– Акация…
   – Кажется мне, что – робиниа.
   – Кажется, что из семейства бобовых…
   – По-нашему значит – гороховик; ну, – я пошла…
   Двадцатипятилетняя связь очень странно пресеклась: ботаникой.
   Кисло пошлепав губами ей вслед, повернулся и, перевлекая зады, пошел к креслу; увялым лицом упал в руки; над креслом заплакал.
   И – точно из бочки:
   – Бы, бы.
   Не винительным, нет, падежом возлежала, а дательным, – можно сказать: в падеже своем в нем совершила восстание к жизни; вознесши седины, катил – под лиловую штору; и – нет: катил в жизнь; лишь де юре катимый предмет, она двигалась силой вещей в расширенье сознанья, его за собой увлекая.

10

   Мычанью Никита Васильевич не верил: по редким подслухам он знал, что сознанье «ее» – изострилось и что – не корова она, а – весьма «Анна Павловна».
   Раз раздалось совершенно отчетливо:
   – Гырр…
   – Что такое?
   – Гыры! Догадался:
   – Гори! Говорила ж:
   – Горит.
   А хотела сказать: все – сгорит.
   Ее мысли душили, лучася из глаз, – о той жизни, которая вспыхнула б, если бы жизнь стала жизнью, – не дрыханьем в ночи и в дни: с выделением пищи и слюнотечением; приподымалася глазом, с которого сняли очко, над своими мясами к далекому солнышку; с радостным мыком тянулась «Китюше», который – представьте – взрастал, оживленный слезою животного, с ангельским глазом; какой-то жизненок взыграл в его чреве – от глаза ее.
   Прежде – урч подымался.
   Она заливалась: слезами и ревом; сквозь счастье свое горевала, что вся эта жизнь протекала теперь лишь в одном сослагательном смысле: лишь в «бы» счастье было – «бы».
   – Быыы.
   Из-за смерти глядели на тело: на прошлое дело свое; продолжала она это прошлое дело в одном усвоении и выделении пищи.
 
