Страница:
И, даже не кивнув, зашагал по солнечному коридору, сквозь голубые полосы дыма, мимо группок толпившихся студентов, неуклюже высокий, в белой рубашке апаш, как бы смешно подчеркивающей его неловко длинную шею.
— Боже мой, какое все же золотце Морозов! — восхищенно воскликнула Лидочка, вытерла пальцы о бумажку, но никто не обратил на ее слова внимания — все окружили Константина.
Тот стоял несколько взволнованный, блестели капельки пота на запачканном маслом лбу, говорил, посмеиваясь, охрипшим голосом:
— Братцы, это был грандиозный кошмар! Лобное место времен Ивана Грозного! Гонял по всему курсу, не давая отдышаться. «Почему это? Для чего это? Зачем это?», «Представьте такое положение», «Вообразите следующее обстоятельство». Лазил на карачках возле комбайна и врубовки, нащупался болтов на всю жизнь. — Посмотрел на свои руки, темные от смазки, с изумлением. — В годы своего шоферства никогда так лапы не замазывал. Ну и Морозец! Он, ребята, одержимый. Он в темечко контуженный техникой. Фу-у, дьявол! Чуть живьем не съел.
Он, отдуваясь, все посмеивался, все разглядывал свои руки, и ясно было, что он зол, с трудом скрывает неприятное ему волнение; и Сергей сказал, оживленно хлопнув. Константина по плечу:
— Пошли на бульвар. Выпьем газированной воды. Идемте, я угощаю, — предложил он, подмигивая Косову и Подгорному.
— Ты, кажется, меня не приглашаешь? — спросила Лидочка безразличным тоном. — Как это благородно!
— Даже учитывая эмансипацию, у нас мужской разговор, — сказал Сергей. — Фракция женщин может оставаться на месте.
— Не лезь к ним, Лидка. У них фракция фронтовиков, — проговорил Морковин, сидя на подоконнике.
— Боже мой, какое все же золотце Морозов! — восхищенно воскликнула Лидочка, вытерла пальцы о бумажку, но никто не обратил на ее слова внимания — все окружили Константина.
Тот стоял несколько взволнованный, блестели капельки пота на запачканном маслом лбу, говорил, посмеиваясь, охрипшим голосом:
— Братцы, это был грандиозный кошмар! Лобное место времен Ивана Грозного! Гонял по всему курсу, не давая отдышаться. «Почему это? Для чего это? Зачем это?», «Представьте такое положение», «Вообразите следующее обстоятельство». Лазил на карачках возле комбайна и врубовки, нащупался болтов на всю жизнь. — Посмотрел на свои руки, темные от смазки, с изумлением. — В годы своего шоферства никогда так лапы не замазывал. Ну и Морозец! Он, ребята, одержимый. Он в темечко контуженный техникой. Фу-у, дьявол! Чуть живьем не съел.
Он, отдуваясь, все посмеивался, все разглядывал свои руки, и ясно было, что он зол, с трудом скрывает неприятное ему волнение; и Сергей сказал, оживленно хлопнув. Константина по плечу:
— Пошли на бульвар. Выпьем газированной воды. Идемте, я угощаю, — предложил он, подмигивая Косову и Подгорному.
— Ты, кажется, меня не приглашаешь? — спросила Лидочка безразличным тоном. — Как это благородно!
— Даже учитывая эмансипацию, у нас мужской разговор, — сказал Сергей. — Фракция женщин может оставаться на месте.
— Не лезь к ним, Лидка. У них фракция фронтовиков, — проговорил Морковин, сидя на подоконнике.
4
Бульвар был полон студентами всех курсов, успевших и еще не успевших сдать экзамены: везде сидели на скамьях, разложив конспекты на коленях, лихорадочно долистывали недочитанные учебники, и везде стояли группами посреди аллей, загораживая путь прохожим, разговаривали взбудораженными голосами, охотно смеялись, радуясь тому, что «свалили экзамен», что уже было лето.
Возле тележки с газированной водой в пятнистой тени лип вытянулась очередь, звенела мокрая монета, шипела, била струя воды в пузырящиеся газом стаканы. И от мокрых двугривенных, от этого освежающего шипения, от прозрачного вишневого сиропа в стеклянных сосудах веяло приятно летним: знойным и прохладным.
