Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:
   – Нас грехи, – задел локтем, – доводят до бездны; за мною водился, – и локтем, – грешок: я был пьяница, видите.
   – Странное видите, – думал профессор; задевы локтями опять-таки – да: беспокоили:
   – Эдакий, право, зазнаишко!
   – Все ж нет греха хуже бедности. – Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.
   С каждой станции – ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.
   – А чем же вы, батенька мой, занимались – потом: род занятий, ремесл?
   – Ремесло, говорите вы, – э, да пропойное.
   – Все-таки, – думалось, – бессодержательный старец какой!
   Разболтался, а в мыслях – разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:
   – Да, – каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, – пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там – далее), – что! Забубен-щина! – губы поджались с грязцой очевидною, – дамочки, девочки!
   «Это же, чорт побери, дерзословие», – думал профессор.
   – Коньяк – забытущее зелье, манером таким из полка-то и – «фить»! Пробулдыжничал жизнь, – извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет – стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:
   – По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль – дедуган; а по пьянству нажил себе морду – вот эту вот, – он показал: – стал – Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?
   С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкив-ал, напоминал К. С. Станиславского, великолепно сыгравшего б роль забулдыги.
   И прели, и жались друг к другу; за окнами ветер желтил горизонтами: порохи, прахи и порхи. Сквозь рамы оконные дуло просейкой пылей.
   – Я, простите меня – дымокур: вы – позволите?
   – Сделайте милость! И думал:
   – Да, в каждом движении пальца грешок выпирает. Заметил на пальце финифтевый перстень.
   – Спасибо!
   Мордан же поднес к папироске ладонь; и очки в густом облаке дыма просели; из облака дыма – явились вторично.
   – Бывало, – «ура, дед Мордан», да – «ура, дед Мордан». Так и вы называйте, пожалуйста, – так же: «Ура, дед Мордан!»
   Ногу в серо-зеленой штанине закинул на ногу; за ногу схватился костлявыми пальцами; и закачался, трясясь бородой над коленями, загиркотал:
   – Кхи-кха-кхо!
   Закривился беззубый не рот, а какая-то черная пасть: точно ножик пошаркивал жестко о камень точильный; и сыпались отблесков искры из черных, стеклянных кругов.
   Из угла раздалось, очевидно, по адресу деда Моргана:
   – Он, братец ты мой, по брадам – Авраам; а по слову-то – хам!
   Тут Мордан спохватился:
   – Смемелил излишне!…
   Профессор подумывал: под благовидным предлогом откажется он принимать двороброда какого-то в свой дом.
   За окнами – пустошь, разглушье; потом пошли дачи – коричневые и коричнево-желтые; шли палисадники с реденькой зеленью: вот – остановка; и – новая вдавка в вагоны прожелклых людей; кто – с корзиной; кто – с серым кулем; борода светло-сивая тыкалась в окна:
   – Здесь занято, дяденька!
   С ней черноглазенький мальчик косился и злобно, и хмуро из окон.
   Поехали; над перевальчатой местностью шел переклик расстояний; свихрялися дали пылищами; в этих пылищах вставали фабричные трубы; хотелося: сгаснуть, исчезнуть, не быть; придремнулось; казалося, – не придремнулось, а жизнь придремнулась; и тотчас же клюнулось носом; очнулся: Мордан сидел рядом – такой прохудалый, изъеденный тенью; он быстро взглянул, сделав вид, что проснулся:
   – Простите, – в дороге-то я ведь пять суток!
   И тихо добавил, оглядываясь, чтоб его не подслушали:
   – Вы, Христа ради, простите и… и… не гоните.
   – Ну, – как отказать!
   Дед Мордан, проседая из тени, как вешалка с ветошью, виделся лишь бахромою зеленой, свисающей с пледа, которую затеребили изысканно тонкие пальцы, метаясь под нею; грязнело в окне: просерело; Москва, растараща, на них ла-плывала: вагонами, трубами, целым кварталом: Рогожской заставой; уже забеспутили улицы; лупленный абрис сквоз-ной колокольни (барокко) – прошел; он услышал над ухом взволнованный шопот:
   – Бездомному, – вы… вы… – дадите приют?
   Этот взгляд не казался уже таким дурьим: хваталися руки, дрожа, друг за друга, терзая друг друга, хрустящими пальцами: стало – невесело; толк: и – Москва. Картузы и кули поднялись; выпирались; чертиха какая-то, видно, тор -говка, уже колотила бетоном кого-то в загривок:
   – Да, ну, – не задерживай: чорт!
   На платформе – разбеглый народ; розваль ящиков и чемоданов, бега, перебранка:
   – Ей!
   Номер двадцатый влепился в глаза, белый фартук, носильщик; и вдруг – разреженье толпы: чемоданы проехали.

