18
   Портной Вишняков не мог спать.
   Он, затепливши свечку, сидел на постели в подвальной каморке кирпичного дома, 12 (второй Гнилозубов), – калачиком ножки и голову свесивши промежду рук; его тень на стене закачалась горбом и ушами; докучливо мысли грызню поднимали в виске, точно мыши в буфете:
   – Ни эдак, ни так: ни туды, ни сюды. Обмозговывал: не выходило:
   – Ни – вон, ни – в избу…
   Не смущался он тем, что гроза помешала сказать, как, спасая, – спасаешься; все разъяснится; он думал о старом профессоре, слушавшем речи «спасателей» вместе с седым прощелыгою странного вида; он видел – со всеми спасаясь от ливня: профессор в квартиру свою старца ввел – с ним замкнуться; ненастоящее что-то подметил во всем том случае портной; вспомнив все, что ему рассказал Кавалькас – о Мандро и о том, как поставлен он был в телепухинский дом надзирать за квартирой профессора, – вспомнив все то, взволновался.
   Раздумывал, кем бы мог быть этот нищий, который ему не понравился; эдак и так он раскидывал: не выходило: по виду, как есть человек человеком, а все ж – никакого в нем облика не было: и выходило, что – не человек:
   – Ни умом не пронижешь, ни пальцем его не протычешь!
   Чутью своему доверял Вишняков; и о людях имел мысли ясные он; а тут – нате: на думах он стал: как на вилах.
   И вдруг, соскочивши с постели, – натягивать брюки.
   – Да, мир – в суетах; человек – во грехах.
   Кое-как нахлобучив картуз и на горб натащивши пальтишко, горбом завилял – в переулок пустой; еще дождик подкрапывал; и фонаречки мигали о том, что от них не светло и прискорбно; прошелся и раз, и другой под квартирой профессора; дверь – заперта; за окошком, глядящим и проулок, под спущенною шторою – свет; в подворотне – мот дворника; стал под окошками, кряхтя: подтянулся и глазом своим приложился, стараясь в прощелочек сбоку между подоконником и недоспущенной шторой увидеть, что есть. Под окном – в землю врос; и справа ничего не увидел; потом он увидел: бумаг разворохи; расслышалось сквозь вентилятор (без действия был он): стояли немолчные, тихие стуки: и брыки, и фыки.
   Сотрясся составом.
   Ему показалось, что видит он дичь: точно баба набредила; кто-то, по росту – профессор, по виду ж – растерзанный, дико косматый, ногами обоими сразу в халате подпрыгивал, странно мотая космою; он руки держал за спиною, локтями себе помогая, как будто плясал трепака; рот ужасно оскаленный, будто у пса, кусал тряпку; зубищами в тряпку вцепился, и с нею выпрыгивал он – ерзачком, ерзачком; и пырял головою в пространство, как вепрь беловежский; пространство прощелочка не позволяло увидеть всей комнаты (виделся только бумаг разворот), а престранная пляска препятствовала разгляденью лица, рук и ног; только прядали – полы халата серявого; желтые кисти халата взлетали превыше вцепившейся в тряпку главы.
   Вишняков отскочил перед диким, воистину адского вида балетом профессора, видимо прыгавшего в кабинете; никто с ним не прыгал; а нищего – не было:
   – Что же это он, – с ума спятил? – подумал портной. И сперва было бросился к дворницкой; стукнул в окошко; в окошке – храпели; тут вспомнил, как дворник, Попакин, придя в телепухинский дом, рассказал «енерал» – не в себе: чудачок!
   – Все чудит, суеты подымает; навалит бумаг; и над ними махрами мотает!
   Подумалось: может, и правда, – махрами мотает; ответилось: что-то уж слишком мотает.
   Тут свет увидавши в окошке у Грибикова, перешел мостовую: стучаться; и Людвигу Августовичу рассказать обо тем.

