Профессор, как Томочка-пес, сделал стойку – с готовностью кинуться: взлаем; японец присел, чтобы пасть.
– Чем могу я служить?
Мелкоглазый японец засикал, как будто слова подавал он с подливкой, – «сиси» да «сиси»; он страдальчески так выговаривал русские буквы; напружилась шея; и не выговаривал «е р».
– Я из Жапан плисол!
– ?
– Я писал с Нагасаки, цто скоро плиду к фам: из Жапан.
– А с кем же имею честь я? – не бросал своей стойки профессор.
– Я есть Исси-Нисси. Вот кто!
Теперь знал, что оливковый этот задохлец, стоявший пред ним, – разворотчик вопросов огромнейшей, математической важности, двигатель мысли, которого имя гремело во всех частях света в кругу математиков: имя громчей Ишикавы [10]; профессор стал вдруг просиявшим моршаном, блеснувши, как молньей, очками, – ну, точно стоял он в лучах восходящего солнца:
– Как-с?… Право, – считаю за честь… Из Японии?… К нам?… – протопырил японцу он обе ладони.
Японец, припав к ним, нырнул перегибчивой шеей под носом профессора, руку взял с задержью, точно реликвию; дернул и твердо и четко; подшаркнул: отшарком отнесся к стене, оторвавши ладонь; ведь понятно: профессор, который ему представлялся в стране Восходящего Солнца литым изваянием Будды, стоял перед ним, «не как лозунг «Колобкин», – стоял как «Ван-Ваныч». «Ван-Ваныча» он и разглядывал – с пристальной радостью.
Да, – глядя в корень: в груди – разворох; галстух – набок; манишка – пропячена; выскочил – чорт дери – хлястик сорочки; жилет – не застегнут; уже из последней брошюры он понял: открытие близится в мир через этот про-пяченный хлястик.
И – набок все галстухи!
Да, – в Нагасаки еще раскурял фимиам Исси-Нисси Ивану Иванычу: три панегирика тиснул ему в нагасакском научном журнале; себя же считал он вполне неуверенно шествующим за Иваном Иванычем – той же научной стезею.
«Ван-Ваныч» пошаркивал.
– Как же-с, читал с удивленьем, читал-с, – в «Конферешен» – о ваших трудах… Удивлялся… Пожалуйте-с!
Жестом руки распахнул недра дома, введя в кабинетик, откуда он тотчас же выскочил.
– Знаешь ли, Вассочка, – там Исси-Нисси стоит – дело ясное: из Нагасаки. Так нам бы ты чаю – ну, там… В корне взять – знаменитость!
Любил, побратавшись с учеными Запада, он прихвастнуть русской статью:
– Вы – да… Мы – у нас: в корне взять, – русаки!…
Приглашал отобедывать их он русацкими блюдами: квасом, ботвиньями и поросятами с кашей; когда-то дружил он с Леже, как потом приударил за Полем Буайе, в его бытность в Москве. И теперь предстояло все это: братанье, турнир математики и, наконец, громкий спор: о Японии и о России:
– Вы – да: вы – япошки… Мы, чорт побери, – русаки! Предстояло: нагрев тумаками японца, торжественно мир
заключить:
– Впрочем, светоч науки – один, так сказать! Ветерок потянул из открывшейся фортки; и слышался:
тонкий щеглячий напев.
– Азиатский ученый!
6
8
9
10
– Чем могу я служить?
Мелкоглазый японец засикал, как будто слова подавал он с подливкой, – «сиси» да «сиси»; он страдальчески так выговаривал русские буквы; напружилась шея; и не выговаривал «е р».
– Я из Жапан плисол!
– ?
– Я писал с Нагасаки, цто скоро плиду к фам: из Жапан.
– А с кем же имею честь я? – не бросал своей стойки профессор.
– Я есть Исси-Нисси. Вот кто!
Теперь знал, что оливковый этот задохлец, стоявший пред ним, – разворотчик вопросов огромнейшей, математической важности, двигатель мысли, которого имя гремело во всех частях света в кругу математиков: имя громчей Ишикавы [10]; профессор стал вдруг просиявшим моршаном, блеснувши, как молньей, очками, – ну, точно стоял он в лучах восходящего солнца:
– Как-с?… Право, – считаю за честь… Из Японии?… К нам?… – протопырил японцу он обе ладони.
Японец, припав к ним, нырнул перегибчивой шеей под носом профессора, руку взял с задержью, точно реликвию; дернул и твердо и четко; подшаркнул: отшарком отнесся к стене, оторвавши ладонь; ведь понятно: профессор, который ему представлялся в стране Восходящего Солнца литым изваянием Будды, стоял перед ним, «не как лозунг «Колобкин», – стоял как «Ван-Ваныч». «Ван-Ваныча» он и разглядывал – с пристальной радостью.
Да, – глядя в корень: в груди – разворох; галстух – набок; манишка – пропячена; выскочил – чорт дери – хлястик сорочки; жилет – не застегнут; уже из последней брошюры он понял: открытие близится в мир через этот про-пяченный хлястик.
И – набок все галстухи!
Да, – в Нагасаки еще раскурял фимиам Исси-Нисси Ивану Иванычу: три панегирика тиснул ему в нагасакском научном журнале; себя же считал он вполне неуверенно шествующим за Иваном Иванычем – той же научной стезею.
«Ван-Ваныч» пошаркивал.
– Как же-с, читал с удивленьем, читал-с, – в «Конферешен» – о ваших трудах… Удивлялся… Пожалуйте-с!
Жестом руки распахнул недра дома, введя в кабинетик, откуда он тотчас же выскочил.
– Знаешь ли, Вассочка, – там Исси-Нисси стоит – дело ясное: из Нагасаки. Так нам бы ты чаю – ну, там… В корне взять – знаменитость!
Любил, побратавшись с учеными Запада, он прихвастнуть русской статью:
– Вы – да… Мы – у нас: в корне взять, – русаки!…
Приглашал отобедывать их он русацкими блюдами: квасом, ботвиньями и поросятами с кашей; когда-то дружил он с Леже, как потом приударил за Полем Буайе, в его бытность в Москве. И теперь предстояло все это: братанье, турнир математики и, наконец, громкий спор: о Японии и о России:
– Вы – да: вы – япошки… Мы, чорт побери, – русаки! Предстояло: нагрев тумаками японца, торжественно мир
заключить:
– Впрочем, светоч науки – один, так сказать! Ветерок потянул из открывшейся фортки; и слышался:
тонкий щеглячий напев.