13

   В лоб, как прошел на подъезд – шибануло: простерлось руками; оскалилось желтыми лицами, точно имбирь, из плеснувшего желтыми массами города: дьяволы, ставши толпой под подъезд в черных лаковых шапках, в изношенных, в вытертых, синих халатах, споясанных вытертыми поясами кровавого цвета, пролаяв, распахивались и запахивались возбужденно полами, хватая профессора.
   Рвали; и – тыкались под нос блестящими бляхами:
   – Да отпустите его!
   Дед Мордан отбивал.
 
____________________
 
   – Не его, но Варр…
   – Варвар…
   – Распни!
   Так слагалось из криков.
 
____________________
 
   Кричали же:
   – Вали!…
   – Далеко!…
   – На Варварку!…
   – Раз… два!…
   – Пни его!… Покрывало все:
   – Барин, – со мной!…
   – Со мной!
   – Барин!…
   – Бар… бар…
   – Варварка… Извозчики!
 
____________________
 
   Пыль завивалась на площади странно безглавыми и змееногими стаями: пырскать в глаза; и едва проступали фасады, забредивши черными окнами над брехачевкой пролеток; не город – жегучк: жегло, где тягчели, жарели, от жара дурели дома; и дурели в них люди, черничником злым вырываясь на улицу.
   Загромоздило телегами, бочками.
   Желчь пескоцветного вечера перегорела и карилась; странно рыжавая туча оттенками бронзы подвесилась низко.
   Профессор с подъезда, весь черный, чихал, в пыль взвеваясь, как ворон, крылами крылатки, – в проломленном, косо надетом, срыжевшем своем котелке, вздувши губы и ими почмокав; Мордан нагибался над ним, выделяясь – огромною зонтичной шляпой, зашлепнувшей плечи, которую мял он рукой, за нее ухватившись (чтоб ветер не сдергивал и пыль), ярко-белыми локонами, бородою, с плеча бахромою космящимся пледом.
   Казалось: стоит на коленях гигант; под вторым этажом, коли встанет, очутится: шляпою!
   Да, – голова на ногах: головак балаганный!
   Так папье-машовую голову на человека наденут да в эдаком виде и выведут, чтобы народу показывать.
   Может, «Мордан» – голова приставная.
 
____________________
 
   Профессор с пошаткой бежал, волоча за собою Мордана, которого ноги в измятых штанинах зеленого цвета казалися ломкими; в беге Мордан забегал и заглядывал прямо в глаза; спотыкаясь о тумбы, чрез них пересигивал он не по-дедински; люди вдали проступали из пыли: сложением пыли; весь город стоял пылевой.
   Надо всем нависала безгласая, страшная туча.
   Засели в пролетку, подпрыгивать стали; подпрыгивал рядом Мордан; он приделался к боку, как прочно притертая пробка, – проблекнувший зеленью, чернью искрапан – на желтом на всем – почерствелый, пожесклый, поддельный весь (кудри – приклеены, а борода – приставная), с огромной, оранжевой палкой, которую крепко прижал он.
   В разгласье с собою профессор тащил за собою его:
   – Как бы с ним развязаться?
   Так глаз разбеганье не нравилось.
   Ветер пустился вдогонку забоями пыли, врываяся в гладкую, затхлую улицу, крытую ржой, где с угла выяснялись карнизы над синим забориком лепкой кисельного цвета.
   Душенье, гременье, жарня, гоготня, злопыханье асфальтовой каши; стал саечник потный с лотком; в смеси запахом рыбы, испарины, пудры прошла краснокрылая тальма, которую звали с угла -
   «пойдем в банб!» -
   – под рыже-зеленое небо, где
   крыша уж грохнула в ветер, а тучи пошли вверх тормашками, где растаращился дом дикодырым окном, из которого глянуло серое, мертвое тело на гибнущий город, -
   – Москву!

