Женат был на дочери брата Кассирера.
Передрябевший щеками и носом провисшим с прискорбнейшим драматургическим видом, во фраке, сжимая в руке шапоклак, – одиноко прошел в первый ряд Задопятов; осунулся; на Задопятова как-то дрязгливо глядели:
– Вы знаете, что – Анна Павловна?…
– Что с Анной Павловной?
– Да апоплексия!
– Бедная!…
– Не говорит, а – мычит…
В узком фраке, прилизанном к узкому телу, летком пробежал Исси-Нисси, застряв под эстрадою в первых рядах, и, бочком проюркнувши, исчез в центре их; вновь привыюркнул и – на эстраду взвился, точно ласточка, взвеяв развилочки фалд; и – шептались:
– Вот…
– Где?…
– Исси-Нисси.
– Японский ученый!
– Известный ученый!
А Исси уже на эстраде сисикал:
– Си-си… С Нагасака плисла телегламм…
– Си-си-си…
– С Нагасака плофессолы все…
– Ишакава, Конисси!… Си-си… Катаками!… Сплошной риторический тропик: с гиперболой – в пуговках глаз, с очень явной метафорой – в мине.
Уже на эстраде сидели, – отделами и подотделами: геологический, геогнозический, географический, геодезический, геологический; далее, далее, – хоть до «фиты»; среди «точных» ученых терялись «неточные»: Л. М. Лопатин и Г. И. Олессерер; диалектолог почтенный пропятился челюстью; старый гидрограф, сердясь, устанавливал запись приветствий.
Да, да, – над зеленым столом поднимался изящный ландшафт из крахмалов, пропяченных докторских знаков и беленьких бантиков; просто не стол, а – престол; не графин, а – блисталище; не колокольчик, серебряный – «гралик»; все ясно вещало о том, что уж близится время, когда прикоснется рука, прошелясь из манжетки, – к звонку, – огласить:
– Совершилось!
И станет Коробкин, – здесь скажем, вперед забегая, – совсем не Коробкин, а «Каппа»-Коробкин.
16
17
Глава вторая. НЕГОДЯЙ
1
2
3
Передрябевший щеками и носом провисшим с прискорбнейшим драматургическим видом, во фраке, сжимая в руке шапоклак, – одиноко прошел в первый ряд Задопятов; осунулся; на Задопятова как-то дрязгливо глядели:
– Вы знаете, что – Анна Павловна?…
– Что с Анной Павловной?
– Да апоплексия!
– Бедная!…
– Не говорит, а – мычит…
В узком фраке, прилизанном к узкому телу, летком пробежал Исси-Нисси, застряв под эстрадою в первых рядах, и, бочком проюркнувши, исчез в центре их; вновь привыюркнул и – на эстраду взвился, точно ласточка, взвеяв развилочки фалд; и – шептались:
– Вот…
– Где?…
– Исси-Нисси.
– Японский ученый!
– Известный ученый!
А Исси уже на эстраде сисикал:
– Си-си… С Нагасака плисла телегламм…
– Си-си-си…
– С Нагасака плофессолы все…
– Ишакава, Конисси!… Си-си… Катаками!… Сплошной риторический тропик: с гиперболой – в пуговках глаз, с очень явной метафорой – в мине.
Уже на эстраде сидели, – отделами и подотделами: геологический, геогнозический, географический, геодезический, геологический; далее, далее, – хоть до «фиты»; среди «точных» ученых терялись «неточные»: Л. М. Лопатин и Г. И. Олессерер; диалектолог почтенный пропятился челюстью; старый гидрограф, сердясь, устанавливал запись приветствий.
Да, да, – над зеленым столом поднимался изящный ландшафт из крахмалов, пропяченных докторских знаков и беленьких бантиков; просто не стол, а – престол; не графин, а – блисталище; не колокольчик, серебряный – «гралик»; все ясно вещало о том, что уж близится время, когда прикоснется рука, прошелясь из манжетки, – к звонку, – огласить:
– Совершилось!
И станет Коробкин, – здесь скажем, вперед забегая, – совсем не Коробкин, а «Каппа»-Коробкин.
16
– Ну, что ж, Болеслав Корниелич, пора?
Млодзиевский же нежно взглянул на Ивана Иваныча, точно он был белым лебедем: кренделем руку подставил.
– Пора-с!
С ним – летунчиком: к двери!
У двери – всемерная бежность: проход на эстраду, где, к стенке прижавшись, стояли магистрики: профессора выплывали квадратами: Суперцов, Видитев, Ябов, Крометов, Мермалкин, Орпко, фон-Зоалзо; и – прочие; приват-доценты летели меж ними, построив косые углы.
Из-за всех прокурносился он, ими всеми ведомый, как козлище.
Шествие было скорее введеньем, – внесеньем: почти – вознесеньем; и справа, и слева – бежали за ним; и – бежали пред ним; в спину – пхали; старался степениться; и – выступал, сжавши руку в руке; так был пригнан к столу, обнаружился, с задержью, голову набок склонил; и стоял, озираясь какой-то газелью (сказать между нами, – стоял лепешом).
Поднялись в громозвучном плескании, в единожизнен-ном трепете; кланялся; прямо, налево, направо (одним наклоненьем вихрастой своей головы); среди плеска бодрился; боялся, что будут, схвативши, подбрасывать в воздух. И – скажем мы здесь от себя – что за вид! Что за пес? Что за куча волос: в чесрасчес! Нос – вразнос!
Курбышом в кресло пал; Млодзиевский, пропятясь крахмалом и докторским знаком, таким перевертышем сел рядом с ним в белоцвет из грудей, обрамленных блистально фраками; в натиске взглядов вскочил.
И рукой со звонком произвел он курбет, приглашая к вниманию зал: он приветствовал «Сборник» в лице основателя сборника.
Тотчас же встал с очень нервным закидом свисающей пряди волос Тимирязев, держася за палку (удар был полгода назад); его встретили: гаки и бешеный плеск; стеганул, раздаваясь прыжком звонковатого голоса, – ярким приветствием, быстро бросаясь бородкой, рукою и грудью, как некогда ловкий танцор перед «па»; говорил он от «Общества естествоведенья»; сзади топталися с адресом в папке, – Крометов и Суперцев; «Общество антропологии и этнографии» было представлено носом Анучина; «Общество распространенья технических знаний» двуоко стояло профессором Умовым, а «Инженерное Общество» нудилось где-то Жуковским; все три делегации плачем, двуочием, носа защемом хотели почтить.
