Страница:
- Буду, буду, Виктор Петрович! - я прижала к груди обе ладошки. - Я все поняла! Я вас не подведу! И Михаила... Он же, если узнает...
- Попробую поверить. Попробую. Уже большая, должна понимать: в любом коллективе случается всякое, но не всякий сор следует выметать из избы. Мы в се не ангелы, и ты в том числе. Время трудное. Это тоже надо понимать. Зачем нам, на коллектив, темное пятно? У нас грамот сколько, благодарностей, - он говорил и одновременно сливал цепочку в почтовый конверт. Кончилось тем, что ему приспичило именно при мне повернуть ручку сейфа, набрать код и сунуть внутрь этого угрюмого, страшненького ящика легонький конвертик с явным "вещественным доказательством", чтоб, значит, незадачливая в ситуации приватизации чужого Наташа из Воркуты всегда помнила, что она сидит на крючке. И не ворохнулась...
Разумеется, я высоко оценила способность Виктора Петровича бороться за честь коллектива. И поверила в совершенную его искренность насчет нежелания лишнего шума и "темного пятна". Но слишком высок оказался класс провокаторства, чтобы мне не пришло на ум признать его, именно его главным вдохновителем и организатором всех черных дел, что творятся в Доме ветеранов. Остальные - пешки.
Не знаю, сколько ещё времени Удодов продержал меня в своем кабинете, отчитывая и поучая, если бы не очередная, за раскрытым окном, перебранка между медсестрой Аллочкой и кондитершей Викторией.
Аллочка отбивалась высоким, полуплачущим голоском:
- Да нужен он мне! Медом, что ли, намазанный! Один он на всю Москву, что ли!
- Не ври! - певуче требовала красавица-кондитерша. - Не видела я, что ли, как ты к нему в гараж бегала! Не видела?
Меня опять удивило такое откровенное, прилюдное соперничество. Но, с другой стороны, женская ревность, как известно, не знает пределов. Родная сестра моей матери, о чем в семье говорилось не раз, била стекла в квартире разлучницы. Набрала кусков асфальта и пуляла по окнам на втором этаже. Все до одного осыпала. А подруга матери из её педагогического прошлого, историчка Ираида, подловила соперницу в туалете и, став на стульчак в соседней кабинке, облила её разведенным шампунем. А... Да сколько таких случаев, когда женское сердце вскипает от ревности и гнева... До убийства доходит! Вон же в газете рассказали про директрису магазина, как она в подсобке задавила соперницу мешком с мукой...
Короче, не придала я и на этот раз особого значения этой несимпатичной сцене. Тем более, что директор высунулся в окно и сердито крикнул:
- Замолчали! Разошлись по рабочим местам!
И мне:
- Иди и ты! Работай! Зачем только я набрал столько сволочных баб! Жалость проклятая!
Мне же хотелось догадаться, кто выдал мое "воровство" директору... Сестра-хозяйка тетя Аня? Секретарша? Сами замазаны. Медсестра Аллочка? Но ей и вовсе, вроде, ни к чему меня "топить"... Или испугалась, что я знаю, что "колется", что ненароком, или как, выдам ее?
Протирала пыль, чистила ванны-унитазы, пылесосила и все думала, думала и ни до чего не додумалась.
А зачем меня позвал к себе в квартиренку Парамонов? Я же у него уже убирала... Нашел предлог:
- Наташенька, я набезобразничал, бутылку в ванной разбил... осколки... с шампунем... Не сочти за труд... Пошла, убрала. Но когда взялась за ручку двери, позвал:
- Сядь, передохни.
Села. Он как бы кулем плюхнулся напротив в пиджаке с орденскими планками. Подвинул ко мне стакан в мельхиоровом подстаканнике с крепко заваренным чаем, а следом - распечатанную, но непочатую шоколадную плитку "Вдохновение". Он всегда надевал этот полупарадный пиджак из синего, стародавнего коверкота, когда ходил в ближний к Дому универсам, а ещё на встречи с однополчанами, в Александровский сад. Все удивлялись его прыти - тучный, а не унимается, марширует, куда хочет.
- Попей, попей чайку! Какая проворная! Шустрая! Молодец! "Без труда не вынешь и рыбки из пруда". Ешь, ешь шоколад - он силы дает... Думаю - если бы тебя одеть, как артистку, - никто бы не поверил, что ты уборщица...
Я поперхнулась. Мне почудилось - старик как-то особо глянул прямо мне в глаза своими маленькими, остренькими.
- Правда-а? - спросила с идиотской улыбкой.
- Когда-то я гримером работал, - был ответ. - В молодости. Другой раз чуток подкрасишь актрису, паричок ей нацепишь - родная мать не узнает..
Мое сердце забыло биться.
А старик не умолкал, не спуская с меня тусклых, словно бы разжиженных, но упористых глаз:
- Одна актерка, помню, мужа своего захотела в измене уличить, попросила меня, чтоб загримировал. Пошел навстречу. Из блондинки брюнетку сделал, ну цыганка и цыганка. - Старик рассмеялся, его жидкий живот всколыхнулся.
- И что?
