«31 марта. Сегодня отдали приказ, что все евреи должны носить желтые лоскутные звезды… Когда бабушка про это услышала, она опять стала странно вести себя, и мы вызвали доктора. Он сделал ей укол. Сейчас она спит… Аги (мать Евы) решила позвонить доктору, но сделать этого не могла. Дедушка объяснил ей, что у всех евреев телефоны забрали, и сказал, что он сам пойдет и приведет доктора. До сих пор Аги разговаривала с Будапештом каждый вечер, а теперь… Я даже не смогу поговорить с Анико и с Марикой. У евреев забрали их магазины… Не знаю, если взрослым запрещают работать, кто тогда будет кормить детей?…
   1 апреля. Боже, сегодня 1 апреля. Кого бы разыграть? Кто сейчас об этом думает? Дорогой Дневник, скоро я буду у Анико и возьму с собой… свою канарейку в клетке. Боюсь, Манди умрет, если оставить ее дома, все сейчас думают о другом, и я за Манди боюсь. Она такая ласковая птичка! Каждый раз, когда я прохожу мимо клетки, она замечает меня и начинает петь.
   7 апреля. Сегодня пришли за моим велосипедом. Я чуть не закатила им сцену… Сейчас, когда все кончилось, мне так стыдно за свое поведение. Я бросилась на землю, схватилась за заднее колесо и стала обзывать полицейских. «Позор! Отбирать велосипед у девочки! Это грабеж…» Один из полицейских разозлился на меня и закричал: «Еще не хватало этой комедии от какой-то еврейки, у которой забирают велосипед! Детям евреев велосипеды не положены»… А другой полицейский, кажется, меня пожалел. «Как вам не стыдно, коллега, — сказал он. — У вас сердце из камня? Как можно разговаривать так с хорошенькой девочкой?» Он погладил меня по голове и обещал за велосипедом присматривать. А потом дал мне расписку и сказал, чтобы я не плакала: когда война кончится, велосипед отдадут обратно.
   20 апреля. Каждый день появляются все новые законы против евреев. Сегодня, например, у нас забрали все домашние приборы: стиральную машину, радиоприемник, телефон, пылесос, тостер и мой фотоаппарат… Аги сказала: хорошо еще, что они забирают вещи, а не людей. Она говорит правду. Я, может, до того, как стать фотокорреспондентом, обзаведусь еще настоящей цейссовской фотокамерой, а вот маму или дедушку заменить действительно некем. Бедный дедушка, он больше не ходит в свою аптеку. И все время так странно и печально смотрит на Аги и ласкает ее, словно прощается. Аги даже сказала ему: «Прекрати! Ты как будто со мной прощаешься. Папочка, у меня и так сердце разрывается». Аги хочет, чтобы ее отец никогда с ней не расставался. И я ее понимаю, потому что сама хочу, чтобы все мы остались живы.
   1 мая. Дорогой Дневник, с сегодняшнего дня я живу, как во сне. Мы стали упаковывать вещи. Точно в том количестве, о котором Аги вычитала в объявлении. Я знаю, что это не сон, но не верю, чтобы это было на самом деле. Нам разрешили взять с собой постельное белье, но мы не знаем точно, когда за нами придут, и поэтому белье пока что не упаковываем. Я весь день готовила кофе для дядюшки Белы; бабушка пьет коньяк. Никто не говорит ни слова. Дорогой Дневник, мне страшно, как никогда.