Кто-то тщился вторые очки нацепить; кто-то, глохлый, пропячивал ухо; внимала семья математиков: жмурились, точно коты, кто – с наглядом, кто – сам себе под нос; и – взглядывали на Ивана Иваныча; в центре сидел он, такой косоокой, такой кособокой собакой.
Батвечев докладывал:
– Доблестно вы послужили науке!
За адресом – адрес: слагалися грудами: в этом с размаху рубило увесистое слово Мельтотова, контур его устремленный, а в этом Мермалкин уже выщелачивал мелочи завоеваний, им сделанных, – жестким отрезываньем:
– Вы очистили метод!…
– Вы высказали в «Инварьянтах» огромную мысль!
– Вы в брошюре «О чистой науке» на двадцатилетие опередили…
Восстал Шепепенев – с большим кулаком; он ругательским лаем грозил юбиляру:
– Ты поднял, – зашваркал рукою он, – нас.
– Ты… ты… ты… – водопрядил периодами, – был опорой.
Манжеткою в воздух:
– Товарищ, друг, брат!
Показалось, что бросится бить; он – расплакался.
Шел, отирая испарину, – ежеголовый, с промокшей манишкой, совсем без манжета (последний, наверное, вылетел).
Веер приветствий!
Казалось, что жизнь всех внимающих руководилася прилавком жизни Ивана Иваныча и что брошюрочка «Метод», в которой профессор едва обронил две-три шаткие мысли, есть вклад в философию.
Если б так было!
Но было – не так.
Эти люди не жили заветами Дарвина, Маркоса, Коробкина, Канта, Толстого, но жили заветом – начхать и наврать; юбиляр быстро понял: рассказывать будут теперь они небыли; и – захотелось сказаться; еглил он под пристальным взглядом двух тысяч пар диких, расплавленных и протаращенных глаз.
Болеслав Корниелович встать не позволил ему:
– Это – после.
Осекся: глаза ж, егозушки, плутливо метались, когда он выслушивал, что он наделал.
Никита Васильевич встал.
Своей левой рукой, залитою в перчатку, держа шапоклак, пальцем правой, опухшей, наматывал и перематывал ленту пенсне:
– Друг и брат, – провещал не глазами, а – бельмами, – в этот торжественный… – замер рукою: и кистью, зажавшей пенсне, иль, вернее, пенснейным очком он надрубливал тот же пункт в воздухе; но поперхнулся, платочек достал, зазвездяся глазами; уставил глаза в шапоклак, куда воткнуты были с перчаткою, с палевой, – листики:
Считывал с них он:
Прошли года… И тот же ты поборник -
И правды, и добра.
И вот тебя сегодня мы – во вторник -
Приветствуем: ура!
Жидко хлопали.
Встал Исси-Нисси с приветствием от нагасакских ученых; и разизизизысканно – из-из-из-из – выводил тонким голосом, точно смычком; и казалось – стоит перед Распрокоробкиным, как – Невознисси; студентам же – мало: невсыть и невтерпь! Ненаградным казался любимый профессор: палили глазами; но, неопалимый, – сидел.
Млодзиевский хотел исчерпать бесконечный поток телеграмм (после каждой – шлеп, гавк).
– «Поздравляю. Делассиас». «В радостный день юбилея приветствуют – Ложечкин, Блошкин». «В высокоторжественный день шлю привет с пожеланием многих трудов юбиляру. Mахориер-Порцес». «Луганск. Гаудеамус. Ивотев». «Влоградец. Коробкину – слава! От брат, славянин, Ярошиль». «Париж. Десять. Фелиситатион. Панлевэ» (гром приветствий). «Калуга: Веди к недоступному счастью того, кто надежды не знал. Инженер Куроводов».
Прочил от сенатора Кони, Веснулли, от Артура Вхорчера, от Мака-Драйда, от Поля Буайе, Ильи Мечникова, Николая Морозова; не перечислишь; средь прочих пришла телеграмма в стихах – из Сарепты; но спрятали; не огласили:
Увенчали приветствием бактериолог Бубонев и Штернберг, астроном; последний поднес юбиляру открытое только пред этим светило, – не «альфу», не «бэту», не «дельту» и даже не «эпсилон»: звездочку «каппа», которой и дали название «каппа-Коробкин»; а бактериолог Бубонев поднес юбиляру бактерию «Нина Коробкиниензис»; она представляла собой разновидность известного вида уже «Нина Грацилис»; химик хотел поднести изомер производного ряда «гептана». Ну, словом, – Коробкин вознесся, распластанный, в космос.
Сиял в отстоянии тысячи солнечных лет; это значит, что надо умножить число триста тысяч на сумму секунд в круглом годе, на, скажем мы, три миллиона секунд (счет весьма приблизительный): эту же цифру помножив на тысячу, мы и получаем – вот чорт подери – десять тысяч сплошных и пустых биллионов: то – счет километрам меж бренной землей и меж «Каппа-Коробкинским» миром.
С другой стороны, надо было суметь ограничить себя тараканьим кишечником, чтоб оценить обладание «Нина Коробкиниензис», водящейся в оном; профессор не мог проживать в тараканьей кишке; и не мог ничего предпринять в своем «Капп а-Коробкинском» мире; владения эти висели над ним; все ж «ин спэ» оказался он газовым шаром, бросающим протуберанцы на двадцать пять тысяч (и – более) верст от себя.
Нет, недаром японец воздвиг ему капище!
Вот он смотрел, умиленный, на всех просиявшей, тяжелой, какой-то златой своей мордой из фраков, его окружающих, поставив два пальца своих пред собою; казалось, хотел теперь дать он завет всеми признанной «каппа-Коробкинской» жизни.
Откуда-то издали, фраком виляя, пропятясь доцентским значком, Лентельпель Эраст Карлыч – старался протиснуться.
Млодзиевский же нежно взглянул на Ивана Иваныча, точно он был белым лебедем: кренделем руку подставил.
– Пора-с!
С ним – летунчиком: к двери!
У двери – всемерная бежность: проход на эстраду, где, к стенке прижавшись, стояли магистрики: профессора выплывали квадратами: Суперцов, Видитев, Ябов, Крометов, Мермалкин, Орпко, фон-Зоалзо; и – прочие; приват-доценты летели меж ними, построив косые углы.
Из-за всех прокурносился он, ими всеми ведомый, как козлище.