____________________
 
   С громчайшими дыхами, пот отирая свободной рукою, катал ее в сад: заскрипели колесики гравием:
   – Если бы встала.
   – И – если бы…
   Жизнь в сослагательном смысле: сплошное – «бы, бы».
   Не устраивая вахтпарадов своим убежденьям, над нею проделывал все, отстранивши сестру милосердия он; убежденно по саду катал; и – обласкивал мысленно:
   – Женушка.
   – Женка.
   Была же не «женкой», а «женицей», вздутой, лиловой и потною: пала, как в битве. Катил ее к берегу. Берег же был вертипижистый; здесь коловертными быстрями, заклокотушив, неслось протеченье – внизу, сквозь ольшину, где воды тенели и в прочернь и в празелень; рыба стекалась руном в это место; шли далее – каменоломни (на той стороне), поливные и белые мели; и – пойма; над этой кручью пришлепывал старый артритик, рукою добойную тяжесть катя, а другой отирая испарину, заволосатясь, глазные шары закатавши и выпучась бельмами; снизу наверх протянулась глазами, пропятив губу, чтобы – слюни отер.
   Добродушной толстухою стала.
   Была-то ведь – злая.
   Поправил на ней синеклетчатый плед; вытер слюни; и лоб завернул черным кружевом, чтоб комары не кусали; куда это каменность делась? Он весь пробыстрел; и – казался мешком, из которого вытек «душок», но в котором воспрянул жизненыш; в мешке, называвшемся лет шестьдесят «Задопятовым», связан был маленький очаровательный «пупс», вылезавший теперь, чтоб бежать в «детский сад», Задопятов был – зобом на теле.
   Кто мог это думать?
   Она!
   Она – знала; она – не была; или – проще: от слова «была» оставалась одна половина; а именно: бы.
   Сослагательное наклонение.
   Ветер кидался песком, загрязняющим слюни, ей в рот; у ног – ерзнула ящерка, перебегая дорогу.
   Над креслом себя изживал не Никитой Васильевичем, а «Китюшей», которого верно б она воспитала в «Никиту», а не в «Задопятова», выставленного во всех книжных лавках России (четыре распукленьких.тома: плохая бумага; обложка – серявая); вздувшись томами, он взлопнул; полез из разлоплины «пупс», отрываяся от жиряков знаменитого пуза, откуда доселе урчал он и тщетно толкался; а вот почитатели – «пупса» не знали; и – знать не хотели; ходили к сплошным жирякам: к юбилейным речам; почитатели ждали статьи о Бальзаке от «нашего достопочтенного старца»; он – вместо статьи подтирал ее слюни, из лейки левкой поливал иль – возился с хорошеньким «Итиком».
   «Итик» захаживать стал, – белокурый мальчонок: трех лет; говорили, что жил он поблизости: в розовой дачке – налево; в носу ковырял, рот разинув на мык Анны Павловны; «Итика» гладил Никита Васильевич.
   Пальцем указывал:
   – Тетя больная.
   А «Итик» – смеялся.
   Вдруг «Итик» ходить перестал; и Никита Васильевич, важно надувшись и четким расставом локтей вздевши на нос пенсне – сам отправился к розовой дачке: разыскивать «Итика».
   «Итика» не оказалось на дачке.
   Но – спросим себя:
   Неужели Никита Васильевич вместо общения с профессором словесности и переписки с Брандесом и Полем Буайе, предпочел вместе с «Итиком» делать на лавочке торт из песочку. Ведь – да.
   Вместе с тем: закипала какая-то новая мысль (может – первая самостоятельная), оттесняя – все прочее: Гольцев, Кареев, Якушкин, Мачтет, Алексей Веселовский, Чупров, Виноградов и Пыпин, – куда все девались? «Душок», точно газ оболочки раздряпанной, – вышел; остался – чехол: он болтался – на «пупсе».
   Известнейший Фауст, став юношей, – накуролесил; Никита Васильевич, – дурковато загукал.
   Ну, что же?
   Ему оставалось прожить лет – пять-шесть – лет под семьдесят: и девятилетним мальчонком окончиться; лучше впасть в детство, чем в жир знаменитости.
   Омолодила – любовь.
   Он любил безнадежной любовью катимый, раздувшийся шар, называемый «Анною Павловной»; в горьких заботах и в хлопотах над сослагательного жизнью катимого шара, над «бы», – стал прекрасен; он – вспомнил, как двадцать пять лет он вздыхал, тяготясь своей «злюженою»; о, если бы вовремя он разглядел этот взор без очков. Он узнал бы: она понимала в нем «Китю», страдавшего зобом величия: зоб с него срезать хотела; и зоб надувала – другая.
   Боролась с другою; и – пала, как в битве.
   Склонился над ней с беспредельною нежностью он: все казалось – вот встанет, вот скажет:
   – Никита Васильевич, – вы «пипифакс» мне купите у Келлера.
   Или – записку повесит:
   – Прошу содержать в чистоте.
   И, надев два огромных своих черно-синих очка, каблуком и твердейшею тростью пристукивая, очень спешно отправится на заседание «Общества распространенья технических знаний меж женщин», где женщины, под руководством ее телеграмму составивши, на кулинарные курсы пошлют (в день торжественный двадцатилетия):
 
Жарьте – полезное, доброе, вечное,
Жарьте, – спасибо вам скажет сердечное, –
Русский народ! [26]
 
   Не вставала: лежала коровой.
   Так в облаке видим мы грезу; но облако – мимо проходит; коснуться – нельзя: и прекрасная жизнь с Анной Павловной осуществлялася лишь аллегорией, праздно катимой в пространство, откуда – сталел, живортутился пруд и откуда залопались отблески, точно немейшие бомбы, несясь к берегам, – поджигать берега: не дотянутся: лопнет у самого берега белая светом звезда; точно снимется с вод.
   И погаснет, как «бы», угасавшее в темном, животном мычанье.
   Пришлепывал – старый артритик – за креслом, глазные шары закатив, уставляяся бельмами в запад; но, ширясь от пят его, тень простиралась к востоку: гигантилась к Азии, немо спластавшись с тенями деревьев и став безголовой.
   Так – мы.
   Полагал, что путь наш протянут – пред нами, несемся в обратную сторону, чтобы, родившися старцами – «пупсами», кануть лет эдак под семьдесят: в смерть.
   Уже клумбы уставились вздрогом берилла: в закат розовеющий; все говорило, что в лиловоотсветном августе спрячутся розовые дней склоненья июлей; в склонения шел он: коляску – обратно катил под серебряным склянником шара, откуда трепались настурции.
   Кресло казалося – мощехранилищем: в кресле лежали – нетленные мощи.
 