– Азиатский ученый!
6
Прищелились в двери: Надюша и Дарьюшка.
– Вот он…
– Японец.
– Сюсюка, картава…
– Лядащий какой.
– Недоросток.
Японец с лицом цвета мебельной ручки (олифой про-шлися) сидел, наготове вскочить; и вскочивши, – пасть ниц, точно в идольском капище – перед литым изваянием Будды; профессор же носом развешивал мненья, щекою гасился, клочил волосы, из них строя ерши; и, бросаясь от шкапчика к полке, выщипывал он за брошюркой брошюрку: «О наибольшем делителе», «Об инварьянтах», О символе «е» в «I» и в «фи».
Подносил Исси-Нисси:
– Вот-с; я написал…
– Вот-с…
– И вот-с, вот-с…
Японец привскакивал: благодарил:
– Я ус это цитал…
А профессор, довольный, охлопывал вздошье свое:
– Есть у вас аритмологи?
– Есть!
Нисси спрашивал тоже:
– А есть ли тлуды по истолики мацемацицески знани?
– А как же, – Бобынин почтеннейший труд написал! И блаженствовал носом с японцем: вот, чорт побери, -
не японец, а – клад; безоглядно летели в страну математики: мохрый профессор с безмохрым японцем:
– Да, да-с, – математика, в корне взять, вся есть наука о функциях, но, что бы там ни сказали, – прерывных: пре-рывных-с! А… а…, сударь мой, непрерывные, то есть такие, в которых прерыв совершается в равные, так сказать, чорт дери, промежутки – прерывны: прерывны-с! Они – частный случай…
– Как фи плоплосали в блосюле о метод… Профессор подумал:
– И это он знает: и вовсе пустяк, что словами ошибся. «Япошку» смеясь трепанул по плечу:
– Вы хотели сказать «написали», «площадь» – «фелер махен».
Япошка, конфузясь, краснел:
– Ничего-с, ничего-с…
Подбодривши надглядом, приподнял, стал взбочь и подвел его к полочкам:
– Есть у меня тут… – совсем мимоходом расшлепнул брошюрочкой он паучишку (таскались к нему из угла)… – Вот вам Поссе…
Японец разглядывал Поссе.
– А вот вам Лагранж…
– Вот Коши [11], Митах-Лефлер, – расфыркался в пыльниках, – Клейн.
И японец уже веселился глазами над Клейном: сиси да сиси:
– Дело ясное, – да-с – он добряш: зуб со свистом… И нате, наткнулись на спорный вопрос! Вейерштрасса профессор назвал декадентом; японец -
уперся: он чтил Вейерштрасса; профессор поднялся нагрубнувшим носом, с тяжелым раздолбом пройдясь; он – сердился; он – фыркался; не понимает японец:
– Вы, батюшка, порете чушь: эти, как их, – модели пяти измерений; они шарлатанство-с! Еще с Ковалевскою, Софьей Васильевной, мы: вы – туда же-с…
То было назад – сорок лет: Исси-Нисси в то время еще голоногим мальчоночком ползал вокруг Фузи-Ямы: что, право!…
Японец, продряхнув веками, – Кащеем сидел: и молчал.
Василиса Сергевна вошла – оторвать друг от друга:
– Пожалуйте: чай пить.
– Пожалуйте, милости просим, – опять суетился профессор, забыв Вейерштрасса. – А после мы, батюшка, с вами посмотрим Москву; да, – я вас поведу; для нас, русских, Москва, – так сказать…
Тут – представьте – японец не вспыхнул от радости: он – потемнел; он, признаться, едва лишь ввалился в Москву, предварительно ровно четырнадцать суток промчавшись в экспрессе, едва он стоял на ногах; а тут – с места в карьер!
А профессор с пропиркой тащил его к чаю; ведь случай – единственный; поговорить-то ведь не с кем; из всех математиков, разве десяток, рассеянный в мире, мог быть ему в уровень, Нисси – включался в десяток; и – вот он; профессор же был говорун.
Пролетели в столовую – лбами в косяк: бум, бух, бряк!
Карандашик упал.
Друг пред другом стремительно снизились на подкаракушки, чуть не ударившись: лбами о лбы; и сидели, ловя карандашик: профессор – орлом; Исси-Нисси – корякой такой сухоякой (дощечкою задница); он и схватил: будто это был нежный цветок, подносимый стыдливой невесте, стыдливо поднес карандашик профессору:
– Не ожидал-с! Не японец, а – мед!
Исси-Нисси уселся за стол: с дикой скромностью; он приналадился к слову и с завизгом им говорил про Японию; в звуке словесном был прогнус; сидел, наготове вскочить перед каждым, а был знаменитым: гремел на весь мир.
– Вы скажите нам – что, как: какие там люди?
– Жапаны.
– Какие там моды?
– С Амелики.
– Что вы!
– И с Лондон…
– Какие дома?
– В Жапан… – длил он словами, ища выраженья. И – прытко запрыгал словами, найдя выраженье:
– Нелься констлуил, как в Москва…
– Констлуил – что такое?
– Да строить, маман, – конструир: совершенно же ясно.
– Ну да – почему же? Искал выраженья:
– Там элда: тлясётся.
– Что?
– Элда: на цто все стояйт, – сказал с задержью, свесив беспомощно руки (на сгибени пальцев – предлинные, желтые, свежепромытые ногти, не наши, а – дальневосточные).
– Что эта «элда»? – мизюрилась Наденька, щелкая праздно фисташками. – А, да – поняла: «элда» значит – земля: это он о земле…
Азиат!
– Да, вы – бедный народ!
– Ну-с, – поднялся профессор, – сидите, а я пойду, в корне взять, перед прогулкой соснуть – минут на десять… Нет-с, вы сидите, – почти что прикрикнул на Нисси, увидев, что тот поднялся. – Я вас, батюшка, не отпущу: покажу вам Москву-с…
Бедный: эти последние дни так замучили мысли, что он за японца схватился, чтоб с ним подрассеяться; он – заслуженный профессор, «пшеспольный» там член, академик, почетный член общества, прочая, прочая, прочая, – он был подпуган; гремел на весь мир, а боялся – Мандро.