Шествие было скорее введеньем, – внесеньем: почти – вознесеньем; и справа, и слева – бежали за ним; и – бежали пред ним; в спину – пхали; старался степениться; и – выступал, сжавши руку в руке; так был пригнан к столу, обнаружился, с задержью, голову набок склонил; и стоял, озираясь какой-то газелью (сказать между нами, – стоял лепешом).
Поднялись в громозвучном плескании, в единожизнен-ном трепете; кланялся; прямо, налево, направо (одним наклоненьем вихрастой своей головы); среди плеска бодрился; боялся, что будут, схвативши, подбрасывать в воздух. И – скажем мы здесь от себя – что за вид! Что за пес? Что за куча волос: в чесрасчес! Нос – вразнос!
Курбышом в кресло пал; Млодзиевский, пропятясь крахмалом и докторским знаком, таким перевертышем сел рядом с ним в белоцвет из грудей, обрамленных блистально фраками; в натиске взглядов вскочил.
И рукой со звонком произвел он курбет, приглашая к вниманию зал: он приветствовал «Сборник» в лице основателя сборника.
Тотчас же встал с очень нервным закидом свисающей пряди волос Тимирязев, держася за палку (удар был полгода назад); его встретили: гаки и бешеный плеск; стеганул, раздаваясь прыжком звонковатого голоса, – ярким приветствием, быстро бросаясь бородкой, рукою и грудью, как некогда ловкий танцор перед «па»; говорил он от «Общества естествоведенья»; сзади топталися с адресом в папке, – Крометов и Суперцев; «Общество антропологии и этнографии» было представлено носом Анучина; «Общество распространенья технических знаний» двуоко стояло профессором Умовым, а «Инженерное Общество» нудилось где-то Жуковским; все три делегации плачем, двуочием, носа защемом хотели почтить.
Кто-то тщился вторые очки нацепить; кто-то, глохлый, пропячивал ухо; внимала семья математиков: жмурились, точно коты, кто – с наглядом, кто – сам себе под нос; и – взглядывали на Ивана Иваныча; в центре сидел он, такой косоокой, такой кособокой собакой.
Батвечев докладывал:
– Доблестно вы послужили науке!
За адресом – адрес: слагалися грудами: в этом с размаху рубило увесистое слово Мельтотова, контур его устремленный, а в этом Мермалкин уже выщелачивал мелочи завоеваний, им сделанных, – жестким отрезываньем:
– Вы очистили метод!…
– Вы высказали в «Инварьянтах» огромную мысль!
– Вы в брошюре «О чистой науке» на двадцатилетие опередили…
Восстал Шепепенев – с большим кулаком; он ругательским лаем грозил юбиляру:
– Ты поднял, – зашваркал рукою он, – нас.
– Ты… ты… ты… – водопрядил периодами, – был опорой.
Манжеткою в воздух:
– Товарищ, друг, брат!
Показалось, что бросится бить; он – расплакался.
Шел, отирая испарину, – ежеголовый, с промокшей манишкой, совсем без манжета (последний, наверное, вылетел).
Веер приветствий!
Казалось, что жизнь всех внимающих руководилася прилавком жизни Ивана Иваныча и что брошюрочка «Метод», в которой профессор едва обронил две-три шаткие мысли, есть вклад в философию.
Если б так было!
Но было – не так.
Эти люди не жили заветами Дарвина, Маркоса, Коробкина, Канта, Толстого, но жили заветом – начхать и наврать; юбиляр быстро понял: рассказывать будут теперь они небыли; и – захотелось сказаться; еглил он под пристальным взглядом двух тысяч пар диких, расплавленных и протаращенных глаз.
Болеслав Корниелович встать не позволил ему:
– Это – после.
Осекся: глаза ж, егозушки, плутливо метались, когда он выслушивал, что он наделал.
Никита Васильевич встал.
Своей левой рукой, залитою в перчатку, держа шапоклак, пальцем правой, опухшей, наматывал и перематывал ленту пенсне:
– Друг и брат, – провещал не глазами, а – бельмами, – в этот торжественный… – замер рукою: и кистью, зажавшей пенсне, иль, вернее, пенснейным очком он надрубливал тот же пункт в воздухе; но поперхнулся, платочек достал, зазвездяся глазами; уставил глаза в шапоклак, куда воткнуты были с перчаткою, с палевой, – листики:
Считывал с них он:
Разумелася драная та занавесочка повара, – в пятнах, в клопах, – под которой сидели соклассники: «Ваня» и «Кита»; и всем показалось, – Никита Васильич всплакнет; он – всплакнул, защемив двумя пальцами нос посиневший и делая вид, что сморкается; слезы платочком смахнул и – уставился в клак:
Ты помнишь ли, – под бедной занавеской
Глядели мы на мир?…
Ты истину искал под занавеской;
И – Смайльс был твой кумир!
Прошли года… И тот же ты поборник -
И правды, и добра.
И вот тебя сегодня мы – во вторник -
Приветствуем: ура!
Жидко хлопали.
Встал Исси-Нисси с приветствием от нагасакских ученых; и разизизизысканно – из-из-из-из – выводил тонким голосом, точно смычком; и казалось – стоит перед Распрокоробкиным, как – Невознисси; студентам же – мало: невсыть и невтерпь! Ненаградным казался любимый профессор: палили глазами; но, неопалимый, – сидел.
Млодзиевский хотел исчерпать бесконечный поток телеграмм (после каждой – шлеп, гавк).
– «Поздравляю. Делассиас». «В радостный день юбилея приветствуют – Ложечкин, Блошкин». «В высокоторжественный день шлю привет с пожеланием многих трудов юбиляру. Mахориер-Порцес». «Луганск. Гаудеамус. Ивотев». «Влоградец. Коробкину – слава! От брат, славянин, Ярошиль». «Париж. Десять. Фелиситатион. Панлевэ» (гром приветствий). «Калуга: Веди к недоступному счастью того, кто надежды не знал. Инженер Куроводов».
Прочил от сенатора Кони, Веснулли, от Артура Вхорчера, от Мака-Драйда, от Поля Буайе, Ильи Мечникова, Николая Морозова; не перечислишь; средь прочих пришла телеграмма в стихах – из Сарепты; но спрятали; не огласили:
Не «И» – «Эн» Коробкин стояло; в «Саратовской Жизни» написано было: «Наука российская будет цвести, пока в ней будет действовать стая орлов: Ильи Мечниковы, Николаи Коробкины». Верно с Коперником спутал газетчик, отсюда – мораль: проживая в Сарепте, в приветствиях должно себя ограничить фамилиями.