____________________
 
   Вступили в права желтоглазые сумерки: заволновалися в ночь черноверхие купы деревьев; и зелено-ясная молнья – летала.

11

   Душило под вечер: Никита Васильевич взглянул на часы.
   Вот ведь штука: профессор к нему зачастил (развивал перед ним свои взгляды на сущность науки), с момента отъезда профессорши с Митенькой в Ялту; профессор с большою охотою сопровождал Анну Павловну.
   Сопровождали – коляску, в которой лежали «шары».
   Одно время Никита Васильевич будто конфузился – за положенье жены в «таком виде» (все ж – рот провисающий, слюноточивый, запачканный пищей); профессор на эти конфузы пролаял, давнув под микитки:
   – Ну, ну, брат, – оставь.
   Обращался на «ты» в исключительных случаях он; Задопятов же, выпустив урч, ничего не ответил: но – дутость пропала.
   Профессор явился сегодня – с зонтом, в котелке, в чернокрылой крылатке; он чем-то напомнил раввина; пошел с Задопятовым, сопровождая колясочку, – прямо в аллею пустевшего парка, – с ротондой, торчавшей на белых столбах; тут и прудик тинел, и труперхлое дерево свесилось в тины, листом полоскаясь.
   Профессор притрусочкой шел, сжав под мышкою зонт; а Никита Васильевич шел, отставая, – с достойным притопом.
   – В чем, в корне взять, – да-с, выражает, и – да-с: чему служит, я смею спросить, рациональная ясность прогресса?
   Себя вопрошал он над Анной Павловной.
   – Только в русле его нам выявляются мысли ученых. И ветер, взвивая пыль винтиком, черным крылом трепанул.
   – Выявляются предположением, что человечество катится – к мере-с, – рукою отмерил, – к числу-с, – и число показал, – сударь мой…
   Но Никита Васильевич молчал, продвигаясь коляской: с таким авантажем.
   – Коль это не так, то я – смею заметить: прогресс, – и платок из кармана он выхватил, – сводится к уничтоженью-с, – глазами скосился на нос.
   – В этом случае даже прогресс – регрессивен. Чихнул.
   – Дело ясное: да.
   И, стащив котелок, им помахивая вдаль, разволнованный очень открытием этих последних недель, что прогресс – не всегда прогрессивен и что рациональные ясности – не рациональные ясности.
   Скороговоркой бежал:
   – Если мыслю и если в трудах разрабатываю специальные области, то – убеждаюсь, – как высказал я: вы читали-с?
   – В брошюрочке «Метод»?
   – Читал.
   – Ну и вот.
   Пояснил он рукой:
   – Там я высказал, что специальные отрасли знания, в корне взять, конкретизируют… – конкретизировал ручкою зонтика, ручкою зонтика тыкнув и носом пропятившись.
   Напоминал он раввина.
   – …проблемы не столь специальных наук: философии… Он разлетелся глазами.
   – …истории… – он разлетелся руками, -…словесности, права!
   Никита Васильич, как деятель в области неспециальных наук, попытался ему возразить:
   – Вы напрасно… Профессор его перебил:
   – Бросьте вы.
   Подмахнул с безнадежным зевочком: болтание ступы в воде!
   И, рванувшись, – пошел, не сгибая колен.
   – Коль делить пополам, – разделим пополам, – то число – умаляется: до бесконечности, – и бесконечность себе показал меж щипочками пальцев, – но все ж – оно вовсе не будет нулем-с.
   Воздух взвертывал зонтиком.
   – Ассимптота – черта… Концом зонтика ткнул.
   – …приближающаяся к гиперболе… Руки развел он:
   – …и – несовпадающая… Меж обеими – грань: грань миров: мира нашего и… и… – искал выражения, – гиперболического… А вот наши науки, – напал неожиданно, – вы поглядите-ка трезво, – гиперболы.
   С тявканьем выревнул слово «гиперболы»: вывел на свежую воду – какого-то «рака», живущего в мутной воде: и на «рака» указывал пальцем:
   – Они – не науки-с.
   С большим сожаленьем взглянул на Никиту Васильича, занимавшегося ловлей раков иль их разведением:
   – Это же-с – аллегорический мир! Обвинил Задопятова он:
   – А действительность – ассимптота.
   Никита Васильевич, столь обвиненный, обиженным дутышем шел: стал «душок» исходить от него – «задопятовский», прежний: скорее для вида: сквозь дутость в большом, выбегающем оке лучилось невинное «пупство» (надулись одни жиряки).