Где закон, охраняющий ценную жизнь замечательной этой машинки природы? И есть ли закон, если жизнь этой личности определяется сетью ничтожных по ценности, страшных по цели интриг: ведь Ивана Иваныча, как национальную, даже как сверхнациональную ценность должны б заключить в семибашенный замок из кости слоновой, таскать на слонах, окружив самураями: математический богдыхан, далай-лама, микадо!
Так думаем вовсе не мы, – Исси-Нисси…
А он, между нами сказать, – под оглоблями бегал: де-ла-с!
Василиса Сергевна скрылась.
– Хотите, пройдемте-с по садику?
Наденька с Нисси – прошли; над просохом серебряным встали:
– Здесь Томочка-песик наш: похоронили его… Колебались причудливым вычертнем тени от сучьев; и
первая, желто-зеленая бабочка перемелькнулась к другою – под солнцем: приподпере-подпере-пере – пошли пе-ремельками; быстрым винтом опустились, листом свои крылья сложили.
И листьями стали средь листьев.
– Вам папочка нравится? – Надя спросила. Японец, добряш, – просиял:
– Оссень, оссень!
Профессор Коробкин был идолом для Исси-Нисси; приехал устроить ему превосходное капище он; в этом капище видел Ивана Иваныча твердо на камне сидящим, на корточках, твердо литые два пальца поставившим перед литой, златой мордой: в халате златом!
Азиат!
Щебетливые скворчики вдруг обозначились: в кустиках: а сквозь орнамент суков прогрустило апрельское небо: в распёрушках белых.
– Вот он…
– Японец.
– Сюсюка, картава…
– Лядащий какой.
– Недоросток.
Японец с лицом цвета мебельной ручки (олифой про-шлися) сидел, наготове вскочить; и вскочивши, – пасть ниц, точно в идольском капище – перед литым изваянием Будды; профессор же носом развешивал мненья, щекою гасился, клочил волосы, из них строя ерши; и, бросаясь от шкапчика к полке, выщипывал он за брошюркой брошюрку: «О наибольшем делителе», «Об инварьянтах», О символе «е» в «I» и в «фи».
Подносил Исси-Нисси:
– Вот-с; я написал…
– Вот-с…
– И вот-с, вот-с…
Японец привскакивал: благодарил:
– Я ус это цитал…
А профессор, довольный, охлопывал вздошье свое:
– Есть у вас аритмологи?
– Есть!
Нисси спрашивал тоже:
– А есть ли тлуды по истолики мацемацицески знани?
– А как же, – Бобынин почтеннейший труд написал! И блаженствовал носом с японцем: вот, чорт побери, -
не японец, а – клад; безоглядно летели в страну математики: мохрый профессор с безмохрым японцем:
– Да, да-с, – математика, в корне взять, вся есть наука о функциях, но, что бы там ни сказали, – прерывных: пре-рывных-с! А… а…, сударь мой, непрерывные, то есть такие, в которых прерыв совершается в равные, так сказать, чорт дери, промежутки – прерывны: прерывны-с! Они – частный случай…
– Как фи плоплосали в блосюле о метод… Профессор подумал:
– И это он знает: и вовсе пустяк, что словами ошибся. «Япошку» смеясь трепанул по плечу:
– Вы хотели сказать «написали», «площадь» – «фелер махен».
Япошка, конфузясь, краснел:
– Ничего-с, ничего-с…
Подбодривши надглядом, приподнял, стал взбочь и подвел его к полочкам:
– Есть у меня тут… – совсем мимоходом расшлепнул брошюрочкой он паучишку (таскались к нему из угла)… – Вот вам Поссе…
Японец разглядывал Поссе.
– А вот вам Лагранж…
– Вот Коши [11], Митах-Лефлер, – расфыркался в пыльниках, – Клейн.
И японец уже веселился глазами над Клейном: сиси да сиси:
– Дело ясное, – да-с – он добряш: зуб со свистом… И нате, наткнулись на спорный вопрос! Вейерштрасса профессор назвал декадентом; японец -
уперся: он чтил Вейерштрасса; профессор поднялся нагрубнувшим носом, с тяжелым раздолбом пройдясь; он – сердился; он – фыркался; не понимает японец:
– Вы, батюшка, порете чушь: эти, как их, – модели пяти измерений; они шарлатанство-с! Еще с Ковалевскою, Софьей Васильевной, мы: вы – туда же-с…
То было назад – сорок лет: Исси-Нисси в то время еще голоногим мальчоночком ползал вокруг Фузи-Ямы: что, право!…
Японец, продряхнув веками, – Кащеем сидел: и молчал.
Василиса Сергевна вошла – оторвать друг от друга:
– Пожалуйте: чай пить.
– Пожалуйте, милости просим, – опять суетился профессор, забыв Вейерштрасса. – А после мы, батюшка, с вами посмотрим Москву; да, – я вас поведу; для нас, русских, Москва, – так сказать…
Тут – представьте – японец не вспыхнул от радости: он – потемнел; он, признаться, едва лишь ввалился в Москву, предварительно ровно четырнадцать суток промчавшись в экспрессе, едва он стоял на ногах; а тут – с места в карьер!
А профессор с пропиркой тащил его к чаю; ведь случай – единственный; поговорить-то ведь не с кем; из всех математиков, разве десяток, рассеянный в мире, мог быть ему в уровень, Нисси – включался в десяток; и – вот он; профессор же был говорун.
Пролетели в столовую – лбами в косяк: бум, бух, бряк!
Карандашик упал.
Друг пред другом стремительно снизились на подкаракушки, чуть не ударившись: лбами о лбы; и сидели, ловя карандашик: профессор – орлом; Исси-Нисси – корякой такой сухоякой (дощечкою задница); он и схватил: будто это был нежный цветок, подносимый стыдливой невесте, стыдливо поднес карандашик профессору:
– Не ожидал-с! Не японец, а – мед!
Исси-Нисси уселся за стол: с дикой скромностью; он приналадился к слову и с завизгом им говорил про Японию; в звуке словесном был прогнус; сидел, наготове вскочить перед каждым, а был знаменитым: гремел на весь мир.
– Вы скажите нам – что, как: какие там люди?
– Жапаны.
– Какие там моды?
– С Амелики.
– Что вы!
– И с Лондон…
– Какие дома?
– В Жапан… – длил он словами, ища выраженья. И – прытко запрыгал словами, найдя выраженье:
– Нелься констлуил, как в Москва…
– Констлуил – что такое?