С удовольствием и расстановками выпили по два стакана чистой, режущей горло газировки; Константин, раздувая ноздри, вылил второй стакан на испачканные в машинном масле руки, вымыл их, вытер о молодую траву, сказал превесело:
— Ну что, в Химки, что ли, купаться поедем? Или куда-нибудь в Кунцево?
— Пока сядем здесь, — предложил Сергей. — Позагораем.
Сели на горячую скамью. Константин освобождение расстегнул на груди ковбойку, отвалился, глядя на испещренную слепящими бликами листву над головой, дыша глубоко, с медленным наслаждением.
— Братцы, а жизнь-то все-таки хороша, — сказал Косов. Он подкидывал в воздух влажный двугривенный и ловил его.
— Особенно потому, что райской не будет, — пробормотал Константин.
Подгорный, нежась на солнце, весь обмякший от жары, размягченный, хитро и благостно зажмуривался, словно хотел сказать что-то и не говорил.
— Оптимисты, дьяволы, — снова пробормотал Константин. — Жертвы суеверия.
— Нет, хлопцы, я вам должен сказать, — заговорил Подгорный с блаженной ленцой. — Скоро планета Юпитер вспыхнет солнцем, научно доказано, много водороду. Появятся над нами два солнца — вот тогда будет жизнь!
— Деваться будет некуда, — сказал Косов.
— Да вы что, температурите? — спросил зло Константин. — Градусники купили в аптеке?
— Вот что, Костька, — проговорил Сергей, — Морозову ты должен сдать. Что бы это ни стоило. Беру на себя всю теорию. Буду гонять тебя по системе креплений весь вечер. Завтра утром ты, Костька, приедешь в институт, запрешься с Косовым в лаборатории, и он погоняет тебя по деталям и неисправностям. Он запарится, поможет Подгорный. Приемлем план?
— Куда ж денешься, — сказал Подгорный, сладостно, лениво позевывая. — Таки дела в танковых частях…
— Ну, устроим утром аврал? — Косов, поймав в воздухе монету, зажал ее в кулаке, прицелился на Константина жарко-синим глазом: — Ну, орел или решка?
— Вы что меня атаковали? — произнес Константин, все наблюдая пеструю путаницу солнца и теней на листве. — Нажим партийной группы на беспартийного большевика? Но таким образом я превращусь в фикус с желтыми листьями. Плюньте на все — поедем в Химки!
— Брось, — сказал Сергей. — Поехали домой. Поехали, Костька.
— А ну, р-раз — майна, вира! От-торвем от предмета!
Косов захохотал, сильным движением сдвигая со скамьи разомлевшего от усталости Константина. И тотчас Подгорный с другой стороны начал подталкивать его в бок, заговорил убедительно:
— Та шо мы тебе, подъемные краны? Соображаешь чи не?..
— Хватит тут меня щупать, я вам не болт крепления. Уцепились — в рукавицах не оттащишь! Вы что, святые?
Константин поднялся в расстегнутой до пояса ковбойке, с видом плюнувшего на все человека засвистел сентиментальный мотивчик, но сейчас и этот свист, и обычная его полусерьезность раздражали его самого, как раздражали слова Сергея, лениво-добродушные взгляды Подгорного, и низкорослая фигура Косова, и эта их вынужденная уверенность в том, что все будет как надо.
И вдруг Константин особенно почувствовал, что у него пропал, стерся интерес к завалам, креплениям, комбайнам, штрекам, лавам, циклам — ко всему тому, к чему был интерес у них. «Что же делать? Что делать тогда?»
— Что ж, Сережка, приду домой, включу радиолку, и все будет в ромашках и одуванчиках, — с обычной своей беспечностью сказал Константин. — И все великолепно.
— Это как раз не удастся, — ответил Сергей. — Поехали.
— Привет коллегам! Как дела? Свалили?
От группы студентов, идущих навстречу по аллее, отделился Уваров. Его синяя шелковая тенниска облегала чуть покатые плечи; его мускулистые, со светлым волосом руки, крепкое лицо были тронуты первым загаром — вид спортсмена, приехавшего с юга.
— Свалили машины, гордость третьего курса? — спросил он приветливо обоих. — Все в полном порядке или не хватило одной ночи? Ты, я слышал, Сергей, сразу поставил Морозова в нулевую позицию — пять с плюсом отхватил? Ходят слухи в кулуарах.
— Миф, — ответил Сергей. — Нулевых позиций и плюсов не было. Ну а на четвертом курсе?