19

   В кулаке у Мордана зажался ручной молоток; в другой – свечка; указывая рукой со свечкой на кресло, сказал он:
   – Профессор Коробкин, – садитесь, пожалуйста: вы арестуетесь мною!
   Профессор стоял растормошею – волос щетинился:
   – Как, – я не понял?
   Но понял, что «старец» – искусственный, что «борода» – приставная; запятился быстро: в простенок себя заточил; страхом жахалось сердце.
   – Судьба привела меня к вам; иль вернее, – вы сами! От тени своей не уйдешь.
   – А за грим «старика» откровенно простите; и – знаете что: отнеситесь к нему, как к поступку, рожденному ходом событий (о них и придется беседовать): вы, полагаю, – узнали, – кто я: я – Мандро, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович.
   Ухом прислушался: верно, Попакин идет.
   – Мы – видались совсем при других обстоятельствах; я появился тогда очень скромно: ничтожество – к «имени», как… на… поклон; вы отшили меня… Но, профессор, могли ли вы думать, что первый визит мой к вам будет – последним визитом?
   Старался он дверь заслонять: ну, как, чорт подери, он жарнет!
   – Между нами сказать, – знаменитости в данное время влекут очень жалкую жизнь; они – щепки, кидаемые во все стороны вплесками волн социальной стихии; но, но – обрываю себя; буду краток: явился я, – с просьбой покорной открытие ваше продать одной фирме, – скажу откровенно теперь, – поглядел он лицом как-то вбок, а глазами – на сторону; и продолжал с тихой хрипою, точно комок застрял в горле, – скажу откровенно, что «фирма» – правительство мощной, великой державы… – тут сделал он паузу. – Были ж вы слепы, профессор, – не знаю, что вас побудило тогда пренебречь предложеньем моим; я давал пятьсот тысяч; но вы, при желанье, могли бы с меня получить миллион.
   Ужасал грозный жог этих глаз; и мелькало в сознанье:
   – Попакин, Попакин…
   – Предвидя, что вы, как и многие, заражены предрассудками, – я «наше дело» поставил иначе; за вами следили; скажу между прочим: прислуга, которая…
   – Дарьюшка?
   – …была подкуплена!
   Вихрем в сознанье неслось: из платка сделать жгут, да и кинуться: в лоб, между глаз, – кулаками. Казалось, что сердце сейчас запоет петухом.
   – Я бы вас, говоря откровенно, сумел обокрасть, потому что могу и сейчас перечислить все ящики, где вы хранили бумаги.
   Профессор схватился рукой за жилет и лицом закремнел.
   – Я, когда посещал вас, то -…целью моей, между прочим, была топография пола и ящиков.
   Где ж – язык, руки, ноги?
   – Удерживал хаос бумаг; ну – представьте, что ваш я архив показал бы, а мне бы сказали: здесь главного нет… После многих раздумий, на время оставил в покое я вас; извините, профессор, – за тон: я хотел предварительно взять свою дичь на прицел.
   Сатанел на стене его контур изысканным вырезом.
   – Как вот сейчас.
   И откинулся тенью огромною в стену.
   – Все, все, что ни будет здесь, примет культурные формы; о, я понимаю, кто вы: при других обстоятельствах я бы сидел перед статуей бронзовой в «сквере Коробкинском»; вы уж пеняйте на строй, где подобные вам попадаются в зубы акул.
   Все нутро надрывалося криком и плачем:
   – Попакин нейдет.
   Но профессор упорствовал взглядом, хотя – понимал: никого не дождешься.
   – Я действую властью идеи, вам чуждой, но столь же великой, как ваша.
   Профессора вдруг осенило, что вбитие слов превратится – в прибитие: все в нем как вспыхнет.
   – Ваш план поднять массы до вашего уровня круто ломается планом моим: из всей массы создать пьедестал одному, называйте его, как хотите, но знайте одно: бескорыстно я действовал.
   Он не хотел неучтивость показывать – при ограблении: действовал, как негодяй высшей марки:
   – Но все изменилось, увы: вы, наверно, читали в газетах о том, что я скрылся; ну, словом: я – вынужден скрыться, себя обеспечить; и вот: я пришел за открытием; вы уж, пожалуйста, мне передайте его.
   Захотелось рвануться, да руки железные вытянулись:
   – Этой ночью займемся разборкою мы. Тут мороз побежал по спине, по поджилкам:
   – Вы мне объясните, – где что; обмануть невозможно, кой-что понимаю: зимой я сплошь занялся изучением внешнего вида бумажек, попавших ко мне из корзинки, куда вы бросали; иные из них побывали в Берлине; надеюсь, – вы мне не перечите: времени много – вся ночь; к утру будете снова свободны. Ну, что ж вы, профессор, молчите? Профессор, – как взгаркнет:
   – Словами – в ногах у меня, чтоб за…
   – Как?
   – Чтоб за пятку хвататься!
   – Вы очень меня угнетаете… Я повторяю, – бояться вам нечего.