– Да строить, маман, – конструир: совершенно же ясно.
– Ну да – почему же? Искал выраженья:
– Там элда: тлясётся.
– Что?
– Элда: на цто все стояйт, – сказал с задержью, свесив беспомощно руки (на сгибени пальцев – предлинные, желтые, свежепромытые ногти, не наши, а – дальневосточные).
– Что эта «элда»? – мизюрилась Наденька, щелкая праздно фисташками. – А, да – поняла: «элда» значит – земля: это он о земле…
Азиат!
– Да, вы – бедный народ!
– Ну-с, – поднялся профессор, – сидите, а я пойду, в корне взять, перед прогулкой соснуть – минут на десять… Нет-с, вы сидите, – почти что прикрикнул на Нисси, увидев, что тот поднялся. – Я вас, батюшка, не отпущу: покажу вам Москву-с…
Бедный: эти последние дни так замучили мысли, что он за японца схватился, чтоб с ним подрассеяться; он – заслуженный профессор, «пшеспольный» там член, академик, почетный член общества, прочая, прочая, прочая, – он был подпуган; гремел на весь мир, а боялся – Мандро.
Где закон, охраняющий ценную жизнь замечательной этой машинки природы? И есть ли закон, если жизнь этой личности определяется сетью ничтожных по ценности, страшных по цели интриг: ведь Ивана Иваныча, как национальную, даже как сверхнациональную ценность должны б заключить в семибашенный замок из кости слоновой, таскать на слонах, окружив самураями: математический богдыхан, далай-лама, микадо!
Так думаем вовсе не мы, – Исси-Нисси…
А он, между нами сказать, – под оглоблями бегал: де-ла-с!
____________________
Василиса Сергевна скрылась.
– Хотите, пройдемте-с по садику?
Наденька с Нисси – прошли; над просохом серебряным встали:
– Здесь Томочка-песик наш: похоронили его… Колебались причудливым вычертнем тени от сучьев; и
первая, желто-зеленая бабочка перемелькнулась к другою – под солнцем: приподпере-подпере-пере – пошли пе-ремельками; быстрым винтом опустились, листом свои крылья сложили.
И листьями стали средь листьев.
– Вам папочка нравится? – Надя спросила. Японец, добряш, – просиял:
– Оссень, оссень!
Профессор Коробкин был идолом для Исси-Нисси; приехал устроить ему превосходное капище он; в этом капище видел Ивана Иваныча твердо на камне сидящим, на корточках, твердо литые два пальца поставившим перед литой, златой мордой: в халате златом!
Азиат!
Щебетливые скворчики вдруг обозначились: в кустиках: а сквозь орнамент суков прогрустило апрельское небо: в распёрушках белых.
8
Профессор схватил плоскополую шляпу и в шубу медвежью впихнулся (зачем не в пальто?) с рукавом перепродранным (что ж не подшили?): под руку подцапнул японца; из двери с ним выскочил взбочь; тартарыкнув по скользким ступенькам, почти что свалился с японцем на полупроталый ледок.
Здесь опять отвлекусь рассужденьем.
Касаются эти ученые, точно кубарики, пущенные пятилетним младенцем, под цоканье очень опасных копыт, – как-то зря: в заседаньях, на кафедрах, – рыба в воде: все движенья – ловки, своевременны, стильны, изящны: а здесь, средь прохожих, кубарики эти – нелепейше вертятся: только одно поврежденье – себе и другим.
И еще скажу: вид знаменитых ученых на улице, если не тащит их слон на спине, – примененье предметов, полезнейших в сфере одной, – бесполезное к сфере, ну, скажем, гулянья: такой точно вид, как, опять-таки скажем, термометра, употребленного при ковырянии носа орудием расковы-рянья: термометр – сломается; нос – окровавится колким осколком стекла; ртуть – просыплется: ни – ковыряния носа, ни – температуры! А, впрочем, коль нос ковырять с осторожностью, можно, пожалуй, для этого взять и термометр.
Можно с большой осторожностью, – даже с ученым пойти: прогуляться.
Профессор тащил с горяченьем японца; бедняга едва поспевал; в его жестах была непонятная задержь: наверное, двигался так манекен.
За забориком – издали – пели:
– Арбат-с!
– По Арбату проехался Наполеон, да – бежал, чорт
дери…
– Мы Москву ему в нос подпалили! – показывал он на свое своеумие русского духа.
Таким разгуляем шагал, молодяся всем видом.
– Артур бы не сдали-с [12]: изволите видеть, – тут Стес-сель [13]… Один Кондратенко [14] русак, да его разорвали гранатой… А то бы – он вас…
– У нас тозе золдат: холосо…
Но профессор нахмурился: не понимает японец! Последний поглядывал с задержью, мучаясь чем-то своим.
Постояли под Гоголем: свесился носом; прошлись по Воздвиженке; тут, подмахнув рукавом (на нем задрань висела), профессор сказал с наслаждением:
– Кремль-с!
– Кремлевские стены…
Не видя, что Нисси оливковым стал и давно уже пот отирал, он тащил его дальше:
– Музей исторический: великолепное зданье! Японец чеснул загогулиной тросточки в Думу:
– Не это-с, а – то-с… Не туда-с… Как же это вы, батюшка: это же – Дума: Музей исторический – то-с!
Но японцу не нравился стиль: и профессор сердился:
– Япошка!
– Завидует!
Был Исси-Нисси в Париже, в Берлине, в Нью-Йорке; готический стиль ему нравился: русский – не нравился. Встала слепительность, в синеполосую твердь:
– Храм Спаситель [15]!
Не видел он в местах умеренных поползновенье на что-то японца:
– Зайдем? И – зашли.
– Это вот богоматерь, – с младенцем: картина прекрасная, очень…
– Видал Лафаэль…
– Верещагин писал…
И, не давши опомниться, – в купол: перстом:
– Саваоф [16]!… Потрясающий нос – в три аршина, а кажется маленьким…
Головы оба задрали: и долго смотрели – молчком:
– Нос – с профессора Усова списан: не с Павла Сергеича списан, а – дело ясное: списан с Сергей Алексеича, втора – да-с – монографии «Единорог: носорог»…
А на скверике кустики вспучились, бледные, – добелу: перепушилися чуть желтизною: там – зелени из бледно-розовых, бледно-сиреневых почек.
Прошлись вдоль реки.