Виват, Н. Коробкин!
Ты – наш «вадэмекум».
Ипат Двуутробкин.
Феона Бромекум.
Увенчали приветствием бактериолог Бубонев и Штернберг, астроном; последний поднес юбиляру открытое только пред этим светило, – не «альфу», не «бэту», не «дельту» и даже не «эпсилон»: звездочку «каппа», которой и дали название «каппа-Коробкин»; а бактериолог Бубонев поднес юбиляру бактерию «Нина Коробкиниензис»; она представляла собой разновидность известного вида уже «Нина Грацилис»; химик хотел поднести изомер производного ряда «гептана». Ну, словом, – Коробкин вознесся, распластанный, в космос.
Сиял в отстоянии тысячи солнечных лет; это значит, что надо умножить число триста тысяч на сумму секунд в круглом годе, на, скажем мы, три миллиона секунд (счет весьма приблизительный): эту же цифру помножив на тысячу, мы и получаем – вот чорт подери – десять тысяч сплошных и пустых биллионов: то – счет километрам меж бренной землей и меж «Каппа-Коробкинским» миром.
С другой стороны, надо было суметь ограничить себя тараканьим кишечником, чтоб оценить обладание «Нина Коробкиниензис», водящейся в оном; профессор не мог проживать в тараканьей кишке; и не мог ничего предпринять в своем «Капп а-Коробкинском» мире; владения эти висели над ним; все ж «ин спэ» оказался он газовым шаром, бросающим протуберанцы на двадцать пять тысяч (и – более) верст от себя.
Нет, недаром японец воздвиг ему капище!
Вот он смотрел, умиленный, на всех просиявшей, тяжелой, какой-то златой своей мордой из фраков, его окружающих, поставив два пальца своих пред собою; казалось, хотел теперь дать он завет всеми признанной «каппа-Коробкинской» жизни.
Откуда-то издали, фраком виляя, пропятясь доцентским значком, Лентельпель Эраст Карлыч – старался протиснуться.
17
Фраком вильнув и схватись за звонок, Млодзиевский закрыл заседанье.
Пошло беснование, гавк голосов, щелк ладоней, протоп каблуков, разрыв глаз; все – вскочили: букет (просто куст) – красный, пряный гвоздичник – тащили к столу два студента; из красных гвоздик он привстал и раскланялся: в лёты фуражек, прицепленных в нос и в очки; кто-то лез его лапить; кто-то уже обслюнявил.
Стоял – краснорылый, испуганный: схватят, подкидывать будут, уронят; и руку сломают.
Бежал с Млодзиевским.
Какой-то желвастый профессор дорогу ему пересек, взликовав юбилеем; какая-то плотная и сладкоротая дама, участница всех юбилеев, вполне прощелилась сквозь фраки – себя приобщить очень явным желаньем елеепомазаться им; он конфузливо прикосновеньем руки – освятил.
Потащили обратно: раскланяться.
Полная там, желтожирая дама, начальница частной гимназии, тщетно душася жирами, кричала «гип-гип» и махала платочком; уже наблюдалося в задних рядах разжидненье людское; в передних же – гуща; здесь сдвинулись стулья: трещали и лопались; сивый студент через спинки из задних рядов махал в гущу, под кафедру, громко приветствуя:
– Каппа-Коробкин!
Двубакий старик, ухвативши за фалду, его усадил, чтоб обнять; с ним запел:
– Гаудеамус!
Откуда-то встал еретический вопль (отдавили мозоль); кто-то плакался с хоров:
– Вы жертвою пали! Совались в углу прокламации.
Передавали Ивана Иваныча, взявши под локоть: Ок-лочьев – Шахлушину; этот последний – Оршарьеву, Щерь-ченко, Орбко, мадам Капросюнэ; из кучи, в которой давился он, крикнули:
– Гип-гип, – ура!
Невдоглядь подпустили студентов; и те – на шарап. Со всех ног полетели, как будто с дрекольем.
Его окружили, притиснулись; он, непокорный, зажал кулаки посредине кольца его больно давивших людей; деры рук, перетоп каблуков: уйти – некуда (приват-доценты – бежали!); испугом сотрясся.
Подкидывать будут.
Схватили за правую ногу; но он – откаблучился; кто-то – неплошь: ухватился – за левую; больно о дверь егарнули; тащили по лестнице, вниз – на руках, перебрасывая в руки с рук: с непочетом; он, дико вращая глазами, с промятой манишкой, мотаясь вихрами, с усилием выпростал ногу (за левую крепко держали), и ей опираясь в ступени, – преглупо скакал: на одной ноге – вниз, отбиваясь другою (носком и коленом).
Скакание «Каппы»-Коробкина в сопровождении больно его наделявших пинками и даже щипками, оравших и вспотевших людей походило на бред в стиле Брегеля, нарисовавший скорей бичевание, чем прославленье в мистерии «Страсти Коробкина», припоминалось с такой неуместной подробностью, как он был бит надзирателем: в ухо и рыло; хотелось расплакаться.
В белой прилестничной, под эпистелем колонным, был крупный давеж, ералаш голосов; защемили мадам де-Мор-гасько; вдруг – сверху, на лестнице – куча; над нею, над нею, ее обгоняя, неслись, перепрыгивая через ступеньки; вдруг кто-то стрельнул сверху вниз; приподпрыгнул, пере-приподпрыгнул, стуча -
– при-под-прыг-пере-под-при-под-прыг-пере, при-пере, при-пере
– пре
– каб
– луками!
И – спрыгнул. Все рты разодрали.
– Несут!
И хотелось увидеть, как мимо протащат; и… и…; где, где, где?
– Не толкайтесь, коллега!
– И я хочу видеть!…
– Позвольте же!
– Где? Гагагагага, гагага, га!
– Что?
– Как?
– Где? Протащили!
Никто не увидел: тащившие спинами загородили; увидели лишь – среди тел кто-то взъерзнул и – пал; болтыхулся каблук; голенище нечищеное с неприятно засученной черной штаниной торчало из спин – не лицо юбиляра!
Так тащат ересеучителя: свергнуть со скал.
Опускалися вниз, расходясь: Айвазулина, Бабзе, Ве-машко, Глистирченко-Тырчин, Икавшев, Капустин-Копанчик, Нахрай-Харкалев, Ослабабнев, Олябыш, Олессерер, Пларченко, Плачей-Пеперчик, Шлюпуй, Убавлягин, Уппло, Фердерперцер; доцент Лентельцель, Эраст Карлыч, с профессором Узвисом уговорились: катнуть в Летний сад.