— Все в кармане. — Уваров, улыбаясь, похлопал себя по карману тенниски, где лежала зачетная книжка; был он, видимо, в отличном, как всегда, настроении, доволен этими экзаменами, своим здоровьем, своим душевным равновесием. — Вы куда спешите, хлопцы?
— По хатам.
— Да вы что? — весело поразился Уваров. — Мы собрались отпраздновать это дело, присоединяйтесь! Пойдем в бар: здесь жарища, а там свежее пиво, раки, сосиски, а? Третьекурсники! Я против всяческой субординации. Даже Павел Свиридов пойдет. Как говорят, глава партийной организации будет держать на пределе, все будет в норме. Объединим два курса — ваш и наш — и тихо, мирно атакуем бар. Павел! — крикнул он. — Присоединяем к себе третьекурсников?
— Я не пью пиво. — Константин провел ребром ладони по горлу. — Меня тошнит от пива. Отрыжка. Икота.
— К сожалению, привет, — сказал Сергей. — Спешим домой. Обед стынет.
— Вы меня удивляете! Просто гранитные скалы! — засмеялся Уваров. — Видимо, тренируете силу воли.
— Что поделаешь — воспитываемся, — вздохнул Константин дурашливо. — Режим. Экзамены. Соседи по квартире.
— Жаль, хлопцы, просто на глазах гибнут лучшие люди, — сказал Уваров и тут же опять крикнул шутливо в сторону группы студентов, стоявших сбоку аллеи: — Слушай, Павел, выяснилось: в нашем институте есть студенты, нарушающие обычаи экзаменов. Предлагаю разобрать на партбюро со всей строгостью! Жаль, хлопцы!
Свиридов, отрывистым своим голосом разговаривавший в группе студентов, сухощавый, прямой, в очень плотно застегнутом новом кителе без погон, с нездорово желтым лицом, приблизился к Сергею, опираясь на палку-костылек.
— Куда вы, Вохминцев? Подождите минутку. Такой день… Разрешается пятерки отпраздновать. Что уж там!
— Ждут дома, — сказал Сергей. — Это невозможно.
Прежде, когда Свиридов преподавал военное дело, он не всегда носил китель, иногда появлялся на занятиях в черном, нелепо сшитом и неудобно сидевшем на нем гражданском костюме, но после того, как ушел по болезни в запас и стал освобожденным секретарем партийной организации, военную форму носил постоянно, и в этом его упрямстве что-то нравилось Сергею: казалось, Свиридов не мог забыть армию, в которой ему не повезло. Ему было тридцать два года, но внешне он выглядел гораздо старше — давняя желудочная болезнь высушила, источила его.
— Есть люди, — сказал Константин уже на автобусной остановке, — есть люди, которые утром вместе с костюмом надевают на себя лицо. Не замечал?
— Ты о ком?
— Вообще. Некоторые всю жизнь носят маски. Цирк! Скрывают застенчивость — развязностью, наглость — смущением, эгоизм — ложным альтруизмом… А нужно ли вообще сдирать эти маски, Сережка? Зло сразу выскочит, как поплавок из воды. А?
— Не пожалел бы половины жизни, чтобы содрать эти маски.
— Тогда в первую очередь, Сережа, сдери эту маску с себя.
— Не понял. Какого черта!
— Часто тебе приходится терпеть? Или вы уже друзья с Уваровым?
— Ты весьма наблюдателен, Костенька!
— Но вы уже два года улыбаетесь друг другу. Философия случайности? Впрочем, Уваров — первостатейный малый: пятерочник, член партийного бюро, общественник, со Свиридовым — неразлейвода. Не кажется ли тебе, что этот парень вместе с костюмом надевает на лицо улыбку? — Константин щелкнул пальцами, подыскивая слова. — Улыбочка душевного парня — одежда! Ни с кем не хочет ссориться — мил всем! Голову наотрез — идет верным путем. На улыбочки и общительность клюют все! И ты клюнул.
— Хватит.
— А что хватит? Полагаешь, он забыл, как ты ему набил харю?
— Ерунда. Не хочу сейчас об этом!.. Давай садись в автобус, хватит!