На реке появились весной рыболовы с закинутой удочкой: вот проюркнет рыботек, – поплавок сребродрогнет, взлетит: только червь извивается: отлепетнула струей среб-робокая рыба; юркнула и – взвесилась темной спиною в зеленой водице; а наискось, над рыбо-розово-серой, зубчатой стеною Кремлевскою – башни: прохожее облако, белый главач, зацепилось за цапкую башню; и, став брадачом, отцепилось, теряясь краями.
Профессор увидел: вот – Федор Иванович Пяткин сидит, как и в прошлом году, – тот, который простуживает, тот, который, с Надюшею встретясь, поставил ее на сквозняк и рассказывал что-то, предлинное очень, до… флюса, – тот самый, который зимой позапрошлой с Иваном Иванычем встретившись, за руки взял, с ним уселся на лавочку, в снег, и рассказывал что-то, предлинное очень; и после подвел его под лошадиную морду, взмахнул в разговор: лошадь – вскинулась: в глаз просверкала подкова: и все – испугались; а Федор Иванович, – тот еще более: Федор Иванович Пяткин, дендролог, профессор в отставке, – у Храма Спасителя жил: и – под мост ходил рыбу удить. Надо правду сказать, что профессор забыл про японца; устал, призамолк: отбратался!
– Ну – вот-с и Москва: город древний…
– Мое вам почтенье…
– Пожалуйста, как-нибудь запросто к нам… И пошел себе прочь: с помаханием рук.
И стремительно прочь от профессора ноги несли самодергом японца – в «Отель-Националь», чтоб пасть замертво: в сон.
Вот мораль: не ходите осматривать с крупным ученым достопримечательностей городских; Москва – древний, весьма замечательный город.
А – что же в итоге? Кубарики…
Вечер стеклил.
И по небу неслися ветрянки: разорвинки облак; и – чуть прокололись звездинки, чтоб к ночи разинуться; был на реке – светоход; воды – дернулись ветром; на них испорхалося вдруг отражение месяца; после мелькач иссиявшихся бабочек ясно сбежался.
И вот: отражением месяца сделался вновь.
Здесь опять отвлекусь рассужденьем.
Касаются эти ученые, точно кубарики, пущенные пятилетним младенцем, под цоканье очень опасных копыт, – как-то зря: в заседаньях, на кафедрах, – рыба в воде: все движенья – ловки, своевременны, стильны, изящны: а здесь, средь прохожих, кубарики эти – нелепейше вертятся: только одно поврежденье – себе и другим.
И еще скажу: вид знаменитых ученых на улице, если не тащит их слон на спине, – примененье предметов, полезнейших в сфере одной, – бесполезное к сфере, ну, скажем, гулянья: такой точно вид, как, опять-таки скажем, термометра, употребленного при ковырянии носа орудием расковы-рянья: термометр – сломается; нос – окровавится колким осколком стекла; ртуть – просыплется: ни – ковыряния носа, ни – температуры! А, впрочем, коль нос ковырять с осторожностью, можно, пожалуй, для этого взять и термометр.
Можно с большой осторожностью, – даже с ученым пойти: прогуляться.
Профессор тащил с горяченьем японца; бедняга едва поспевал; в его жестах была непонятная задержь: наверное, двигался так манекен.
За забориком – издали – пели:
Над крышами быстро летели сквозные раздымки: и вдруг просочилося солнце сияющим и крупнокапельным дождиком; и обозначился: мокрый булыжник.
На улице нашей
Живет карлик Яша.
– Арбат-с!
– По Арбату проехался Наполеон, да – бежал, чорт
дери…
– Мы Москву ему в нос подпалили! – показывал он на свое своеумие русского духа.
Таким разгуляем шагал, молодяся всем видом.
– Артур бы не сдали-с [12]: изволите видеть, – тут Стес-сель [13]… Один Кондратенко [14] русак, да его разорвали гранатой… А то бы – он вас…
– У нас тозе золдат: холосо…
Но профессор нахмурился: не понимает японец! Последний поглядывал с задержью, мучаясь чем-то своим.
Постояли под Гоголем: свесился носом; прошлись по Воздвиженке; тут, подмахнув рукавом (на нем задрань висела), профессор сказал с наслаждением:
– Кремль-с!
– Кремлевские стены…
Не видя, что Нисси оливковым стал и давно уже пот отирал, он тащил его дальше:
– Музей исторический: великолепное зданье! Японец чеснул загогулиной тросточки в Думу:
– Не это-с, а – то-с… Не туда-с… Как же это вы, батюшка: это же – Дума: Музей исторический – то-с!
Но японцу не нравился стиль: и профессор сердился:
– Япошка!
– Завидует!
Был Исси-Нисси в Париже, в Берлине, в Нью-Йорке; готический стиль ему нравился: русский – не нравился. Встала слепительность, в синеполосую твердь:
– Храм Спаситель [15]!
Не видел он в местах умеренных поползновенье на что-то японца:
– Зайдем? И – зашли.
– Это вот богоматерь, – с младенцем: картина прекрасная, очень…
– Видал Лафаэль…
– Верещагин писал…
И, не давши опомниться, – в купол: перстом:
– Саваоф [16]!… Потрясающий нос – в три аршина, а кажется маленьким…
Головы оба задрали: и долго смотрели – молчком:
– Нос – с профессора Усова списан: не с Павла Сергеича списан, а – дело ясное: списан с Сергей Алексеича, втора – да-с – монографии «Единорог: носорог»…
А на скверике кустики вспучились, бледные, – добелу: перепушилися чуть желтизною: там – зелени из бледно-розовых, бледно-сиреневых почек.
Прошлись вдоль реки.
На реке появились весной рыболовы с закинутой удочкой: вот проюркнет рыботек, – поплавок сребродрогнет, взлетит: только червь извивается: отлепетнула струей среб-робокая рыба; юркнула и – взвесилась темной спиною в зеленой водице; а наискось, над рыбо-розово-серой, зубчатой стеною Кремлевскою – башни: прохожее облако, белый главач, зацепилось за цапкую башню; и, став брадачом, отцепилось, теряясь краями.