- Все как по маслу. Застукала муженька с посторонней дамочкой, устроила сцену, как полагается. Только хорошего все равно ничего не вышло. Она попала под машину.
- Как... под машину?
- А так... Всего в этой жизни не предусмотришь, - произнес назидательно. Она, видно, хороший дебош устроила, как говорится, с музыкой. При всех позорила мужа. Дело было в театре, народищу кругом... А кончилось... Видно, очень довольная, выскочила на улицу, ничего не видела, а тут машина...
Что я должна была думать? К чему Парамонов вел разговор? Мне стоило труда изобразить добавочный идиотизм и провякать:
- Ну надо же... Ну я пойду, а то и так засиделась...
На что намекал Парамонов? Или не намекал, а это мне кажется, потому что начинаю бояться собственной тени?
В пустом коридоре второго этажа было тихо, солнечно и безлюдно. Так показалось мне вначале. Но тут я заметила сквозь оранжерейные резные листья маленькую сухонькую фигурку... Фигурка двигалась из глубины коридора, а остановилась возле двери квартирки, где до недавнего времени жил актер Козинцов. По белым волосам, затянутым на затылке в орешек, узнала Веру Николаевну. Она что-то делала, принаклонясь над дверной ручкой. У неё упал из рук небольшой голубой букетик. Она не без труда наклонилась, подняла его с ковровой дорожки и опять, как можно было догадаться, принялась прилаживать к ручке. И опять у неё ничего не получилось.
Я вышла из "засады":
- Вера Николаевна, давайте помогу!
Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:
- А-а, Наташенька, душка...
Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему...
- Ну, попробуй... у меня никак...
Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.
- Спасибо, - сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. - Там Козинцов... Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый... Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме "Морской десант"... Высокое звание получил... и эту квартиру.
Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов... Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:
- Входите, посидим... что ж...
Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, "сливкинского" термоса и продолжала:
- Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так... Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие... Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным... Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны... Ах, да что я... - Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. - Бедный Толя! У него была слабость... Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость...
- А как? Это же нельзя...
- Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал... Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой... Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что... из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней... Говорит, "следствие идет"... Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: "Следствие идет..." Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку... Хотя смешно, - Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. - Пусть согреется... Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?
- Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.
- Вы верующая?
- Да.
Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:
- Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания... решилась, наконец. В надежде, что меня поймут... хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых... - Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх - синяя шариковая ручка. - Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь... Это же так важно - понять!..
Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.
Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что "... первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой... Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, нельзя на первый план ставить личное... Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!"
И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: "Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю - не танцзал, богадельня, и все-таки... За каких-то полтора месяца - Мордвинова, Обнорская, Козинцов... Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое... Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена ты мои откровения мне во вред не употребишь..."
- Никогда! Ни за что! - сказала я вслух.
"Никак, - писала Вера Николаевна, - не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что... в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: "Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце... У меня сломана нога... Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!"
Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет... Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла... Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар... Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще... Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством... Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили... Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла - распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома... Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах "Вьется в тесной печурке огонь..." Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:
В бомбоубежище, в подвале,
Нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят...
Я никогда с такою силой,
Как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
Такой влюбленной не была...
Это - чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников..."
В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.
- Ах, и ты, Наташа, здесь...
- Я её задержала... попросила прочесть страничку мемуаров.
От Аллочки не укрылось, что Вера Николаевна захлопнула зеленую тетрадь. Надо было как-то загасить Аллочкин интерес... Я схватила тетрадь со стола, пролистнула и, к счастью, открыла на той самой странице, где Вера Николаевна цитирует Ольгу Берггольц:
- Смотри, Аллочка, тут про Ленинградскую блокаду и стихи такие печальные: "В бомбоубежище, в подвале..."
- Ах, это, - Аллочка улыбнулась лучезарно, пошевелила пальчиками в кармашках белого халатика, произнесла просительно:
- Вера Николаевна! Миленькая! Вы забыли кое-что важное. Большую дату! Крупную!
- Что же? Какую? - старая женщина отпила из чашки травяной настой. Она явно не хотела смотреть на Аллочку.
- Ну как же! Вашему мужу исполняется девяносто три года!
- Да, конечно... только в следующем месяце...
- Правильно! Но Виктор Петрович сказал нам всем готовиться уже сейчас... Он велел спросить, какую картину вашего мужа надо заказывать, чтобы смотреть здесь.
- Я подумаю. Скажите Виктору Петровичу "спасибо".
В дверь опять постучали. Вошла сестра-хозяйка тетя Аня, положила свои крепкие руки поверх высокой груди локтями вверх:
- Верочка Николаевна, милая вы наша, какие цветочки-то ваш супруг особенно любил? Какой букет под его портрет поставить?
- Какие... - старая актриса пожала худыми плечами, острыми даже под мягкостью белой кофточки. - Флоксы. Именно флоксы.
- Но флоксов-то нет, рано ещё им, - сказала тетя Аня. - Надо что в начале июня цветет...
- Ну тогда... Очень любил сирень белую.
- Это можно. Это мы сделаем.
И ещё один стук раздался в дверь. И почти все комнатное, без того невеликое пространство, заняла крупная фигура бородатого искусствоведа-общественника.