…Он каждый день встречался с Уваровым в институтских коридорах, вместе сидел на партийных собраниях, вместе в перерывах курили около подоконников, и Сергей, казалось, привык к нему, смирился с чем-то, и уже не хотелось думать о прошлом — мысль об Уварове всегда вызывала тупую усталость, и каждый раз, когда он начинал думать о нем, появлялось злое ощущение недовольства собой. При встречах был Уваров простодушно-приветлив, подчеркивал свою особую расположенность и, как бы выказывая радость, улыбался ему: «Привет, старик!» Был он неузнаваемо другим, выглядел, казалось, моложе, чем пять лет назад, на фронте, — похудели щеки, отчего обострилось, но стало мягче лицо. И Сергей словно постепенно погас, притерпелся к этому новому, непохожему на того, встреченного после фронта Уварову, не было желания и сил возвращаться к прежнему, не было той непримиримости, которую он чувствовал в себе три года назад.
Только раз прошлой зимой на студенческом собрании он, сидя позади Уварова, увидел вблизи его сильную, упрямо неподвижную шею, край пристального, в задумчивости устремленного глаза — и что-то тогда оборвалось, сместилось в душе. И вновь кольнула прежняя ненависть. Он опять взглянул на Уварова — шея ослабла, край голубого глаза был покойно-улыбчив, Уваров оглянулся на Сергея, сказал доверительно: «Старик, не болит у тебя башка от этих бесконечных собраний? Я уже готов». Сергей молча и твердо смотрел на него, и было такое чувство, точно замешан был в чем-то отвратительном и противоестественном.
Через несколько дней это ощущение прошло.
Возле тележки с газированной водой в пятнистой тени лип вытянулась очередь, звенела мокрая монета, шипела, била струя воды в пузырящиеся газом стаканы. И от мокрых двугривенных, от этого освежающего шипения, от прозрачного вишневого сиропа в стеклянных сосудах веяло приятно летним: знойным и прохладным.
С удовольствием и расстановками выпили по два стакана чистой, режущей горло газировки; Константин, раздувая ноздри, вылил второй стакан на испачканные в машинном масле руки, вымыл их, вытер о молодую траву, сказал превесело:
— Ну что, в Химки, что ли, купаться поедем? Или куда-нибудь в Кунцево?
— Пока сядем здесь, — предложил Сергей. — Позагораем.
Сели на горячую скамью. Константин освобождение расстегнул на груди ковбойку, отвалился, глядя на испещренную слепящими бликами листву над головой, дыша глубоко, с медленным наслаждением.
— Братцы, а жизнь-то все-таки хороша, — сказал Косов. Он подкидывал в воздух влажный двугривенный и ловил его.
— Особенно потому, что райской не будет, — пробормотал Константин.
Подгорный, нежась на солнце, весь обмякший от жары, размягченный, хитро и благостно зажмуривался, словно хотел сказать что-то и не говорил.
— Оптимисты, дьяволы, — снова пробормотал Константин. — Жертвы суеверия.
— Нет, хлопцы, я вам должен сказать, — заговорил Подгорный с блаженной ленцой. — Скоро планета Юпитер вспыхнет солнцем, научно доказано, много водороду. Появятся над нами два солнца — вот тогда будет жизнь!
— Деваться будет некуда, — сказал Косов.
— Да вы что, температурите? — спросил зло Константин. — Градусники купили в аптеке?
— Вот что, Костька, — проговорил Сергей, — Морозову ты должен сдать. Что бы это ни стоило. Беру на себя всю теорию. Буду гонять тебя по системе креплений весь вечер. Завтра утром ты, Костька, приедешь в институт, запрешься с Косовым в лаборатории, и он погоняет тебя по деталям и неисправностям. Он запарится, поможет Подгорный. Приемлем план?
— Куда ж денешься, — сказал Подгорный, сладостно, лениво позевывая. — Таки дела в танковых частях…
— Ну, устроим утром аврал? — Косов, поймав в воздухе монету, зажал ее в кулаке, прицелился на Константина жарко-синим глазом: — Ну, орел или решка?
— Вы что меня атаковали? — произнес Константин, все наблюдая пеструю путаницу солнца и теней на листве. — Нажим партийной группы на беспартийного большевика? Но таким образом я превращусь в фикус с желтыми листьями. Плюньте на все — поедем в Химки!
— Брось, — сказал Сергей. — Поехали домой. Поехали, Костька.
— А ну, р-раз — майна, вира! От-торвем от предмета!
Косов захохотал, сильным движением сдвигая со скамьи разомлевшего от усталости Константина. И тотчас Подгорный с другой стороны начал подталкивать его в бок, заговорил убедительно:
— Та шо мы тебе, подъемные краны? Соображаешь чи не?..
— Хватит тут меня щупать, я вам не болт крепления. Уцепились — в рукавицах не оттащишь! Вы что, святые?
