Страница:
Напрасный труд! Приподнявшись на руках, она выглядывала из-за горшков с ощетинившимися кактусами, не спуская глаз с улицы.
— Даниэль, — окликнула она меня, — не дадите ли вы мне вашу газету?
Всего не предугадаешь. Не следовало мне покупать газету. Я перешел улицу. Мамуля выхватила у меня «Франс-суар», но даже не развернула ее. Величественно восседая в своем кресле, она, согнав с колен кота, для пущей торжественности скрестила на груди руки и слегка приподняла плечи, от чего собралась складками дряблая кожа на ее шее.
— Я рада, что перехватила вас, — заговорила эта почтенная прародительница Омбуров, слегка сюсюкая из-за мятной конфеты, которую она, как всегда, сосала. — Мне надо с вами поговорить. Разве вы не видите, что Лора так больше не может?
Мне сразу стало страшно. Неужели сейчас последует решительное объяснение? Ведь эти слова, эти самые слова я уже слышал от нее несколько лет назад. Но тогда речь шла о Жизели, о моей жене, которую необходимо было удержать. Но я вовсе не собирался удерживать Лору.
— Если она больше не может, пусть отдохнет! Мы как-нибудь справимся, — ответил я глухо.
— Вы же прекрасно понимаете, что речь идет совсем не об этом, — воскликнула мадам Омбур с раздражением, чуть ли не возмущенно. — Уходит время, уходит молодость. Она совсем истерзалась.
— Мы сделали все, что могли, чтобы выдать ее замуж.
— Все, что вы могли, действительно!
Действительно, все, что я мог. Разве не пытался я несколько раз подыскать ей приличную партию? Да вот совсем еще недавно я пригласил в дом одного из своих коллег, однако Мамуля так громко вздыхала, так ехидно улыбалась, что мне потом пришлось извиняться перед беднягой. Слова тещи задели меня, ведь Лора и впрямь из-за моей семьи теряла и время и молодость, а я — хоть и с ее согласия — злоупотреблял ее добротой; — мне стоило большого труда удержаться и не крикнуть: «Весьма сожалею. Но если вы считаете, что в порядочных семьях допустимо бросаться на вдовца в надежде сбыть ему старую деву, тем хуже для вас! После известной вам неудачи я не испытываю ни малейшего желания снова жениться по чьей-то указке». Но мадам Омбур умела вовремя остановиться.
— Откровенно говоря, мне иногда кажется, что Лоре лучше было бы уйти, — заговорила она уже другим тоном. — Здесь она вертится словно белка в колесе, и ей, видно, никогда не вырваться.
На этот раз она была вполне искренна. Уже не первый год я сам, не жалея масла, смазывал это колесо, чтобы только не слышать, как оно скрипит. Из осторожности я перешел в контратаку:
— Если я вас правильно понял, Лора поручила вам…
Мамуля не дала мне закончить.
— Боже упаси, — запротестовала она, — вы же ее знаете. Она молчит как убитая. Она вырвала бы мне язык, если бы только меня услышала.
Она перевернула газету, заглянула на последнюю страницу: «Преступление не оправдывает себя», «Любовные похождения знаменитых людей». Потом пробежала крупные заголовки первой страницы, поправила очки, сняла их, снова надела. Но едва я осторожно шагнул в сторону своего дома, как она тут же спохватилась и попыталась снова закинуть удочку:
— Не сердитесь на меня, Даниэль. Конечно, я просто глупая старуха. Майору, который меня очень любил, доставляло удовольствие без конца повторять мне это. Но даже я, несмотря на возраст, тяжело переношу свое вдовство; мне кажется, что я стою на одной ноге, как цапля. Я просто не могу понять, из какого теста вы сделаны, ведь вы, совсем еще молодой человек, миритесь с положением вдовца.
Правда же тут нет никакой связи? Всего-навсего замечания заботливой матери, которые совершенно случайно следуют одно за другим. И неизбежный финал:
— Вы же знаете, никто не стал бы вас упрекать, если бы вы вздумали жениться во второй раз.
— Я как раз об этом подумываю.
Партия закончилась вничью. Шесть коротких слов, которые можно было истолковать как угодно, заставили нас замолчать. Мне посоветовали вновь вступить в брак. Я и сам уже подумывал об этом. Но раз я не собирался назвать имени Лоры, Мамуля предпочла прекратить разговор. Я заметил, как она проглотила наконец, подтолкнув языком, мятную конфету, с которой ей так же нелегко было расстаться, как и со своими сладкими мечтами.
— Я полностью полагаюсь на вас, — поспешно сказала она. — Я знаю, что если вы решитесь на такой шаг, то выберете женщину, которую смогут полюбить и ваши дети.
Мамуля ненадолго примолкла, избавив меня от подобного рода сцен, во время которых мне постоянно приходилось насиловать самого себя — ведь по природе я скорее уступчив. И твердость, которую я проявлял в этом вопросе, удивляла меня самого. Очевидно, несмотря на свое слабоволие, я привык к атакам, а моя теща при всей своей изворотливости ходила вокруг да около, взяв на себя самую неудачную роль, какую только можно было придумать, имея дело со мной: роль просительницы. Ее настойчивость лишь придавала мне энергии, и думаю, что она немало сделала для того, чтобы убедить всех нас — Омбуров и меня самого в силе моего чувства к Мари, хотя сам я был далеко не уверен в нем. В действительности же мой страх перед Лорой был куда больше, чем моя любовь к Мари, а еще больше был, пожалуй, страх перед женитьбой как на той, так и на другой.
В любом случае гордиться мне было нечем. В усилиях, которые я прилагал, стараясь избежать союза, разумного со всех точек зрения, союза, который закрепил бы существующее положение вещей, был бы с радостью принят моими детьми и отблагодарил бы мою свояченицу за годы бескорыстной преданности, было что-то для нее оскорбительное. Отвращение, которое вызывала во мне одна мысль о подобном союзе, было мне самому отвратительно. Мне тягостно об этом писать, я в полном смятении. Ведь если уж говорить об отвращении, то это гнетущее чувство я постоянно испытывал к самому себе (и мне нетрудно поверить, что я вызываю его у окружающих). Меня уж никак нельзя причислить к самонадеянным людям, которые с пренебрежением относятся к тем, кто к ним расположен. Всякое внимание, доброе отношение обязывают меня в любом значении этого слова. Мне всегда казалось, что с моей стороны нерешительность оскорбительна, отказ груб, и я ни минуты не сомневаюсь, что мог бы стать жертвой первой встречной авантюристки, не служи мне в какой-то степени защитой моя заурядность. Снова приходят на память ободряющие слова Мамули, которая, говоря о своем муже, явно намекала на меня:
— С ним я могла быть совершенно спокойна. Женщина только тогда бросается на шею мужчине, когда на этой шее стоящая голова.