Уже белым деньком дошутили они юбилей.
Бирюзовились воздухи; ласточка забелогрудилась, взвизгнула, взвесяся в воздухе; крылышками поморгала на месте, – под белой абакой столба тупо тукнулась носиком в мушку; и – визглыми вертами дико расстригла бирю-зенький мир; и за нею другая пошла; там – мельканье, виз-жанье; и – лопнул стеклянный колпак небосвода разблес-канным залпом лучей; и полезло надутое солнце: кричащими жарами; день утомительно вспыхивал: пламенем.
Улица бросилась в выжелтень пламени.
Пошло беснование, гавк голосов, щелк ладоней, протоп каблуков, разрыв глаз; все – вскочили: букет (просто куст) – красный, пряный гвоздичник – тащили к столу два студента; из красных гвоздик он привстал и раскланялся: в лёты фуражек, прицепленных в нос и в очки; кто-то лез его лапить; кто-то уже обслюнявил.
Стоял – краснорылый, испуганный: схватят, подкидывать будут, уронят; и руку сломают.
Бежал с Млодзиевским.
Какой-то желвастый профессор дорогу ему пересек, взликовав юбилеем; какая-то плотная и сладкоротая дама, участница всех юбилеев, вполне прощелилась сквозь фраки – себя приобщить очень явным желаньем елеепомазаться им; он конфузливо прикосновеньем руки – освятил.
Потащили обратно: раскланяться.
Полная там, желтожирая дама, начальница частной гимназии, тщетно душася жирами, кричала «гип-гип» и махала платочком; уже наблюдалося в задних рядах разжидненье людское; в передних же – гуща; здесь сдвинулись стулья: трещали и лопались; сивый студент через спинки из задних рядов махал в гущу, под кафедру, громко приветствуя:
– Каппа-Коробкин!
Двубакий старик, ухвативши за фалду, его усадил, чтоб обнять; с ним запел:
– Гаудеамус!
Откуда-то встал еретический вопль (отдавили мозоль); кто-то плакался с хоров:
– Вы жертвою пали! Совались в углу прокламации.
Передавали Ивана Иваныча, взявши под локоть: Ок-лочьев – Шахлушину; этот последний – Оршарьеву, Щерь-ченко, Орбко, мадам Капросюнэ; из кучи, в которой давился он, крикнули:
– Гип-гип, – ура!
Невдоглядь подпустили студентов; и те – на шарап. Со всех ног полетели, как будто с дрекольем.
Его окружили, притиснулись; он, непокорный, зажал кулаки посредине кольца его больно давивших людей; деры рук, перетоп каблуков: уйти – некуда (приват-доценты – бежали!); испугом сотрясся.
Подкидывать будут.
Схватили за правую ногу; но он – откаблучился; кто-то – неплошь: ухватился – за левую; больно о дверь егарнули; тащили по лестнице, вниз – на руках, перебрасывая в руки с рук: с непочетом; он, дико вращая глазами, с промятой манишкой, мотаясь вихрами, с усилием выпростал ногу (за левую крепко держали), и ей опираясь в ступени, – преглупо скакал: на одной ноге – вниз, отбиваясь другою (носком и коленом).
Скакание «Каппы»-Коробкина в сопровождении больно его наделявших пинками и даже щипками, оравших и вспотевших людей походило на бред в стиле Брегеля, нарисовавший скорей бичевание, чем прославленье в мистерии «Страсти Коробкина», припоминалось с такой неуместной подробностью, как он был бит надзирателем: в ухо и рыло; хотелось расплакаться.
____________________
В белой прилестничной, под эпистелем колонным, был крупный давеж, ералаш голосов; защемили мадам де-Мор-гасько; вдруг – сверху, на лестнице – куча; над нею, над нею, ее обгоняя, неслись, перепрыгивая через ступеньки; вдруг кто-то стрельнул сверху вниз; приподпрыгнул, пере-приподпрыгнул, стуча -
– при-под-прыг-пере-под-при-под-прыг-пере, при-пере, при-пере
– пре
– каб
– луками!
И – спрыгнул. Все рты разодрали.
– Несут!
И хотелось увидеть, как мимо протащат; и… и…; где, где, где?
– Не толкайтесь, коллега!
– И я хочу видеть!…
– Позвольте же!
– Где? Гагагагага, гагага, га!
– Что?
– Как?
– Где? Протащили!
Никто не увидел: тащившие спинами загородили; увидели лишь – среди тел кто-то взъерзнул и – пал; болтыхулся каблук; голенище нечищеное с неприятно засученной черной штаниной торчало из спин – не лицо юбиляра!
Так тащат ересеучителя: свергнуть со скал.
____________________
Опускалися вниз, расходясь: Айвазулина, Бабзе, Ве-машко, Глистирченко-Тырчин, Икавшев, Капустин-Копанчик, Нахрай-Харкалев, Ослабабнев, Олябыш, Олессерер, Пларченко, Плачей-Пеперчик, Шлюпуй, Убавлягин, Уппло, Фердерперцер; доцент Лентельцель, Эраст Карлыч, с профессором Узвисом уговорились: катнуть в Летний сад.
Уже белым деньком дошутили они юбилей.
____________________
Бирюзовились воздухи; ласточка забелогрудилась, взвизгнула, взвесяся в воздухе; крылышками поморгала на месте, – под белой абакой столба тупо тукнулась носиком в мушку; и – визглыми вертами дико расстригла бирю-зенький мир; и за нею другая пошла; там – мельканье, виз-жанье; и – лопнул стеклянный колпак небосвода разблес-канным залпом лучей; и полезло надутое солнце: кричащими жарами; день утомительно вспыхивал: пламенем.
Улица бросилась в выжелтень пламени.
Глава вторая. НЕГОДЯЙ
1
Переулочек жаром горел, вонький дворик подпахивал краской: маляр облиловил фасад; затрухлели, лущась, щербневатые почвы, желтевшие дикою редькой; Дряхлена Ягинична вешала рвани и драни; в заборный пролом, над которым зацвикала птичка, открылись вторые дворы – с провисением стен, с перекраивами крыши, с дымоходами, с ямой; свинья, задрав визглое рыло, там чвакала в млякоти; прела конюшня под ласткой, откуда торчали по-прежнему: кузов рыдвана, пролетка с протертым крылом, сани, ящик кареты; висели – постромки, провиток кнута, перетертая в деле шлея. Все – по-прежнему. Спрашивали:
– Где же чортова курица?