Константин поднялся в расстегнутой до пояса ковбойке, с видом плюнувшего на все человека засвистел сентиментальный мотивчик, но сейчас и этот свист, и обычная его полусерьезность раздражали его самого, как раздражали слова Сергея, лениво-добродушные взгляды Подгорного, и низкорослая фигура Косова, и эта их вынужденная уверенность в том, что все будет как надо.
И вдруг Константин особенно почувствовал, что у него пропал, стерся интерес к завалам, креплениям, комбайнам, штрекам, лавам, циклам — ко всему тому, к чему был интерес у них. «Что же делать? Что делать тогда?»
— Что ж, Сережка, приду домой, включу радиолку, и все будет в ромашках и одуванчиках, — с обычной своей беспечностью сказал Константин. — И все великолепно.
— Это как раз не удастся, — ответил Сергей. — Поехали.
— Привет коллегам! Как дела? Свалили?
От группы студентов, идущих навстречу по аллее, отделился Уваров. Его синяя шелковая тенниска облегала чуть покатые плечи; его мускулистые, со светлым волосом руки, крепкое лицо были тронуты первым загаром — вид спортсмена, приехавшего с юга.
— Свалили машины, гордость третьего курса? — спросил он приветливо обоих. — Все в полном порядке или не хватило одной ночи? Ты, я слышал, Сергей, сразу поставил Морозова в нулевую позицию — пять с плюсом отхватил? Ходят слухи в кулуарах.
— Миф, — ответил Сергей. — Нулевых позиций и плюсов не было. Ну а на четвертом курсе?
— Все в кармане. — Уваров, улыбаясь, похлопал себя по карману тенниски, где лежала зачетная книжка; был он, видимо, в отличном, как всегда, настроении, доволен этими экзаменами, своим здоровьем, своим душевным равновесием. — Вы куда спешите, хлопцы?
— По хатам.
— Да вы что? — весело поразился Уваров. — Мы собрались отпраздновать это дело, присоединяйтесь! Пойдем в бар: здесь жарища, а там свежее пиво, раки, сосиски, а? Третьекурсники! Я против всяческой субординации. Даже Павел Свиридов пойдет. Как говорят, глава партийной организации будет держать на пределе, все будет в норме. Объединим два курса — ваш и наш — и тихо, мирно атакуем бар. Павел! — крикнул он. — Присоединяем к себе третьекурсников?
— Я не пью пиво. — Константин провел ребром ладони по горлу. — Меня тошнит от пива. Отрыжка. Икота.
— К сожалению, привет, — сказал Сергей. — Спешим домой. Обед стынет.
— Вы меня удивляете! Просто гранитные скалы! — засмеялся Уваров. — Видимо, тренируете силу воли.
— Что поделаешь — воспитываемся, — вздохнул Константин дурашливо. — Режим. Экзамены. Соседи по квартире.
— Жаль, хлопцы, просто на глазах гибнут лучшие люди, — сказал Уваров и тут же опять крикнул шутливо в сторону группы студентов, стоявших сбоку аллеи: — Слушай, Павел, выяснилось: в нашем институте есть студенты, нарушающие обычаи экзаменов. Предлагаю разобрать на партбюро со всей строгостью! Жаль, хлопцы!
Свиридов, отрывистым своим голосом разговаривавший в группе студентов, сухощавый, прямой, в очень плотно застегнутом новом кителе без погон, с нездорово желтым лицом, приблизился к Сергею, опираясь на палку-костылек.
— Куда вы, Вохминцев? Подождите минутку. Такой день… Разрешается пятерки отпраздновать. Что уж там!
— Ждут дома, — сказал Сергей. — Это невозможно.
Прежде, когда Свиридов преподавал военное дело, он не всегда носил китель, иногда появлялся на занятиях в черном, нелепо сшитом и неудобно сидевшем на нем гражданском костюме, но после того, как ушел по болезни в запас и стал освобожденным секретарем партийной организации, военную форму носил постоянно, и в этом его упрямстве что-то нравилось Сергею: казалось, Свиридов не мог забыть армию, в которой ему не повезло. Ему было тридцать два года, но внешне он выглядел гораздо старше — давняя желудочная болезнь высушила, источила его.
— Есть люди, — сказал Константин уже на автобусной остановке, — есть люди, которые утром вместе с костюмом надевают на себя лицо. Не замечал?
— Ты о ком?