Ну а чего стоила моя голова? Что ж, постараюсь быть предельно искренним, постараюсь обнажить до конца свою душу. Обычно преуменьшают свои достоинства и преувеличивают достоинства человека, на котором не хотят остановить свой выбор. И если это не хитроумная уловка, то, во всяком случае, подсознательная самозащита. Non sum dignus. Я недостоин. Очень утонченная форма отказа, вполне в моем духе. И все-таки интерес к моей персоне меня всегда удивляет. Правда, я сознательно говорю «интерес», а не «чувство» и уж тем более не «любовь», эти слова мне кажутся слишком значительными. Это так глубоко укоренилось во мне, что я не выношу фильмов с воркующими героями, и мне кажется смешной та приторная любовь, которую дарят им героини. Да, это так вошло в мою плоть и кровь, что даже те три женщины, с которыми столкнула меня жизнь, ничего не смогли изменить, — ни Жизель, ни Мари, ни Лора, и я по-прежнему думаю: «Меня любят? Полноте, это же несерьезно, просто они были милыми, славными девушками и старались облечь в традиционную форму свое доброе отношение ко мне».
Мне казалось, я хорошо понимал, чем был вызван интерес Лоры ко мне. «Я попал в поле ее зрения, когда она была еще глупой девчушкой. Я был рядом. Я был единственным мужчиной среди окружавших ее людей, и к тому же я был мужем старшей сестры, которой младшая всегда чуть-чуть завидует. Увлечение подростка — быстрорастворимый сахар. Но началась война, не стало женихов, да и Жизель умерла, а она осталась с ее детьми на руках. Лора стала ждать, а после моего возвращения, так как ей ничего другого не подвернулось, продолжала ждать и в конце концов сама поверила в то, что именно меня она и ждала. Судьба, наполовину устроенная, судьба, наполовину загубленная. Несмотря на разницу лет, она даже не стремится ни к чему другому. Она не мыслит себя вне моего дома, она прилепилась сердцем к моим детям. Мои привычки стали ее привычками».
Только, к сожалению, я не хочу, хотя у нас с ней и много общего, чтобы ее привычки стали моими. Я соглашался с тем, что Лора прекрасная хозяйка, неутомимая, внимательная, не требующая никакой платы. Но разве на женщине женятся из-за этих ее достоинств? Ведь тогда женились бы просто на прислугах. Меня гораздо больше трогала ее любовь к детям, ее чуткость, так же как и ее скромность, стремление никогда не навязывать своего мнения, не подчеркивать свою незаменимость — хотя она и в самом деле была незаменимой, — смущение, заставлявшее ее тут же уходить, как только мадам Омбур начинала в моем присутствии петь ей дифирамбы. Жизель была красивее своей младшей сестры, и та явно проигрывала при сравнении с образом, сохранившимся в моей памяти. Но Лора была намного моложе, а значит, и свежее, и желаннее, чем Жизель, будь та жива; она была достаточно привлекательна, несмотря на свои передники и косынки, и не было ничего удивительного в том, что мой взгляд время от времени задерживался на вырезе ее платья. Но она даже не замечала этого, и уж тем более была она далека от того, чтобы извлечь из этого какую-то для себя выгоду; впрочем, и сам я не придавал никакого значения искушениям такого рода, они могли лишь на мгновение зажечь мой взгляд, подобно тому как иногда на улице взволнует нас улыбка кокетки, не вызвав при этом желания свернуть с истинного пути или поспешить с ней в мэрию. Я низко кланяюсь Лоре за ее добродетели и с благоразумием взираю на ее прелести. И хотя я испытываю самую искреннюю благодарность, мое отношение к ней иначе не назовешь, как безразличие, да и разница в возрасте слишком значительна даже для человека, который, я уже говорил об этом, способен привязаться со временем. Лоре вредило еще и то, что она была Омбур, сестра моей жены, а следовательно, как это принято считать, приходилась сестрой и мне, что она жила в моем доме и прочно вошла в мою повседневную жизнь. Сама ее преданность мешала в какой-то степени нашей близости. Мысль, что все осталось бы по-прежнему, никак не устраивала меня. Наоборот. Даже если бы я не строил иных планов, не думал связать свою жизнь с другой женщиной, мною самим избранной, у меня не вызвала бы большого восторга перспектива женитьбы на Лоре, самым большим недостатком которой было то, что она играла роль заместительницы и не способна была ни на какую иную роль; я вынужден был бы примириться с этим тусклым существованием. Я помню, как я однажды сказал — конечно, в разговоре с Мари — Вступить в брак с Лорой — значит просто продлить срок ее полномочий!
Признание весьма примечательное. Мари прокомментировала его в два приема. Сперва она проговорила, не разжимая губ:
— Это верно, но уже многие годы ты только и делаешь, что в ожидании лучших времен увеличиваешь срок ее полномочий.
И затем добавила сквозь зубы полунасмешливо, полусерьезно тем незнакомым мне прежде голосом, которым она говорила теперь все чаще и который начинал беспокоить меня:
— Впрочем, ты недоговариваешь. А может быть, и сам до конца всего не понимаешь. Но я это хорошо усвоила. Любовь к мосье еще не слишком лестно ему вас рекомендует. Он, словно щитом, прикрывается своей незначительностью, он так не нравится самому себе, что не допускает и мысли, что может понравиться кому-то другому. Ты убежден, что Жизель сделала ошибку, выйдя за тебя замуж. А Лора, у которой было время поразмыслить, кажется тебе не слишком разборчивой, это принижает ее в твоих глазах. Или же ты думаешь, что ей просто тебя жаль, а это тоже неприятно. Ну а обо мне лучше не говорить…
И все-таки я должен наконец заговорить о ней. Говорить о ней мне, пожалуй, легче, хотя и тут положение мое не менее ложно. Насколько я был молчалив с Лорой, настолько откровенен с Мари и, конечно, злоупотреблял терпением и той и другой; все еще надеясь, что я смогу расстаться с Лорой и соединить свою судьбу с Мари, я старался выиграть время и отдалить минуту решительного объяснения. Вот я сижу в скрипучем плетеном кресле напротив Мари, которая внимательно следит за закипающим чайником. Я пересказываю ей свой разговор с Мамулей и заключаю с явным удовлетворением:
— В общем все-таки выкрутился!