   Слушали б издали, – думали б, что – балагурят; долбленье ж стола твердо согнутыми пальцами в такт слов ужасало:
   – Ну, знаете, я бы не так поступил: все же путь, на который я вам предлагаю вступить, есть единственный; хуже для вас, если я… – ну, не станем… Прошу вас серьезно, – одумайтесь.
   Вдруг, – как загикают дико они друг на друга:
   – Куда!
   – Я сейчас!…
   Было ясно: профессор подумал было дать стречка; но он понял, – пошла бы гоньба друг за другом, во время которой… Нет, лучше – стоять.
   – Вы чего?
   – Ничего!
   На обоих напал пароксизм исступления, с которым Мандро едва справился:
   – Вы затрудняете форму, – гм, – дипломатических, – гм, – отношений… Неужто война?
   Говорил, задыхаяся, – с завизгом:
   – Страшно подумать, что может случиться. Профессор – молчал.
   – Я не мог бы и в мысли прийти к оскорблению: я умоляю вас, – стиснул виски, трепетавшие жилами, затрепетавшими пальцами, – сжальтесь, профессор, над нами: и не заставляйте меня, – торопливо упрашивал.
   Вдруг – прожесточил глазами:
   – Могу я забыться. Я… все же – добьюсь своего: мон жет, дело меж нами, – вцепился ногтистой рукой ему в руку, – рванувши к себе, – ну, подите ко мне – да… до схватки, в которой не я пострадаю… Ну, что вы, профессор, – кацапый какой-то: ну, ну – отвечайте мне; ведь – человек я жестокий: жестоко караю.
   Тут – он задохнулся от страха перед собой самим.
   – Утром явятся, спросят, – а живы ли вы, а здоро? вы ли вы? И – увидят: еще неизвестно, что встретит их здесь.
   Заплясала, ужасно пропятившись, челюсть: болдовню, ручной молоток захватил со стола, вероятно, чтоб им угрожать; в его лике отметилось что-то столь тонкое, что пока-залось: весь лик нарисован на тонкой бумаге; вот ногтем царапнется – «трах»: разорвется «мордан» из бумаги, – просунется нечто жестокое из очень древней дыры, вкруг которой лоскутья бумаги – остатки «мандрашины» – взвеясь, покажут под ними таящийся – глаз, умный глаз – не Мандро; заколеблется вот голова в ярких перьях; жрец древних, кровавых обрядов – «Maндлоппль». Он выкрикивал просто багровые ужасы – бредище бредищем!
   Свечкой подмахивал у оконечины носа. -
   – Ужо
   обварю тебя, – пламенем, -
   – чтобы взглянуть, что
   творилось в глазах у профессора; освещенные свечкой, глаза закатились, как белки в колесах; запрыгали; а голова, не ругаясь, зашлепнувшись в спинку, качалась космой; с кислотцой горьковатою рот что-то чвакал, а нос – дул на свечку взволнованным пыхлом и жаром.
   В ушах – очень быстрый и громкий звенец: не звонят ли тонки, не пришли ли за ним: не звонят, не пришли; он – затоптыш, заплевыш, в глухое и в доисторическое свое прошлое среди продолблин, пещерных ходов, по которым гориллы лишь бегали.
   Все же нашелся: вдруг выпрямил плечи; теперь, когда стены слетели со стен и когда обнаружилось, что в этом грунте пещерном нет помощи, что происходит тут встреча двух диких зверей (носорога и мамонта), надо надеяться только на орган защиты: кто бьется – клыком; кто – бьет рогом; кто – силою мысли; он вспомнил, что силою мысли свершилось в веках обузданье гиббона; и – встал человек; он – надеялся, что, в корне взять – (нет, на что он надеялся!) – силою мысли и твердостью воли: он сам продиктует условия:
   – В корне взять, – взрявкнул он, – я уже ждал вас; меня, дело ясное, – не удивите: я знаю, что жил в заблуждении, думая: – он усмехнулся, – служенье науке-де знак объективный служения истине, гарантирующий, в корне взять, частную жизнь; я – ошибся, – подшаркнул с иронией, – думая, что ясность мысли, в которой единственно мы ощущаем свободу, настала: она в настоящем – иллюция; даже иллюзия – то, что какая-то там есть история: в доисторической бездне, мой батюшка, мы, – в ледниковом периоде., где еще снятся нам сны о культуре; какая, спрошу я, культура, – когда вы являетесь эдаким способом, как, извините меня, как мера…
   – Я ж – тебя: ты – у меня!
   Выговаривая этот бред, стал заикой Мандро в первый раз: не легко ведь ударить «светило науки», которое сам уважаешь, вот этой вот самой своею рукою. Размахнулся было, да не мог хлестануть.
   Задрожали, как будто играли в дрожалки: профессору быстро припомнилось, как он забросышем рос; и под старость забросышем стал; вот – забросился здесь негодяю ужасному в лапы, за что же? За то, что трудился весь век, что Россию он мог бы прославить открытием?
   Сжалось сердце от жалости, – невыносимой, – к себе самому!