14

   Подъезжая к углу Табачихинского переулка, заметили: выступил, точно загокал кто хохотом, ржавистый, красно-железистый отблеск; и рыжие бронзы взоржали на небе: в прощепе зари; это – солнце сказало последнее слово свое; с тротуаров затыкались пальцы под небо:
   – Смотрите!
   Над ними валилися замертво там – слой за слоем – стоялые ужасы, чтоб оборваться громами, взахлест косо-хлестить тяжелою градиной величиною с яйцо: будут ужасы! Да, – под кровавым ударом Москва, как ударит мечом красноярая молнья.
   Сворот – в Табачихинский!
   – Тпру!
   – Что такое?
   – Скопленье.
   – Скандал или…
   – Видно, пожарище!
   Бросивши плату, профессор – с извозчика: в толоко тел; и за ним – дед Мордан; взворкотался ребеночек: взлаял большой барабан: -
   – джирбамбан!
 
____________________
 
   Из Китайского дома в Кривой переулок, к квартире Коробкина – шествие; бред попросился быть в быль!
   Кавалькас, Людвиг Августович, – карличишка по прозвищу «Я ша» – в оранжевом, ярком жилете, в картузике, в белых манжетках, торчащих из черненькой новенькой пары, – торжественно шел впереди, вздернув шест, как хоругвь, с ярко-желтым плакатом; на нем – ярко-черные буквищи: вскрикой: «Спасая, – спасайтеся!»
   А перед карлом горбищами зада подкидывал с видом надменным портной Вишняков, поворачивая свою «ижицу с ухами» – вправо и влево; большой барабан нацепивши на шею свою, с явным кряхом тащил барабанище, щеки надув пузырем; свою левую руку с литаврою блещущей вскидывал в воздух он; правой сжимая короткую палку с помпоном, ей бил, что есть мочи, в прожелклую кожу, отчетливо строясь из рыжего фона небес серо-грифельным цветом истасканной пары.
   Он лаял большим барабаном.
   За ним (руки с желтою палкой – в карман!), в мужской куртке, в зеленых штанах и в зеленой полями заломленной шляпе шагала княжна, забасив, точно козлище:
 
Господи, мя не отверзи!
В душемучительной мерзи –
Червь, древоточец могил –
Прежде я, пакостя, жил!
 
   И за нею, подхватывая тот неистово дикий мотив, выступали: веприхой – старуха и скромного вида чиновник казенной палаты: без шапки, линялый какой-то, со взлизины пот отирающий: можно заметить, – уроды природы.
   За ними валила толпа – с подворотен и с двориков воньких; и кто-то подтягивал визгло, – таким скрипокантиком
 
Став на прямые дороги,
Как бы на чортовы роги
Не напороться бы мне!
Сердце очищу в огне!
 
   Барабан, дурандан, разломался огромным бамбаном под небо; и все продолжали выскакивать и из открытых окошек высовывать головы.
 
Сшедши из выспренней выси,
Господи, мысли возвыси:
Ясно играющий рай –
Нам, негодяям, подай!
 