   5 мая. Дорогой Дневник, ты теперь больше — не дома, ты — в гетто. Мы три дня ждали, когда придут и нас заберут… Дорогой Дневник, я еще слишком маленькая, чтобы записать все, как было, пока мы ждали, когда нас заберут. Они всё приказывали, а Аги хныкала и говорила, что мы это заслужили, потому что, как животные, терпеливо дожидались, когда нас зарежут… Двое полицейских, которые за нами приехали, противными не были; они только забрали у Аги и бабушки их обручальные кольца. Аги вся дрожала и никак не могла снять кольцо с пальца. В конце концов, кольцо сняла бабушка. Потом они проверили наш багаж и сказали, чтобы мы оставили дедушкин чемодан — он ведь из настоящей свиной кожи. Они не позволяют брать с собой ничего из кожи. Говорят: «Сейчас идет война, и кожа нужна солдатам…» Один из полицейских увидел на моей шее маленькую золотую цепочку — подарок на день рождения, я ношу на ней ключик, которым отпираю и закрываю тебя, Дневник. «Разве вы не знаете, — сказал полицейский, — что хранение золотых вещей вам запрещено? Золото теперь не принадлежит евреям, оно теперь всё — народное!» Каждый раз, когда они у нас что-нибудь отбирали, Аги притворялась, что не обращает на это внимания — у нее настоящая мания не показывать вида, будто мы переживаем из-за того, что у нас отбирают, но на этот раз она попросила полицейского, чтобы он позволил мне оставить маленькую золотую цепочку. Аги заплакала и сказала: «Господин инспектор, вы можете спросить у своих коллег, и они вам скажут, я еще ни у кого из них ни о чем не просила. Пожалуйста, позвольте оставить ребенку ее маленькую золотую цепочку. Видите, она носит на ней ключик от своего дневника?» — «Увы, — сказал полицейский, — это невозможно! В гетто вас снова обыщут. Ну а мне, слава Богу, ваша цепочка не нужна, как и все другое. Мне ничего этого не нужно. Но я не хочу неприятностей. Я женатый человек. И моя жена скоро рожает». Я ему цепочку отдала…
   Дорогой Дневник, самое ужасное случилось, когда мы проходили через ворота. Там я впервые увидела, как плачет дедушка. Из ворот хорошо видно парк, и парк показался мне красивым, как никогда… Я никогда не забуду, как дедушка стоял в воротах, трясся и плакал. Слезы стояли в глазах и у дядюшки Белы. Только теперь я заметила, какой старенькой стала бабушка… Она прошла через ворота такой походкой, будто была пьяная или ходила во сне…
   Когда стемнело, мы легли на матрац. Я прижалась к Марике, и нам вдвоем — верь не верь, дорогой Дневник, — стало так хорошо. Странно, но мы все… мы все были вместе, все на свете, кого мы любили… Мы выбрали маму Марики тетю Клари Кекшемети, она стала у нас в комнате главной. Все должны были ее слушаться. В темноте она долго что-то всем говорила, и, хотя я уже почти спала, я поняла, что мы должны поддерживать чистоту, это очень важно — поддерживать чистоту, и еще — мы должны заботиться друг о друге…
   10 мая. Дорогой Дневник, мы здесь уже пятый день, но, честное слово, кажется, будто прошло пять лет. Я даже не знаю, с чего начать, потому что с тех пор, как писала в последний раз, произошло так много ужасного. Сначала закончили ограду, и теперь никто не может ни войти сюда, ни отсюда выйти… С сегодняшнего дня, дорогой Дневник, мы не просто в гетто, а в лагере-гетто, и на каждом доме они наклеили объявления, где точно сказано, что нам запрещено… В общем-то нам запрещено всё, но самое ужасное, за любое нарушение положено только одно — смерть. Между наказаниями нет разницы: тебя не ставят в угол, не шлепают, не лишают обеда, не заставляют спрягать неправильные глаголы сотни раз, как это делали в школе. Ничего подобного — наказание одинаковое и за самые маленькие и за самые большие провинности. В объявлениях не сказано, что оно касается и детей тоже, но я думаю, что касается…
   Каждый раз я думаю: ну вот, это всё, ничего хуже не может быть, а потом обнаруживается, что хуже быть может — еще хуже и хуже. Раньше у нас была еда, но теперь нам нечего есть. Раньше, по крайней мере, мы могли по гетто ходить, а теперь мы не можем даже выйти из дома…
   14 мая. Нам запрещено выглядывать в окно — за это тоже могут убить. Но мы все равно все слышим, и мы с Марикой слышали, как звонит по ту сторону ограды в свой колокольчик продавец мороженого. Я люблю мороженое, и мороженое в стаканчиках на улице я люблю даже больше, чем то, что дороже, которое продают в кондитерских. Конечно, я не знаю — я ведь его не вижу, — тот ли это за оградой звонит продавец мороженого, который обычно приходил к нам на улицу, но во всем Вараде всего два продавца мороженого, так что это может быть, в самом деле он. И теперь, наверное, ему грустно оттого, что его покупательницы отгорожены от него и живут по другую сторону…
   17 мая. Я ведь уже писала, мой дорогой Дневник, что за любым несчастьем может наступить еще худшее? И ты, конечно, видишь, насколько я оказалась права? На пивоварне Дрегера начались допросы… Жандармы не верят, что у евреев не осталось ничего ценного. Они говорят, что евреи спрятали свои ценности, или зарыли их, или оставили на хранение у арийцев. Мы, например, оставили бабушкины драгоценности на хранение у Юстисов, это верно. Теперь жандармы приходят в гетто и забирают людей, как правило из богатых, и уводят их на пивоварню Дрегера. А там они их бьют, пока те не скажут, где спрятали свои ценности. Я знаю, что бьют их ужасно, — Аги говорит, что из больницы часто доносятся крики. Теперь все в нашем доме боятся, как бы их не увели к Дрегеру.