Профессор увидел: вот – Федор Иванович Пяткин сидит, как и в прошлом году, – тот, который простуживает, тот, который, с Надюшею встретясь, поставил ее на сквозняк и рассказывал что-то, предлинное очень, до… флюса, – тот самый, который зимой позапрошлой с Иваном Иванычем встретившись, за руки взял, с ним уселся на лавочку, в снег, и рассказывал что-то, предлинное очень; и после подвел его под лошадиную морду, взмахнул в разговор: лошадь – вскинулась: в глаз просверкала подкова: и все – испугались; а Федор Иванович, – тот еще более: Федор Иванович Пяткин, дендролог, профессор в отставке, – у Храма Спасителя жил: и – под мост ходил рыбу удить. Надо правду сказать, что профессор забыл про японца; устал, призамолк: отбратался!
– Ну – вот-с и Москва: город древний…
– Мое вам почтенье…
– Пожалуйста, как-нибудь запросто к нам… И пошел себе прочь: с помаханием рук.
И стремительно прочь от профессора ноги несли самодергом японца – в «Отель-Националь», чтоб пасть замертво: в сон.
Вот мораль: не ходите осматривать с крупным ученым достопримечательностей городских; Москва – древний, весьма замечательный город.
А – что же в итоге? Кубарики…
____________________
Вечер стеклил.
И по небу неслися ветрянки: разорвинки облак; и – чуть прокололись звездинки, чтоб к ночи разинуться; был на реке – светоход; воды – дернулись ветром; на них испорхалося вдруг отражение месяца; после мелькач иссиявшихся бабочек ясно сбежался.
И вот: отражением месяца сделался вновь.
9
Василиса Сергеевна барышней долго страдала припадками, криком и корчею, после которых она повторяла без смысла такие пустые слова; а вокруг становилось все мнимо и мляво.
И вот повторился припадок.
Узоры обой остриями спирались, можжили висок: растиралася уксусом – все оттого, что за твердой стеной она слышала:
– Хо!
Собственно – ророро-ро: грохотала пролетка.
Сидела она у себя, выяснясь в бледнявое поле узоров лимонного цвета; такая же мебель из репса; такой туалет; сверху, с зеркала, – кружево, кружева – много: везде; и везде – несессерики; все здесь казалось весьма «несессер», – все, что нужно для дамы культурной, себя уважающей: том Задопятова с вышитой гладью закладкою; можно сказать, что и комната есть несессер; «несессер» и сама Василиса Сергеевна с тем, что она представляла собой – для себя и для зрения, вкуса и слуха: до… до обоняния (если принять во внимание сухость и запах изо рта, то – таранью ее было б можно назвать).
Нет, откуда ж «волнения», «страсти». И -
– Хо!
И не «хо», а «роро»: грохотала пролетка. Робея, глядела в окно; подойдя к подоконнику: стань-ка ты взбочь; и – увидишь: стоит!
Кто?
Идем к подоконнику, станем-ка взбочь; и – увидим мы: дворик; стоит мокрорукая прачка; мужик с жиловатой рукою засученной моет колеса; и – более нет: никого; из окна кабинетика видно другое: дома и заборы; и мимо – пролетки и люди; иной человек, проходя, невзначай заглядится в окно; и, пожалуй, покажется, что это взгляд, полный смысла, такой проницательный, вещий, – к тебе относился; напрасно так думать; прошел этот «кто-то» с особенной думой, не видя ни домика, ни занавесок, ни тех, кто за ними отнес к себе то, что совсем не относится к ним.
Но, взглянув на все это, стремительно шла к себе в спальню (здесь окна – на дворик и в сад); на все доводы разума, – только:
– Мерзавка какая!
Иван же Иваныч наставился:
– Что с тобой, Вассочка?
– Как-то мне…
– Ты бы на воздух пошла: все сидишь: так – нельзя же; без солнца – бактерии всякие, Василисёнок, заводятся: ползают, – знаешь ли.
– Что вы за вздор говорите; я моюсь, – на мне нет бактерий.
– Ан нет: состояние духа, мой друг, – от бактерии; если неможется, значит – бактерии. Ты бы откушала вечером, друг мой, – «лактобациллин»: убивает бактерии.
– Всякую дрянь выливают на улицу дворники!
Дней уже десять назад, приблизительно в дни появленья японца, профессорша вышла себе за перчатками – в центр: что ж такого? В иных бы условиях, если б во все не вмешалась бактерия, – встреча, в обычном порядке, как в прошлом году у Лоньони.
У тумбы, с угла, средь претыка прохожих, ждала ее дама, в пушащейся шапке, подвязанной под подбородком, в очках, стекляневших двумя черно-синими дисками; тут Василиса Сергеевна стала бледнухою, похолодев, засмирнев; все ж сказала она:
– Анна Павловна, здравствуйте!
Думала: случай с ее псевдонимом, открывшимся, с «Сильфой», весьма неприятен; но к случаю надо иметь отношенье такое же, какое имел ее муж лет шестнадцать; анализ конкретностей «данного случая», очень мучительный, производил Никита Васильевич с Анной Павловной дома: «ан де»; «ан труа» этот случай – предмет игнорации:
– Здравствуйте?
– Здравствуйте! Или:
– Прощайте?
– Прощайте!
Она, руководствуясь мыслью такою, хотя и робея, но все ж подошла:
– Анна Павловна, – здравствуйте!
Анна же Павловна, – ей не откликнулась; и Василиса Сергеевна со взвешенной в воздух рукою, потупясь, – прошла: и казалось, что будет крутое падение тела ей в спину:
Ударилось в спину ей:
– Хо!
Препротивное «хо» (ну бы «ха»); это «хо» будто мазало грязью; она – быстро за угол в жимы локтей и в пропихи плечей под пестрявою лентою вывесок: -
– Каж. Трикотаж. Покупайте у Каша; по черному – красное с золотом; «Все офицерам. Магазин военных вещей Солиграбова-Пенского»; «Улкин. Чулочно-вязательное» – синим: под ним: «Заведене». «Здесь покупаю случайные вещи: фарфоры и бронзы». –
– Она – обернулась: старуха хромала за нею; и – за угол, чтобы не видеть и чтобы не слышать (осмыс-лится – после); теперь же – в давёж и в раскрику из букв: -
– «Билиарды. Шары». «Зонты, трости». «Тюль. Кружево» - рыже-ореховым. – «Павла Негросова» – темно-зеленое. – «С. Самаварчик. Друг школ (бывший Тюшина)». – «С миру по нитке. Редакция. Еженедельник». –
– И бегала здесь задыхаяся, – в сопровождении толстой старухи в очках, припадавшей на трость; наконец она бросилась в грохи пролетов, авто и трамваев, чтоб в смене прохожих укрыться на той стороне; и уж с той стороны промаячило: -
– «Колчан Амура. Подвал» – темно-синее с белыми гроздьями; «Виноторговля Левкова». – «Матвеева. Прачка». И – Бар-Пеар. С неграми». –
– Двигались мысли в недвижимом мире; и двигались ноги – в недвижимой мысли;
– Извозчик, скорей! -
Замаячили издали, бредом сплошным догорая в закат. -
– «Золотых дел
…Щупак!» –
– Табачихинский, шесть! И – с пролеткою: за угол!
