Страница:
Нынче летом умерла под Загорском тетушка моей жены, бывшая нам вместо матери, и перед смертью сказала мне, услышав о комедии, разыгранной грузинами на съезде: "Не отвечай на зло злом, оно и не прибавится"... Последую ее совету и на Ваше черное письмо, переполненное не просто злом, а перекипевшее гноем еврейского, высокоинтеллектуального высокомерия (Вашего привычного уже "трунения"), не отвечу злом, хотя мог бы, кстати, привести цитаты и в первую очередь из Стасова, насчет клопа, укус которого не смертелен, но...(...)
Более всего меня в Вашем письме поразило скопище зла. Это что же Вы, старый человек, в душе-то носите? Какой груз зла и ненависти клубится в Вашем чреве? (...)
Пожелаю и Вам того же, что пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в "Евангелие" - "Господь, прости нашим врагам, Господь! Прими их в объятья". И она, и сестры ее, и братец, обезноженный окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юровский.
Так что Вам в минуты утишения души стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юровского и иже с ним, маялись по велению "Высшего судии", а не только по развязности одного Ежова.
Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти и мы все еще народ большой и нас все еще мало убить, но надо и повалить..."
Из письма Виктора Астафьева
Натану Эйдельману
ПОСЛЕДНИЙ ПОКЛОН
АСТАФЬЕВУ
Уходит человек - и сразу сбрасывается огромнейший пласт временного, сиюминутного, бытового ила, из-за которого часто уже и сам человек во всем своем величии не виден. Очевидно, так было и с Львом Толстым. Наверняка, так было с Владимиром Маяковским. Так на наших глазах происходит очищение Виктора Астафьева. Очищение от многолетнего ила противоречий, метаний и наговоров и самого писателя и его оппонентов. И уже не так важно, кто был прав или неправ в этих спорах, ибо осталось главное, что определяет его судьбу в истории, остались его изумительные книги "Пастух и пастушка", "Ода русскому огороду", "Последний поклон", "Царь-рыба", "Зрячий посох"... Слава Богу, осталось за ним нечто вневременное, внесуетное. Скажу честно, я искренне рад. Бывает же, что и человек на виду, а уходит - и вместе с пеной суеты, мелких литературных споров и политических дрязг исчезает полностью. И тут уже дело не в том, левый он был или правый. Для меня с очевидностью выросло за последнее время значение личности Вадима Кожинова и его трудов. Стала яснее ценность творчества Татьяны Глушковой, понятней стали истоки ее неукротимости и максимализма. Без этого отстаивания своих аксиом в непримиримой борьбе с друзьями и недругами она бы потеряла нечто главное в самой себе...
Виктор Петрович Астафьев, очевидно, тоже не мог жить без противоречий. Такой характер, такова была эпоха, выработавшая этот характер. Когда он закусывал удила, то уже ничто и никто не могли его остановить. Разве что он сам потом, опомнившись, утишивал себя. Вот и в записях последнего времени Виктор Петрович брал все более высокую христианскую ноту смирения, не отказываясь ни от чего сделанного и сказанного, но и не педалируя, не подтверждая свои былые проклятья. Мол, Бог рассудит... Бог и на самом деле рассудит. Ветер унесет пену бешеного прибоя, а погружаясь в глубину наследия, оставленного нам всем Астафьевым, мы с неизбежностью увидим замечательного русского национального писателя, творящего по русским классическим канонам и утверждающего вечную связь человека и природы, увидим моралиста и патриота земли русской. Пусть последние годы мы слышали брюзжание Виктора Петровича по поводу патриотизма, этим он тоже оказался схож с Львом Николаевичем Толстым, назвавшим в конце жизни в беседе с одним из зарубежных журналистов патриотизм - последним прибежищем негодяев. Но во всей великой русской литературе, пожалуй, нет ничего более патриотического, в самом прямом смысле этого слова, чем "Война и мир". Так и в прозе второй половины ХХ века мало найдется художественных творений, столь последовательно защищающих и русскую землю, и русский народ, как это делает Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и в "Царь-рыбе". Трудно найти еще такого же пламенного реакционера, защищающего вечные консервативные ценности от современной цивилизации. Разве его "Людочка", "Кража", "Конь с розовой гривой" и даже "Печальный детектив" - это не горькое повествование о том, что теряет человек, разрывая с традициями своего народа? Вот уж кто никогда не был ни космополитом, ни интернационалистом в своей художественной прозе, так это Виктор Астафьев, что и прорывалось в его рассказах и письмах. Что прорывалось в отношении к нему, даже позднему, нашей либерально-космополитической интеллигенции. Помню, когда я еще не так давно приезжал в Красноярск на юбилей к своему другу Олегу Пащенко, заходил и в редакцию либеральной газеты, где работали старые мои приятели еще по Литературному институту. Слово за слово, естественно, заговорили и о Петровиче. Как я и предполагал, в либерально-еврейскую интеллигенцию Красноярска Астафьев не вписался, там его по-прежнему, несмотря на все метания и оправдания, не принимали. Чужой он им был всем своим менталитетом, всеми повадками, всем нравом. А представить в каком-нибудь либерально-еврейском салоне мадам Ширман его супругу Марью Семеновну мы (и левые и правые) при всем желании не смогли. В результате все последние годы Виктор Петрович был в удручающем одиночестве. Почти от всех своих былых учеников и друзей он сам отошел, упрекая их в некоей красно-коричневости, а к другому берегу все равно никак пристать не мог, не подпускали. И писем Эйдельману не простили - не та среда, там прощать не умеют, и, главное, прозу-то русскую корневую все равно перечеркнуть не могли. Ежели даже в "Прокляты и убиты" углядели они ненавистного для Астафьева комиссара Лазаря Исаковича Мусенка - "человека-карлика", да и любимых писателем шпанистых Булдаковых и Шестаковых наши либералы тоже на дух не выносят. Чего же им в Астафьеве ценить? Разве что возможность использовать в своих расстрельных письмах его подпись? И то в печально-знаменитом письме либеральных писателей "Раздавите гадину", опубликованном в "Известиях" в 1993 году, после танкового удара по дому Советов, его фамилию поставили последней, без всякого алфавита, и, как меня уверял его близкий друг, без согласования с писателем... Ну, да не о либералах речь. Им место в прозе Астафьева давно определено было, еще в "Царь-рыбе". Гога Герцев проявил себя в последнее десятилетие во всей красе...