   18 мая. Прошлой ночью, дорогой Дневник… я не могла заснуть и слышала, о чем говорят взрослые… Они говорили, что людей у Дрегера не только бьют, но еще и пытают — электрическим током. Аги плакала, когда рассказывала об этом, и, если бы рассказывала не она, я бы ничему не поверила и решила, что это всего-навсего ужасная история из какого-нибудь кошмара. Аги говорила, что людей привозят из пивоварни с окровавленными ртами и ушами, у некоторых не хватает зубов, а ступни на ногах у многих такие распухшие, что они не могут ходить. Дорогой Дневник, Аги рассказывала еще о другом, о том, что делают там с женщинами, потому что женщин тоже забирают туда. Это такие ужасные вещи, что лучше о них вообще не писать, да я и не найду слов… Я слышала, что здесь, в гетто, некоторые кончают самоубийством. В здешней аптеке есть яды, и дедушка дает их старикам, которые их у него спрашивают. Дедушка говорит, что ему самому лучше всего было бы принять цианид и дать его бабушке…
   22 мая… Сегодня объявили, что (к Дрегеру) заберут главу каждой семьи, и дедушке тоже придется туда отправиться. Оттуда доносятся истошные крики. Весь день электропроигрыватель крутит одну и ту же песню — «Ты только одна на свете». Ее слышно во всем гетто и ночью и днем. Когда пластинка заканчивается, слышны крики… Аги все время утешает меня, она говорит, что русские на фронте продвигаются вперед настолько быстро, что нас не успеют увезти в Польшу. К тому времени, когда мы туда доехали бы, мы как раз попали бы к русским. Аги считает, что нас, скорее, увезут в деревню, где заставят работать в поле. Скоро наступит время уборки урожая, а всех хозяев забрали в армию. Ах, как мне хочется, чтобы Аги была права…
   29 мая. А теперь, дорогой Дневник, теперь конец действительно наступил. Гетто разбили на несколько частей, и нас собираются отсюда куда-то забрать…
   30 мая. Тот жандарм, который все время караулит напротив нашего дома и о котором дядюшка Бела говорит, что он к нам дружелюбно настроен, потому что он на нас не кричит и не обращается фамильярно с женщинами, он пришел к нам в сад и сказал, что собирается из жандармерии уходить. Он не может больше у них служить из-за того, что ему довелось увидеть на станции Редипарк, — это, он сказал, не для человеческих глаз. В каждый вагон они затолкали по восемьдесят человек и оставили на всех только по одному ведру воды. Но, что еще ужаснее, они закрыли на всех вагонах задвижки снаружи. В такую ужасную жару мы там обязательно задохнемся… Дорогой Дневник, я не хочу умирать; я хочу жить, даже если позволят жить только мне одной… Я дождусь конца войны в каком-нибудь погребе, или на крыше, или еще в каком-нибудь закутке. Я даже позволила бы тому косому жандарму, который отобрал у нас муку, целовать меня, если только они меня не убьют, если только они оставят меня жить. Я вижу отсюда, как тот самый хороший жандарм впустил через ворота Маришку. Я больше не могу писать. Дорогой Дневник, слезы застилают глаза. Я побегу к Маришке [19]
 
   Условия в гетто Варада, описанные Евой Хейман, выглядят намного лучше, чем в других городах. Д-р Мартин Фёлди описывает более типичную обстановку в гетто Ужгорода: «Под гетто отвели территорию кирпичного завода. С большим трудом на ней размещалось две тысячи человек, нас же там находилось четырнадцать тысяч. Антисанитария была ужасная. Выгребных ям не было. Уборную устроили на открытом месте. Это выглядело ужасно и оказывало угнетающее и деморализующее воздействие. Немецкий офицер из гестапо сказал мне: «Вы живете здесь, точно свиньи».