— Выкрутился из чего? Вполне понятно, что она хочет знать, чем все это кончится, — бросила Мари.
Она сделала несколько шагов к окну, стараясь, как перед своими учениками, не слишком хромать. Нервно побарабанила по стеклу, но больше ничего не сказала. Однако я слишком хорошо понимал, что все ее существо кричало: «А я, когда же наконец я узнаю, чем все это кончится для меня? Дома защитой тебе служат семейные узы, здесь — дружба. Ты изводишь меня своими излияниями, болтаешь, болтаешь, в сотый раз объясняешь, почему не хочешь жениться на Лоре, и ни слова не говоришь о том, что же может побудить тебя жениться на другой. Ну и к чему ты пришел? К чему мы все пришли? Долго ли это будет продолжаться?»
Она внезапно, сильно хромая, отошла от окна. И я вспомнил, как пятнадцать лет назад, когда я еще надеялся, что она станет моей невестой, познакомил ее со своей матерью. Не желая вводить ее в заблуждение, Мари в тот раз припадала на больную ногу сильнее обычного. Я думаю, она делала это из честности. После ее ухода мать прошептала: «Какая жалость! Такая чудесная девушка, к тому же два преподавательских жалованья вместо одного — над этим стоило бы подумать. Но слишком уж она хромает, мы, право, не можем».
И теперь Мари снова сильно хромала и не случайно. «Незавидное же я приданое, — говорила ее нога. — Мою хозяйку не заподозришь ни в ошибке, ни в жалости. Достаточно ли сильно я хромаю, чтобы тебя ободрить?» И это действительно придавало мне уверенности, так же как и рассказ Мари о ее двух несостоявшихся замужествах, это еще больше уравнивало нас в нашей неудавшейся жизни. Что же тревожило ее? Мне казался знаменательным тот факт, что я снова встретил ее после того, как окончательно потерял из виду и совсем забыл. Я не принадлежу к тем безумцам, которые способны перевернуть свою жизнь и жизнь своих близких ради женщины. Но если я когда-либо мечтал о какой-нибудь женщине, то это была она. С Мари я обретал свою молодость и не чувствовал себя старше своих лет, с ней нас связывала дружба и чувство, которое я предпочитаю называть попроще — привязанность. Свободная привязанность. У меня не было перед ней никаких обязательств, ничто меня не связывало, никакие внешние причины не вынуждали меня. Здесь меня не выслушивали, как Лора, — приниженно опустив глаза, с раздражающим терпением, здесь меня встречал твердый спокойный взгляд зеленых глаз, которые не прятались за опущенными ресницами, я видел горькие складки в уголках губ, здесь мне открыто говорили:
— И все-таки тебе придется на что-то решиться, Даниэль.
Чайник закипел. Мари протянула руку к чайнице. И когда я невнятно пробормотал что-то весьма неубедительное, она пожала плечами.
— Хватит, — сказала она, — я устала.
Мы немного помолчали, и нам обоим стало легче. Она по-прежнему стояла передо мной, в ней была та особая, свойственная зрелости прелесть, которую все мы знаем по нашим матерям; то уходящее очарование, которое приходит на смену недолгому царству упругого тела; женщина точно вся светится изнутри, первые морщинки еще больше подчеркивают блеск ее глаз. Но вот Мари оживилась.
— Ну а как дети? Все в порядке? — спросила она.
— Да, спасибо. Все идет даже слишком хорошо. Мишель потрясающий парень, как всегда первый в классе. Да и Бруно понемногу выправляется. А то я уже начал побаиваться, что он снова останется на второй год. Но он как будто взялся за ум. Меняется, и в лучшую сторону. Не так уже теперь дичится.
Стрелка на часах, на крошечном будильнике, стоявшем на этажерке, передвинулась на несколько секунд.
— Здорово же ты намучился с этим чертенком. Хоть здесь есть какие-то успехи, — заметила Мари.
Но в ее голосе я не почувствовал особой уверенности. Она снова о чем-то задумалась… Мне показались резкими ее жесты, когда она доставала черствое, как всегда, печенье, брала чайник. Чайное ситечко сорвалось, и на скатерти появилось пятно. Мари тоже недоговаривала, она молчала о главном препятствии, о единственном преимуществе Лоры. Да, я должен был бы расстаться с Лорой, но этого не хотели дети. Да, я должен был бы жениться на Мари, но этого не хотели дети. Никто из них. Ни Луиза, которая при одном упоминании о Мари превращалась в каменного истукана. Ни Мишель, который, не стесняясь, говорил мне: «Звонила училка из Вильмомбля», а за моей спиной называл ее «хромоножкой». И особенно Бруно, который при малейшем намеке принимался с отчужденным видом что-то насвистывать сквозь зубы. Разговор не клеился, недопитый чай, где так и не растаял сахар, остыл в моей чашке.
— Где ты собираешься провести каникулы? — спросила Мари.
— Мы, вероятно, поедем в Эмеронс.
— Постарайся хотя бы писать мне.
Я поцеловал ее, что делал не часто. Но на улице настроение у меня окончательно испортилось, и я был даже несправедлив в своих мыслях. Неужели я лишусь и этого прибежища? Неужели и в Вильмомбле будут так же следить за мной, как и в Шелле? Надежды Мари были и моими надеждами. Но разве нельзя было с этим немного повременить? И вдруг я снова подумал о Бруно. Приближались каникулы; может быть, растянувшись на песке под солнцем, мне легче будет победить в себе мосье Астена.
— Даниэль, — окликнула она меня, — не дадите ли вы мне вашу газету?
Всего не предугадаешь. Не следовало мне покупать газету. Я перешел улицу. Мамуля выхватила у меня «Франс-суар», но даже не развернула ее. Величественно восседая в своем кресле, она, согнав с колен кота, для пущей торжественности скрестила на груди руки и слегка приподняла плечи, от чего собралась складками дряблая кожа на ее шее.
— Я рада, что перехватила вас, — заговорила эта почтенная прародительница Омбуров, слегка сюсюкая из-за мятной конфеты, которую она, как всегда, сосала. — Мне надо с вами поговорить. Разве вы не видите, что Лора так больше не может?
Мне сразу стало страшно. Неужели сейчас последует решительное объяснение? Ведь эти слова, эти самые слова я уже слышал от нее несколько лет назад. Но тогда речь шла о Жизели, о моей жене, которую необходимо было удержать. Но я вовсе не собирался удерживать Лору.