Пусто: вразрядку пошли; зарябили заборики, домики, домы, литые решеточки с кустиком, вскрывшим распуколки в зелень вечера; зрел уж разрывчатый лист.
И – стучало разрывчато сердце; за ней – никого; обернулась с второго угла – убедиться, что пуст переулок; но там прогрохотывать стала пролеточка; точно свалилась в подъезд, бросив Дарьюшке:
– Если звонить будут, – дома нет.
В спину же грохало; но – не звонили.
С тех пор и болела; лечилась декоктами; званый обед с математиками, с Исси-Нисси, с квасами, с двумя кулебяками и с поросятами с кашей – пришлось отменить.
И вот повторился припадок.
Узоры обой остриями спирались, можжили висок: растиралася уксусом – все оттого, что за твердой стеной она слышала:
– Хо!
Собственно – ророро-ро: грохотала пролетка.
Сидела она у себя, выяснясь в бледнявое поле узоров лимонного цвета; такая же мебель из репса; такой туалет; сверху, с зеркала, – кружево, кружева – много: везде; и везде – несессерики; все здесь казалось весьма «несессер», – все, что нужно для дамы культурной, себя уважающей: том Задопятова с вышитой гладью закладкою; можно сказать, что и комната есть несессер; «несессер» и сама Василиса Сергеевна с тем, что она представляла собой – для себя и для зрения, вкуса и слуха: до… до обоняния (если принять во внимание сухость и запах изо рта, то – таранью ее было б можно назвать).
Нет, откуда ж «волнения», «страсти». И -
– Хо!
И не «хо», а «роро»: грохотала пролетка. Робея, глядела в окно; подойдя к подоконнику: стань-ка ты взбочь; и – увидишь: стоит!
Кто?
Идем к подоконнику, станем-ка взбочь; и – увидим мы: дворик; стоит мокрорукая прачка; мужик с жиловатой рукою засученной моет колеса; и – более нет: никого; из окна кабинетика видно другое: дома и заборы; и мимо – пролетки и люди; иной человек, проходя, невзначай заглядится в окно; и, пожалуй, покажется, что это взгляд, полный смысла, такой проницательный, вещий, – к тебе относился; напрасно так думать; прошел этот «кто-то» с особенной думой, не видя ни домика, ни занавесок, ни тех, кто за ними отнес к себе то, что совсем не относится к ним.
Но, взглянув на все это, стремительно шла к себе в спальню (здесь окна – на дворик и в сад); на все доводы разума, – только:
– Мерзавка какая!
Иван же Иваныч наставился:
– Что с тобой, Вассочка?
– Как-то мне…
– Ты бы на воздух пошла: все сидишь: так – нельзя же; без солнца – бактерии всякие, Василисёнок, заводятся: ползают, – знаешь ли.
– Что вы за вздор говорите; я моюсь, – на мне нет бактерий.
– Ан нет: состояние духа, мой друг, – от бактерии; если неможется, значит – бактерии. Ты бы откушала вечером, друг мой, – «лактобациллин»: убивает бактерии.
– Всякую дрянь выливают на улицу дворники!
Дней уже десять назад, приблизительно в дни появленья японца, профессорша вышла себе за перчатками – в центр: что ж такого? В иных бы условиях, если б во все не вмешалась бактерия, – встреча, в обычном порядке, как в прошлом году у Лоньони.
У тумбы, с угла, средь претыка прохожих, ждала ее дама, в пушащейся шапке, подвязанной под подбородком, в очках, стекляневших двумя черно-синими дисками; тут Василиса Сергеевна стала бледнухою, похолодев, засмирнев; все ж сказала она:
– Анна Павловна, здравствуйте!
Думала: случай с ее псевдонимом, открывшимся, с «Сильфой», весьма неприятен; но к случаю надо иметь отношенье такое же, какое имел ее муж лет шестнадцать; анализ конкретностей «данного случая», очень мучительный, производил Никита Васильевич с Анной Павловной дома: «ан де»; «ан труа» этот случай – предмет игнорации:
– Здравствуйте?
– Здравствуйте! Или:
– Прощайте?
– Прощайте!
Она, руководствуясь мыслью такою, хотя и робея, но все ж подошла:
– Анна Павловна, – здравствуйте!
Анна же Павловна, – ей не откликнулась; и Василиса Сергеевна со взвешенной в воздух рукою, потупясь, – прошла: и казалось, что будет крутое падение тела ей в спину:
Ударилось в спину ей:
– Хо!
Препротивное «хо» (ну бы «ха»); это «хо» будто мазало грязью; она – быстро за угол в жимы локтей и в пропихи плечей под пестрявою лентою вывесок: -
– Каж. Трикотаж. Покупайте у Каша; по черному – красное с золотом; «Все офицерам. Магазин военных вещей Солиграбова-Пенского»; «Улкин. Чулочно-вязательное» – синим: под ним: «Заведене». «Здесь покупаю случайные вещи: фарфоры и бронзы». –
– Она – обернулась: старуха хромала за нею; и – за угол, чтобы не видеть и чтобы не слышать (осмыс-лится – после); теперь же – в давёж и в раскрику из букв: -
– «Билиарды. Шары». «Зонты, трости». «Тюль. Кружево» - рыже-ореховым. – «Павла Негросова» – темно-зеленое. – «С. Самаварчик. Друг школ (бывший Тюшина)». – «С миру по нитке. Редакция. Еженедельник». –
– И бегала здесь задыхаяся, – в сопровождении толстой старухи в очках, припадавшей на трость; наконец она бросилась в грохи пролетов, авто и трамваев, чтоб в смене прохожих укрыться на той стороне; и уж с той стороны промаячило: -
– «Колчан Амура. Подвал» – темно-синее с белыми гроздьями; «Виноторговля Левкова». – «Матвеева. Прачка». И – Бар-Пеар. С неграми». –
– Двигались мысли в недвижимом мире; и двигались ноги – в недвижимой мысли;
– Извозчик, скорей! -
Замаячили издали, бредом сплошным догорая в закат. -
– «Золотых дел
…Щупак!» –
– Табачихинский, шесть! И – с пролеткою: за угол!