Много думал о его одиночестве, лишь усиливающем его же позднее остервенение. Бог ему судья, но почему-то ему быстрее, чем кому другому, многие им обиженные, или зло задетые, легко прощают, а особенно сейчас, после его ухода, все лютования и наговоры. Любовь к его героям, любовь к его слову пересиливает противоречия. Значит, так надо было ему самому. Чисто по-русски вырвалась в годы перестройки из него размашистая максималистская неукротимость. И дело не в идеологии, не в антисоветизме. Все понимали, что его размашистый разрыв с привычным ему миром связан не с желанием порвать с надоевшей советскостью. По крайней мере, не столько с этим желанием. Он бы легко ужился на нашем патриотическом политическом и литературном пространстве и в новом антикомиссарском облике. Не думаю, что своим антикоммунизмом он удивил бы Игоря Шафаревича или Михаила Назарова, Дмитрия Балашова или Илью Глазунова, Леонида Бородина или Владимира Солоухина. Не думаю, что политически он оказался правее Дим Димыча Васильева или Александра Баркашова. Нет, и политически и эстетически Виктор Петрович оставался бы в нашем культурном и литературном мире даже при всех своих метаниях - разве что стал бы еще одним героем неукротимого Владимира Бушина. Ему нужен был разрыв тотальный, со всем своим былым пространством. Опять же, как Лев Николаевич Толстой, но только задолго до смерти, он сам ушел со своей мистической Ясной Поляны в иное чужое пространство, ушел со своей почвы...
Поговаривали о чрезмерном тщеславии, о надеждах на Нобелевскую премию. Не верю. Во-первых, ясно было, что писем Эйдельману в таких случаях не забывают. Все-таки такого прямого выпада не было ни у Распутина, ни у Белова, ни у Шукшина, ни у Куняева. "Что написано пером, того не вырубишь топором". Да и опубликовано было десятки раз в нашей и зарубежной прессе. Во-вторых, не такой уж расчетливый характер у Виктора Петровича был, по-мужицки еще схитрить мог, но вести глубокую закулисную стратегию не сумел бы при всем желании. Значит, что-то наболело изнутри. Ему надо было именно так размашисто, по-русски порвать со своей литературной братией. Может, так же наотмашь рвал и Ельцин со своим коммунистическим политбюровским прошлым, а заодно и со всей страной. С державностью, с государственностью. Пропадать, так с музыкой? Все тот же русский максимализм.
Я с Виктором Петровичем познакомился поближе в Петрозаводске, когда мы в самом начале восьмидесятых годов вместе ездили с группой наших лучших писателей на совет по прозе, организованный Сергеем Павловичем Залыгиным. Я был молодым начинающим критиком, он - уже маститым писателем, но Виктор Петрович никогда не важничал и держался в ту пору на равных, особенно с теми из молодых, кого привечал. После той поездки на север вместе с лидерами деревенской прозы Анатолий Ананьев, главный редактор "Октября", постарался быстро избавиться от меня, а я в журнале заведовал отделом критики. Ананьев люто ненавидел всю деревенскую прозу, особенно Астафьева и Белова. Его буквально начинало трясти при их упоминании. Помню его слова : "Или ты по тротуарам с Беловым и Астафьевым гуляй, или в "Октябре" работай..." Вскоре я уже работал в новом журнале "Современная драматургия" и был очень доволен, когда удалось впервые опубликовать очень острые главки из астафьевского "Зрячего посоха". Судя по письмам, которые у меня сохранились, был чрезвычайно рад этой публикации и Астафьев. Виктор Петрович пригласил к себе в Красноярск, он еще только осваивал новую сдвоенную квартиру в Академгородке, которую, как он мне рассказывал, ему помог получить Юрий Бондарев. В Красноярске уже в то время была очень сильная писательская организация, хватало всякой твари по паре, всех направлений и возрастов. Официозному партноменклатурщику (а ныне отъявленному антисоветчику-демократу) Чмыхало противостоял почвенник-вольнодумец Виктор Астафьев. Было чрезвычайно много для областного города талантливой молодежи, моих сверстников: Олег Пащенко, Сергей Задереев, Эдик Русаков, Олег Корабельников, Михаил Успенский, Александр Бушков. Позже приехал завороженный Астафьевым тигролов Толя Буйлов. Делили время между Москвой и Красноярском Роман Солнцев и Евгений Попов. Их всех пригревал тогда Виктор Петрович. От щедрого астафьевского гостеприимства перепадало и мне. Скорее всего, именно поэтому я в восьмидесятые годы зачастил в Красноярск. Вел какие-то семинары молодых. Участвовал во всех писательских областных мероприятиях. Мало в каком из провинциальных центров России была такая творческая живая атмосфера. С Сережей Задереевым объездил весь юг этого огромного края, от Минусинска до Шушенского. С Романом Солнцевым выступал у энергетиков Дивногорска. И всегда заезжал в Овсянку, ночевал в астафьевской пристройке, выпивали, обсуждали с Виктором Петровичем все наши московские новости. Это в своей поздней публицистике он, разозленный нашей газетой "Завтра", в чем только меня не обвиняет, тогда же скорее чуть ли не завидовал моей смелости: мол, ты молодой, делаешь что хочешь, пишешь что думаешь, хорошо таким, вы нашей жизни не нюхали, наших страхов не знаете. Помню, он даже по поводу знаменитой повести "Живи и помни" Валентина Распутина говорил, что фронтовик такого бы написать не смог. Простить дезертира или даже попробовать понять дезертира фронтовик не захотел бы. Это только невоевавший Распутин посмел такое написать... Очевидно, все так и было, и страхи были, и неприятие дезертира Гуськова, и осторожность житейская. И вот когда от этих страхов разом решил Виктор Петрович избавиться, вместе с ними и половину былой жизни перечеркнул. От всех друзей-фронтовиков разом отказался. Не смог простить им своих страхов...
Бывал и у меня в Москве дома Виктор Петрович, приглашал к себе, когда останавливался то в гостинице "Россия", то в "Москве", то у своих друзей-художников. Я не собираюсь сравнивать себя с Астафьевым ни по каким параметрам. Каждому - свое. Да и не с одним со мной из молодых писателей и критиков у него устанавливались довольно близкие дружеские отношения. Он, может быть, был одним из немногих известных писателей, который умел и желал дружить с молодыми соратниками. Сукачев, Буйлов, Пащенко, Задереев... В их ряду был и я. Тем труднее было нам всем вырывать его из своего сердца, из своей памяти. Тем тяжелее было выслушивать злые упреки в свой адрес. Мы-то слыхивали от него и иные слова. И вдруг все перечеркивалось, белое называлось черным, его же восторги нашим творчеством и порой даже чрезмерные признания нашей талантливости перечеркивались напрочь и заменялись нелестными словами... Как ни странно, легче было читать жесткие попреки тем, кто не знавал Виктора Петровича поближе, кто не был им обласкан.