— Если она больше не может, пусть отдохнет! Мы как-нибудь справимся, — ответил я глухо.
— Вы же прекрасно понимаете, что речь идет совсем не об этом, — воскликнула мадам Омбур с раздражением, чуть ли не возмущенно. — Уходит время, уходит молодость. Она совсем истерзалась.
— Мы сделали все, что могли, чтобы выдать ее замуж.
— Все, что вы могли, действительно!
Действительно, все, что я мог. Разве не пытался я несколько раз подыскать ей приличную партию? Да вот совсем еще недавно я пригласил в дом одного из своих коллег, однако Мамуля так громко вздыхала, так ехидно улыбалась, что мне потом пришлось извиняться перед беднягой. Слова тещи задели меня, ведь Лора и впрямь из-за моей семьи теряла и время и молодость, а я — хоть и с ее согласия — злоупотреблял ее добротой; — мне стоило большого труда удержаться и не крикнуть: «Весьма сожалею. Но если вы считаете, что в порядочных семьях допустимо бросаться на вдовца в надежде сбыть ему старую деву, тем хуже для вас! После известной вам неудачи я не испытываю ни малейшего желания снова жениться по чьей-то указке». Но мадам Омбур умела вовремя остановиться.
— Откровенно говоря, мне иногда кажется, что Лоре лучше было бы уйти, — заговорила она уже другим тоном. — Здесь она вертится словно белка в колесе, и ей, видно, никогда не вырваться.
На этот раз она была вполне искренна. Уже не первый год я сам, не жалея масла, смазывал это колесо, чтобы только не слышать, как оно скрипит. Из осторожности я перешел в контратаку:
— Если я вас правильно понял, Лора поручила вам…
Мамуля не дала мне закончить.
— Боже упаси, — запротестовала она, — вы же ее знаете. Она молчит как убитая. Она вырвала бы мне язык, если бы только меня услышала.
Она перевернула газету, заглянула на последнюю страницу: «Преступление не оправдывает себя», «Любовные похождения знаменитых людей». Потом пробежала крупные заголовки первой страницы, поправила очки, сняла их, снова надела. Но едва я осторожно шагнул в сторону своего дома, как она тут же спохватилась и попыталась снова закинуть удочку:
— Не сердитесь на меня, Даниэль. Конечно, я просто глупая старуха. Майору, который меня очень любил, доставляло удовольствие без конца повторять мне это. Но даже я, несмотря на возраст, тяжело переношу свое вдовство; мне кажется, что я стою на одной ноге, как цапля. Я просто не могу понять, из какого теста вы сделаны, ведь вы, совсем еще молодой человек, миритесь с положением вдовца.
Правда же тут нет никакой связи? Всего-навсего замечания заботливой матери, которые совершенно случайно следуют одно за другим. И неизбежный финал:
— Вы же знаете, никто не стал бы вас упрекать, если бы вы вздумали жениться во второй раз.
— Я как раз об этом подумываю.
Партия закончилась вничью. Шесть коротких слов, которые можно было истолковать как угодно, заставили нас замолчать. Мне посоветовали вновь вступить в брак. Я и сам уже подумывал об этом. Но раз я не собирался назвать имени Лоры, Мамуля предпочла прекратить разговор. Я заметил, как она проглотила наконец, подтолкнув языком, мятную конфету, с которой ей так же нелегко было расстаться, как и со своими сладкими мечтами.
— Я полностью полагаюсь на вас, — поспешно сказала она. — Я знаю, что если вы решитесь на такой шаг, то выберете женщину, которую смогут полюбить и ваши дети.
Мамуля ненадолго примолкла, избавив меня от подобного рода сцен, во время которых мне постоянно приходилось насиловать самого себя — ведь по природе я скорее уступчив. И твердость, которую я проявлял в этом вопросе, удивляла меня самого. Очевидно, несмотря на свое слабоволие, я привык к атакам, а моя теща при всей своей изворотливости ходила вокруг да около, взяв на себя самую неудачную роль, какую только можно было придумать, имея дело со мной: роль просительницы. Ее настойчивость лишь придавала мне энергии, и думаю, что она немало сделала для того, чтобы убедить всех нас — Омбуров и меня самого в силе моего чувства к Мари, хотя сам я был далеко не уверен в нем. В действительности же мой страх перед Лорой был куда больше, чем моя любовь к Мари, а еще больше был, пожалуй, страх перед женитьбой как на той, так и на другой.
В любом случае гордиться мне было нечем. В усилиях, которые я прилагал, стараясь избежать союза, разумного со всех точек зрения, союза, который закрепил бы существующее положение вещей, был бы с радостью принят моими детьми и отблагодарил бы мою свояченицу за годы бескорыстной преданности, было что-то для нее оскорбительное. Отвращение, которое вызывала во мне одна мысль о подобном союзе, было мне самому отвратительно. Мне тягостно об этом писать, я в полном смятении. Ведь если уж говорить об отвращении, то это гнетущее чувство я постоянно испытывал к самому себе (и мне нетрудно поверить, что я вызываю его у окружающих). Меня уж никак нельзя причислить к самонадеянным людям, которые с пренебрежением относятся к тем, кто к ним расположен. Всякое внимание, доброе отношение обязывают меня в любом значении этого слова. Мне всегда казалось, что с моей стороны нерешительность оскорбительна, отказ груб, и я ни минуты не сомневаюсь, что мог бы стать жертвой первой встречной авантюристки, не служи мне в какой-то степени защитой моя заурядность. Снова приходят на память ободряющие слова Мамули, которая, говоря о своем муже, явно намекала на меня:
— С ним я могла быть совершенно спокойна. Женщина только тогда бросается на шею мужчине, когда на этой шее стоящая голова.
Ну а чего стоила моя голова? Что ж, постараюсь быть предельно искренним, постараюсь обнажить до конца свою душу. Обычно преуменьшают свои достоинства и преувеличивают достоинства человека, на котором не хотят остановить свой выбор. И если это не хитроумная уловка, то, во всяком случае, подсознательная самозащита. Non sum dignus. Я недостоин. Очень утонченная форма отказа, вполне в моем духе. И все-таки интерес к моей персоне меня всегда удивляет. Правда, я сознательно говорю «интерес», а не «чувство» и уж тем более не «любовь», эти слова мне кажутся слишком значительными. Это так глубоко укоренилось во мне, что я не выношу фильмов с воркующими героями, и мне кажется смешной та приторная любовь, которую дарят им героини. Да, это так вошло в мою плоть и кровь, что даже те три женщины, с которыми столкнула меня жизнь, ничего не смогли изменить, — ни Жизель, ни Мари, ни Лора, и я по-прежнему думаю: «Меня любят? Полноте, это же несерьезно, просто они были милыми, славными девушками и старались облечь в традиционную форму свое доброе отношение ко мне».
