый, «славный мальчик», как любила говорить Лора (она редко находила нужные слова), он вдруг взрывался, словно каштан на сковороде, но тут же, чтобы загладить свою вину, сбрасывал колючую кожуру и миролюбиво протягивал нам свои плоды; настоящее раздражение вызывали у него лишь некоторые мои неприязненные замечания. Вечерние разговоры, которые часто определялись телевизионным журналом новостей, не всегда заканчивались гладко. Не следовало, например, выражать сожаление по поводу того, что народы, сбросившие наше иго, нападают теперь на нашу культуру.
— Целых пять веков поучений! Я думаю, им осточертели европейские наставники!
Не следовало также посмеиваться над узкими брюками и видеть в них своего рода символ.
— Зато вы плавали в своих так же, как и во всем остальном, — возражал Бруно.
Не следовало благожелательно выслушивать бравурные речи какого-нибудь генерала в отставке, ставшего моралистом и оплакивающего отсутствие гражданских идеалов у молодого поколения.
— Хорошо тебе болтать, старый трепач, — насмехался над ним Бруно. — Франция досталась вам богатой страной, страной-победительницей; а мы получаем ее разоренной и побежденной. Какие уж тут гражданские идеалы!
Не следовало, как это делала Лора, ополчаться против Франсуазы Саган, объявляя ее глашатаем поколения сторонников джинсов.
— Глашатаем кого, чего? — восклицал Бруно. — Едва ли два процента молодежи напоминает ее персонажей. Но все дело в том, что вам доставляет удовольствие думать, что мы такие.
Впрочем, он, как всегда, был сдержан. Однако не следовало отрицать талант Франсуазы Саган. Двадцатилетняя писательница, оказавшаяся сразу в одном ряду с прославленными корифеями, лишний раз показала, на что способны молодые, свежие головы. Стоило мне открыть рот, как у Бруно уже готово было возражение.
— Ты, конечно, сейчас скажешь, что именно в этом кроется истинная причина ее успеха. Ну а Моцарт, а Радиге, их тоже мы выдумали?
Но главное, главное, не следовало критиковать Луизу. А она беспокоила нас, Лору и меня (нас, обратите на это внимание), и очень беспокоила, она приходила то с одним, то с другим, представляла: «Жан-Поль» или «мосье Варанж», сообщала, что не будет ужинать, что вернется только утром (как-то в субботу она вообще не вернулась), и уходила, ничего не объяснив, кокетливая, веселая, нисколько не задумываясь о том, как тревожно становилось у нас на душе после ее ухода. Я ничего не говорил. Лора тоже сперва молчала, потом, не выдержав, бормотала себе под нос, что все-таки…
— Уж чего только ты не придумаешь! — протестовал Бруно.
И на нас обрушивался поток ядовитых афоризмов.
— Прошли те времена, когда девушки, словно салат в зеленной лавке, ждали своего покупателя, моля бога, чтобы он появился раньше, чем они окончательно увянут.
Или же:
— Я знаю, о чем вы думаете. Ну, даже если это так! Что она от этого, калекой станет?
— Бруно! — стонала шокированная Лора, стараясь сдержать улыбку.
Бруно смеялся и продолжал, строя из себя адвоката:
— Так вот, выходя замуж, женщина сохраняет право собственности на свою персону, но уступает право пользования данной собственностью в обмен на пищу и кров. Другие женщины сдают свою собственность внаем. И воистину бескорыстным поступком следует считать только передачу имущества заинтересованной стороне без составления купчей крепости…
— Может быть, это и так, — возражала Лора, становясь сразу серьезной, — но все дело в том, что те, кто выигрывает от такой передачи имущества, впоследствии нас же самих упрекают в этом.
Но за Бруно должно было остаться последнее слово:
— Только не мы. Вот что нас отличает от вас. Мы не станем презирать девушку после того, как воспользовались ее слабостью.