Грибиков больше не тыкался старым евнушьим лицом с протабаченной истиной; может быть, – всюду он выступил: летнее время; и всюду росли теперь грибики; даже – на пнях: род поганок. Не сядешь на пень.
Паутина рвалась, на которой висел годов двести из сплетен – лихих, переулочных, цапких, московских, – Кащеем: над жужелем мух, – тех, которых посасывал; охая, слег, неполезных грибочков откушавши; и – шебуршил с простыней под лоскутным своим одеяльцем безруким таким червяком, искривленным и перекоряченным: в свойствах тряпьевых. Стал бабою. Сети рвались.
И все, скрытое ими, являлось наружу: гаганило; гики пошли по московским трактирам; галданы – по чайным; уже салотопный завод бастовал; волновались у Цинделя; на мыловаренном переставали работать; выскакивали в переулок; устраивали под заборами – сбродни и сходни. В портках айдаком оттопатывал кто-то под вечер.
Меньшевик Клевезаль перестал появляться.
Зато Николай Николаевич Киерко, верткий и легкий, порхал в переулках; «пох-пох» – отлетала дымочками через плечо его за спину трубочка: в нос и в глаза за ним шедшим; казалось, что палочка Киерки, – жезлик Гермесов – крылятами бьется, неся в легком верте танцующем: из дому – вдоль по районам Плющихи, Пречистенки, Дорогомилова, Пресни.
Казалось, что Киерко – серенький вихорек.
На Телепухинский двор приходил очень дельный портной, Вишняков, – горбозадый, тщедушный уродец; при-юркивал задницей; был – цветолюб, детовод, обнаруживая щебечи: девченят и мальчат; все-то ерзает задницей с ними, поднявши опинечек бородки; визгун добродушный, – на цветики щурится:
– Эй, егоза, посмотри-ка – и лик изможденный болезненный, – призрачным, светоприимчивым станет.
– Какой дворик вонький, а – фролки цветут. Вокруг – цвикают пташки.
Когда задирали его, становился весьма щепетильным; дул губы колечком; и щеки подсасывал; точно гусак, щипаком наступал он; и, вытянув шею, словами ущипывал: очень занятно и очень разумно; совсем ничего, что по звуку весьма неприятно дрежжал.
Он ходил к Тимофею – в конюшню.
Под фырки и чавк лошадей заводил разговоры о том, что спасать себя надо от жизни зловредной:
– Спасайся, – спасая.
Поднявши оглобли, внимал Тимофей; и – дыр-дыр – шарабан он выкатывал с полу бревенчатого в раскатай предконюшенной пыли: отмыть колесо от присохи:
– Так точно.
– Отсюда – что следует? – отеческим голосом воздух разделывал.
Точно дрежжал Псалтирем Вишняков: лик, похожий на «ижицу с ухами», – ухами дергался.
– Чорт его знает!
– Спасая, – спасайся! – бывало, уставится носом, как мышечкой, он.
– Образовывать можно, к примеру, – отряды для этого: армией двинемся.
И доставал табаковку; ущепывая крепкий табак; наставлялся лицом (приходилось лицо по живот) в Тимофеев живот; ему женщина в белой рубахе, но с красно-кумачным оплечьем, бывало, внимает:
– О, господи!
А Тимофей приподымет оглоблю и катит в конюшню – дыр-дыр – шарабан; там – подскоки подкованных ног и помахи хвостов (оттого, что летают кусливые длинные мухи, паутки); и – ластка под небо испуганно дернет.
Портной завелся на дворе оттого, что он хаживал к Яше: он снюхался, видно, с княжною в штанах.
В эти дни задувал тепелок.
И над крышами дергались змеи; от дворика вихорок пыли вывинчивал, чтобы свинтиться с пылями, которые вздул Гнилозубов второй, потому что район переулочный – вихорел; то есть: квартиры подпыливали; заходивши винтами, заползав ужами, – они выволакивались из окошек на улицу; столб пылевой над Москвою бросался под небо, став хмурью и бурью; за тридцать пять верст извещались окрестности: вихрище – близится.
Вот отчего порвалась паутина, а Грибиков – слег.
– Где же чортова курица?
Грибиков больше не тыкался старым евнушьим лицом с протабаченной истиной; может быть, – всюду он выступил: летнее время; и всюду росли теперь грибики; даже – на пнях: род поганок. Не сядешь на пень.
Паутина рвалась, на которой висел годов двести из сплетен – лихих, переулочных, цапких, московских, – Кащеем: над жужелем мух, – тех, которых посасывал; охая, слег, неполезных грибочков откушавши; и – шебуршил с простыней под лоскутным своим одеяльцем безруким таким червяком, искривленным и перекоряченным: в свойствах тряпьевых. Стал бабою. Сети рвались.
И все, скрытое ими, являлось наружу: гаганило; гики пошли по московским трактирам; галданы – по чайным; уже салотопный завод бастовал; волновались у Цинделя; на мыловаренном переставали работать; выскакивали в переулок; устраивали под заборами – сбродни и сходни. В портках айдаком оттопатывал кто-то под вечер.
Какой-то дворыш из Китайского дома, куда собирались, по мненью Парфеткина, только уроды природы, – дворыш, проглаголив три дня, предвещал – глады, моры и трусы; по небу летала звезда; объяснили: с метеорологической станции шарик – с привязанным факелом; мальчик родился с главой петуха: кукарекнул и умер; а трупик не похоронили, но в банку со спиртом закупорили, – показать: вот какие младенцы пойдут.
Летят ягоды, лимоны –
Поднимают Харитоны.
Меньшевик Клевезаль перестал появляться.
Зато Николай Николаевич Киерко, верткий и легкий, порхал в переулках; «пох-пох» – отлетала дымочками через плечо его за спину трубочка: в нос и в глаза за ним шедшим; казалось, что палочка Киерки, – жезлик Гермесов – крылятами бьется, неся в легком верте танцующем: из дому – вдоль по районам Плющихи, Пречистенки, Дорогомилова, Пресни.
Казалось, что Киерко – серенький вихорек.