Но пришло горе. Ушел уже навсегда наш мятущийся Виктор Петрович. И я не знаю, как у моих друзей красноярских, но у меня в памяти остались в результате одни добрые воспоминания, да и в прозе астафьевской прежде всего будут помниться его же добрые герои. Его изумительная бабушка, его Акимка, его ранние пасторальные офицеры. Зло улетучивается быстрее. Недаром и в завещании его виден тот прежний Астафьев. Замечательный тон, уважительное отношение к людям, доброта и требовательность. "Если священники сочтут достойным, отпеть в ограде моего овсянского дома. Выносить прошу меня из овсянского дома по улице пустынной, по которой ушли в последний путь все мои близкие люди (Какое почитание традиций, какое уважение к памяти своих предков! - В.Б.) Прошу на минуту остановиться возле ворот дедушкиного и бабушкиного дома, также возле старого овсянского кладбища, где похоронены мои мама, бабушка, дедушка, дядя и тетя. Если читателям и почитателям захочется проводить поминки, то, пожалуйста, не пейте вина, не говорите громких речей, а лучше помолитесь. На кладбище часто не ходите, не топчите наших могил, как можно реже беспокойте нас с Ириной. Ради Бога, заклинаю вас, не вздумайте что-нибудь переименовывать, особенно родное село. Пусть имя мое живет в трудах моих до тех пор, пока труды эти будут достойны оставаться в памяти людей. Желаю всем вам лучшей доли, ради этого и жили, и работали, и страдали. Храни вас всех Господь."
Проникновенные, чистые и воистину христианские слова. Будто уже оттуда, с Горних высот, завещаны нам от одного из последних лидеров ХХ века.
Ощущение такое, что неумолимый и жесткий, трагический и великий ХХ век зовет за собой всех своих свидетелей и сотворителей. На наших глазах в самом прямом смысле уходит, ускользает минувшая эпоха. За последние годы как быстро поредели ряды главных участников исторических событий ХХ века. Остается молчаливая массовка. Еще немного - и мы уже окончательно будем жить в ином, чуждом для нас мире третьего тысячелетия: с иными законами, иной моралью, иной эстетикой, иной литературой. И переделывать этот мир будут уже совсем другие люди, движения, союзы. Тем более важно нам, людям исторического промежутка между разными цивилизациями (советской и постсоветской), донести нравственные и культурные ценности русского народа в новое время, новым людям. А Виктору Петровичу Астафьеву за все то непреходящее и глубинно-народное, что есть в его литературе, сотканной из бесконечного труда и бесконечных страданий,- Последний поклон. Царь-перо выпало из рук. Кто подхватит?
Дмитрий Галковский
Галковский Дмитрий Евгеньевич, прозаик, философ, эссеист. Родился 4 июня 1960 года в Москве. Окончил МГУ. Короткое время работал в журнале "Наш современник". С 1985 по 1988 год писал огромную, в 70 авторских листов, романно-философскую книгу "Бесконечный тупик". Несколько лет печатал ее в отрывках в газетах и журналах самой разной направленности, от "Нового мира" до "Нашего современника", от газеты "Завтра" до "Независимой газеты". Нашел поддержку у Вадима Кожинова, который, пожалуй, первым высоко оценил это пространное сочинение. Кожинов писал: "Дмитрий Галковский не раз говорит о том, что главный его учитель - Василий Васильевич Розанов. И, конечно, розановское наследие во многом определило и дух, и стиль "Бесконечного тупика", хотя Дмитрий Галковский создал и некий свой собственный жанр: его примечания - это не отдельные "листья"; они растут на одном ветвистом древе,- может быть, слишком ветвистом: в "Бесконечном тупике" - пятьдесят четыре "ветви" с большим или меньшим количеством "листьев"..." Написана книга от имени некоего Одинокова. Издать ее удалось не сразу, лишь с помощью предпринимателя Паникина, главы "Панинтера". Книга вызвала большой интерес в литературной среде. Была присуждена премия "Антибукер" в сумме 12 тысяч долларов, от которой Дмитрий Галковский отказался, засомневавшись в чистоте помыслов ее создателей и финансистов. Выпустил три номера собственного журнала. В 2001 году выпустил свою антологию советской поэзии "Уткоречь" и опубликовал несколько рассказов в "Литературной газете" и "Дне литературы". Живет в Москве.
Сам писатель предоставил любопытную биографическую справку:
Раннее детство провел в семейной коммуналке в центре Москвы, где кроме родителей жили интеллигентные родственники отца. В 1967 родители Г. переехали в Нагатино - на рабочую окраину с полууголовной социальной обстановкой. В этом же году Г. поступил в школу. Состав ее учителей объективно соответствовал уровню провинциальной "восьмилетки", однако после расширения Хрущевым городской черты школа рабочего поселка Нагатино получила статус столичной, а за год до поступления туда Г. еще и была преобразована в немецкую спецшколу. Таким образом, учителя здесь были не просто невежественные, а с придурью, с претензией на "интенсивный учебный процесс" и "перевоспитание". Начиная с первого класса Г. был двоечником, подвергаясь систематической травле со стороны школьных учителей. Они не только постоянно издевались над ним лично, но также поощряли травлю со стороны одноклассников, и в 1974 г. в результате побоев Г. сломали руку.
В 1977 году у Г. умирает от рака отец. Смерть отца переживалась Г. очень тяжело - в его мире это был единственный человек, способный к систематическому мышлению. Отец был человеком добрым и талантливым, но слабым. Его разум подчинялся водке - отец, выпив стакан прозрачной жидкости, превращался в ползающее на четвереньках ничтожество ничтожество, пинаемое ногами. Пьяный, а затем смертельно больной, угасающий на глазах отец явился для Г. символом униженного разума. Собственно, всю жизнь Г. можно рассматривать как все более сложную защиту своего внутреннего мира от искажающего воздействия коллективистского невежества. В детстве маленьким мальчиком он создал свой мир - мир книг и игр, мир порядка и нравственности, куда внешняя жизнь вторгалась в виде нелепой "школы", которая им расценивалась как тюрьма или постылая "работа", где он, маленький чиновник, отбывал повинность.
После окончания школы Г. работал рабочим на заводе им.Лихачева. В 1978 году, чтобы избежать службы в советской армии, симулировал психическое заболевание, в результате чего был помещен в психиатрическую больницу с диагнозом "шизоидная психопатия". В 1980 году, дав взятку приемной комиссии, поступил на вечернее отделение философского факультета МГУ. Вплоть до окончания университета официально нигде не работал, подделав запись в трудовой книжке и зарабатывая на жизнь нелегальным размножением запрещенной литературы (в основном по русской философии). Студенческие научные работы Г. были посвящены анализу мотивов смерти и самоубийства в творчестве Платона. Учился в МГУ хорошо, но старался не привлекать внимания. Однако в дипломной работе (тема "Сравнительная характеристика социальных воззрений Платона и Аристотеля") в надежде на поступление в аспирантуру позволил себе несколько неординарных высказываний, в результате чего во время защиты диплома преподаватели МГУ публично назвали Г. негодяем. После окончания учебы безуспешно пытался устроиться на работу: в работе по специальности ему отказывали из-за отметки о психической неполноценности в военном билете, а работа не по специальности была запрещена советским законодательством. При этом дома начались чудовищные скандалы, так как мать и сестра, с которыми он из-за отсутствия денег жил в одной квартире, по своему статусу были типичными советскими обывателями и восприняли "тунеядство" Г. как собственную компрометацию перед властями. В этой безвыходной ситуации Г. пишет свое произведение "Бесконечный тупик" (закончен в 1987-м).