Мне казалось, я хорошо понимал, чем был вызван интерес Лоры ко мне. «Я попал в поле ее зрения, когда она была еще глупой девчушкой. Я был рядом. Я был единственным мужчиной среди окружавших ее людей, и к тому же я был мужем старшей сестры, которой младшая всегда чуть-чуть завидует. Увлечение подростка — быстрорастворимый сахар. Но началась война, не стало женихов, да и Жизель умерла, а она осталась с ее детьми на руках. Лора стала ждать, а после моего возвращения, так как ей ничего другого не подвернулось, продолжала ждать и в конце концов сама поверила в то, что именно меня она и ждала. Судьба, наполовину устроенная, судьба, наполовину загубленная. Несмотря на разницу лет, она даже не стремится ни к чему другому. Она не мыслит себя вне моего дома, она прилепилась сердцем к моим детям. Мои привычки стали ее привычками».
Только, к сожалению, я не хочу, хотя у нас с ней и много общего, чтобы ее привычки стали моими. Я соглашался с тем, что Лора прекрасная хозяйка, неутомимая, внимательная, не требующая никакой платы. Но разве на женщине женятся из-за этих ее достоинств? Ведь тогда женились бы просто на прислугах. Меня гораздо больше трогала ее любовь к детям, ее чуткость, так же как и ее скромность, стремление никогда не навязывать своего мнения, не подчеркивать свою незаменимость — хотя она и в самом деле была незаменимой, — смущение, заставлявшее ее тут же уходить, как только мадам Омбур начинала в моем присутствии петь ей дифирамбы. Жизель была красивее своей младшей сестры, и та явно проигрывала при сравнении с образом, сохранившимся в моей памяти. Но Лора была намного моложе, а значит, и свежее, и желаннее, чем Жизель, будь та жива; она была достаточно привлекательна, несмотря на свои передники и косынки, и не было ничего удивительного в том, что мой взгляд время от времени задерживался на вырезе ее платья. Но она даже не замечала этого, и уж тем более была она далека от того, чтобы извлечь из этого какую-то для себя выгоду; впрочем, и сам я не придавал никакого значения искушениям такого рода, они могли лишь на мгновение зажечь мой взгляд, подобно тому как иногда на улице взволнует нас улыбка кокетки, не вызвав при этом желания свернуть с истинного пути или поспешить с ней в мэрию. Я низко кланяюсь Лоре за ее добродетели и с благоразумием взираю на ее прелести. И хотя я испытываю самую искреннюю благодарность, мое отношение к ней иначе не назовешь, как безразличие, да и разница в возрасте слишком значительна даже для человека, который, я уже говорил об этом, способен привязаться со временем. Лоре вредило еще и то, что она была Омбур, сестра моей жены, а следовательно, как это принято считать, приходилась сестрой и мне, что она жила в моем доме и прочно вошла в мою повседневную жизнь. Сама ее преданность мешала в какой-то степени нашей близости. Мысль, что все осталось бы по-прежнему, никак не устраивала меня. Наоборот. Даже если бы я не строил иных планов, не думал связать свою жизнь с другой женщиной, мною самим избранной, у меня не вызвала бы большого восторга перспектива женитьбы на Лоре, самым большим недостатком которой было то, что она играла роль заместительницы и не способна была ни на какую иную роль; я вынужден был бы примириться с этим тусклым существованием. Я помню, как я однажды сказал — конечно, в разговоре с Мари — Вступить в брак с Лорой — значит просто продлить срок ее полномочий!
Признание весьма примечательное. Мари прокомментировала его в два приема. Сперва она проговорила, не разжимая губ:
— Это верно, но уже многие годы ты только и делаешь, что в ожидании лучших времен увеличиваешь срок ее полномочий.
И затем добавила сквозь зубы полунасмешливо, полусерьезно тем незнакомым мне прежде голосом, которым она говорила теперь все чаще и который начинал беспокоить меня:
— Впрочем, ты недоговариваешь. А может быть, и сам до конца всего не понимаешь. Но я это хорошо усвоила. Любовь к мосье еще не слишком лестно ему вас рекомендует. Он, словно щитом, прикрывается своей незначительностью, он так не нравится самому себе, что не допускает и мысли, что может понравиться кому-то другому. Ты убежден, что Жизель сделала ошибку, выйдя за тебя замуж. А Лора, у которой было время поразмыслить, кажется тебе не слишком разборчивой, это принижает ее в твоих глазах. Или же ты думаешь, что ей просто тебя жаль, а это тоже неприятно. Ну а обо мне лучше не говорить…
И все-таки я должен наконец заговорить о ней. Говорить о ней мне, пожалуй, легче, хотя и тут положение мое не менее ложно. Насколько я был молчалив с Лорой, настолько откровенен с Мари и, конечно, злоупотреблял терпением и той и другой; все еще надеясь, что я смогу расстаться с Лорой и соединить свою судьбу с Мари, я старался выиграть время и отдалить минуту решительного объяснения. Вот я сижу в скрипучем плетеном кресле напротив Мари, которая внимательно следит за закипающим чайником. Я пересказываю ей свой разговор с Мамулей и заключаю с явным удовлетворением:
— В общем все-таки выкрутился!
— Выкрутился из чего? Вполне понятно, что она хочет знать, чем все это кончится, — бросила Мари.
Она сделала несколько шагов к окну, стараясь, как перед своими учениками, не слишком хромать. Нервно побарабанила по стеклу, но больше ничего не сказала. Однако я слишком хорошо понимал, что все ее существо кричало: «А я, когда же наконец я узнаю, чем все это кончится для меня? Дома защитой тебе служат семейные узы, здесь — дружба. Ты изводишь меня своими излияниями, болтаешь, болтаешь, в сотый раз объясняешь, почему не хочешь жениться на Лоре, и ни слова не говоришь о том, что же может побудить тебя жениться на другой. Ну и к чему ты пришел? К чему мы все пришли? Долго ли это будет продолжаться?»