- Что я вижу! - воскликнул он. - Сколько прекрасных женщин! Вера Николаевна, Виктор Петрович прислал меня, чтобы спросить, какое фото вашего мужа вы хотите, чтобы висело в комнате отдыха в связи с его юбилеем...
- Я подумаю...
- Подумайте, подумайте, голубушка... Время ещё есть. Но как же оно бежит, несется, проклятое!
- Да, это да, - отозвалась Вера Николаевна. - Остается только удивляться: сколько чего было и прошло...
Откуда ни возьмись - старушка-циркачка в шляпке-цилиндре Ава Пирелли:
- Вообразите! Время несется! Но событий не становится меньше! - она поигрывала стеком с обломанным кончиком: - Вообразите! В Америке устраивают конкурсы крошечных девочек! Их наряжают в платья баснословной цены! Матери сходят с ума! Они рыдают, если малышке отказывают в призе! Я никогда бы не позволила мучить свою Ларочку! Я любила её. Если бы она была жива подтвердила мои слова. Ей было всего тридцать лет, когда она получила это страшное воспаление от гриппа... Если бы она не умерла, она бы родила мальчика или девочку...
- Авочка, душка, - позвала её Вера Николаевна, зябко кутаясь в белую шерстяную кофточку, - вы ещё не видели кошечку, которая лежит на солнышке у самого входа в наш дом? Очаровательная кошечка! Можно погладить.
- О! Вообразите, я давным-давно не гладила кошечек! Хотя когда-то у меня их было целых три... Я сейчас же... сейчас же...
- Да, да, душенька, идите! Доставьте себе маленькое удовольствие!
Видимо, сообразив, что пора и честь знать, Георгий Степанович повелел:
- Все, все посторонние вон! Сколько нас понадобилось!
Он первым вышел в коридор, за ним тетя Аня и Аллочка. Меня Вера Николаевна задержала, сказав:
- Наташа, попрошу... надо вытащить с полки чемодан.
Когда мы остались одни, поманила меня пальчиком, сказала в ухо:
- Не верю им! Никому! - отодвинула ящик стола и сунула зеленую тетрадь вглубь. И опять громко: - Печальное это мероприятие - старость, глухая старость. Как сказал Феллини: "Я чувствую себя самолетом, у которого нет аэродрома. Мой зритель умер." Восемьдесят пять! Разве я могла представить, что доживу до столь невероятного возраста!
И мне опять на ухо:
- Я должна что-то предпринять... Я одна осталась, деточка, одна за всех...
Мне захотелось взять ручку-лапку этой старой, одинокой женщины, потерянной в чуждом, чужом для неё времени, и согреть её, что ли...
Зазвенел маленький, на батарейках, будильник... Время ужина. Мы вышли с Верой Николаевной вместе. Но прежде она мне успела сказать:
- Я кое-что надумала. Вы мне в этом поможете. Завтра скажу, что и как...
"Завтра" встретило меня в Доме странными, косыми взглядами... Здоровались ссо мной молчком и сейчас же быстро проходили мимо. Я делала вид, будто ничего не замечаю.
Разъяснила случившееся Аллочка. Она вышла в мою кладовку, когда я там возилась с тряпками-порошками:
- У Веры Николаевны пропали её мемуары, зеленая тетрадь. Она тебе ещё показывала и нам. Куда делась? Кто такой любопытный? Может, ты случайно взяла?
- Да ты что!
- Ну вот я и говорю, что тебе она незачем, но кое-кто думает, что ты...
- С ума вы все, что ли, посходили?! Ну зачем, зачем мне сдалась тетрадь этой старухи? Я к ней из жалости... Из чистой жалости! Когда пропала-то эта?
- Вера Николаевна говорит, что видела её после ужина. У нас вчера Довженко показывали, чушь жуткая, а этим старикам нравится... "Земля". Там ещё убивают тракториста, а его невеста, вся голая, мечется, страдает... Старики не плачут.
- Да я ушла сразу после ужина! Я кино не смотрела.
- Ну все равно... Мало ли... Вера Николаевна слегла. Давление. Тебя вспоминала.
- Пойду к ней... Если она думает, что это я...
- Ты что! Там врач, "скорая"... Отходят - тогда можешь... Ты весь дневник прочитала? - спросила как бы между прочим. - Очень интересный он, что ли?
- Про войну, про блокаду и стихи...
Я с трудом сдерживалась, чтобы не помчаться в комнатку Веры Николаевны, чтобы не закричать: "Никакой чужой тетради я не брала! Вера Николаевна, неужели вы могли поверить, что я зачем-то украла вашу тетрадь?!"
Однако, свободившись от Аллочкиного присутствия, подумала уже спокойно и здраво: "Провокация. Кто-то из них украл мемуары. Может, сама Аллочка. Заподозрила что-то неладное и украла... и прочла. И не только она. Теперь они в курсе, что знает Вера Николаевна. Для неё это ой как опасно! Ой, как! Надо что-то сделать... предпринять... Но что?"