"Бесконечный тупик" - большое произведение (70 п.л), состоящее из 949 "примечаний". Каждое "примечание" представляет собой достаточно завершенное размышление по тому или иному поводу. Размер "примечаний" колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем "Бесконечный тупик" является все же не сборником, а цельным произведением с определенным сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвященный истории русской культуры ХIХ-ХХ вв. Внешне "Бесконечный тупик" может произвести впечатление книги, написанной спонтанно, на одном дыхании, на самом деле эта книга рассчитана на читательское восприятие и является продуктом кропотливой обработки личных дневников Г., которые он вел с 17 лет. Г. надеялся, что книгу удастся опубликовать на Западе, и тогда он сможет эмигрировать из СССР. Этого не получилось - книга не опубликована до сих пор. Г. не имел связей в интеллигентских кругах и потратил три года только на то, чтобы текст смог попасть в руки двум-трем второстепенным московским литераторам. Произведение Г. на Западе в силу ряда причин было демонстративно не замечено, но начиная с конца 1990 г. в советской прессе стали публиковать отдельные фрагменты из "Бесконечного тупика". С точки зрения литературной частичная публикация была нелепостью, так как делала бессмысленным сам замысел книги, суть которого в передаче ощущения "трагического единства" мира и текста. Однако это, по крайней мере, дало Г. некоторый социальный статус "литератора" и позволило в конце концов в 1993 году вырваться от ненавидящих его родственников и снять отдельную квартиру. К этому времени Г. опубликовал также серию статей в "Независимой газете", "Литературной газете", "Новом мире" и др. изданиях. Статьи были написаны Г. для массового читателя и представляют собой газетные фельетоны, посвященные высмеиванию внутренней ущербности советской культуры. Их содержание вполне тривиально, что хорошо видно при сопоставлении с "Бесконечным тупиком". Г. написал эти статьи, чтобы заработать деньги на аренду квартиры.
Публикация отрывков из "Бесконечного тупика" и статей вызвала со стороны советской интеллигенции поток оскорблений. Даже вполне невинное название книги вызвало злобную ругань: "Бесконечный тупик" (кстати, посвященный автором памяти умершего отца) советский литературный критик Немзер назвал "Колхозный еврей" и "Вислоухий лопух", а критикесса Н.Иванова заявила, что это эвфемизм женских половых органов. Сама по себе травля в печати не произвела на Г. серьезного впечатления - по обстоятельствам жизненного опыта он чрезвычайно устойчив ко всякого рода оскорблениям и обидам. Однако постепенно выяснилось, что контролирующая книжный рынок советская интеллигенция сознательно отказывается публиковать его книгу, так как видит в Г. опасного социального конкурента ("лидера молодого поколения"). Ввиду этого с начала 1994 года Г. вообще прекратил какие-либо контакты с российской общественностью и решил издавать все свои произведения самостоятельно - методом самиздата. Двусмысленная ситуация вокруг имени Г. сложилась в значительной степени потому что для него творчество не обладает самостоятельной значимостью, а является серией адаптивных текстов, позволяющих, как ему кажется, вести индивидуалистическое существование в стране, где индивидуалистический тип поведения подвергается остракизму. Для Г. интеллектуальная деятельность представляет личный интерес, но ему совершенно не нужны оппоненты и тем более читатели, совершенно не нужен какой-либо законченный результат его мыслительной деятельности. Все его произведения написаны для социальной реализации и не имеют самостоятельного значения. Для Г. сама публикация есть ошибка, попытка диалога - ошибка еще большая. К своим оппонентам он относится как к опасным невеждам, вроде чеховского "злоумышленника" - ведь полемизируя с его взглядами, они разрушают тем самым орудие социальной защиты личности, принимая пеструю расцветку маскировочного халата за эпатаж художественной нормы. В сущности, Г. не является ни писателем, ни философом. Если для подлинного писателя или мыслителя творчество есть экстатический момент, жизненная кульминация, то для Г. это - жизненная ошибка, результат компромисса и унизительной "траты себя". Кстати, поэтому нелепы фобии советской интеллигенции по поводу социального лидерства Г. У него не только отсутствует тип социального поведения литератора, но и просто-напросто нет каких-либо реальных знакомств в среде советских писателей или философов. При таком мировосприятии трудно говорить о какой-либо связной философской концепции. Достаточно условно философские взгляды Г. можно определить как "трагический рационализм". Для его жизненного опыта все проявления иррационального происходили в виде первобытной русско-советской глупости, глупости смертоносной и к тому же уродливой. Если можно говорить о притягательности религиозного или литературного иррационализма, то атеистический иррационализм советского государства нелеп абсолютно. У него нет даже зацепки "социальной детерминации", ибо это отказ от разума не ради красоты или веры, а ради самого разума: то есть нигилизм абсолютный, следовательно - вульгарный. На фоне этого разум эстетичен уже сам по себе. Но разум также абстрактен, потому что за свою жизнь Г. не видел реально ни одного действительно умного человека. Разум силен, но слаб его носитель, никогда не выдерживающий божественной задачи. "Разум велик, человек - слаб". Самое элементарное и самое безнадежное проявление этого - смертность конкретной личности. Свое произведение Г. посвятил отцу - слабому и униженному русскому разуму, замечательному русскому народу, но народу интеллектуально обиженному, наказанному за какие-то метафизические проступки. Быть может - за врожденный артистизм и чувство слова, быть может - за самовлюбленную безответственность, а быть может - просто "ни за что". Жизненная философия Г. - это не "истина" и даже не "поиск истины", а "мудрая ошибка". И высший тип этой мудрой ошибки, которой он, к сожалению, в жизни никогда не совершал,- "любовь". Любовь есть безумная переоценка личности другого (чужого) человека, искупаемая этим другим человеком. Если любящее сердце считает другого единственным, а тот в свою очередь считает таковым любящего, то взаимное наложение ошибок превращается в истину. В сущности, доведенный до отчаяния хаосом русской бытовой жизни, Г. всю жизнь мечтал только об одном - о спокойной семейной жизни с любящей женой и детьми. Ирония в том, что, пока он боролся за уютный мир частной жизни, в психике и в самом составе души произошли такие изменения, что именно этот абсолютно враждебный мир анонимного коллективистского хамства и стал родным, или, по крайней мере, относительно понятным, привычным, СПОДРУЧНЫМ. Г. пережил трагедию одиночества так глубоко, что навсегда остался наедине с самим собой в замкнутом пространстве сюжета.