   – Вося!
   – Ах, – матушки!
   – Вося – негодники!
   – Про негодяйства рассказывать будут свои…
   – Что ж полиция смотрит?
   – Молчи!
   – Будут средства показывать: что от чего!
   – Стало, – лекари?
   – Вылечат, – как же: у карлы-то нос, поди, – где? Ась? Не вырос!
   – Дуреха: носы не растут, как грибы!
   – Коли знали бы средства, так выросли б!
 
В облако суетных пылей
На животы наши вылей
Над вертипижиной злой –
Свет невещественный свой!
 
   – Говоришь, что от носа?
   – Чего еще!
   – От животов они лечат.
   – Княжна-то, – поет про свое, не про ихнее.
   – Значит, – француженка: «жю» да «зиду»!
   И действительно: ритм разбивая и этим фальшивость высказывая, в общий хор совершенно отчетливо врезалось:
 
Же ремеде си ду, –
Кере де Жэзю! [33]
 
   Не к квартире профессора шли: завернули на двор, что напротив, и расположились как раз перед желтеньким домом; за ними кривился сарайчик ветхий с промшелой, ожелченной мохами крышей, с промшелым забориком, с прелою кучей, где мусоры розовые или серо-синявые, – гнилью цвели; вся трухлявая гнилость кричала из черно-зеленого крапа предметов на желтом на всем, – выпирающей ржаво-оранжевой рыжью.
   Стоял вымыватель помой, рот разиня; из фортки карюзликом ржавеньким выглядел Грибиков; ярко Романыч рыжел своей рожей зырянскою:
 
Старец во вретище грубом
Вот уже ставит под дубом
Светом наполненный крин.
Дуб – старолетний: Мамврин!
 
   Кавалькас кричал красным жилетом; лицом протухающим явно отсвечивал в празелень; ярко-зеленой штаниной кричала княжна; Вишняков зажелтел, как имбирь; механически как-то профессор со всеми на дворик затиснулся; не Вишнякова узнал, вспомнив все про письмо; захотелось, продравшися через толпу, разузнать поподробней, кто – автор; поэтому он и затиснулся; можно было спросить откровенно: да – старчище, пледом закутавшись, зеленогорбый какой-то, под черною, выгнутой шляпой стоял за спиною его, прижимая дубину к груди.
   Он нашептывал:
   – Коли погоните, буду шататься замокою!
   Вдруг показалось профессору, что Вишняковым он узнан; ему подмигнуло значительно очень портновское око с синяво-сереющей кучи взопрелого мусора:
 
В этой раскинутой куще
Нас посетит вездесущий.
 
   Тартаттрарары! Гром: песнь – рухнула; без продолженья; кидалась седая старуха космой: на кого-то:
   – Была проституткою я: а теперь я – спасаюсь!
   Линявый чиновник казенной палаты ветшел рядом с нею.
   Излаялся вдруг барабан:
   – Джам! Взблеснула литавра.
   – Бамбан!
   Задубасила палка с помпоном.
   Тогда Кавалькас исступленно воспятил глаза и воспятил худую, изжелклую руку под меркшее все; его шест колыхался полотнищем желтым; и – черною вскрикою.
   – Я, Кавалькас, Людвиг Августович. Я – был с носом: показывался из-за роста в Берлинском Паноптикуме. Я – был с носом: остался – без носа.
   – Лишил меня носа господь!…
   – Но я – радость нашел.
   – И как сказано: коли десница тебя соблазняет, ее – отсеки…
   – Коли око в соблазн тебя вводит, то – вырви…
   От тучи все серое зазеленилось мертвеющим отсветом в лицах; и в лиц выраженье стоял мертвый страх. Озорник отыскался; выкрикивал:
   – Нос соблазнял, дескать: взял, да и вырвал!
   – Ты ври, да не очень-то!… Женщина – заголосила:
   – Что ж, он проповедует носа лишение? Грибиков – не удержался; и – выщипнул в фортку:
   – Сам вшонок, а как зазнается!
   – За это и бить его!
   Карлик с желтевшим плакатом, воздетым на палку, – свое:
   – Сестры, братья!
   – Хотя я без носа, однако я – жив!
   Небо – надвое треснуло красным зигзагом; и тотчас, как пушечный выстрел, гром, молния – вместе! Все – вприпуски тут!