На Телепухинский двор приходил очень дельный портной, Вишняков, – горбозадый, тщедушный уродец; при-юркивал задницей; был – цветолюб, детовод, обнаруживая щебечи: девченят и мальчат; все-то ерзает задницей с ними, поднявши опинечек бородки; визгун добродушный, – на цветики щурится:
– Эй, егоза, посмотри-ка – и лик изможденный болезненный, – призрачным, светоприимчивым станет.
– Какой дворик вонький, а – фролки цветут. Вокруг – цвикают пташки.
Когда задирали его, становился весьма щепетильным; дул губы колечком; и щеки подсасывал; точно гусак, щипаком наступал он; и, вытянув шею, словами ущипывал: очень занятно и очень разумно; совсем ничего, что по звуку весьма неприятно дрежжал.
Он ходил к Тимофею – в конюшню.
Под фырки и чавк лошадей заводил разговоры о том, что спасать себя надо от жизни зловредной:
– Спасайся, – спасая.
Поднявши оглобли, внимал Тимофей; и – дыр-дыр – шарабан он выкатывал с полу бревенчатого в раскатай предконюшенной пыли: отмыть колесо от присохи:
– Так точно.
– Отсюда – что следует? – отеческим голосом воздух разделывал.
Точно дрежжал Псалтирем Вишняков: лик, похожий на «ижицу с ухами», – ухами дергался.
– Чорт его знает!
– Спасая, – спасайся! – бывало, уставится носом, как мышечкой, он.
– Образовывать можно, к примеру, – отряды для этого: армией двинемся.
И доставал табаковку; ущепывая крепкий табак; наставлялся лицом (приходилось лицо по живот) в Тимофеев живот; ему женщина в белой рубахе, но с красно-кумачным оплечьем, бывало, внимает:
– О, господи!
А Тимофей приподымет оглоблю и катит в конюшню – дыр-дыр – шарабан; там – подскоки подкованных ног и помахи хвостов (оттого, что летают кусливые длинные мухи, паутки); и – ластка под небо испуганно дернет.
Портной завелся на дворе оттого, что он хаживал к Яше: он снюхался, видно, с княжною в штанах.
____________________
В эти дни задувал тепелок.
И над крышами дергались змеи; от дворика вихорок пыли вывинчивал, чтобы свинтиться с пылями, которые вздул Гнилозубов второй, потому что район переулочный – вихорел; то есть: квартиры подпыливали; заходивши винтами, заползав ужами, – они выволакивались из окошек на улицу; столб пылевой над Москвою бросался под небо, став хмурью и бурью; за тридцать пять верст извещались окрестности: вихрище – близится.
Вот отчего порвалась паутина, а Грибиков – слег.
2
Накануне еще неполезных вкушений своих он пытался просунуться в спор: под окошко; стояли там – Клоповичен-ко, печник и рылястый мужик; топорищем с размаху при-кряхтывал он по тесине; печник лякал пальцами глину.
И – слышалось:
– Долго ли будем хворать – от своего от хвоста? Это выслушав, Грибиков – дергом: за форточку:
– Ладно, – ужо тебе будет, – сказал он себе.
И подвыставил ухо; к нему приложился, чтоб голос услышать:
– Полено к полену…
Рылястый мужик положил свой тяпок топором на тесину:
– И будет…
Нос выставил Грибиков:
– Кто бы?…
– Костер тебе!…
Старою шамою он – к мужичку: сверху вниз:
– Ты что знаешь?
Поскреб безволосье куриною лапой.
– Я?
– Ты!…
– Я… которое – знаю, которое – нет… Кекал Грибиков:
– Вот и не знаешь. И сфукнул в кулак.
– Я то знаю, что валятся, точно в помойную яму, в нас всякие дряни…
Шипнул как на печке кусочек коровьего масла:
– В большую, брат, яму, – побольше и хламу… Ответил плёвом.
Подпахивал ямник, к которому шла в подчепечнике старая: с грязным ведром; раздавалось:
– Буржуй щеголял лошадьми!
– В щеку бил!
– Чертопханил.
– Кокошил…
– Куражился.
Грибиков лез из окошка глистой. Агитировал Клоповиченко:
– Когда забастовка, то липнет буржуй с поцелуями; ты его в – губы, он – щеку, не губы, подставит.
Не выдержал Грибиков:
– Умокичение! Гадил глазами.
Печник остроумничал и лякал пальцами с мокрою глиной:
– Буржуй из яйца, из печеного, высидит цыпу: зажарит – да сам же и слопает.
Грибиков – дернулся:
– Мир сотворили, да вас не спросили. Отплюнулись; и – продолжали свое; меж собой.
– Цыпу лопаешь?
– Хворостом брюхо напхай, – такой урч!
– Едим с урчами!
Грибиков сверху рукой гребанул:
– Оттого ты урчишь, что горшок каши слопал – роташку поджал: стал роташка полоской.
Не слушали:
– Едак восстанешь.
– Давайте же вместе урчать: урч подымем такой, от которого город провалится.
Грибиков трясся костлявым составом, свой палец в них тыкая:
– Можно сказать, – он шипел, как вода, пролитая на печь, – из болота вольно орать чорту.
– Сам чорт!
– Против явности спорите.
– Сам против явности сел: с сундучищами. Грибиков тут поперхнулся простуженным кашлем, схватясь за грудашку; и – сплюнул:
– Не плюйся!
– Ты что?
– А ты что?
– Я-то – то… Ты-то – что?
– Ты не чтокай!
– Шаров на меня не выкатывай. Сверху грозил им рукою:
– Трень-брень, – малодошлый работник, а – тоже вот… Чуть он не выскочил из-за окошка:
– С подшипником сделал – что?… А?
Ему – взлаем:
– Рабочий закон защищаю от хапов.
– Правов не имеешь!
– Сын курицын: шкуру содрать!
– С самого-то уж содрана: ходишь без шкуры. Два пальца поставил:
– Моя шкура, – пальцы согнул, – хоть не черного соболя.
Третий свой палец просунул меж ними:
– А все же – своя она. Кукиш показывал:
– На!
И захлопнул окошко.
Ушел к Телефонову: вместе ходили куда-то.
Наутро шпичок появился; в Бутырках уселся Анкашин Иван; Николай Николаевич Киерко либо обмолвился – в жужелжень миший.
– Павко [21] – давит мух.
И понесся летком в тепелке налетевшем, рванувши белье на веревках; столб пыли – за ним; был – во всюдах: Пар-фен Переулкин, Ивавина, Пэс, Твердисвечкин, Сергей Свистолазов, Денис Котлубанин, – с ним вместе.