Более всего меня в Вашем письме поразило скопище зла. Это что же Вы, старый человек, в душе-то носите? Какой груз зла и ненависти клубится в Вашем чреве? (...)
Пожелаю и Вам того же, что пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в "Евангелие" - "Господь, прости нашим врагам, Господь! Прими их в объятья". И она, и сестры ее, и братец, обезноженный окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юровский.
Так что Вам в минуты утишения души стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юровского и иже с ним, маялись по велению "Высшего судии", а не только по развязности одного Ежова.
Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти и мы все еще народ большой и нас все еще мало убить, но надо и повалить..."
Из письма Виктора Астафьева
Натану Эйдельману
ПОСЛЕДНИЙ ПОКЛОН
АСТАФЬЕВУ
Уходит человек - и сразу сбрасывается огромнейший пласт временного, сиюминутного, бытового ила, из-за которого часто уже и сам человек во всем своем величии не виден. Очевидно, так было и с Львом Толстым. Наверняка, так было с Владимиром Маяковским. Так на наших глазах происходит очищение Виктора Астафьева. Очищение от многолетнего ила противоречий, метаний и наговоров и самого писателя и его оппонентов. И уже не так важно, кто был прав или неправ в этих спорах, ибо осталось главное, что определяет его судьбу в истории, остались его изумительные книги "Пастух и пастушка", "Ода русскому огороду", "Последний поклон", "Царь-рыба", "Зрячий посох"... Слава Богу, осталось за ним нечто вневременное, внесуетное. Скажу честно, я искренне рад. Бывает же, что и человек на виду, а уходит - и вместе с пеной суеты, мелких литературных споров и политических дрязг исчезает полностью. И тут уже дело не в том, левый он был или правый. Для меня с очевидностью выросло за последнее время значение личности Вадима Кожинова и его трудов. Стала яснее ценность творчества Татьяны Глушковой, понятней стали истоки ее неукротимости и максимализма. Без этого отстаивания своих аксиом в непримиримой борьбе с друзьями и недругами она бы потеряла нечто главное в самой себе...
Виктор Петрович Астафьев, очевидно, тоже не мог жить без противоречий. Такой характер, такова была эпоха, выработавшая этот характер. Когда он закусывал удила, то уже ничто и никто не могли его остановить. Разве что он сам потом, опомнившись, утишивал себя. Вот и в записях последнего времени Виктор Петрович брал все более высокую христианскую ноту смирения, не отказываясь ни от чего сделанного и сказанного, но и не педалируя, не подтверждая свои былые проклятья. Мол, Бог рассудит... Бог и на самом деле рассудит. Ветер унесет пену бешеного прибоя, а погружаясь в глубину наследия, оставленного нам всем Астафьевым, мы с неизбежностью увидим замечательного русского национального писателя, творящего по русским классическим канонам и утверждающего вечную связь человека и природы, увидим моралиста и патриота земли русской. Пусть последние годы мы слышали брюзжание Виктора Петровича по поводу патриотизма, этим он тоже оказался схож с Львом Николаевичем Толстым, назвавшим в конце жизни в беседе с одним из зарубежных журналистов патриотизм - последним прибежищем негодяев. Но во всей великой русской литературе, пожалуй, нет ничего более патриотического, в самом прямом смысле этого слова, чем "Война и мир". Так и в прозе второй половины ХХ века мало найдется художественных творений, столь последовательно защищающих и русскую землю, и русский народ, как это делает Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и в "Царь-рыбе". Трудно найти еще такого же пламенного реакционера, защищающего вечные консервативные ценности от современной цивилизации. Разве его "Людочка", "Кража", "Конь с розовой гривой" и даже "Печальный детектив" - это не горькое повествование о том, что теряет человек, разрывая с традициями своего народа? Вот уж кто никогда не был ни космополитом, ни интернационалистом в своей художественной прозе, так это Виктор Астафьев, что и прорывалось в его рассказах и письмах. Что прорывалось в отношении к нему, даже позднему, нашей либерально-космополитической интеллигенции. Помню, когда я еще не так давно приезжал в Красноярск на юбилей к своему другу Олегу Пащенко, заходил и в редакцию либеральной газеты, где работали старые мои приятели еще по Литературному институту. Слово за слово, естественно, заговорили и о Петровиче. Как я и предполагал, в либерально-еврейскую интеллигенцию Красноярска Астафьев не вписался, там его по-прежнему, несмотря на все метания и оправдания, не принимали. Чужой он им был всем своим менталитетом, всеми повадками, всем нравом. А представить в каком-нибудь либерально-еврейском салоне мадам Ширман его супругу Марью Семеновну мы (и левые и правые) при всем желании не смогли. В результате все последние годы Виктор Петрович был в удручающем одиночестве. Почти от всех своих былых учеников и друзей он сам отошел, упрекая их в некоей красно-коричневости, а к другому берегу все равно никак пристать не мог, не подпускали. И писем Эйдельману не простили - не та среда, там прощать не умеют, и, главное, прозу-то русскую корневую все равно перечеркнуть не могли. Ежели даже в "Прокляты и убиты" углядели они ненавистного для Астафьева комиссара Лазаря Исаковича Мусенка - "человека-карлика", да и любимых писателем шпанистых Булдаковых и Шестаковых наши либералы тоже на дух не выносят. Чего же им в Астафьеве ценить? Разве что возможность использовать в своих расстрельных письмах его подпись? И то в печально-знаменитом письме либеральных писателей "Раздавите гадину", опубликованном в "Известиях" в 1993 году, после танкового удара по дому Советов, его фамилию поставили последней, без всякого алфавита, и, как меня уверял его близкий друг, без согласования с писателем... Ну, да не о либералах речь. Им место в прозе Астафьева давно определено было, еще в "Царь-рыбе". Гога Герцев проявил себя в последнее десятилетие во всей красе...