Я улыбался: «мы» в устах Лоры и Бруно — немолодой девственницы и, вполне возможно, молодого девственника — звучало не слишком убедительно. Правда, в системе Бруно это ничего не меняло. Но кто вдохнул в него эти мысли? Почему с таким ожесточением затирает он свою сестру, словно предвидит худшее и уже заранее прощает ее? И я наивно думал: уж не защищает ли он весь женский род? А может быть, одну из них?
И как раз эта неблагодарная Луиза, сама того не подозревая, все и затеяла. В первое воскресенье февраля, часов около семи утра, я спускался по лестнице, как вдруг,, удивленный, застыл на месте. В гостиной разговаривали. Ключ Лоры еще не поблескивал на гвозде — своем обычном месте — значит, она не приходила. Это могла быть только Луиза, которая лишь недавно вернулась и теперь рассказывала вставшему ни свет ни заря Бруно, как она провела ночь. В своих домашних туфлях я бесшумно спустился на четыре ступеньки. Луиза говорила:
— …до шести часов, старик! Мы не виделись с ней по крайней мере два месяца. Она как раз выходила из метро, когда я брала билет. Она сейчас, знаешь, ничего не делает, только по четвергам и субботам ходит на курсы домоводства. Она возвращалась в Шелль. Я решила совратить ее с пути истинного. Жан-Поль предупредил меня: «Девушек будет маловато». Она немного поломалась, мол, не одета, да и родителей своих побаивается. Тогда я сама позвонила им и сказала, что беру ее под свое покровительство…
Я услышал, как Бруно пробурчал:
— Твое покровительство!
Я был того же мнения, и меня искренне огорчило, что наши соседи считают мою дочь подходящей спутницей для молоденькой девушки. Луиза продолжала:
— Сначала Одилия чувствовала себя не очень уверенно, она там никого не знала, но под конец разошлась. Мы протанцевали всю ночь. Только что вернулись. Я буквально с ног валюсь от усталости.
— Черт возьми! — воскликнул вдруг Бруно. — Ты переходишь всякие границы!
В комнате удивленно замолчали, потом последовало несколько гневных, брошенных сквозь зубы слов, которые я не смог разобрать. Но я. понимал, я даже слишком хорошо понимал. Одно дело — отпускать грехи сестре, другое — страдать самому по ее милости. Заключительные слова этой тирады долетели до меня:
— …Скажи ей, что там ей не место.
— Блестящая мысль! — произнесла Луиза громко, не боясь, что ее могут услышать. — Это после того, как я сама ее пригласила. Представляю, как я при этом должна выглядеть! Растолкуй это ей сам. Она говорит, что часто встречает тебя в автобусе.
— Оставь хотя бы ее в покое, — сказал Бруно глухо.
— Конечно, дорогой, раз ты решил заняться ею.
Зазвенел смех, словно трели малиновки.
— Ты ничего не понимаешь! — взревел Бруно, позабыв осторожность.
— Действительно, ничего не понимаю, — ответила Луиза. — Мне нужна точная картина, у меня нет воображения.
Я быстро вернулся в свою комнату, услышав стук каблучков моей дочери. Притаившись за полузакрытой дверью, я видел, как она прошла мимо, засунув мизинец в ухо с удрученным видом, будто только что узнала, что у ее брата тяжелое сердечное заболевание.
Посмотрели бы вы, как мосье Астен шагал битых два часа по комнате в домашних туфлях! Из угла в угол, от одной стенки к другой, от портрета своей уважаемой матери до портрета своей жены, они смотрели друг на друга и обе вместе смотрели на него тем пристальным взглядом, которым всегда смотрят на вас с портретов и который неотступно следует за вами, куда бы вы ни пошли. При всей своей уравновешенности он разжигал себя все больше и больше.