20

   Под шипением Грибикова карлик праздновал труса. душа – ушла в пятки; и – не попадал зуб на зуб.
   С того самого мига, как карлик вернулся домой, – поднялось это: Грибиков – кекал:
   – Ах, – шитая рожа ты! Чортовой курицей спину выклеивал:
   – Вязаный нос!
   Приседал с сотрясением, вытыкнув палец:
   – Мой чашки! Гнал в кухню:
   – Поставь самовар! Выхихикивал:
   – Да, Златоуст кочемазый какой отыскался!
   – Кащенка паршивая, – воздух разгребывал.
   – С эдакой рожей, – куриного запою скреб он, – сидят под рогожей.
   За боки хватался:
   – Я вот что скажу тебе: знай себе место!
   И пальцем указывал карлику место: и место как раз приходилося рядом с… ночною посудой.
   – Чего под чужие заборы таскаешься?
   – Выскочил, тоже, – оратель!…
   – С своей араторией!
   – Я, мол, без носу… Роташку с подфырком сжимал:
   – Не свиными рылами лимоны разнюхивать!…
   – Тоже!…
   – Про рай разорался!…
   Таскался за карликом:
   – Живо!
   – Не спи.
   – Не скули!… Догонял:
   – А в полиции скажут – что? Тут же давал объясненье:
   – Крамолой занялся?
 