Много думал о его одиночестве, лишь усиливающем его же позднее остервенение. Бог ему судья, но почему-то ему быстрее, чем кому другому, многие им обиженные, или зло задетые, легко прощают, а особенно сейчас, после его ухода, все лютования и наговоры. Любовь к его героям, любовь к его слову пересиливает противоречия. Значит, так надо было ему самому. Чисто по-русски вырвалась в годы перестройки из него размашистая максималистская неукротимость. И дело не в идеологии, не в антисоветизме. Все понимали, что его размашистый разрыв с привычным ему миром связан не с желанием порвать с надоевшей советскостью. По крайней мере, не столько с этим желанием. Он бы легко ужился на нашем патриотическом политическом и литературном пространстве и в новом антикомиссарском облике. Не думаю, что своим антикоммунизмом он удивил бы Игоря Шафаревича или Михаила Назарова, Дмитрия Балашова или Илью Глазунова, Леонида Бородина или Владимира Солоухина. Не думаю, что политически он оказался правее Дим Димыча Васильева или Александра Баркашова. Нет, и политически и эстетически Виктор Петрович оставался бы в нашем культурном и литературном мире даже при всех своих метаниях - разве что стал бы еще одним героем неукротимого Владимира Бушина. Ему нужен был разрыв тотальный, со всем своим былым пространством. Опять же, как Лев Николаевич Толстой, но только задолго до смерти, он сам ушел со своей мистической Ясной Поляны в иное чужое пространство, ушел со своей почвы...
Поговаривали о чрезмерном тщеславии, о надеждах на Нобелевскую премию. Не верю. Во-первых, ясно было, что писем Эйдельману в таких случаях не забывают. Все-таки такого прямого выпада не было ни у Распутина, ни у Белова, ни у Шукшина, ни у Куняева. "Что написано пером, того не вырубишь топором". Да и опубликовано было десятки раз в нашей и зарубежной прессе. Во-вторых, не такой уж расчетливый характер у Виктора Петровича был, по-мужицки еще схитрить мог, но вести глубокую закулисную стратегию не сумел бы при всем желании. Значит, что-то наболело изнутри. Ему надо было именно так размашисто, по-русски порвать со своей литературной братией. Может, так же наотмашь рвал и Ельцин со своим коммунистическим политбюровским прошлым, а заодно и со всей страной. С державностью, с государственностью. Пропадать, так с музыкой? Все тот же русский максимализм.
Я с Виктором Петровичем познакомился поближе в Петрозаводске, когда мы в самом начале восьмидесятых годов вместе ездили с группой наших лучших писателей на совет по прозе, организованный Сергеем Павловичем Залыгиным. Я был молодым начинающим критиком, он - уже маститым писателем, но Виктор Петрович никогда не важничал и держался в ту пору на равных, особенно с теми из молодых, кого привечал. После той поездки на север вместе с лидерами деревенской прозы Анатолий Ананьев, главный редактор "Октября", постарался быстро избавиться от меня, а я в журнале заведовал отделом критики. Ананьев люто ненавидел всю деревенскую прозу, особенно Астафьева и Белова. Его буквально начинало трясти при их упоминании. Помню его слова : "Или ты по тротуарам с Беловым и Астафьевым гуляй, или в "Октябре" работай..." Вскоре я уже работал в новом журнале "Современная драматургия" и был очень доволен, когда удалось впервые опубликовать очень острые главки из астафьевского "Зрячего посоха". Судя по письмам, которые у меня сохранились, был чрезвычайно рад этой публикации и Астафьев. Виктор Петрович пригласил к себе в Красноярск, он еще только осваивал новую сдвоенную квартиру в Академгородке, которую, как он мне рассказывал, ему помог получить Юрий Бондарев. В Красноярске уже в то время была очень сильная писательская организация, хватало всякой твари по паре, всех направлений и возрастов. Официозному партноменклатурщику (а ныне отъявленному антисоветчику-демократу) Чмыхало противостоял почвенник-вольнодумец Виктор Астафьев. Было чрезвычайно много для областного города талантливой молодежи, моих сверстников: Олег Пащенко, Сергей Задереев, Эдик Русаков, Олег Корабельников, Михаил Успенский, Александр Бушков. Позже приехал завороженный Астафьевым тигролов Толя Буйлов. Делили время между Москвой и Красноярском Роман Солнцев и Евгений Попов. Их всех пригревал тогда Виктор Петрович. От щедрого астафьевского гостеприимства перепадало и мне. Скорее всего, именно поэтому я в восьмидесятые годы зачастил в Красноярск. Вел какие-то семинары молодых. Участвовал во всех писательских областных мероприятиях. Мало в каком из провинциальных центров России была такая творческая живая атмосфера. С Сережей Задереевым объездил весь юг этого огромного края, от Минусинска до Шушенского. С Романом Солнцевым выступал у энергетиков Дивногорска. И всегда заезжал в Овсянку, ночевал в астафьевской пристройке, выпивали, обсуждали с Виктором Петровичем все наши московские новости. Это в своей поздней публицистике он, разозленный нашей газетой "Завтра", в чем только меня не обвиняет, тогда же скорее чуть ли не завидовал моей смелости: мол, ты молодой, делаешь что хочешь, пишешь что думаешь, хорошо таким, вы нашей жизни не нюхали, наших страхов не знаете. Помню, он даже по поводу знаменитой повести "Живи и помни" Валентина Распутина говорил, что фронтовик такого бы написать не смог. Простить дезертира или даже попробовать понять дезертира фронтовик не захотел бы. Это только невоевавший Распутин посмел такое написать... Очевидно, все так и было, и страхи были, и неприятие дезертира Гуськова, и осторожность житейская. И вот когда от этих страхов разом решил Виктор Петрович избавиться, вместе с ними и половину былой жизни перечеркнул. От всех друзей-фронтовиков разом отказался. Не смог простить им своих страхов...
Бывал и у меня в Москве дома Виктор Петрович, приглашал к себе, когда останавливался то в гостинице "Россия", то в "Москве", то у своих друзей-художников. Я не собираюсь сравнивать себя с Астафьевым ни по каким параметрам. Каждому - свое. Да и не с одним со мной из молодых писателей и критиков у него устанавливались довольно близкие дружеские отношения. Он, может быть, был одним из немногих известных писателей, который умел и желал дружить с молодыми соратниками. Сукачев, Буйлов, Пащенко, Задереев... В их ряду был и я. Тем труднее было нам всем вырывать его из своего сердца, из своей памяти. Тем тяжелее было выслушивать злые упреки в свой адрес. Мы-то слыхивали от него и иные слова. И вдруг все перечеркивалось, белое называлось черным, его же восторги нашим творчеством и порой даже чрезмерные признания нашей талантливости перечеркивались напрочь и заменялись нелестными словами... Как ни странно, легче было читать жесткие попреки тем, кто не знавал Виктора Петровича поближе, кто не был им обласкан.