Она внезапно, сильно хромая, отошла от окна. И я вспомнил, как пятнадцать лет назад, когда я еще надеялся, что она станет моей невестой, познакомил ее со своей матерью. Не желая вводить ее в заблуждение, Мари в тот раз припадала на больную ногу сильнее обычного. Я думаю, она делала это из честности. После ее ухода мать прошептала: «Какая жалость! Такая чудесная девушка, к тому же два преподавательских жалованья вместо одного — над этим стоило бы подумать. Но слишком уж она хромает, мы, право, не можем».
И теперь Мари снова сильно хромала и не случайно. «Незавидное же я приданое, — говорила ее нога. — Мою хозяйку не заподозришь ни в ошибке, ни в жалости. Достаточно ли сильно я хромаю, чтобы тебя ободрить?» И это действительно придавало мне уверенности, так же как и рассказ Мари о ее двух несостоявшихся замужествах, это еще больше уравнивало нас в нашей неудавшейся жизни. Что же тревожило ее? Мне казался знаменательным тот факт, что я снова встретил ее после того, как окончательно потерял из виду и совсем забыл. Я не принадлежу к тем безумцам, которые способны перевернуть свою жизнь и жизнь своих близких ради женщины. Но если я когда-либо мечтал о какой-нибудь женщине, то это была она. С Мари я обретал свою молодость и не чувствовал себя старше своих лет, с ней нас связывала дружба и чувство, которое я предпочитаю называть попроще — привязанность. Свободная привязанность. У меня не было перед ней никаких обязательств, ничто меня не связывало, никакие внешние причины не вынуждали меня. Здесь меня не выслушивали, как Лора, — приниженно опустив глаза, с раздражающим терпением, здесь меня встречал твердый спокойный взгляд зеленых глаз, которые не прятались за опущенными ресницами, я видел горькие складки в уголках губ, здесь мне открыто говорили:
— И все-таки тебе придется на что-то решиться, Даниэль.
Чайник закипел. Мари протянула руку к чайнице. И когда я невнятно пробормотал что-то весьма неубедительное, она пожала плечами.
— Хватит, — сказала она, — я устала.
Мы немного помолчали, и нам обоим стало легче. Она по-прежнему стояла передо мной, в ней была та особая, свойственная зрелости прелесть, которую все мы знаем по нашим матерям; то уходящее очарование, которое приходит на смену недолгому царству упругого тела; женщина точно вся светится изнутри, первые морщинки еще больше подчеркивают блеск ее глаз. Но вот Мари оживилась.
— Ну а как дети? Все в порядке? — спросила она.
— Да, спасибо. Все идет даже слишком хорошо. Мишель потрясающий парень, как всегда первый в классе. Да и Бруно понемногу выправляется. А то я уже начал побаиваться, что он снова останется на второй год. Но он как будто взялся за ум. Меняется, и в лучшую сторону. Не так уже теперь дичится.
Стрелка на часах, на крошечном будильнике, стоявшем на этажерке, передвинулась на несколько секунд.
— Здорово же ты намучился с этим чертенком. Хоть здесь есть какие-то успехи, — заметила Мари.
Но в ее голосе я не почувствовал особой уверенности. Она снова о чем-то задумалась… Мне показались резкими ее жесты, когда она доставала черствое, как всегда, печенье, брала чайник. Чайное ситечко сорвалось, и на скатерти появилось пятно. Мари тоже недоговаривала, она молчала о главном препятствии, о единственном преимуществе Лоры. Да, я должен был бы расстаться с Лорой, но этого не хотели дети. Да, я должен был бы жениться на Мари, но этого не хотели дети. Никто из них. Ни Луиза, которая при одном упоминании о Мари превращалась в каменного истукана. Ни Мишель, который, не стесняясь, говорил мне: «Звонила училка из Вильмомбля», а за моей спиной называл ее «хромоножкой». И особенно Бруно, который при малейшем намеке принимался с отчужденным видом что-то насвистывать сквозь зубы. Разговор не клеился, недопитый чай, где так и не растаял сахар, остыл в моей чашке.
— Где ты собираешься провести каникулы? — спросила Мари.
— Мы, вероятно, поедем в Эмеронс.
— Постарайся хотя бы писать мне.
Я поцеловал ее, что делал не часто. Но на улице настроение у меня окончательно испортилось, и я был даже несправедлив в своих мыслях. Неужели я лишусь и этого прибежища? Неужели и в Вильмомбле будут так же следить за мной, как и в Шелле? Надежды Мари были и моими надеждами. Но разве нельзя было с этим немного повременить? И вдруг я снова подумал о Бруно. Приближались каникулы; может быть, растянувшись на песке под солнцем, мне легче будет победить в себе мосье Астена.
ГЛАВА V
Из года в год ровно полтора месяца летних каникул мы проводили в Анетце, в своем домишке Эмеронс, что избавляло нас от лишних расходов.
Эмеронс, к которому ведет узкая проселочная дорога, петляющая среди поросших ивняком холмов и таких глубоких ям, что туда заплывают угри, никак не назовешь поместьем. Скорее, это просто рыбачий домик, стоящий неподалеку от заброшенного дока, в двух шагах от дикого пляжа; зимой, когда ведомство путей сообщения закрывает шлюзы, сюда невозможно добраться. Маленький, невзрачный домик, сложенный из рыжего камня и крытый шифером. Ну а более точно — бывшая конюшня, с пристроенной к ней печью, примостившаяся на одной из террас холма, на которую когда-то выгружали навоз и которая превращается в остров при каждом разливе реки. Охраняемый двумя гигантскими вязами, корни которых оплели весь холм, наш домик возвышается над Луарой, откуда река проглядывается метров на семьсот.
Наше летнее прибежище не отличается особым комфортом — в Эмеронсе три небольшие побеленные комнаты, почти без всякой обстановки, но зато здесь можно не опасаться нашествия горе-туристов. Как большинство людей, проживших всю жизнь у реки, я не представляю себе отдыха без воды, и даже самые живописные пейзажи Прованса мне, вероятно, не возместили бы этого недостатка: мой взгляд томился бы от жажды. И хотя Эмеронс — наследное владение Омбуров, я люблю этот уголок, где плывут туманы, еще более прозрачные, чем в наших краях, гонимые легким ветром, под которым колышутся и шуршат камыши. Пожалуй, я даже рад, что после смерти Жизели и ее отца Эмеронс перешел именно к моим детям. (Лора с матерью получили в нераздельное пользование дом в Шелле.) Теперь мосье Астен живет в Анетце у своих детей. Там он не только их отец, он их гость, товарищ их игр. Когда он, катаясь на лодке, гребет, невпопад размахивая веслами, или неумело пытается что-то починить в» доме, ему кажется (и это действительно так), что в эти минуты он, как никогда, близок своим детям; он делит все их радости и ничуть не обижается, если они дружелюбно подтрунивают над ним. В Эмеронсе я чувствую себя другим человеком. Мы все здесь становимся другими, даже Лора. Только Мамуля никак не может привыкнуть к деревенской жизни, она ворчит, она брюзжит, она вздыхает по своему окну, по своим кактусам, по своей кошке, одноногим столикам и волшебным шнуркам.