Затылки чесали на дворике:
– Ясный донос!
– Кто бы мог?
– Не попакин ли?
– Он – и не нашинский; он – и не вашинский.
– Пашинский он: Пашин-прачкин.
– Его бы и сфукнуть.
А Грибиков кушал грибочки; и – охал, должно быть, от боли: на дворик – не шел; занавесил окошко; стал – шамой; стал – бабой.
Рвалась паутина над злой моркотой переулочной.
И – слышалось:
– Долго ли будем хворать – от своего от хвоста? Это выслушав, Грибиков – дергом: за форточку:
– Ладно, – ужо тебе будет, – сказал он себе.
И подвыставил ухо; к нему приложился, чтоб голос услышать:
– Полено к полену…
Рылястый мужик положил свой тяпок топором на тесину:
– И будет…
Нос выставил Грибиков:
– Кто бы?…
– Костер тебе!…
Старою шамою он – к мужичку: сверху вниз:
– Ты что знаешь?
Поскреб безволосье куриною лапой.
– Я?
– Ты!…
– Я… которое – знаю, которое – нет… Кекал Грибиков:
– Вот и не знаешь. И сфукнул в кулак.
– Я то знаю, что валятся, точно в помойную яму, в нас всякие дряни…
Шипнул как на печке кусочек коровьего масла:
– В большую, брат, яму, – побольше и хламу… Ответил плёвом.
____________________
Подпахивал ямник, к которому шла в подчепечнике старая: с грязным ведром; раздавалось:
– Буржуй щеголял лошадьми!
– В щеку бил!
– Чертопханил.
– Кокошил…
– Куражился.
Грибиков лез из окошка глистой. Агитировал Клоповиченко:
– Когда забастовка, то липнет буржуй с поцелуями; ты его в – губы, он – щеку, не губы, подставит.
Не выдержал Грибиков:
– Умокичение! Гадил глазами.
Печник остроумничал и лякал пальцами с мокрою глиной:
– Буржуй из яйца, из печеного, высидит цыпу: зажарит – да сам же и слопает.
Грибиков – дернулся:
– Мир сотворили, да вас не спросили. Отплюнулись; и – продолжали свое; меж собой.
– Цыпу лопаешь?
– Хворостом брюхо напхай, – такой урч!
– Едим с урчами!
Грибиков сверху рукой гребанул:
– Оттого ты урчишь, что горшок каши слопал – роташку поджал: стал роташка полоской.
Не слушали:
– Едак восстанешь.
– Давайте же вместе урчать: урч подымем такой, от которого город провалится.
Грибиков трясся костлявым составом, свой палец в них тыкая:
– Можно сказать, – он шипел, как вода, пролитая на печь, – из болота вольно орать чорту.
– Сам чорт!
– Против явности спорите.
– Сам против явности сел: с сундучищами. Грибиков тут поперхнулся простуженным кашлем, схватясь за грудашку; и – сплюнул:
– Не плюйся!
– Ты что?
– А ты что?
– Я-то – то… Ты-то – что?
– Ты не чтокай!
– Шаров на меня не выкатывай. Сверху грозил им рукою:
– Трень-брень, – малодошлый работник, а – тоже вот… Чуть он не выскочил из-за окошка:
– С подшипником сделал – что?… А?
Ему – взлаем:
– Рабочий закон защищаю от хапов.
– Правов не имеешь!
– Сын курицын: шкуру содрать!
– С самого-то уж содрана: ходишь без шкуры. Два пальца поставил:
– Моя шкура, – пальцы согнул, – хоть не черного соболя.
Третий свой палец просунул меж ними:
– А все же – своя она. Кукиш показывал:
– На!
И захлопнул окошко.
Ушел к Телефонову: вместе ходили куда-то.
____________________
Наутро шпичок появился; в Бутырках уселся Анкашин Иван; Николай Николаевич Киерко либо обмолвился – в жужелжень миший.
– Павко [21] – давит мух.
И понесся летком в тепелке налетевшем, рванувши белье на веревках; столб пыли – за ним; был – во всюдах: Пар-фен Переулкин, Ивавина, Пэс, Твердисвечкин, Сергей Свистолазов, Денис Котлубанин, – с ним вместе.
Затылки чесали на дворике:
– Ясный донос!
– Кто бы мог?
– Не попакин ли?
– Он – и не нашинский; он – и не вашинский.
– Пашинский он: Пашин-прачкин.
– Его бы и сфукнуть.
А Грибиков кушал грибочки; и – охал, должно быть, от боли: на дворик – не шел; занавесил окошко; стал – шамой; стал – бабой.
Рвалась паутина над злой моркотой переулочной.
3
Фольговой Тихон Задонский – облещивал: венчиком; Грибиков зло одеяло откинул:
– Мой чашки!
– Поставь самовар! Переклейные стены отвесили задрани.
– Не шабалдашничай!
– Гнид не дави.
Потащился по комнате чортовой курицей – в тени: изъянить лицом; сел – на кованец, в угол: выглядывать в кухоньку, взором следя, чтоб хозяйство держалось в исправности карликом Яшей, который треньбренькал лоханями грязными, или, раструживая свою руку, приклепистый гвоздь забивал, или громко лучиной дрежжал, или, в угол забившись, в дыре носовой ковырялся спринцовкою.
Дни-денски слышалось:
– Живо!
– Не спи!
– Не скули!
– Не вихляйся!
Висел над ним Грибиков, дергаясь грызиной:
– Чорта пусти себе в дом, – так не вышибешь лбом.
И куриною лапою скреб безволосье, роташку поджавши, в подшипниках серых.
– Мой чашки!
– Поставь самовар! Переклейные стены отвесили задрани.
– Не шабалдашничай!
– Гнид не дави.
Потащился по комнате чортовой курицей – в тени: изъянить лицом; сел – на кованец, в угол: выглядывать в кухоньку, взором следя, чтоб хозяйство держалось в исправности карликом Яшей, который треньбренькал лоханями грязными, или, раструживая свою руку, приклепистый гвоздь забивал, или громко лучиной дрежжал, или, в угол забившись, в дыре носовой ковырялся спринцовкою.
Дни-денски слышалось:
– Живо!
– Не спи!
– Не скули!
– Не вихляйся!
Висел над ним Грибиков, дергаясь грызиной:
– Чорта пусти себе в дом, – так не вышибешь лбом.
И куриною лапою скреб безволосье, роташку поджавши, в подшипниках серых.