Но пришло горе. Ушел уже навсегда наш мятущийся Виктор Петрович. И я не знаю, как у моих друзей красноярских, но у меня в памяти остались в результате одни добрые воспоминания, да и в прозе астафьевской прежде всего будут помниться его же добрые герои. Его изумительная бабушка, его Акимка, его ранние пасторальные офицеры. Зло улетучивается быстрее. Недаром и в завещании его виден тот прежний Астафьев. Замечательный тон, уважительное отношение к людям, доброта и требовательность. "Если священники сочтут достойным, отпеть в ограде моего овсянского дома. Выносить прошу меня из овсянского дома по улице пустынной, по которой ушли в последний путь все мои близкие люди (Какое почитание традиций, какое уважение к памяти своих предков! - В.Б.) Прошу на минуту остановиться возле ворот дедушкиного и бабушкиного дома, также возле старого овсянского кладбища, где похоронены мои мама, бабушка, дедушка, дядя и тетя. Если читателям и почитателям захочется проводить поминки, то, пожалуйста, не пейте вина, не говорите громких речей, а лучше помолитесь. На кладбище часто не ходите, не топчите наших могил, как можно реже беспокойте нас с Ириной. Ради Бога, заклинаю вас, не вздумайте что-нибудь переименовывать, особенно родное село. Пусть имя мое живет в трудах моих до тех пор, пока труды эти будут достойны оставаться в памяти людей. Желаю всем вам лучшей доли, ради этого и жили, и работали, и страдали. Храни вас всех Господь."
Проникновенные, чистые и воистину христианские слова. Будто уже оттуда, с Горних высот, завещаны нам от одного из последних лидеров ХХ века.
Ощущение такое, что неумолимый и жесткий, трагический и великий ХХ век зовет за собой всех своих свидетелей и сотворителей. На наших глазах в самом прямом смысле уходит, ускользает минувшая эпоха. За последние годы как быстро поредели ряды главных участников исторических событий ХХ века. Остается молчаливая массовка. Еще немного - и мы уже окончательно будем жить в ином, чуждом для нас мире третьего тысячелетия: с иными законами, иной моралью, иной эстетикой, иной литературой. И переделывать этот мир будут уже совсем другие люди, движения, союзы. Тем более важно нам, людям исторического промежутка между разными цивилизациями (советской и постсоветской), донести нравственные и культурные ценности русского народа в новое время, новым людям. А Виктору Петровичу Астафьеву за все то непреходящее и глубинно-народное, что есть в его литературе, сотканной из бесконечного труда и бесконечных страданий,- Последний поклон. Царь-перо выпало из рук. Кто подхватит?
Дмитрий Галковский
Галковский Дмитрий Евгеньевич, прозаик, философ, эссеист. Родился 4 июня 1960 года в Москве. Окончил МГУ. Короткое время работал в журнале "Наш современник". С 1985 по 1988 год писал огромную, в 70 авторских листов, романно-философскую книгу "Бесконечный тупик". Несколько лет печатал ее в отрывках в газетах и журналах самой разной направленности, от "Нового мира" до "Нашего современника", от газеты "Завтра" до "Независимой газеты". Нашел поддержку у Вадима Кожинова, который, пожалуй, первым высоко оценил это пространное сочинение. Кожинов писал: "Дмитрий Галковский не раз говорит о том, что главный его учитель - Василий Васильевич Розанов. И, конечно, розановское наследие во многом определило и дух, и стиль "Бесконечного тупика", хотя Дмитрий Галковский создал и некий свой собственный жанр: его примечания - это не отдельные "листья"; они растут на одном ветвистом древе,- может быть, слишком ветвистом: в "Бесконечном тупике" - пятьдесят четыре "ветви" с большим или меньшим количеством "листьев"..." Написана книга от имени некоего Одинокова. Издать ее удалось не сразу, лишь с помощью предпринимателя Паникина, главы "Панинтера". Книга вызвала большой интерес в литературной среде. Была присуждена премия "Антибукер" в сумме 12 тысяч долларов, от которой Дмитрий Галковский отказался, засомневавшись в чистоте помыслов ее создателей и финансистов. Выпустил три номера собственного журнала. В 2001 году выпустил свою антологию советской поэзии "Уткоречь" и опубликовал несколько рассказов в "Литературной газете" и "Дне литературы". Живет в Москве.
Сам писатель предоставил любопытную биографическую справку:
Раннее детство провел в семейной коммуналке в центре Москвы, где кроме родителей жили интеллигентные родственники отца. В 1967 родители Г. переехали в Нагатино - на рабочую окраину с полууголовной социальной обстановкой. В этом же году Г. поступил в школу. Состав ее учителей объективно соответствовал уровню провинциальной "восьмилетки", однако после расширения Хрущевым городской черты школа рабочего поселка Нагатино получила статус столичной, а за год до поступления туда Г. еще и была преобразована в немецкую спецшколу. Таким образом, учителя здесь были не просто невежественные, а с придурью, с претензией на "интенсивный учебный процесс" и "перевоспитание". Начиная с первого класса Г. был двоечником, подвергаясь систематической травле со стороны школьных учителей. Они не только постоянно издевались над ним лично, но также поощряли травлю со стороны одноклассников, и в 1974 г. в результате побоев Г. сломали руку.
В 1977 году у Г. умирает от рака отец. Смерть отца переживалась Г. очень тяжело - в его мире это был единственный человек, способный к систематическому мышлению. Отец был человеком добрым и талантливым, но слабым. Его разум подчинялся водке - отец, выпив стакан прозрачной жидкости, превращался в ползающее на четвереньках ничтожество ничтожество, пинаемое ногами. Пьяный, а затем смертельно больной, угасающий на глазах отец явился для Г. символом униженного разума. Собственно, всю жизнь Г. можно рассматривать как все более сложную защиту своего внутреннего мира от искажающего воздействия коллективистского невежества. В детстве маленьким мальчиком он создал свой мир - мир книг и игр, мир порядка и нравственности, куда внешняя жизнь вторгалась в виде нелепой "школы", которая им расценивалась как тюрьма или постылая "работа", где он, маленький чиновник, отбывал повинность.
После окончания школы Г. работал рабочим на заводе им.Лихачева. В 1978 году, чтобы избежать службы в советской армии, симулировал психическое заболевание, в результате чего был помещен в психиатрическую больницу с диагнозом "шизоидная психопатия". В 1980 году, дав взятку приемной комиссии, поступил на вечернее отделение философского факультета МГУ. Вплоть до окончания университета официально нигде не работал, подделав запись в трудовой книжке и зарабатывая на жизнь нелегальным размножением запрещенной литературы (в основном по русской философии). Студенческие научные работы Г. были посвящены анализу мотивов смерти и самоубийства в творчестве Платона. Учился в МГУ хорошо, но старался не привлекать внимания. Однако в дипломной работе (тема "Сравнительная характеристика социальных воззрений Платона и Аристотеля") в надежде на поступление в аспирантуру позволил себе несколько неординарных высказываний, в результате чего во время защиты диплома преподаватели МГУ публично назвали Г. негодяем. После окончания учебы безуспешно пытался устроиться на работу: в работе по специальности ему отказывали из-за отметки о психической неполноценности в военном билете, а работа не по специальности была запрещена советским законодательством. При этом дома начались чудовищные скандалы, так как мать и сестра, с которыми он из-за отсутствия денег жил в одной квартире, по своему статусу были типичными советскими обывателями и восприняли "тунеядство" Г. как собственную компрометацию перед властями. В этой безвыходной ситуации Г. пишет свое произведение "Бесконечный тупик" (закончен в 1987-м).