15

   Косохлест замочил подоконники; там горизонтище злел, – чернозубый: фабричные трубы – на желтом на всем!
   Чуть не кланялся в пояс Мордан; и подумалось:
   – Чорт подери, – дограбастался все-таки он до квартиры!
   Сам – вел; оставалось – одно:
   – Э, ну, что там – входите!
   Старик же во вспыхе лиловом глазами, укрытыми стеклами, – сжульничал; крыша листами железными грохнула в ветре.
   И – гром!
 
____________________
 
   Черноногие стулья в передней стояли все так же; но точно чернильного тонкой штриховкой по желтому полю прошлись; меж прожелченных контуров скважины с льющимся немо потоком чернил, где сидели угрозы; испуги – выглядывали.
   Странно: гиблемым выглядел собственный дом!
   Прививаясь к профессору, вкрадчивым влазнем вошел дед Мордан; он глядел волколисом; дручил своим видом (дручение это давно началось); охватили – безутолочи; забеспокоился что-то по комнатам дедушка; из-за страхованием веяло (в каждом углу из теней страховщик поглядел, там сидевший).
   «Щелк-щелк» – электричество вдруг осветило Мор-дана; он дылдил из тьмы коридора, и черную яму беззубо показывал, – вовсе не рот; «щелк-щелк-щелк» – электричество!
   Все – село в темь.
   Этот вбеглый старик беспокоил все более, напоминая профессору «тот» силуэт; он – всамделишный ли; или, или, – что «или»?
   Вспых: пауза… гром!
   Вся квартира стояла в чехлах несволочных; затопали безупокоями комнаты; душненький припах стоял нафталина; безутолочи! Было видно в окне: косохлестило над за-бурьянившим двориком.
   – Экий жердило!
   Как будто пришел – окончательно с ним поселиться; и руки свои потирал и вывертывал шею из груди, как мышь озираясь.
   Пройдяся вилявой походкой по темно-лиловой гостиной, он с видом нехитрым разглядывал долго гравюры и даже – прочел под одною: «Laboraetora»!
   – Эх, эх, что за деи и что за затеи!
   Но адресовалися взоры его не туда; и не то он разглядывал.
   Будто из-под занавески просунулся кто-то, знакомый по Предам, – сказать:
   – А я – здесь; я – пришел!
   – Помнишь, – ты убежал: отдохнул без меня; и – забыл про меня; а я – ждал, а я – знал, что окончится все.
   – Вот он – я!
   Просел в тень: ведмаком!
   И – взмигнуло из-под занавески: лиловая молнья!
   – Вот вы, – раздалось из угла, – вы, наверное, – вы звездочет-с: ну, скажите ж, какая звезда привела меня к вам!
   Екотал нехорошим, почти оскорбительным смехом:
   – Не скажете: не догадаетесь!
   – Что он такое плетет. Никакая звезда не вела: пришел – сам!
   И сердило вгнетание странного взгляда, вгрызанье сло-вами во что-то свое, подоплеченое: чорт его знает!