Итак, этот простофиля встречается с ней, с девушкой своей мечты. Значит, эта нелепая история до сих пор не кончилась. Он мог хорохориться, изощряться в парадоксах, отпускать чужие грехи, но сам он был куда более виноват, он совершал гораздо большую глупость: ради какой-то вздорной девчонки корчил из себя несчастного Ромео, он выдумал себе романтическую историю со всеми ее атрибутами, озером и луной, от которой стошнило бы даже пансионерку. Не мог он, что ли, поступить как все люди, если его так уж одолевали желания? Разве не мог он без особых затруднений урегулировать этот вопрос с той или иной неустойчивой особью слабой половины человеческого рода? Я бы предпочел даже такое — это по крайней мере было бы не так опасно, не повлекло бы за собой никаких неприятных последствий, поскольку в нашем хорошо устроенном мире рискует только женщина. Так нет же, мне, как всегда, повезло — только со мной и могло случиться это, только в моем доме мог появиться в середине двадцатого века, когда все эти юнцы строят из себя законченных скептиков, такой чувствительный дуралей!
Я повторял себе: подожди, посмотри, что будет, успокойся. Я готов был ждать, я готов был смотреть, но, как бык во время корриды, видел лишь раздражавший меня красный цвет, а уж о спокойствии… Меня позвали:
— Ты будешь завтракать?
Это был голос Бруно. Болван, он еще думает, что я хочу есть, и, наверное, сейчас суетится, процеживает для меня через ситечко кофе с молоком, ведь я терпеть не могу пенок. Ему едва исполнилось восемнадцать, а он уже спешит отойти от меня, но ведь и так столько лет его жизни прошло мимо меня, ведь я принял его сердцем, когда ему было уже тринадцать… Он забыл, что у него есть отец. Разве не расстался я ради него с Мари, перечеркнул не пустое ребяческое увлечение, а старую добрую дружбу? Такая жертва заслуживала хоть какого-то вознаграждения, он должен был оставить ее в покое, и пусть она себе обучается домоводству, эта девица, имя которой он не произносит и которая, к сожалению, кажется, не собирается последовать примеру своей святой покровительницы, монашенки, дочери Адальрика, герцога Эльзасского, чей день отмечается тринадцатого декабря.
— Ну, ты идешь? — прокричали снизу.
Я не ответил. Я шагал по комнате уже медленнее. Потом, обессиленный, сел на кровать. Молчание Бруно было само по себе признанием — мы не любим говорить о своих слабостях. Но его молчание, если учесть, чем была для него эта девушка, следовало бы назвать скрытностью, а скрытность была недопустима. Она говорила о существовании другого Бруно, Бруно, имеющего свои тайны, живущего своей особой жизнью, неведомой мне, укрывшегося в своем недоверии. Ну что ж, раз он этого хочет, пусть будет так! Будем играть в молчанку. Я тоже в свое время пробовал отмолчаться, но из этой попытки ничего не вышло, зато меня научили, как брать людей измором и с язвительной улыбкой ждать, когда все само перегорит. Родительский гнев мог бы толкнуть мальчишку на какую-нибудь глупость. Поступим умнее. Одна из немногих ободряющих закономерностей жизни: если вы запасетесь терпением, люди, которых вы хотели бы устранить со своего пути, сами рано или поздно уйдут с него. Следует положиться на то, что они сами совершат непоправимые ошибки: сколько порядочных семейств избавилось таким образом от всякого рода проходимок и вертихвосток. Одилия, конечно, не Луиза, но может стать ею: она на верном пути. К тому же в свои восемнадцать лет она взрослее Бруно, своего одногодка. Однажды с чисто женской проницательностью она уже сделала свой выбор, пусть очень несмело, но все-таки сделала его, отдав предпочтение не преданному, а блестящему. Глупость Бруно может, конечно, вывести из себя, но еще рано терять голову. Я поднялся, завязал халат. В эту минуту в дверь постучали.
— Ты не заболел? — спросил Бруно из коридора. — Нет, заходи. Немного болит голова…
Мне захотелось посмотреть, какой у него вид.
— Тебе же говорили, что надо следить за печенью, — продолжал Бруно, открыв дверь.