   – Ну, и вот-с, говорю я, – подшаркнул профессор, – проблема о жизни возникла, – подмах, – в биологии, но…
   – Но…
   – …она разрешается только в механике, четко взрезая, – зонтом подмахнул, – тайны жизни.
   Зонтом белоглавый грибок он расшлепнул.
   – И ясно, что Ницше [27], Толстой, Шопенгауэр [28] и Кант – дилетантски болтали; он – «Каппа»-Коробкин – открытием: вырешил.
   – Кант, – удивился, – и прочие, – пальцами щелкнул, – лишь – стадия, да-с, переходная; лишь – буфера, – уличал.
   – Меж дикарским сознанием масс и меж нами.
   – Пока не получат диплома они первой степени, ясное дело – отдать им науки – нельзя-с!
   И очковые стекла взлетели: смотрел – лоб в очках; а глазенки – слепые – моргали; Никита Васильевич жавкал пропяченным ртом, отставая с коляской; тяжелые ноги – прикрылися клетчатым пледом; жужулкали мухи; и – слюни тянулись.
   Никита Васильевич слюни подтер.
   Выходили к плешивине, где открывались три камня; три зверя серели гранитом, воздевши с трех теменей чашу: купель (с протухающей плесенью); перебегала, задергавшись хвостиком, за мошкарой – белогузка.
   Порх, – выстрелился зигзагами: в сумрак деревьев.
   Прошли на дорогу; сады, крыши дачек, – коричневых, серых, кофейных, – то плоских, то остроконечных; и двинулись – полем: к реке.
   – Нельзя массам отдавать электричества; даже диплом первой степени не гарантирует, в корне взять, против ужасных последствий…
   Их все переживши, качнул головою:
   – Ужасных!
   Раздался из кресла – бессмысленный, жалобный звук:
   – Мы…
   – Что, Аннушка?
   – Против последствий захвата науки… Понятья у правящих классов на этот счет, – жалки-с… И мы-с, так сказать, меж, – руками разбросился, – хаосом сверху и хаосом снизу!
   – Ужасное, да-с – положение.
   Мысль эта – вывод зимы: он питался печальными фактами жизни; с открытием, ныне зашитым в жилет, он ходил – почему да нибудь; до сих пор он работал и знал: защищают его переборки; пробоина – щелк: переборка; но с этой зимы – убедился: пробоина – будет: а вот переборки – не будет.
   Пучина – объемлет.
   Беспрочил своей темнорогой прядью в поля; в сухорослые почвы, в свинцовые суши: Никита ж Васильич с пыхтеньем катил – вверх и вверх – свое бремя; и за котловинником вздернулись каменоломни: над берегом.
   Вот – под ногами открылся провал.
   – Вы подумайте?
   Не унимался профессор:
   – Подумайте только: возможность использования электронной энергии первым, сказать между нами, болваном…
   Ткнул зонтиком в небо он:
   – …не гарантирует нас… Снова ткнул им.
   – …от взрыва миров, чорт дери!
   И рванулся космою, качая космою над выводом диких, бессонных ночей.
   Под влиянием слов о разрыве миров ошалевший Никита Васильевич на крутосклоне колясочку выпустил: и – покатилася.
   Толстое тело пред ним, промычавши, – низринулось: под ноги!
   Где-то внизу – приподпрыгнуло, перелетев на пригорбок с разлету: над крутью – к реке; миг один: Анна Павловна – бряк под обрыв (может, – так было б лучше!); колясочка, передрожав над отвесами, укоренилась в песке, закренясь над рекой с перевешенным телом; Никита Васильевич, бросив Ивана Иваныча, засеменил, рот в испуге открыв и себе на бегу помогая короткими ручками.
   Странное зрелище.
   Старый пузан протаращился взором в пространство: орал благим матом он:
   – Аннушка!
   – Боже!
   Профессор, когда мимо, фыркнувши гравием, ринулась в бездну колясочка, чуть не сбив с ног, и когда мимо с криком за ней протрусил Задопятов, опять-таки, чуть не сбив с ног, – вы представьте -
   – профессор не бросился, – нет;
   но пошел ровным шагом, прижавши свой зонтик к подмышке и свой котелок сбив на лоб, – доборматывать что-то свое, не вникая в опасности, можно сказать, зависанья над бездною тела: под острым углом в сорок градусов.
   Анна же Павловна, свесясь в обрыв головою и слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила – взглядом и мыком без слов:
   – Бы!
   Гипербола, символ!
 