Я брела по коридору, таща пылесос и ведро с водой. Мимо промелькнул со своим чемоданчиком Мастер на все руки Володя. Кивнул мне на ходу. Опять, значит, у кого-то что-то сносилось и потекли краны?.. Что ж, обычное дело... Хотя...
Я убирала у сценариста Льва Ильича Путятина, когда в открытую дверь вошла Аллочка и сообщила:
- Нашлась тетрадка! Среди книг. Она её, Вера Николаевна, и засунула туда. Засунула и забыла. Теперь на тебя никто из персонала коситься не будет. У стариков с памятью сплошные проблемы. Дырки у них вместо памяти. Но скандал поднимут обязательно. Не переживай!
- Вера Николаевна рада?
- Ну... довольна... Лежит, правда... Ох, Наташка! - с неожиданным исступлением, хотя и тихо, проговорила она. - Как я устала! Как устала! Запри дверь! Быстро!
Я поспешила выполнить просьбу. Аллочка скрылась в ванной, заперлась там... Вышла почти сразу как ни в чем не бывало, но взгляд отуманился, растекся...
- Ой, привыкнешь, - посочувствовала. - Я вот хочу завязать...
- Не лезь не в свое дело! - обрубила она.
И ушла совсем, гордо, пряменько поставив головку в белом крахмальном колпачке.
Вернулся с прогулки Лев Ильич, устроил в кресле свое костлявое, угластое тело, заговорил о том, что я никак не могла принимать близко к сердцу после всего случившегося. Я не поверила, будто зеленая тетрадка вовсе не пропадала у Веры Николаевны, будто во всем виновата её стариковская забывчивость... Хотя кто знает, кто знает... И, все-таки, нет, при мне Вера Николаевна положила тетрадь в стол. Видно, там она и лежит у неё по обыкновению. И лежала, пока кто-то не взял. Что-то будет теперь? А будет обязательно. Или я накручиваю опять?
- ... не надо слишком многого требовать от жизни, - говорил, между тем, Лев Ильич, вероятно, надеясь, что я слышу, внимаю, вбираю его ценные слова, потому что, кстати, он, действительно, известный кинодраматург и в свои сегодняшние восемьдесят три пишет на заказ сценарии, - надо быть благодарным Богу уже за одно то, что живешь. Сколько погибло мужчин, женщин, детей за те годы, что я, например, прожил! Сколько ухнуло в бездну несбывшихся желаний, упований! Терпеть не могу старческое дребезжание-брюзжание! С утра подойди к окну и скажи солнцу: "Здравствуй!" Я вышел целым из окопов второй мировой. Я видел Париж, Лондон, Нью-Йорк... Много! Я был знаком с прекрасными, талантливейшими людьми! Я убежден: войны затевают мужики-шизофреники, которых никто не любит. Любящий и любимый мужчина не способен гнать на убой себе подобных! Вот какие мысли лезут мне в голову! Вот с каким настроением я начинаю новый сценарий "Законы любви и ненависти". Надо все время работать тогда ощущение себя, живого, ярко, приветливо. Есть живые люди, но покойники. Просто умерли они без обряда похорон, бедняги
Он не требовал ответов. Он привык рассуждать вслух. Он голосом пробовал диалоги, проговаривая то за Машу, то за Мишу, то за комбата, то за солдата, то за приспособленца, то за рубаху-парня... Лев Ильич был самозаводной машиной, не способной тихонько посиживать на скамеечке и созерцать. Он работал, работал, работал, изредка принимая гостей - студентов ВГИКа, будущих сценаристов. Его присутствие как-то особо облагораживало Дом ветеранов, придавало ему едва ли не всемирную значимость.
- Наташа! - подвал меня работяга-старик. - Я хотел бы услышать ваше мнение. Как, если мне придет в голову сделать сценарий о жизни обитателей этого нашего райского предбанника? - его рот растянула веселая и одновременно какая-то дьявольская улыбка. - Интересненькое кино может получиться?
- Ой, не знаю, Лев Ильич! Людей-то здесь интересных много.
- С перебором, - согласился он.
Я, было, подумала, что мы с ним имеем в виду одно - страсти-мордасти, происходящие здесь. Но Лев Ильич, задержав на лице дьявольскую улыбку, предупредил мои смутные надежды:
- Эдакую трагикомедийку... Одна "Вообразите!" чего стоит. Чисто феллиниевский персонаж!
Зыбь и хлябь ощущала я под своими ногами, неясные, полные затаенной угрозы слышались мне шорохи и шепоты в листве, колышимой ветром, когда возвращалась домой. Когда ныряла из света в тень, когда думала: "Ну зачем тебе все это было надо! Ну зачем?" А вокруг тьма народу - на остановках, в метро, на переходах через улицу... Но я-то одна... Не кинешься же к первому встречному: "Боюсь! За Веру Николаевну боюсь! Помогите!"
Спохватывалась, приструнивала себя: "Чего дергаешься? Нервы это, нервы! Надо взять себя руки. Никто на тебя не покушается. И с Верой Николаевной ничего не случится. Все утряслось. Никто не посмеет что-то с ней сделать. Во всяком случае сегодня-завтра. Совсем недавно похоронили Обнорскую... Сгорел Анатолий Козинцов... Не до бесконечности же! А Мордвинова!"