16

   Профессор пошел в кабинетик!
   Коричнево-желтые там переплеты коричнево-желтого шкафа едва выступали под сумраком спущенных штор.
   О, как странно!
   Предметы стояли, выясниваясь из пятнисто-коричневых сумерок – желтыми пятнами, темными пятнами с подмесью колеров строгих, багровых, но смазанных желчью и чернью; казалось, что кто-то набросил на желтый, густой, чуть оранжевый фон сети пятен в желтых, и брысых, и черных, смешавшихся в желто-коричневый, просто коричневый, темно-коричневый, черно-коричневый цвет; эти пятна и плоскости странно жарели сквозь них выступающей темной багровостью: точно на тухнущий жар набросали потухнувший пепел; и пепел – окрашивал.
   Только в одном не коричневом месте сквозь сумерек выступил темно-багровый предмет; и он жег, как жегло…
   Отогнул занавеску; за окнами – мир чернодырый; дождь – кончился; брысая русость предметов нахмурилась, засеробрысилась; черная черточка выступа дома напротив темнотною плоскостью стала; сливались все плоскости; в них уж открылись глазеночки вспыхнувших домиков; весь переулок – безлюдил.
   Профессор уселся весь желклый и горький, из тьмы выяснясь халатом своим желто-серым: в упорстве – понять что-то странное; ухо подвыставил, – слушал: Мордан застучал сапожищами.
   – Что это ходит он все?
   Да и комнаты виделись – ясно: пещерными ходами.
   Доисторический, мрачный период еще не осилен культурой, царя в подсознанье; культура же – примази: поколупаешь – отскочит, дыру обнаружив, откуда, взмахнув топорищами, выскочат, чорт подери, допотопною шкурой обвисшие люди: звериная жизнь, – невыдирная чаща, где стены квартиры, хотя б и профессорской, – в трещинах-с, трещинах-с!
   Выйдешь в столовую, а попадешь из нее – неизвестно куда, потому что квартиры, дав трещины, соединились в сплошной лабиринт, уводящий туда, где, взмахнув топорищами, крытые шкурами люди ценой дорогой защищают очаг допотопный: в отверстие входа пещерного валится мамонт; над всеми же, – туча: потопная!
   Вспомнилось: есть ведь битка у него; стал битку он разыскивать: чорт подери, – затерялась!
   Да, люди, свои перепутав дома, натыкаются в собственных комнатах на неизвестные комнаты: ты вот пойдешь к Василисе Сергеевне в спальню, а – может быть, там обнаружатся брюки Никиты Васильевича; иль, – полезешь в постель: Анна Павловна вылезает с мыком; где – сбилися в кучи; а где – обнажились пустыши гулких квартирных сплетней, где – комнаты, комнаты, комнаты, комнаты, где ты, – бежишь – бежишь: нет – никого: гулок шаг; бесконечность несется навстречу, из трещины черной, и сзади – она ж догоняет; из трещины – в трещину; лезет навстречу, как мамонт; и вориком пойманным из-за шкафов ухо выставит.
   – Кто вы?
   – Да так себе я!
   – Как вы здесь очутились?
   – Не знаю и сам!
   Все наполнилось жутями и мараморохом,.поднятый странной компанией, вставшей из трещины, точно из гроба, с плакатами желтыми:
   – Мы, успокойтесь, – из трещины горизонтальной.
   А что, если вылезут из вертикальной: из центра подземного.
 
____________________
 
   Скрипнула тут половица: Мордан, – из дверей. Он в оранжевом вспыхе на миг лишь возник, показавши оранжево-красный раздутыш дубины; он кинулся точно из мрака во вспых – головой, бородою, кудрями, плечами и пледом; и отблеск стеклянных, очковых кругов переблес-кивал; грозно откинутый лоб расходился, копаяся, точно червями, морщинами; в сумрак опять все просеяло: гром!
   Старчище – грозный и скорбный; в руках его – силища, а вместо глаз – непреклонность.
   – Вы что это?
   Вышел из сумерек, зеленоватый, взволнованный и (нет, – представьте!) нахальный: над чем, чорт дери, он смеялся?
   Испуг охватил:
   – Вы, послушайте, – стойте: вы что? Подошел.
   – Нет уж, – нет: вы подите себе посидеть! И – молчал.
   – Я, вы видите, в корне взять, здесь – у себя! Он исчез.
   Но профессор почувствовал, что ни о чем, кроме старца, он думать не может:
   – Сидит, – чорт возьми, – не отправишь его!
   Называл себя дедом; повадки не дедины; кто его ведает; да-с, страшновато; вдруг понял, – не «вато»: страшным-страшно!
   Дверь коридора стояла открытой: и блеклые, черные тоны оттуда посыпались, как переблеклые, черные листья осин: перечернь прозияла, как будто из пола везде проросли великаны немые, сливаясь в сплошной черникан.