____________________
 
   Профессор Коробкин не верил, что может гипербола ассимптотою стать; он не выразил страха за судьбы висящего там над рекою «бабца» (между нами сказать, – он «бабца» не любил); даже он не спросил:
   – Анна Павловна, – как вы?
   – Ну, что?
   В этом случае выказал недопустимую вовсе рассеянность: черствость; он был добряшом; но на всякую сентиментальность – пофыркивал; он не любил прославленья покойников, – всяких гипербол, ну там, украшающих их; он живых – поминал; а покойников – нет, как начнут перед ним:
   – Ах, какой был покойник. Он – в фырк:
   – Был – пропойцей, в корне взять! И умолкали, потупившись.
 
____________________
 
   Там и в сем случае: сел на карачки пред кочкой и зонтиком кочку разрыл: стала кочка – живой; муравьями покрылась она.
   Вертопрашило.
   – Папочка, – где вы?
   Вскочил он с надвёртом на Наденькин голос.
   – Пора!
   Нос же – взаигры:
   – Это девчурка моя?
   – Чай простыл. Приближалась: такой акварелькой.
   Простился с Никитой Васильевичем; мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся:
   – Да-с, – Анна Павловна, – там как-нибудь уже!
   – Ну, – посмотрел на часы, – я пошел.
   Весь задетился: Наде.

12

   Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, – все равно:
   – Да, сидишь ты, обложенный ватой, – в коробке: работаешь.
   Наденька слушала, глазки сощуря.
   – А, – на-те. Присел он:
   – Оглоблею… Руки развел:
   – …долбануло меня.
   Глазки – малые, карие – в муху уставились.
   – С этой поры… К мухе – носом:
   – …и шумы в ушах.
   – Бедный папочка!
   – Ти-ти-ти-ти, – подкарабкался к мухе. И – цап.
   Он восьмерку мгновенную вычертил носом.
   – И всякие дряни.
   Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою – зонт; котелок – на затылке.
   – Самбур, говоря рационально, – рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.
   Припустился бежать.
   За ним – Надя; в глазах у нее отражались испуги за папочку:
   – Вы – заработались.
   – Да-с: долбануло. Мотнулся.
   – И – случай с бабцом, как оглобля… И Митенька. Руки и ноги развел; зонт – под мышку!
   – Подумали – в вате; а вату и вынули.
   – Бедненький, милый!
   – Коробки шатают!
   – Какие коробки?
   – Шатаешься, точно кубарик.
   Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:
   – Бьет тебя жизнь! Обласкала корявого папочку.
   – Полноте!
   Хмарило: жар – размарной; солнце – с подтуском; дымчато-голубоватые просизи – взвесились; в воздух.
   – Все – сломано: соединение двух – проводов электрических, искра; и – взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.
   – Да-с, – да-с!
   – Аппараты сознанья ломаются.
   Бросил он взгляд на себя:
   – Да и – мой! На нее:
   – Да и – твой.
   И – пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, – в сторону.
   – Вы, – осторожнее.
   – Ась?
   – Да – собака: кусается, может быть.
   Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес. Спотыкнулся о кочку:
   – Какие же мы, говоря рационально, – жрецы?
   И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.
   – Мы – не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…
   Горизонты стояли изруганы громом.
   Под черепной коробкой сознанье распалось: мирами: да, – что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и – тыкнулся носом за спину себе: показалось, – к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.
   – Чушь.
   Но – третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, сиеною тихою – «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.
   Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали: привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стояние «кого-то» – закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он – продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и – мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конце жизни, когда математика – вся – заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин – закон.
   Он, закон полагая, законом поставил себя; вне закона.
   И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких или эдаких», – явно законных в приеме, приемов же – сто миллионов: «таких или эдаких»), – выйдя из сферы законов за фикцию форм, – испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, – в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «каппы»; планеточка «каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.
   В «каппе» сгорает «Коробкин»!
   Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «каппу» – звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призрака», – проступью контура: в дальнем тумане; а вечером – в окнах; к окну подойдешь – никого.
   – Не пойти ли к врачу?
   – Дело ясное.
   С этой поры, перепрятав листочки с открытием, их он зашил на себе.
 