   Когда Еврейский совет в Будапеште, узнав об условиях в провинциальных гетто, заявил Эйхману протест, он ответил им, что условия не хуже тех, в которых живут немецкие солдаты на маневрах. «Вы опять распространяете пропагандистские истории», — предупредил он. Эйхман и Ласло Эндре, заместитель венгерского министра внутренних дел, совершили по лагерям инспекционную поездку. То, что они там увидели, им понравилось. По возвращении в Будапешт Эндре заявил: «Все в порядке. Гетто в деревне больше похожи на санатории. Евреи наконец-то выбрались на открытый воздух, они лишь поменяли свой образ жизни на более полезный для их здоровья».
   К этому времени команда Эйхмана обосновалась и оборудовала для себя постоянную контору в реквизированном гестаповцами отеле «Мажестик» на Швабском холме, в привилегированном районе Буды, где располагались летние резиденции богатых венгерских граждан. Филиал эсэсовцев в промышленной части города, возглавляемый офицером связи подполковником Ласло Ференци, командовавшим жандармами и сыскным ведомством, находился в тыльном крыле здания ратуши Пешта на восточном берегу Дуная. Не без черного юмора эсэсовцы назвали его для прикрытия «Международной компанией по складированию и транспорту», хотя между собой называли просто «Конторой по ликвидации венгерских евреев». Начало депортаций Эйхман отметил небольшим приемом в «Мажестик», на который он пригласил Ференци, Эндре и еще одного заместителя министра внутренних дел Ласло Баки. Пили шампанское, доставленное самолетом из Парижа.
   Депортации производились в яростном темпе. Часто за одни сутки в Освенцим отправляли до пяти железнодорожных составов, в каждом из которых находилось до четырех тысяч мужчин, женщин и детей, упакованных, как сардины, по семьдесят, восемьдесят или даже по сотне человек в вагон. В каждый вагон ставили по ведру воды и еще одно ведро для испражнений. Дорога до Освенцима занимала от трех до четырех дней. Когда еврейские старейшины заявили протест по поводу невыносимых условий в вагонах, Отто Хунше, один из помощников Эйхмана, огрызнулся: «Прекратите выдумывать ужасы… За один рейс в пути в составах умирает не более пятидесяти — шестидесяти человек». Эндре ответил угрозой: «Евреев постигла судьба, которой они заслуживают. Если члены Еврейского совета будут на своих домыслах настаивать, с ними поступят как с обычными распространителями злостных слухов».
   По прибытии в Освенцим некоторых депортированных заставляли посылать родственникам почтовые открытки с видами природы и обратным адресом Вальдзее, несуществующего курорта, расположенного якобы где-то в Австрии. На всех карточках писалось приблизительно одно и то же: «У меня все хорошо. Я здесь работаю». Таким образом намеревались предупредить распространение панических настроений у тех, кого еще только предстояло сюда доставить. Нацисты опасались второго варшавского восстания.
   Евреи доставлялись в Освенцим в таких количествах, что, несмотря на недавнюю установку дополнительных газовых камер и крематориев, Гессу пришлось срочно отправиться в Будапешт, чтобы просить Эйхмана о замедлении темпов, с которыми лагерь уничтожения не справлялся. Эйхман неохотно согласился сократить до трех в сутки число отправляемых составов. Русские теснили немецкую армию, и каждая единица подвижного состава была отчаянно нужна для военных целей. Франц Новак [20], эсэсовский офицер, заведовавший у Эйхмана транспортом, встречался в работе с все большими трудностями. Тогда Эйхман обратился за помощью непосредственно к Гиммлеру, который, в свою очередь, переадресовал его прошение в ставку Гитлера. В ответ была получена директива: армии предписывалось приоритетное снабжение подвижным составом, «только когда она наступает». И поскольку армия отступала, Эйхман свои составы получал без задержки. В результате немцы, теснимые русскими на равнинах Восточной Венгрии, бросали свое тяжелое вооружение. В наиболее отчаянной стадии войны, когда опасность нависла над самим существованием рейха, считалось более важным использовать имеющийся подвижной состав для транспортировки евреев: одних — на военные заводы, где непосильный труд скоро доводил их до смерти, других — непосредственно в газовые камеры.