- Попробую поверить. Попробую. Уже большая, должна понимать: в любом коллективе случается всякое, но не всякий сор следует выметать из избы. Мы в се не ангелы, и ты в том числе. Время трудное. Это тоже надо понимать. Зачем нам, на коллектив, темное пятно? У нас грамот сколько, благодарностей, - он говорил и одновременно сливал цепочку в почтовый конверт. Кончилось тем, что ему приспичило именно при мне повернуть ручку сейфа, набрать код и сунуть внутрь этого угрюмого, страшненького ящика легонький конвертик с явным "вещественным доказательством", чтоб, значит, незадачливая в ситуации приватизации чужого Наташа из Воркуты всегда помнила, что она сидит на крючке. И не ворохнулась...
Разумеется, я высоко оценила способность Виктора Петровича бороться за честь коллектива. И поверила в совершенную его искренность насчет нежелания лишнего шума и "темного пятна". Но слишком высок оказался класс провокаторства, чтобы мне не пришло на ум признать его, именно его главным вдохновителем и организатором всех черных дел, что творятся в Доме ветеранов. Остальные - пешки.
Не знаю, сколько ещё времени Удодов продержал меня в своем кабинете, отчитывая и поучая, если бы не очередная, за раскрытым окном, перебранка между медсестрой Аллочкой и кондитершей Викторией.
Аллочка отбивалась высоким, полуплачущим голоском:
- Да нужен он мне! Медом, что ли, намазанный! Один он на всю Москву, что ли!
- Не ври! - певуче требовала красавица-кондитерша. - Не видела я, что ли, как ты к нему в гараж бегала! Не видела?
Меня опять удивило такое откровенное, прилюдное соперничество. Но, с другой стороны, женская ревность, как известно, не знает пределов. Родная сестра моей матери, о чем в семье говорилось не раз, била стекла в квартире разлучницы. Набрала кусков асфальта и пуляла по окнам на втором этаже. Все до одного осыпала. А подруга матери из её педагогического прошлого, историчка Ираида, подловила соперницу в туалете и, став на стульчак в соседней кабинке, облила её разведенным шампунем. А... Да сколько таких случаев, когда женское сердце вскипает от ревности и гнева... До убийства доходит! Вон же в газете рассказали про директрису магазина, как она в подсобке задавила соперницу мешком с мукой...
Короче, не придала я и на этот раз особого значения этой несимпатичной сцене. Тем более, что директор высунулся в окно и сердито крикнул:
- Замолчали! Разошлись по рабочим местам!
И мне:
- Иди и ты! Работай! Зачем только я набрал столько сволочных баб! Жалость проклятая!
Мне же хотелось догадаться, кто выдал мое "воровство" директору... Сестра-хозяйка тетя Аня? Секретарша? Сами замазаны. Медсестра Аллочка? Но ей и вовсе, вроде, ни к чему меня "топить"... Или испугалась, что я знаю, что "колется", что ненароком, или как, выдам ее?
Протирала пыль, чистила ванны-унитазы, пылесосила и все думала, думала и ни до чего не додумалась.
А зачем меня позвал к себе в квартиренку Парамонов? Я же у него уже убирала... Нашел предлог:
- Наташенька, я набезобразничал, бутылку в ванной разбил... осколки... с шампунем... Не сочти за труд... Пошла, убрала. Но когда взялась за ручку двери, позвал:
- Сядь, передохни.
Села. Он как бы кулем плюхнулся напротив в пиджаке с орденскими планками. Подвинул ко мне стакан в мельхиоровом подстаканнике с крепко заваренным чаем, а следом - распечатанную, но непочатую шоколадную плитку "Вдохновение". Он всегда надевал этот полупарадный пиджак из синего, стародавнего коверкота, когда ходил в ближний к Дому универсам, а ещё на встречи с однополчанами, в Александровский сад. Все удивлялись его прыти - тучный, а не унимается, марширует, куда хочет.
- Попей, попей чайку! Какая проворная! Шустрая! Молодец! "Без труда не вынешь и рыбки из пруда". Ешь, ешь шоколад - он силы дает... Думаю - если бы тебя одеть, как артистку, - никто бы не поверил, что ты уборщица...
Я поперхнулась. Мне почудилось - старик как-то особо глянул прямо мне в глаза своими маленькими, остренькими.
- Правда-а? - спросила с идиотской улыбкой.
- Когда-то я гримером работал, - был ответ. - В молодости. Другой раз чуток подкрасишь актрису, паричок ей нацепишь - родная мать не узнает..
Мое сердце забыло биться.
А старик не умолкал, не спуская с меня тусклых, словно бы разжиженных, но упористых глаз:
- Одна актерка, помню, мужа своего захотела в измене уличить, попросила меня, чтоб загримировал. Пошел навстречу. Из блондинки брюнетку сделал, ну цыганка и цыганка. - Старик рассмеялся, его жидкий живот всколыхнулся.
- И что?
- Все как по маслу. Застукала муженька с посторонней дамочкой, устроила сцену, как полагается. Только хорошего все равно ничего не вышло. Она попала под машину.