____________________
 
   Палисадничек дачи.
   Здесь встав, приподнятием стекол очковых уставился: в гипотетический, в гиперболический космос.
   – Вы что это, папочка? Руку погладила.
   – Так себе.
   Тотчас прибавил, – неискренним голосом:
   – Гм…
   – Что?
   – Друг мой…
   – А?
   – Не видишь ли?
   – Ну?
   – Там – мужчина…
   – Где?
   – Там…
   – Это ж – пень.
   А глыбливая синяя туча, взметнув верхостаи под небо, бежала сама под собой завитком белым, быстрым и нервным; под нею же, – почвы свинцовая сушь с забелевшей дорогой; сбоку – пенек серо-бледный:
   – Не пень, потому что…
   Вдруг – вспых: взрез высокой, извилистой молньи; вдох листьев; и после уже – гром глухой.
   – Как, не пень?
   – Да не пень, потому что.
   Пень – двинулся: гиперболический мир приближался.

14

   Урод шел на них. Надя вскрикнула:
   – Видела.
   Видела это лицо – в лопухах: там оно дрезготало невнятицу о шелкопрядах и «яшках»; но там оно было без тела; теперь это тело приблизилось диким горбом, переторчем в том месте, где зад: вместо зада – Гауризанкары; а тело сломалось углом: грудь к ногам; а живот провисал; ноги – дугами; уши же – врозь: хрящеватые, нетопыриные; вся голова – треугольник – глядела профессору в низ живота; означаяся всосами щек под желтевшими скулами; узкий шпинечек бородки, казалось, цеплялся за травы.
   А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.
   Он – подошел: снял картуз (верх лба – белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:
   – Вы, я позволю заметить, – Коробкиным будете?
   И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и – взрезы высокой, извилистой молнии.
   – Я-с!
   И – молчанье; вздох листьев.
   – А я… Гром глухой.
   – Ну-с?
   – Портной, – Вишняков.
   Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался – вбок; и профессор подумал:
   – Какой криворотый!
   Стоял независимо: руки в карманы:
   – До вас – дело есть.
   Глаз добрейше скосился на Надю:
   – А мы – отойдем: неудобно при барышне. Вздернув с достоинством нос, отошел; а за ним – подпрыг зада; вполне был уверен: профессор – последует.
   Он – и последовал.
   Стали при кустиках: у Вишнякова, как мышечка, выюрк-нул носик:
   – Так что…
   Он достал табаковку свою:
   – Кавалькаса не знаете?
   И табаковкой профессору – под нос:
   – Чихнемте?
   – Не нюхаю.
   – Это – неважно.
   – Но что вам угодно?
   Уродец приятно глазами вглубился в глаза:
   – Я, как вы замечаете, верно, с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.
   – Так-с… И – что ж?
   – Да и всякой. Профессор подумал:
   – Визгун добродушный, – но что ему нужно?
   Визгун же, поставивший палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:
   – Тут вот – письмо.
   – Дело ясное.
   – Предназначается…
   Руку рукою отвел: от письма.
   – Погодите… Понюхал, счихнул:
   – Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов – нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, – пальцем ткнул, склоня ухо: – дурной, – на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…
   Пождал он:
   – Теперь – получайте.
   И сунул письмо он, картуз приподняв:
   – Честь имею откланяться.
   Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса – летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подросились, завертопрашились и завихорились.