Он подставил мне выбритую щеку. Я прикоснулся к ней губами. Он показался мне серьезным. Идиотски серьезным. Я мысленно обрушил на него целую литанию ругательств: дубина, осел, болван, остолоп, недотепа, простофиля, бестолочь, дурак! Дела его шли неважно, тем лучше для него! С кислым видом я спустился вниз.
— Луиза только что легла, — сказала Лора, сделав знак глазами.
— Невинность изменила свои часы, — ответил мосье Астен.
Я высвободил штанину из зубов Кашу, щенка, заменившего нам умершую от старости Джепи, который вот уже месяц своими проворными лапами пачкал все наши ковры. На столе лежала приготовленная, видимо, на закуску колбаса, напоминавшая гири старинных часов. Машинально я схватил ее и острым ножом с ожесточением разрезал по крайней мере на двадцать пять кусков.
ГЛАВА XXI
На молчание может откликнуться эхом только молчание. Лора никогда не отличалась болтливостью. Мишель у нас не появлялся. Мамуля не выходила из дому.
Если принять во внимание, что Луиза всегда разговаривала так, словно пускала мыльные пузыри, что Бруно твердо решил молчать, а я, старый специалист рассуждать in petto[10], последовал его примеру, — можно представить себе, какие оживленные разговоры велись в нашем доме, где самым красноречивым был Кашу; он еще, правда, всего лишь учился лаять, но вкладывал в это всю страсть и выразительность, на какую способна захудалая собачонка, у которой только и есть что нос да хвост.
Прошел месяц, другой, не принеся ничего нового; все продолжалось в том же духе: Мишель по-прежнему был для нас залетной птицей, и это понятно — ведь на его визитной карточке инженера неминуемо должна была появиться магическая формула: «выпускник Политехнической школы». Луиза щеголяла в своих шелках, которые так хорошо гармонируют с чистой шерстью (в настоящее время эту шерсть все чаще представлял мосье Варанж — тридцати четырех лет, в модном темно-сером костюме, владелец спортивной машины, наследник ткацких фабрик), поистине шведская непринужденность моей дочери возрастала с каждым днем; Луизу искренне удивляло малейшее недовольство ее персоной, ее неизменная элегантная непринужденность обводила вокруг пальца все приличия; кончиком своей туфельки, заказанной у самого дорогого сапожника, она отбрасывала любые замечания в свой адрес на свалку сплетен. Бруно преуспевал в искусстве избегать откровенных разговоров и, видимо, до поры до времени решил придерживаться такой линии.
Если принять во внимание, что Луиза всегда разговаривала так, словно пускала мыльные пузыри, что Бруно твердо решил молчать, а я, старый специалист рассуждать in petto[10], последовал его примеру, — можно представить себе, какие оживленные разговоры велись в нашем доме, где самым красноречивым был Кашу; он еще, правда, всего лишь учился лаять, но вкладывал в это всю страсть и выразительность, на какую способна захудалая собачонка, у которой только и есть что нос да хвост.
Прошел месяц, другой, не принеся ничего нового; все продолжалось в том же духе: Мишель по-прежнему был для нас залетной птицей, и это понятно — ведь на его визитной карточке инженера неминуемо должна была появиться магическая формула: «выпускник Политехнической школы». Луиза щеголяла в своих шелках, которые так хорошо гармонируют с чистой шерстью (в настоящее время эту шерсть все чаще представлял мосье Варанж — тридцати четырех лет, в модном темно-сером костюме, владелец спортивной машины, наследник ткацких фабрик), поистине шведская непринужденность моей дочери возрастала с каждым днем; Луизу искренне удивляло малейшее недовольство ее персоной, ее неизменная элегантная непринужденность обводила вокруг пальца все приличия; кончиком своей туфельки, заказанной у самого дорогого сапожника, она отбрасывала любые замечания в свой адрес на свалку сплетен. Бруно преуспевал в искусстве избегать откровенных разговоров и, видимо, до поры до времени решил придерживаться такой линии.