____________________
 
   Раздался звонок: Вишняков.
   Не дав слова сказать, – на него опрокинулся Грибиков: так разгасился, что даже не спрашивал, ради чего он явился, в часы, когда добрые люди уже высыпаются.
   – Вы-то чего? Чего чванитесь?
   – ?
   – Вздернули к небу крестец и по этому поводу забарабанили, взявши литавру, как нехристь какой?…
   – Вы напрасно: я взял ту литавру взывать о спасенье: имеющий уши да услышит.
   – Крещеный вы? А?
   Но, заметивши, что Вишняков не в себе, – любопытствовал:
   – Вы – косомордый – с чего же? Лица на вас нет!…
   Вишняков – так и так: «енерал» над бумагами сидоровою козою махает; и тряпки кусает; тут Грибиков впал в рассуждение.
   – Вы больше бога не будете: милостью он, милосердый, богат; а зазнаев – карает, захочет – пупырыш не вскочит; чего суетитесь? Пошли бы вы спать; захотели с уставом своим в монастырь позвониться чужой; позвонитесь, – с квартиры под ручку вас выведут; и – справедливо: не суйтесь!
   И свел рассуждение это к литавре. На что Вишняков возразил:
   – Вы скажите, что есть человек?
   – Человек? – потрепал бородавочку Грибиков, – вот что он есть: – поглядел на свой палец, – стоят тебе вилы; на вилах-то – грабли; на граблях – ревун: на него сел – сапун; под ним – два глядуна; на них – роща; а в роще-то, – карле кивнул с подмиганцами, – свиньи копаются.
   Палец понюхал.
   – А я вам скажу, – Вишняков своим чтеческим голосом вышипнул, – тот человек, кто других выручает.
   Словами взопрели; и долго решали: идти, не идти на квартиру профессора; и – поднимать ли Попакина, или оставить до утра дознанье, зачем «енерал» ни с того ни с сего заскакал с обтиральною тряпкой в зубах среди пыли и всякой бумаги; совет – не соваться к профессору (еще и выведут) явно созрел в уме Грибикова после зимнего странствия с книжками в эту квартиру, ведь взяли под ручки и – вывели, слова не давши сказать:
   – Я лет двадцать на эту квартиру гляжу: нагляделся. Все то, что случается там, мне весьма непонятно.
   А все же, надевши картузик и карлу под мышку, – пошел Вишняков: карлик праздновал труса: душа ушла в пятки; а Грибиков только качал головой:
   – И куда вы такое идете, – на этих на ножках? Совсем паучиные ножки у вас!
   Побежали через двор, точно земли горели под пятками; Грибиков вслед им глядел, рот разиня, глазами захлопав, руками во тьму разводя.
   Впрочем, тьма прояснилась: петух там пропел.

21

   Пусть мученье: зачем задразненье в мученье? Не мучайте, – просто убейте: не мучайте, – слышите ли!
   Так нельзя!
 
____________________
 
   Мы профессора бросили в пасть негодяю; ему он ответил с достоинством.
   – Явное дело, приехал сюда я, чтоб выжечь следы мной открытого; в целом – открытие – здесь, – показал ол глазами на лоб свой, глаза подкативши под веко:
   – В моей голове. Но его оборвали:
   – Довольно болтать. Он – не слушал:
   – И нет на бумаге: бумагу вы можете взять, – не открытие. Все я предвидел. |
   – А это – предвидел?
   Был схвачен за ухо, – рукою, изящной такой:
   – Оторву!
   И вавакнул от боли, как перепел:
   – Нет!
   Тут, почувствовав вдруг затолщение носа, – воскликнул:
   – Живем, говоря рационально, мы низменной жизнью
   горилл, павианов, гиббонов.
   Губа стала сине-багровой разгублиною:
   – Я прошу вас не бить меня!
   Под черепными костями вскочил ахинейник:
   – Я… я… с собственной дочерью сделал – вот что. – Всею позой спохабил Мандро.
   – Вы открытия, батюшка мой, – не получите… Крепкая пауза.
   Чмокнуло по паузе этой; расчмок был расшлеп белых пальцев о губы и нос; странный чмок: что-то вроде неистового поцелуя с раскусом губы; стало парко от боли; да, так надзиратель не бил!
   Рот раскрыл, но – дыра зачернела во рту; плюнул зубом и лицо; истязатель смеялся с подшарками – красной пошлепе; и взором, жестким до нежности, до восхищенья над тем, кого мучил, парил; точно мучил обоих просунутый через дыру лицевую из тысячелетий «Мандлоппль», – жрец кровавый и опытный.
   – Да, патентованный я негодяй… вы – ученый – ха-ха – патентованный – что же? – открыл перочинный свой ножик, – давайте попробуем, как патентованный ножик задействует над патентованным мясом.
   И тут же пал в кресло; и – тяжко дышал: точно били его, а не он; а профессор раздувшимся носом и толстой губою в кулак на него посмотрел; как не мог он понять, что чудовище в это мгновенье сидело вполне безоружным? Один бы удар молотка; и – все кончено!
   Нет!
   Он – ударить не мог: в совершенном безумье решил он, что словом воздействует, спор философский затеявши: властью идеи хотел покорить павиана, поставленный, – ясное дело, – в условия доисторической жизни; мелькнуло на миг лишь:
   – Схватить, не схватить?
   И казалось, что в двери появится момент клычищем и космами черного волоса.
 