- Как... под машину?
- А так... Всего в этой жизни не предусмотришь, - произнес назидательно. Она, видно, хороший дебош устроила, как говорится, с музыкой. При всех позорила мужа. Дело было в театре, народищу кругом... А кончилось... Видно, очень довольная, выскочила на улицу, ничего не видела, а тут машина...
Что я должна была думать? К чему Парамонов вел разговор? Мне стоило труда изобразить добавочный идиотизм и провякать:
- Ну надо же... Ну я пойду, а то и так засиделась...
На что намекал Парамонов? Или не намекал, а это мне кажется, потому что начинаю бояться собственной тени?
В пустом коридоре второго этажа было тихо, солнечно и безлюдно. Так показалось мне вначале. Но тут я заметила сквозь оранжерейные резные листья маленькую сухонькую фигурку... Фигурка двигалась из глубины коридора, а остановилась возле двери квартирки, где до недавнего времени жил актер Козинцов. По белым волосам, затянутым на затылке в орешек, узнала Веру Николаевну. Она что-то делала, принаклонясь над дверной ручкой. У неё упал из рук небольшой голубой букетик. Она не без труда наклонилась, подняла его с ковровой дорожки и опять, как можно было догадаться, принялась прилаживать к ручке. И опять у неё ничего не получилось.
Я вышла из "засады":
- Вера Николаевна, давайте помогу!
Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:
- А-а, Наташенька, душка...
Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему...
- Ну, попробуй... у меня никак...
Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.
- Спасибо, - сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. - Там Козинцов... Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый... Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме "Морской десант"... Высокое звание получил... и эту квартиру.
Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов... Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:
- Входите, посидим... что ж...
Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, "сливкинского" термоса и продолжала:
- Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так... Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие... Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным... Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны... Ах, да что я... - Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. - Бедный Толя! У него была слабость... Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость...
- А как? Это же нельзя...
- Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал... Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой... Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что... из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней... Говорит, "следствие идет"... Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: "Следствие идет..." Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку... Хотя смешно, - Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. - Пусть согреется... Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?
- Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.
- Вы верующая?
- Да.
Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:
- Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания... решилась, наконец. В надежде, что меня поймут... хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых... - Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх - синяя шариковая ручка. - Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь... Это же так важно - понять!..
Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.
Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что "... первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой... Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, нельзя на первый план ставить личное... Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!"
И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: "Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю - не танцзал, богадельня, и все-таки... За каких-то полтора месяца - Мордвинова, Обнорская, Козинцов... Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое... Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена ты мои откровения мне во вред не употребишь..."
- Никогда! Ни за что! - сказала я вслух.
"Никак, - писала Вера Николаевна, - не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что... в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: "Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце... У меня сломана нога... Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!"
Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет... Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла... Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар... Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще... Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством... Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили... Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла - распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома... Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах "Вьется в тесной печурке огонь..." Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:
В бомбоубежище, в подвале,
Нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят...
Я никогда с такою силой,
Как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
Такой влюбленной не была...
Это - чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников..."
В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.
- Ах, и ты, Наташа, здесь...
- Я её задержала... попросила прочесть страничку мемуаров.
От Аллочки не укрылось, что Вера Николаевна захлопнула зеленую тетрадь. Надо было как-то загасить Аллочкин интерес... Я схватила тетрадь со стола, пролистнула и, к счастью, открыла на той самой странице, где Вера Николаевна цитирует Ольгу Берггольц:
- Смотри, Аллочка, тут про Ленинградскую блокаду и стихи такие печальные: "В бомбоубежище, в подвале..."
- Ах, это, - Аллочка улыбнулась лучезарно, пошевелила пальчиками в кармашках белого халатика, произнесла просительно:
- Вера Николаевна! Миленькая! Вы забыли кое-что важное. Большую дату! Крупную!
- Что же? Какую? - старая женщина отпила из чашки травяной настой. Она явно не хотела смотреть на Аллочку.
- Ну как же! Вашему мужу исполняется девяносто три года!
- Да, конечно... только в следующем месяце...
- Правильно! Но Виктор Петрович сказал нам всем готовиться уже сейчас... Он велел спросить, какую картину вашего мужа надо заказывать, чтобы смотреть здесь.
- Я подумаю. Скажите Виктору Петровичу "спасибо".
В дверь опять постучали. Вошла сестра-хозяйка тетя Аня, положила свои крепкие руки поверх высокой груди локтями вверх:
- Верочка Николаевна, милая вы наша, какие цветочки-то ваш супруг особенно любил? Какой букет под его портрет поставить?
- Какие... - старая актриса пожала худыми плечами, острыми даже под мягкостью белой кофточки. - Флоксы. Именно флоксы.
- Но флоксов-то нет, рано ещё им, - сказала тетя Аня. - Надо что в начале июня цветет...
- Ну тогда... Очень любил сирень белую.
- Это можно. Это мы сделаем.
И ещё один стук раздался в дверь. И почти все комнатное, без того невеликое пространство, заняла крупная фигура бородатого искусствоведа-общественника.