"Бесконечный тупик" - большое произведение (70 п.л), состоящее из 949 "примечаний". Каждое "примечание" представляет собой достаточно завершенное размышление по тому или иному поводу. Размер "примечаний" колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем "Бесконечный тупик" является все же не сборником, а цельным произведением с определенным сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвященный истории русской культуры ХIХ-ХХ вв. Внешне "Бесконечный тупик" может произвести впечатление книги, написанной спонтанно, на одном дыхании, на самом деле эта книга рассчитана на читательское восприятие и является продуктом кропотливой обработки личных дневников Г., которые он вел с 17 лет. Г. надеялся, что книгу удастся опубликовать на Западе, и тогда он сможет эмигрировать из СССР. Этого не получилось - книга не опубликована до сих пор. Г. не имел связей в интеллигентских кругах и потратил три года только на то, чтобы текст смог попасть в руки двум-трем второстепенным московским литераторам. Произведение Г. на Западе в силу ряда причин было демонстративно не замечено, но начиная с конца 1990 г. в советской прессе стали публиковать отдельные фрагменты из "Бесконечного тупика". С точки зрения литературной частичная публикация была нелепостью, так как делала бессмысленным сам замысел книги, суть которого в передаче ощущения "трагического единства" мира и текста. Однако это, по крайней мере, дало Г. некоторый социальный статус "литератора" и позволило в конце концов в 1993 году вырваться от ненавидящих его родственников и снять отдельную квартиру. К этому времени Г. опубликовал также серию статей в "Независимой газете", "Литературной газете", "Новом мире" и др. изданиях. Статьи были написаны Г. для массового читателя и представляют собой газетные фельетоны, посвященные высмеиванию внутренней ущербности советской культуры. Их содержание вполне тривиально, что хорошо видно при сопоставлении с "Бесконечным тупиком". Г. написал эти статьи, чтобы заработать деньги на аренду квартиры.
Публикация отрывков из "Бесконечного тупика" и статей вызвала со стороны советской интеллигенции поток оскорблений. Даже вполне невинное название книги вызвало злобную ругань: "Бесконечный тупик" (кстати, посвященный автором памяти умершего отца) советский литературный критик Немзер назвал "Колхозный еврей" и "Вислоухий лопух", а критикесса Н.Иванова заявила, что это эвфемизм женских половых органов. Сама по себе травля в печати не произвела на Г. серьезного впечатления - по обстоятельствам жизненного опыта он чрезвычайно устойчив ко всякого рода оскорблениям и обидам. Однако постепенно выяснилось, что контролирующая книжный рынок советская интеллигенция сознательно отказывается публиковать его книгу, так как видит в Г. опасного социального конкурента ("лидера молодого поколения"). Ввиду этого с начала 1994 года Г. вообще прекратил какие-либо контакты с российской общественностью и решил издавать все свои произведения самостоятельно - методом самиздата. Двусмысленная ситуация вокруг имени Г. сложилась в значительной степени потому что для него творчество не обладает самостоятельной значимостью, а является серией адаптивных текстов, позволяющих, как ему кажется, вести индивидуалистическое существование в стране, где индивидуалистический тип поведения подвергается остракизму. Для Г. интеллектуальная деятельность представляет личный интерес, но ему совершенно не нужны оппоненты и тем более читатели, совершенно не нужен какой-либо законченный результат его мыслительной деятельности. Все его произведения написаны для социальной реализации и не имеют самостоятельного значения. Для Г. сама публикация есть ошибка, попытка диалога - ошибка еще большая. К своим оппонентам он относится как к опасным невеждам, вроде чеховского "злоумышленника" - ведь полемизируя с его взглядами, они разрушают тем самым орудие социальной защиты личности, принимая пеструю расцветку маскировочного халата за эпатаж художественной нормы. В сущности, Г. не является ни писателем, ни философом. Если для подлинного писателя или мыслителя творчество есть экстатический момент, жизненная кульминация, то для Г. это - жизненная ошибка, результат компромисса и унизительной "траты себя". Кстати, поэтому нелепы фобии советской интеллигенции по поводу социального лидерства Г. У него не только отсутствует тип социального поведения литератора, но и просто-напросто нет каких-либо реальных знакомств в среде советских писателей или философов. При таком мировосприятии трудно говорить о какой-либо связной философской концепции. Достаточно условно философские взгляды Г. можно определить как "трагический рационализм". Для его жизненного опыта все проявления иррационального происходили в виде первобытной русско-советской глупости, глупости смертоносной и к тому же уродливой. Если можно говорить о притягательности религиозного или литературного иррационализма, то атеистический иррационализм советского государства нелеп абсолютно. У него нет даже зацепки "социальной детерминации", ибо это отказ от разума не ради красоты или веры, а ради самого разума: то есть нигилизм абсолютный, следовательно - вульгарный. На фоне этого разум эстетичен уже сам по себе. Но разум также абстрактен, потому что за свою жизнь Г. не видел реально ни одного действительно умного человека. Разум силен, но слаб его носитель, никогда не выдерживающий божественной задачи. "Разум велик, человек - слаб". Самое элементарное и самое безнадежное проявление этого - смертность конкретной личности. Свое произведение Г. посвятил отцу - слабому и униженному русскому разуму, замечательному русскому народу, но народу интеллектуально обиженному, наказанному за какие-то метафизические проступки. Быть может - за врожденный артистизм и чувство слова, быть может - за самовлюбленную безответственность, а быть может - просто "ни за что". Жизненная философия Г. - это не "истина" и даже не "поиск истины", а "мудрая ошибка". И высший тип этой мудрой ошибки, которой он, к сожалению, в жизни никогда не совершал,- "любовь". Любовь есть безумная переоценка личности другого (чужого) человека, искупаемая этим другим человеком. Если любящее сердце считает другого единственным, а тот в свою очередь считает таковым любящего, то взаимное наложение ошибок превращается в истину. В сущности, доведенный до отчаяния хаосом русской бытовой жизни, Г. всю жизнь мечтал только об одном - о спокойной семейной жизни с любящей женой и детьми. Ирония в том, что, пока он боролся за уютный мир частной жизни, в психике и в самом составе души произошли такие изменения, что именно этот абсолютно враждебный мир анонимного коллективистского хамства и стал родным, или, по крайней мере, относительно понятным, привычным, СПОДРУЧНЫМ. Г. пережил трагедию одиночества так глубоко, что навсегда остался наедине с самим собой в замкнутом пространстве сюжета.