____________________
 
   Миг был упущен.
   Горилла, схватив молоток, от испугу, что им могла быть она шлепнута, прянула ловким прыжком и зажомкала крепко под мышкою голову; но голова все старалась ее подбоднуть; не глаза, жучьи норочки, бросились в поле сознанья на этом скакавшем, бодавшемся, фыркавшем теле.
   В ответ на возню раздавался отчетливый дребездень в дальнем буфете.
   Горилла, вцепившись в кривую распухшую рожу с разорванным ртом, все старавшуюся повернуться, – плевала.
   А рожа кричала:
   – Я верю – в сознанье, – не в грубую силу! Ее повалили.
   О пол брекотали, выискивая поболючее место; подпрыгивала; после срухнула, брюкнув:
   – Где люди свободны и где есть история?…
   Делала кровью вокруг себя дурно и грязно, несяся сознанием в каппа-коробкинский мир. Став в передней, услышали б:
   – Брыбра.
   – Бры.
   – Брыбра.
   Тяжелый звук, – страшный: в буфете же «брень» – отзывались стаканы; седастые роги кидалися долго над красною «брыброй»; в борьбе сорвалась борода приставная.

22

   Вот – связаны руки и ноги; привязаны к креслу, тогда запыхавшийся, густо-багровый мерзавец устал; а избитый повесил клокастую голову.
   – Полно, профессор, – сдавайтесь!
   Охваченный непоправимым, разорванный жалостью, понял, что – силы его покидают:
   – Покончимте миром!
   Молил – не лицо уже: просто пошлепу оскаленную (кровь сплошная; и – жалкая дикость улыбки безумной) Заметим, что стоило б только сказать:
   – Здесь, – в жилете: зашито! И – все бы окончилось.
   Связанный, брошенный в кресло – над собственной кровью – имел силу выдохнуть:
   – Я перед вами: в веревках; но я – на свободе: не вы, я – в периоде жизни, к которому люди придут, может быть через тысячу лет; я оттуда связал вас: лишил вас открытия вы возомнили, что властны над мыслью моею; тупое орудие зла, вы с отчаяньем бьетесь о тело мое, как о дверь выводящую: в дверь не войдете!
   Тут стал издавать дурной запах: тот запах был запахе крови.
   В испуге Мандро привскочил, потому что представилось если открытия он не добьется, то он – здесь захлопнут, как крыса.
   – Вы знаете ли, что такое есть жжение? И жестяною рукою схватил, как клещами:
   – Свеча жжет бумагу, клопов: жжет и глаз! Быть же тому – ужасно!
   Закапы руки и закопты руки стеарином: пахнуло на руку отчетливым жогом; к руке прикоснулось жегло.
   – О!
   Не выдержал.
   – О!
   Детским глазом не то угрожал, а не то умолял: и казалось – хотел приласкаться (с ума он сошел)!
   Тут в мозгу истязателя вспыхнуло:
   «Стал жегуном!»
   Но он вместо того, чтобы свечку отбросить – жигнул; и расплакался, бросивши лоб в жестяные какие-то руки. И комната вновь огласилася ревом двух тел; один плакал от боли в руке испузыренной; плакал другой от того, что он делал.
   Огромною грязною тряпкой заклепан был рот.
   Со свечою он кинулся к глазу; разъяв двумя пальцами глаз, он увидел не глаз, а глазковое образование; в «пунктик», оскалившись, в ужасе горько рыдая, со свечкой полез.
   У профессора вспыхнул затоп ярко-красного света, в котором увиделся контур – разъятие черное (пламя свечное); и – жог, кол и влип охватили зрачок, громко лопнувший; чувствовалось разрывание мозга; на щечный опух стеклянистая вылилась жидкость.
   Так делают, кокая яйцы, глазунью-яичницу.
   Связанный, с кресла свисал – одноглазый, безгласый, безмозглый; стояла оплывшая свечка; единственным глазом он видел свою расклокастую тень на стене с очертанием – все еще – носа и губ; вместо носа и губ – только дерг и разнос во все стороны; тыква – не нос; не губа, а – кулак; вместо глаза пузырь обожженного века; на месте, где ноготь. раздробленный, – бухло, рвалось, тяжелело.
   Как будто копыто, – не ноготь – висело.
   Жегун побежал – вниз; «татататата» – каблуками, по лестнице; слышалось, как тихо вскрикнули ящики; письменный стол был разломан
 