- Что я вижу! - воскликнул он. - Сколько прекрасных женщин! Вера Николаевна, Виктор Петрович прислал меня, чтобы спросить, какое фото вашего мужа вы хотите, чтобы висело в комнате отдыха в связи с его юбилеем...
- Я подумаю...
- Подумайте, подумайте, голубушка... Время ещё есть. Но как же оно бежит, несется, проклятое!
- Да, это да, - отозвалась Вера Николаевна. - Остается только удивляться: сколько чего было и прошло...
Откуда ни возьмись - старушка-циркачка в шляпке-цилиндре Ава Пирелли:
- Вообразите! Время несется! Но событий не становится меньше! - она поигрывала стеком с обломанным кончиком: - Вообразите! В Америке устраивают конкурсы крошечных девочек! Их наряжают в платья баснословной цены! Матери сходят с ума! Они рыдают, если малышке отказывают в призе! Я никогда бы не позволила мучить свою Ларочку! Я любила её. Если бы она была жива подтвердила мои слова. Ей было всего тридцать лет, когда она получила это страшное воспаление от гриппа... Если бы она не умерла, она бы родила мальчика или девочку...
- Авочка, душка, - позвала её Вера Николаевна, зябко кутаясь в белую шерстяную кофточку, - вы ещё не видели кошечку, которая лежит на солнышке у самого входа в наш дом? Очаровательная кошечка! Можно погладить.
- О! Вообразите, я давным-давно не гладила кошечек! Хотя когда-то у меня их было целых три... Я сейчас же... сейчас же...
- Да, да, душенька, идите! Доставьте себе маленькое удовольствие!
Видимо, сообразив, что пора и честь знать, Георгий Степанович повелел:
- Все, все посторонние вон! Сколько нас понадобилось!
Он первым вышел в коридор, за ним тетя Аня и Аллочка. Меня Вера Николаевна задержала, сказав:
- Наташа, попрошу... надо вытащить с полки чемодан.
Когда мы остались одни, поманила меня пальчиком, сказала в ухо:
- Не верю им! Никому! - отодвинула ящик стола и сунула зеленую тетрадь вглубь. И опять громко: - Печальное это мероприятие - старость, глухая старость. Как сказал Феллини: "Я чувствую себя самолетом, у которого нет аэродрома. Мой зритель умер." Восемьдесят пять! Разве я могла представить, что доживу до столь невероятного возраста!
И мне опять на ухо:
- Я должна что-то предпринять... Я одна осталась, деточка, одна за всех...
Мне захотелось взять ручку-лапку этой старой, одинокой женщины, потерянной в чуждом, чужом для неё времени, и согреть её, что ли...
Зазвенел маленький, на батарейках, будильник... Время ужина. Мы вышли с Верой Николаевной вместе. Но прежде она мне успела сказать:
- Я кое-что надумала. Вы мне в этом поможете. Завтра скажу, что и как...
"Завтра" встретило меня в Доме странными, косыми взглядами... Здоровались ссо мной молчком и сейчас же быстро проходили мимо. Я делала вид, будто ничего не замечаю.
Разъяснила случившееся Аллочка. Она вышла в мою кладовку, когда я там возилась с тряпками-порошками:
- У Веры Николаевны пропали её мемуары, зеленая тетрадь. Она тебе ещё показывала и нам. Куда делась? Кто такой любопытный? Может, ты случайно взяла?
- Да ты что!
- Ну вот я и говорю, что тебе она незачем, но кое-кто думает, что ты...
- С ума вы все, что ли, посходили?! Ну зачем, зачем мне сдалась тетрадь этой старухи? Я к ней из жалости... Из чистой жалости! Когда пропала-то эта?
- Вера Николаевна говорит, что видела её после ужина. У нас вчера Довженко показывали, чушь жуткая, а этим старикам нравится... "Земля". Там ещё убивают тракториста, а его невеста, вся голая, мечется, страдает... Старики не плачут.
- Да я ушла сразу после ужина! Я кино не смотрела.
- Ну все равно... Мало ли... Вера Николаевна слегла. Давление. Тебя вспоминала.
- Пойду к ней... Если она думает, что это я...
- Ты что! Там врач, "скорая"... Отходят - тогда можешь... Ты весь дневник прочитала? - спросила как бы между прочим. - Очень интересный он, что ли?
- Про войну, про блокаду и стихи...
Я с трудом сдерживалась, чтобы не помчаться в комнатку Веры Николаевны, чтобы не закричать: "Никакой чужой тетради я не брала! Вера Николаевна, неужели вы могли поверить, что я зачем-то украла вашу тетрадь?!"
Однако, свободившись от Аллочкиного присутствия, подумала уже спокойно и здраво: "Провокация. Кто-то из них украл мемуары. Может, сама Аллочка. Заподозрила что-то неладное и украла... и прочла. И не только она. Теперь они в курсе, что знает Вера Николаевна. Для неё это ой как опасно! Ой, как! Надо что-то сделать... предпринять... Но что?"
Я брела по коридору, таща пылесос и ведро с водой. Мимо промелькнул со своим чемоданчиком Мастер на все руки Володя. Кивнул мне на ходу. Опять, значит, у кого-то что-то сносилось и потекли краны?.. Что ж, обычное дело... Хотя...