   Когда осознание того, что происходит с евреями в провинции, оформилось окончательно, Еврейский исполнительный комитет в Будапеште выпустил листовку, адресованную «христианскому народу Венгрии, с которым мы рядом, бок о бок, разделяя все его беды и радости, жили в своем отчестве в течение тысячелетия». В листовке подробно описывались ужасы депортации и выражалась вера евреев в «присущее венгерскому народу чувство справедливости». Листовка заканчивалась следующим образом: «Если же мы обращаемся к венгерскому народу тщетно, когда умоляем лишь о сохранении нашей жизни, мы попросим его только об одном — чтобы нас избавили от ужаса и жестокости депортации и положили конец нашим страданиям дома, позволив нам, по крайней мере, покоится в земле родины».
   Совершенно случайно это отчаянное воззвание почти совпало по времени с решением Хорти о прекращении депортаций и с прибытием Валленберга.
   В середине 1944 года в Будапеште еще оставались дипломатические представительства Португалии, Испании, Швеции, Швейцарии, Турции и еще одной или двух латиноамериканских стран. Кроме того, в городе находились папский нунций и представители Международного Красного Креста. После частичной оккупации Венгрии в марте и вынужденного назначения главой марионеточного правительства Стояи Швеция и другие государства в знак демонстративного непризнания режима понизили уровень своего представительства с посольств до миссий. Венгерского посла в Стокгольме обязали вернуться на родину, в то время как глава шведской миссии Карл Иван Даниельссон оставался в Будапеште в ранге посла.
   Под давлением мирового общественного мнения, озабоченного судьбой венгерских евреев, о которой стало известно из разоблачений, сделанных несколькими бежавшими из Освенцима заключенными, миссии нейтральных стран стали предпринимать отдельные, нескоординированные между собой действия в защиту хотя бы ограниченного числа евреев в столице, поскольку венгерским евреям в провинции они уже помочь не могли. Еще до прибытия Валленберга шведская миссия, например, приступила к выдаче согласованной с венгерским правительством квоты в 650 шведских паспортов евреям, которые могли заявить хоть о каких-то родственных или деловых связях со Швецией. Швейцарцы, представлявшие британские интересы в Венгрии и имевшие в составе своей миссии Палестинское бюро, также обладали правом на выдачу четырехсот эмиграционных удостоверений, предназначенных для выезда в управляемую Британией Палестину. Удостоверения выдавались евреям Палестинским бюро и фамилии их владельцев вписывались в коллективный паспорт, выписываемый на возможную дату предполагаемого их отбытия из страны.
   Такого рода документы обладали сомнительной юридической силой и, если бы Эйхману удалось провести свою молниеносную операцию, вряд ли оказались бы действенными, но они положили начало делу, которое быстро и энергично продолжил Валленберг. По прибытии в миссию он был тепло встречен послом Даниельссоном, который до этого был инициатором направленного Хорти протеста со стороны шведского короля Густава. Дипломат старой школы, воспитанный в традициях строгой дипломатической корректности, Даниельссон тем не менее, искренне приветствовал миссию Валленберга, одобряя даже те нетрадиционные методы, которыми, как его известили, его новому коллеге разрешили пользоваться. Не менее дружески отнесся к Валленбергу более молодой дипломат Пер Ангер, знавший его еще в Швеции. Много лет спустя, будучи шведским послом в Канаде, Ангер вспоминал, как встретили Валленберга в миссии: «Сначала он шокировал некоторых из нас, профессиональных дипломатов, но очень скоро мы поняли, что его нетрадиционный подход был в данном случае единственно верным».