И хотя ее стоны и вздохи нельзя принимать всерьез, все-таки именно они вынуждают нас придерживаться этих пресловутых полутора месяцев — максимального срока, который она может выдержать, не превратившись действительно в несносную старуху. Вот уже второй год Мари советует мне отправлять детей после Эмеронса в лагерь, организованный Обществом взаимопомощи, чтобы они могли (уже без меня) еще немного подышать кислородом. К счастью, сами дети этого не хотели. Мамуля недовольно бурчала: «Это еще зачем? Неужели им не хватает воздуха в наших двух садиках?» Лора говорила, что, по ее мнению — а ее мнение было всегда очень расплывчатым, выжидательным, готовым тут же совпасть с моим, — это было бы неплохо для мальчиков, но совсем не обязательно для Луизы. Я же, правда, не признаваясь в этом, думал как раз обратное; детей надо было давно записать в лагерь, а я все еще говорил «посмотрим», хотя для себя уже все давно решил. Отправить детей в лагерь означало, само собой, отправить туда и Бруно, а это вовсе не соответствовало взятой мною линии: Бруно должен был постоянно чувствовать присутствие отца.
Итак, эти каникулы ничем не должны были отличаться от всех предшествующих. Недолгий отдых на берегу реки — сорок дней, которые только Мари могут показаться тоскливыми. По существу, вся прелесть Эмеронса заключается в том, что там ничего не происходит; и на этот раз, как и в прошлые годы, там тоже ничего не произошло. Почти ничего. Я не хочу поддаваться мании, свойственной мне, как, впрочем, и многим, — отыскивать какие-то поворотные моменты в жизни. Изменения, происходящие в нас, совершаются настолько медленно, что их трудно бывает уловить. Мы долго пренебрегаем предзнаменованиями. Иногда самое незначительное событие, если до конца осознать его, становится для нас «откровением». Но капля может переполнить чашу. Мне же понадобилась целая река (ирония, достойная моей слепоты).
Мы на реке. Тихо, вода словно замерла, ничто не предвещает беды. Под пламенеющим небом, которое как будто растворяется в воде, медленно катится согревшаяся за день Луара, полируя отмели, где вяло ковыляют отяжелевшие к вечеру чайки. С холма за нами наблюдают Мамуля, удобно устроившаяся в кресле, и Лора с вязаньем в руках. Мы вывели плоскодонку, которой нам разрешил пользоваться папаша Корнавель, наш единственный сосед, полуфермер, полубраконьер, промышляющий в пресных водах. Согласно его наставлениям длинная леска лежит на корме, грузила — на дне лодки, крючки с насадкой — чтобы не цеплялись друг за дружку — висят вдоль борта. С силой оттолкнувшись багром, мы плывем по течению и внимательно вглядываемся в песчаное дно, стараясь отыскать там маленькие ямки, которые должны обозначать путь камбалы. Наша несколько пресыщенная нимфа Луиза, у которой одна только цель — выманить у солнца самый яркий янтарный загар, что-то щебечет, напевает себе под нос и без конца поправляет бретельки своего бюстгальтера. Мишель, наш неотразимый эфеб, который даже в плавках сохраняет свою обычную серьезность, с интересом разглядывает бакены и изрекает:
— Будь со мной часы, я мог бы вычислить скорость течения.
Бруно, тоже полуголый, напряженно молчит, он сосредоточенно, словно индеец-следопыт, всматривается в воду; можно подумать, от того, что он увидит там, зависит его существование. Но вот наконец следы — правда, круглые, а не треугольные. Я наклоняюсь ниже.
— Это, пожалуй, усач.
Мои сыновья и дочь так стремительно перемещаются на мою сторону, что тут же в полном составе мы летим вверх тормашками в воду. Я, смеясь, вынырнул первым. Мишель тоже хохочет и, даже не подумав о других, устремляется к берегу, желая показать, что он среди нас лучший пловец. Но Луизе и Бруно не до смеха. Если даже мне вода по плечо, то Луизе она доходит до подбородка. Она испуганно барахтается, ее густые волосы рассыпались по воде. Бруно и совсем не достает дна; правда, подняв подбородок и выбрасывая вперед руки, он пытается плыть, но эти лягушачьи движения мало похожи на брасс. Броситься к нему ив поддержать его было для меня делом минуты..В каких-нибудь пяти метрах отсюда уже мелко.
— А Луиза? — еще не отдышавшись, спрашивает Бруно, который теперь уже может сам добраться до берега.
Я устремляюсь на помощь Луизе, которой действительно приходится туго: она наглоталась воды, она отплевывается и плачет. Бедная девочка сильно побледнела, ее мучает икота, и мне приходится нести ее до самого дока, куда как ни в чем не бывало забрался наш беззаботный победитель Мишель, насмешливо спрашивающий брата:
— Ну как, приплыл, бегемот?
Наконец происшествие исчерпано, нам даже не пришлось спасать нашу перевернувшуюся плоскодонку, которую вместе со всеми снастями медленно относило течение. Ее подтянул к своей лодке какой-то рыбак из Парада; навстречу нам бежит с мохнатым полотенцем в руках Лора.
Эмеронс, к которому ведет узкая проселочная дорога, петляющая среди поросших ивняком холмов и таких глубоких ям, что туда заплывают угри, никак не назовешь поместьем. Скорее, это просто рыбачий домик, стоящий неподалеку от заброшенного дока, в двух шагах от дикого пляжа; зимой, когда ведомство путей сообщения закрывает шлюзы, сюда невозможно добраться. Маленький, невзрачный домик, сложенный из рыжего камня и крытый шифером. Ну а более точно — бывшая конюшня, с пристроенной к ней печью, примостившаяся на одной из террас холма, на которую когда-то выгружали навоз и которая превращается в остров при каждом разливе реки. Охраняемый двумя гигантскими вязами, корни которых оплели весь холм, наш домик возвышается над Луарой, откуда река проглядывается метров на семьсот.