____________________
 
   Прошли сотни, тысячи лет с той поры, как в пещерной продолбине произошла эта встреча: гориллы с гиббоном; висел затемнелой своей головою с запеками крови, пропузясь; и – мучился немо зубами раскрытый, заклепанный рот.
   И казалось, что он перманентно давился заглотанной тряпкою – грязной и пыльной.

23

   Оса, всадив жало, готовится к смерти.
   С последним движением пламени вытекла сила; шатался от слабости, чувствуя – все в нем смерзается от нехорошего холода; точно с разорванным сам разорвался и выкинулся из пространства земного.
   За окнами – пусто, мертво, очень сонно, бессмысленно.
   Лишь по инерции что-то вытаскивал он из развала бумаг – в кабинете, над сломанным ящиком, цель этих действий стараясь припомнить; но памяти – не было: был след «чего-то»; до «этого» – жизнь чья-то длилась; а – после? Стояние – здесь, над развалом?
   «Что делаю?»
   Вспомнилось: люди, платформа, носильщики, белые фартуки, бляха; – номер двадцатый на ней; с кем-то ехал:
   «Куда?»
   Холодея от ужаса, знал, что случилося невероятное: только в остатке сознания этого было сознание, что он со-, знанье утратил.
   Припомнилось: кто-то живет – наверху, кто сумеет напомнить; и стал он разыскивать верх, чтоб понять, кто живет наверху, следы крови; наткнулся на лесенку; одолевая огромную тяжесть (не слушалися ноги), он влез, чтобы вспомнить кровавое парево с глазом закрывшимся; кто то, свернувши на сторону рожу, привязанный к креслу, висел, разодравши свой рот и оскалясь зубами, как в крике; но крик – был немой; вместо крика торчал изо рта кусок тряпки.
   Кричал своей тряпкою кто-то – в пустой потолок.
 
____________________
 
   Стал развязывать ноги; сапог – окровавленный.
   Думалось:
   «Сколько он крови раздрызгал!»
   На ноги поставил.
   – Пойдем.
   Кто-то, вздернувши рыло, испоротое вплоть до уха, – молчал.
   – Хочешь?
   – Ты – победил!
   Кто-то в столб соляной превратился, в Содомы вперяясь, оскаленный, красноголовый – во веки веков; было ясно, что стал идиотом.
   И вот сумасшедший повел идиота; и за сумасшедшим пошел идиот: в кабинет, сумасшедший показывал пальцем на стол, где взломались два ящика:
   – Что это значит, – скажи?
   Идиот, увидавши на столике нониус собственный, вспомнил про боли, которым подвергся он; вспомнив про боли, подпрыгивать стал он на месте, бодаясь махрами и тряпкой по рту, точно пятки ему прижигали; увидев балет этот адский, горилла стоявшая – пала в бессилии, точно собака пробитая: под каблуками.
   Быть может, мгновение длилось все это; быть может, тут длились часы; эту пляску увидел портной из окошка.
 
____________________
 
   И вот он поднялся.
   Скакавшее тело пошло чрез открытую дверь, повинуясь инстинкту животного околевающего, – из столовой в квадратец белевшего садика, чтоб умереть вблизи ямы, где Томочку-песика похоронили зимой; сумасшедший пошел, повинуясь инстинкту, спасаться – в переднюю (сонно спасался!); открывши наружную дверь, он хотел сесть на тумбу, – тупой, окровавленный; под подбородком болтался клочок приставной бороды; из чернильных настоев рождался денек синеватый; и ширилась из-за забора заря уже.