   Валленберг играл на некоторых особенностях, которые, как он быстро сообразил, могли быть использованы при торге с нацистами. Во-первых, марионеточный режим Хорти — Стоя и отчаянно добивался респектабельности и международного признания. Во-вторых, Швеция представляла интересы Венгрии и Германии в нескольких влиятельных странах мира как раз в то время, когда ход исторических событий повернулся решительно не в пользу нацистов и их союзников. В-третьих, многих высокопоставленных венгерских чиновников не могло не волновать их будущее и перспектива наказания за совершенные преступления, и они весьма отзывчиво реагировали на обещания заступничества в будущем, которое, естественно, увязывалось с их поведением в настоящем. В довершение ко всему, имея нужные средства, Валленберг не останавливался — в тех случая, когда это могло оказаться действенным, — перед элементарным шантажом или подкупом.
   В то же время Валленберг сознавал, какое большое значение придавала германская и венгерская бюрократия чисто внешней стороне любого вопроса, и сразу же после образования своего Отдела С занялся оформлением охранного шведского паспорта, который должен был заменить выдаваемые прежде неказистые удостоверения. Его навыки в дизайне и черчении оказались в данном случае как нельзя более кстати, и паспорта Валленберга выглядели шедеврами. Они печатались на желто-голубом фоне и были снабжены шведской королевской эмблемой из трех корон и многочисленными печатями, штампами и подписями. С точки зрения международного права они, конечно, не имели никакой юридической силы, но внушали к себе почтительное отношение, свидетельствуя перед немцами и венграми, что их держатели не относились к брошенным всеми изгоям, но находились под покровительством одной из ведущих нейтральных держав Европы. Кроме того, паспорта действительно поднимали дух их владельцев. «Они напоминали нам о человеческом достоинстве, во многом утерянном, — ведь в результате преследований и пропаганды нас низводили до уровня бездушных вещей», — вспоминала Эдит Эрнстер, одна из первых получательниц паспорта (после войны она эмигрировала в Швецию). Валленберг писал в своем первом донесении на родину: «Здешние евреи сейчас в отчаянии. Тем или иным способом, но им обязательно следует внушить чувство надежды».
   Первоначально чиновники МИДа Венгрии дали Валленбергу разрешение на выдачу только 1500 таких паспортов. Умелой переговорной тактикой, весьма смахивавшей на метод «кнута и пряника», ему, однако, удалось добиться увеличения квоты до 2500, а под конец — до 4500 паспортов. Но и это была лишь формальная сторона вопроса. В действительности же, используя шантаж и подкуп и заставляя с их помощью венгерские власти смотреть на его действия сквозь пальцы, Валленберг выпустил в три раза большее количество паспортов. В последние дни немецкой оккупации, когда положение в городе стало по-настоящему отчаянным и он не мог более печатать «официальные» паспорта, контора Валленберга стала выдавать упрощенный их вариант — по сути, справку, отпечатанную на ротаторе, за его подписью. В обстановке царившего тогда всеобщего хаоса зачастую срабатывало и такое.
   Паспорта, выдаваемые Валленбергом, делали свое дело, и его примеру не замедлили последовать еще несколько миссий нейтральных стран. Швейцарский консул Шарль Лютц, глава отдела, представляющего в Венгрии интересы третьих стран, выпустил сначала сотни, а затем и тысячи охранных паспортов — даже больше, чем выдал Валленберг. Так называемый «Стеклянный дом», отдел швейцарской миссии, занимавшийся работой с еврейским населением, ежедневно осаждали сотни евреев, требующих выдачи им Schutzpasse [21]. То же происходило возле конторы Валленберга, штат которой расширился до 250 служащих-евреев, работавших посменно круглые сутки. В результате умелого ходатайства Валленберга его служащих освободили от обязанности носить желтые звезды и от службы в трудовых батальонах венгерской армии.
   Пример Валленберга «заразил» даже маленькие латиноамериканские представительства, за которыми последовало посольство франкистской Испании, выдавшее паспорта горстке еврейских семейств, чьи предки бежали из Испании от преследований инквизиции четыре с половиной века назад, но сохранили испанский язык, а также некоторые из старинных традиций своей давней родины. Совершенно независимо от других, по изначальной инициативе папского легата в Турции кардинала Анджело Ронкалли (впоследствии он станет папой Иоанном XXIII), папский нунциат в Будапеште тоже начал выдавать тысячи сертификатов о крещении с прилагаемыми к ним охранными грамотами. Центр тяжести в политике римско-католической церкви постепенно перемещался от заступничества за обращенных евреев к защите всех лиц еврейского происхождения.