Наше летнее прибежище не отличается особым комфортом — в Эмеронсе три небольшие побеленные комнаты, почти без всякой обстановки, но зато здесь можно не опасаться нашествия горе-туристов. Как большинство людей, проживших всю жизнь у реки, я не представляю себе отдыха без воды, и даже самые живописные пейзажи Прованса мне, вероятно, не возместили бы этого недостатка: мой взгляд томился бы от жажды. И хотя Эмеронс — наследное владение Омбуров, я люблю этот уголок, где плывут туманы, еще более прозрачные, чем в наших краях, гонимые легким ветром, под которым колышутся и шуршат камыши. Пожалуй, я даже рад, что после смерти Жизели и ее отца Эмеронс перешел именно к моим детям. (Лора с матерью получили в нераздельное пользование дом в Шелле.) Теперь мосье Астен живет в Анетце у своих детей. Там он не только их отец, он их гость, товарищ их игр. Когда он, катаясь на лодке, гребет, невпопад размахивая веслами, или неумело пытается что-то починить в» доме, ему кажется (и это действительно так), что в эти минуты он, как никогда, близок своим детям; он делит все их радости и ничуть не обижается, если они дружелюбно подтрунивают над ним. В Эмеронсе я чувствую себя другим человеком. Мы все здесь становимся другими, даже Лора. Только Мамуля никак не может привыкнуть к деревенской жизни, она ворчит, она брюзжит, она вздыхает по своему окну, по своим кактусам, по своей кошке, одноногим столикам и волшебным шнуркам.
И хотя ее стоны и вздохи нельзя принимать всерьез, все-таки именно они вынуждают нас придерживаться этих пресловутых полутора месяцев — максимального срока, который она может выдержать, не превратившись действительно в несносную старуху. Вот уже второй год Мари советует мне отправлять детей после Эмеронса в лагерь, организованный Обществом взаимопомощи, чтобы они могли (уже без меня) еще немного подышать кислородом. К счастью, сами дети этого не хотели. Мамуля недовольно бурчала: «Это еще зачем? Неужели им не хватает воздуха в наших двух садиках?» Лора говорила, что, по ее мнению — а ее мнение было всегда очень расплывчатым, выжидательным, готовым тут же совпасть с моим, — это было бы неплохо для мальчиков, но совсем не обязательно для Луизы. Я же, правда, не признаваясь в этом, думал как раз обратное; детей надо было давно записать в лагерь, а я все еще говорил «посмотрим», хотя для себя уже все давно решил. Отправить детей в лагерь означало, само собой, отправить туда и Бруно, а это вовсе не соответствовало взятой мною линии: Бруно должен был постоянно чувствовать присутствие отца.
Итак, эти каникулы ничем не должны были отличаться от всех предшествующих. Недолгий отдых на берегу реки — сорок дней, которые только Мари могут показаться тоскливыми. По существу, вся прелесть Эмеронса заключается в том, что там ничего не происходит; и на этот раз, как и в прошлые годы, там тоже ничего не произошло. Почти ничего. Я не хочу поддаваться мании, свойственной мне, как, впрочем, и многим, — отыскивать какие-то поворотные моменты в жизни. Изменения, происходящие в нас, совершаются настолько медленно, что их трудно бывает уловить. Мы долго пренебрегаем предзнаменованиями. Иногда самое незначительное событие, если до конца осознать его, становится для нас «откровением». Но капля может переполнить чашу. Мне же понадобилась целая река (ирония, достойная моей слепоты).
Мы на реке. Тихо, вода словно замерла, ничто не предвещает беды. Под пламенеющим небом, которое как будто растворяется в воде, медленно катится согревшаяся за день Луара, полируя отмели, где вяло ковыляют отяжелевшие к вечеру чайки. С холма за нами наблюдают Мамуля, удобно устроившаяся в кресле, и Лора с вязаньем в руках. Мы вывели плоскодонку, которой нам разрешил пользоваться папаша Корнавель, наш единственный сосед, полуфермер, полубраконьер, промышляющий в пресных водах. Согласно его наставлениям длинная леска лежит на корме, грузила — на дне лодки, крючки с насадкой — чтобы не цеплялись друг за дружку — висят вдоль борта. С силой оттолкнувшись багром, мы плывем по течению и внимательно вглядываемся в песчаное дно, стараясь отыскать там маленькие ямки, которые должны обозначать путь камбалы. Наша несколько пресыщенная нимфа Луиза, у которой одна только цель — выманить у солнца самый яркий янтарный загар, что-то щебечет, напевает себе под нос и без конца поправляет бретельки своего бюстгальтера. Мишель, наш неотразимый эфеб, который даже в плавках сохраняет свою обычную серьезность, с интересом разглядывает бакены и изрекает:
— Будь со мной часы, я мог бы вычислить скорость течения.
Бруно, тоже полуголый, напряженно молчит, он сосредоточенно, словно индеец-следопыт, всматривается в воду; можно подумать, от того, что он увидит там, зависит его существование. Но вот наконец следы — правда, круглые, а не треугольные. Я наклоняюсь ниже.
— Это, пожалуй, усач.
Мои сыновья и дочь так стремительно перемещаются на мою сторону, что тут же в полном составе мы летим вверх тормашками в воду. Я, смеясь, вынырнул первым. Мишель тоже хохочет и, даже не подумав о других, устремляется к берегу, желая показать, что он среди нас лучший пловец. Но Луизе и Бруно не до смеха. Если даже мне вода по плечо, то Луизе она доходит до подбородка. Она испуганно барахтается, ее густые волосы рассыпались по воде. Бруно и совсем не достает дна; правда, подняв подбородок и выбрасывая вперед руки, он пытается плыть, но эти лягушачьи движения мало похожи на брасс. Броситься к нему ив поддержать его было для меня делом минуты..В каких-нибудь пяти метрах отсюда уже мелко.
— А Луиза? — еще не отдышавшись, спрашивает Бруно, который теперь уже может сам добраться до берега.
Я устремляюсь на помощь Луизе, которой действительно приходится туго: она наглоталась воды, она отплевывается и плачет. Бедная девочка сильно побледнела, ее мучает икота, и мне приходится нести ее до самого дока, куда как ни в чем не бывало забрался наш беззаботный победитель Мишель, насмешливо спрашивающий брата:
— Ну как, приплыл, бегемот?
Наконец происшествие исчерпано, нам даже не пришлось спасать нашу перевернувшуюся плоскодонку, которую вместе со всеми снастями медленно относило течение. Ее подтянул к своей лодке какой-то рыбак из Парада; навстречу нам бежит с мохнатым полотенцем в руках Лора.