Я убирала у сценариста Льва Ильича Путятина, когда в открытую дверь вошла Аллочка и сообщила:
- Нашлась тетрадка! Среди книг. Она её, Вера Николаевна, и засунула туда. Засунула и забыла. Теперь на тебя никто из персонала коситься не будет. У стариков с памятью сплошные проблемы. Дырки у них вместо памяти. Но скандал поднимут обязательно. Не переживай!
- Вера Николаевна рада?
- Ну... довольна... Лежит, правда... Ох, Наташка! - с неожиданным исступлением, хотя и тихо, проговорила она. - Как я устала! Как устала! Запри дверь! Быстро!
Я поспешила выполнить просьбу. Аллочка скрылась в ванной, заперлась там... Вышла почти сразу как ни в чем не бывало, но взгляд отуманился, растекся...
- Ой, привыкнешь, - посочувствовала. - Я вот хочу завязать...
- Не лезь не в свое дело! - обрубила она.
И ушла совсем, гордо, пряменько поставив головку в белом крахмальном колпачке.
Вернулся с прогулки Лев Ильич, устроил в кресле свое костлявое, угластое тело, заговорил о том, что я никак не могла принимать близко к сердцу после всего случившегося. Я не поверила, будто зеленая тетрадка вовсе не пропадала у Веры Николаевны, будто во всем виновата её стариковская забывчивость... Хотя кто знает, кто знает... И, все-таки, нет, при мне Вера Николаевна положила тетрадь в стол. Видно, там она и лежит у неё по обыкновению. И лежала, пока кто-то не взял. Что-то будет теперь? А будет обязательно. Или я накручиваю опять?
- ... не надо слишком многого требовать от жизни, - говорил, между тем, Лев Ильич, вероятно, надеясь, что я слышу, внимаю, вбираю его ценные слова, потому что, кстати, он, действительно, известный кинодраматург и в свои сегодняшние восемьдесят три пишет на заказ сценарии, - надо быть благодарным Богу уже за одно то, что живешь. Сколько погибло мужчин, женщин, детей за те годы, что я, например, прожил! Сколько ухнуло в бездну несбывшихся желаний, упований! Терпеть не могу старческое дребезжание-брюзжание! С утра подойди к окну и скажи солнцу: "Здравствуй!" Я вышел целым из окопов второй мировой. Я видел Париж, Лондон, Нью-Йорк... Много! Я был знаком с прекрасными, талантливейшими людьми! Я убежден: войны затевают мужики-шизофреники, которых никто не любит. Любящий и любимый мужчина не способен гнать на убой себе подобных! Вот какие мысли лезут мне в голову! Вот с каким настроением я начинаю новый сценарий "Законы любви и ненависти". Надо все время работать тогда ощущение себя, живого, ярко, приветливо. Есть живые люди, но покойники. Просто умерли они без обряда похорон, бедняги
Он не требовал ответов. Он привык рассуждать вслух. Он голосом пробовал диалоги, проговаривая то за Машу, то за Мишу, то за комбата, то за солдата, то за приспособленца, то за рубаху-парня... Лев Ильич был самозаводной машиной, не способной тихонько посиживать на скамеечке и созерцать. Он работал, работал, работал, изредка принимая гостей - студентов ВГИКа, будущих сценаристов. Его присутствие как-то особо облагораживало Дом ветеранов, придавало ему едва ли не всемирную значимость.
- Наташа! - подвал меня работяга-старик. - Я хотел бы услышать ваше мнение. Как, если мне придет в голову сделать сценарий о жизни обитателей этого нашего райского предбанника? - его рот растянула веселая и одновременно какая-то дьявольская улыбка. - Интересненькое кино может получиться?
- Ой, не знаю, Лев Ильич! Людей-то здесь интересных много.
- С перебором, - согласился он.
Я, было, подумала, что мы с ним имеем в виду одно - страсти-мордасти, происходящие здесь. Но Лев Ильич, задержав на лице дьявольскую улыбку, предупредил мои смутные надежды:
- Эдакую трагикомедийку... Одна "Вообразите!" чего стоит. Чисто феллиниевский персонаж!
Зыбь и хлябь ощущала я под своими ногами, неясные, полные затаенной угрозы слышались мне шорохи и шепоты в листве, колышимой ветром, когда возвращалась домой. Когда ныряла из света в тень, когда думала: "Ну зачем тебе все это было надо! Ну зачем?" А вокруг тьма народу - на остановках, в метро, на переходах через улицу... Но я-то одна... Не кинешься же к первому встречному: "Боюсь! За Веру Николаевну боюсь! Помогите!"
Спохватывалась, приструнивала себя: "Чего дергаешься? Нервы это, нервы! Надо взять себя руки. Никто на тебя не покушается. И с Верой Николаевной ничего не случится. Все утряслось. Никто не посмеет что-то с ней сделать. Во всяком случае сегодня-завтра. Совсем недавно похоронили Обнорскую... Сгорел Анатолий Козинцов... Не до бесконечности же! А Мордвинова!"