Пусто: вразрядку пошли; зарябили заборики, домики, домы, литые решеточки с кустиком, вскрывшим распуколки в зелень вечера; зрел уж разрывчатый лист.
И – стучало разрывчато сердце; за ней – никого; обернулась с второго угла – убедиться, что пуст переулок; но там прогрохотывать стала пролеточка; точно свалилась в подъезд, бросив Дарьюшке:
– Если звонить будут, – дома нет.
В спину же грохало; но – не звонили.
С тех пор и болела; лечилась декоктами; званый обед с математиками, с Исси-Нисси, с квасами, с двумя кулебяками и с поросятами с кашей – пришлось отменить.
10
Неприятно почувствовать, что ты – мишень отливаемой пули; «та женщина» лет двадцать пять разрешалась в сознанье удобнейшим способом; «та» – Анна Павловна; долго ли думать – известна была: у Ключевских бывала, у Усовых, у Звенифазовых: Павел Сергеич, Сергей Алек-сеич, и кто еще там – про нее; и стишок был, известный в Москве: «Анна Павловна» – как это?
У Василисы Сергеевны сознания не было: Анна-то Павловна с правом могла то же самое думать о ней: что – вот двадцать пять лет Василиса Сергеевна, дама известная, всюду была принята; у Ключевских, у Усовых, у Звенифа-зовых: Павел Сергеич, Сергей Алексеич, кто еще там – про нее…
И в стихах, кем-то писанных в восьмидесятых годах, где шел перечень, что у кого, между прочим, о ней говорилось:
Ядовитая женщина проядовитила стены; и многоголовчатою представлялась: одной головою торчала в дверях, головою другой караулила с улицы; третьей – вставала в окошке (кивать там насмешливо).
Вечером, в садик пройдясь, из ворот, проглядела она в переулок; пропятилось там очертание женщины, – с палкой, под рыжею тучей: на фоне глухой, желто-сизой стены; и ворона кружилась над ней, как над падалью.
Вдруг дерева забессмыслились в шопотах: завертопрашило в окна. Порыв налетел.
Десять дней уж прошло: написала Никите Васильевичу обо всем: от него она знала о «краже со взломом» в столе; он ей плакался, что уж три месяца с Анной Павловной совсе не видится (кушает, трудится и отдыхает один), что она, оградившись стеной от него, за стеною сидит; и сопит хам ужасно; ночами его настигает порой в коридоре,
со свечкой в руках.
Погрозится; и – скроется.
Да, Василиса Сергеевна в длинном письме в первый раз от Никиты Васильевича в резкой форме потребовала: угомонить Анну Павловну!
Странно: сперва промолчал; и молчанием этим предательски он поступил с беззащитною женщиной; после уже получила письмо от него; написал – невпрочет, невразгреб: темновато и витиевато.
И – рожилось: дни с подмиганцами! Шторы в гостиной ложились лилово-атласными складками.
Из-за гардин, ставши взбочь, поглядела: с угла переулка старуха, сжав трость, упиралась к ним в окна двумя темно-синими стеклами, чтоб, став в дверях, наградить их ударами; темные горькие тени от тучи прошли.
Вдруг же: стала – «энигмом», хромым и седым, – там, на улице, с палкою.
Анна Павловна – строга:
Кто наставит ей рога?
У Василисы Сергеевны сознания не было: Анна-то Павловна с правом могла то же самое думать о ней: что – вот двадцать пять лет Василиса Сергеевна, дама известная, всюду была принята; у Ключевских, у Усовых, у Звенифа-зовых: Павел Сергеич, Сергей Алексеич, кто еще там – про нее…
И в стихах, кем-то писанных в восьмидесятых годах, где шел перечень, что у кого, между прочим, о ней говорилось:
Все ясно: у этого – то; у той – это; но Василиса Сергеевна, «Василисёнок ученый», отмеченный, как принадлежность Ивана Иваныча, вдруг оказался чужой принадлежностью: можно бы было ведь в стиле отрывочка восьмидесятых годов написать, что -
У Николай Ильича Стороженко –
Или же:
У Василисы Сергевны Коробкиной
Нет уж Ивана Иваныча!
Словом: хочу я сказать, что разыгрывалося одно содержанье душевное в двух оболочках; и – стало миазменно как-то; на улице ж встал сплошной бред: «Золотых дел… Щупак», или «Бар-П еар – с неграми», в грохоте пролеток сплошное: «хо-хо».
У Анны Павловны –
Нет принадлежности!
Ядовитая женщина проядовитила стены; и многоголовчатою представлялась: одной головою торчала в дверях, головою другой караулила с улицы; третьей – вставала в окошке (кивать там насмешливо).
Вечером, в садик пройдясь, из ворот, проглядела она в переулок; пропятилось там очертание женщины, – с палкой, под рыжею тучей: на фоне глухой, желто-сизой стены; и ворона кружилась над ней, как над падалью.
Вдруг дерева забессмыслились в шопотах: завертопрашило в окна. Порыв налетел.
Десять дней уж прошло: написала Никите Васильевичу обо всем: от него она знала о «краже со взломом» в столе; он ей плакался, что уж три месяца с Анной Павловной совсе не видится (кушает, трудится и отдыхает один), что она, оградившись стеной от него, за стеною сидит; и сопит хам ужасно; ночами его настигает порой в коридоре,
со свечкой в руках.
Погрозится; и – скроется.
Да, Василиса Сергеевна в длинном письме в первый раз от Никиты Васильевича в резкой форме потребовала: угомонить Анну Павловну!
Странно: сперва промолчал; и молчанием этим предательски он поступил с беззащитною женщиной; после уже получила письмо от него; написал – невпрочет, невразгреб: темновато и витиевато.
И – рожилось: дни с подмиганцами! Шторы в гостиной ложились лилово-атласными складками.
Из-за гардин, ставши взбочь, поглядела: с угла переулка старуха, сжав трость, упиралась к ним в окна двумя темно-синими стеклами, чтоб, став в дверях, наградить их ударами; темные горькие тени от тучи прошли.