17

   Он не мог успокоиться!
   Крался из тьмы в тьму: подглядывать; видел: от всея чернобоких предметов рельефы остались одни, означаясь зигзагами брысыми отблесков (от фонаря переулочного); истончалася линия этих зигзагов в сплошную черну; ночь, чернильный и вязкий поддон, огрубляла штриховку предметов; где линия виделась, – кляксилось чернью; как будто художник, мокавший в чернило протонченный кончик пера, из чернильницы вытянул муху на кончике этом: и ею промазал рисунок предметов.
   И кто-то таился в углу, дхнуть не смея: и длинную вычертив ногу, задрягал ногою; в руке прорицающей – гиблое что-то означилось; прочее лишь прокосматилось кучей из тени; открыл портсигар; вспыхнув в ночь, окружил себя дымистым облаком.
   Странно взгигнуло безмордое что-то.
   – Разоблачить, да и выгнать! Как выгонишь!
   Дворника, что ли, позвать?
   Но при мысли подобной убился: за что же?
   Мордан привскочил: заходил как-то дыбом; с угла до угла загремел сапожищем, на что-то решившись; и – села дхнуть не смея.
   Профессор докрался до шкафчика, вытащил ключик от двери балконной; и мимо Мордана – бочком:
   – Вы поставили б там самоварчик. Сам – в садик.
   Гроза – отступала; квадратец из зелени, сплошь обнесенный заборами, черной осиной шумел; он – к калитке она – заперта; перелезть – мудрено: (и при этом – железные зубья); хотелось крикнуть:
   – На помощь!
   И – пал на лицо свое: в думы о том, что – приблизилось что-то, что чаша – полна; шелестели осины об этом; он встал на скамейку; царапался пальцами о надзаборные зубья: кричал в темный дворик:
   – Попакин! Ответила – молчь!
   Только стукал из комнат шаг крепкий, тяжелый: из кухни – в столовую. Мраки воскликнули:
   – Я!
   – Кто же?
   – Дворничиха!
   – Приведите Попакина, пусть, в корне взять, этой ночью со мною на кухне он спит.
   И откликнулись мраки:
   – Он – пьян! Осветилась столовая.
   – Вы растолкайте его!
   – Растолкаю!
   – Теперь – спать не время!
   И дальние мраки из мраков ответили:
   – Будьте покойны.
   Профессор опомнился: страх не имел основания; ну – старец пришел; попросился; а все остальное – фантазии; Подро, прошел через открытые двери к себе на квартиру; Мордан его ждал; ну, – и пусть: ведь Попакин – придет; а Попакин – мужик с кулачищами!
   Кто-то пустил его мимо себя, не скрываясь; и рожу состроил; хотя бы для вида прибеднился добреньким, как на платформе, хотя бы сыграл прощелыгу!
   Нет, – делался чортом!
   Попакин – не шел!
   И не выдержав, по коридорчику, бегом, расслышав отчетливо, как самовар заварганил на кухне, – по лестнице – и верхнюю комнатку Нади (Попакина ждать), где настала великая скорбь, какой не было от сотворения мира, о том, что коль в эти минуты Попакин не явится, плоть – не спасется.
   И – щупал свой пульс, вспоминая:
   – Я странником был; и не приняли.
   Принял, и что ж оказалось? Привел за собою он труп: мо где труп, там – орлы.
   Кто-то вдавне знакомый пришел; видел, грудь – не застегнута; волос ее покрывал; он был черен, – не сед; и – обилен; жесточились дико бобрового цвета глаза; и – задергалось ухо:
   – Ну, что же, профессор, – какая звезда привела, меня к вам?
   Пальцы сняли с губы точно пленку.
   – Прошу вас оставить мой дом.
   – Это – дудки.
   И пальцы помазались. – А?
   И профессор от ужаса стал желтоглазый.