— Вообще. Некоторые всю жизнь носят маски. Цирк! Скрывают застенчивость — развязностью, наглость — смущением, эгоизм — ложным альтруизмом… А нужно ли вообще сдирать эти маски, Сережка? Зло сразу выскочит, как поплавок из воды. А?
— Не пожалел бы половины жизни, чтобы содрать эти маски.
— Тогда в первую очередь, Сережа, сдери эту маску с себя.
— Не понял. Какого черта!
— Часто тебе приходится терпеть? Или вы уже друзья с Уваровым?
— Ты весьма наблюдателен, Костенька!
— Но вы уже два года улыбаетесь друг другу. Философия случайности? Впрочем, Уваров — первостатейный малый: пятерочник, член партийного бюро, общественник, со Свиридовым — неразлейвода. Не кажется ли тебе, что этот парень вместе с костюмом надевает на лицо улыбку? — Константин щелкнул пальцами, подыскивая слова. — Улыбочка душевного парня — одежда! Ни с кем не хочет ссориться — мил всем! Голову наотрез — идет верным путем. На улыбочки и общительность клюют все! И ты клюнул.
— Хватит.
— А что хватит? Полагаешь, он забыл, как ты ему набил харю?
— Ерунда. Не хочу сейчас об этом!.. Давай садись в автобус, хватит!
…Он каждый день встречался с Уваровым в институтских коридорах, вместе сидел на партийных собраниях, вместе в перерывах курили около подоконников, и Сергей, казалось, привык к нему, смирился с чем-то, и уже не хотелось думать о прошлом — мысль об Уварове всегда вызывала тупую усталость, и каждый раз, когда он начинал думать о нем, появлялось злое ощущение недовольства собой. При встречах был Уваров простодушно-приветлив, подчеркивал свою особую расположенность и, как бы выказывая радость, улыбался ему: «Привет, старик!» Был он неузнаваемо другим, выглядел, казалось, моложе, чем пять лет назад, на фронте, — похудели щеки, отчего обострилось, но стало мягче лицо. И Сергей словно постепенно погас, притерпелся к этому новому, непохожему на того, встреченного после фронта Уварову, не было желания и сил возвращаться к прежнему, не было той непримиримости, которую он чувствовал в себе три года назад.
Только раз прошлой зимой на студенческом собрании он, сидя позади Уварова, увидел вблизи его сильную, упрямо неподвижную шею, край пристального, в задумчивости устремленного глаза — и что-то тогда оборвалось, сместилось в душе. И вновь кольнула прежняя ненависть. Он опять взглянул на Уварова — шея ослабла, край голубого глаза был покойно-улыбчив, Уваров оглянулся на Сергея, сказал доверительно: «Старик, не болит у тебя башка от этих бесконечных собраний? Я уже готов». Сергей молча и твердо смотрел на него, и было такое чувство, точно замешан был в чем-то отвратительном и противоестественном.
Через несколько дней это ощущение прошло.
5
— Хватит, Сережка, конец! — сказал Константин и, перегибаясь через подоконник, вылил из графина воду на голову. — Перестарались. Я уже перенасыщенный раствор, из меня сейчас начнут выделяться кристаллы. Я на пределе.
— Абсолютно?
— Окончательно. Нет, Сережка, хорошо все-таки поживали в каменном веке — никаких тебе шахт, никаких машин, сиди, оттачивай дубину и поплевывай на папоротники.
— Кончаем. — Сергей развалился в старом кресле, устало и не без удовольствия вытянул ноги. — Да, Костька, неплохо было в эпоху первобытного коммунизма. Мечтай только об окороке мамонта — прекрасная жизнь. И все ясно. Ну и духота…
Все окна и двери были раскрыты, но вечерний сквозняк слабо тянул по комнате, папиросный туман вяло шевелился под потолком.
— Все ясно! Где вы, мамонты? — Константин захохотал, ударил учебником по стопу. — Все! С этим все! Перерыв, перекур, проветривание помещения. Виват и ура! Как будем разлагаться — радиолу крутанем и по случаю жары тяпнем жигулевского пива? Или наоборот?
— Сначала к Мукомоловым — на нас обида. Встретил утром. Приглашал обязательно зайти. Ясно?
— Согласен на все.
В комнате-мастерской Мукомолова по-прежнему пахло сухими красками, холстами, табачным перегаром, по-прежнему возле груды картин, накрытых газетами, белели стойками два мольберта перед окнами (к свету), бедно жались по углам старые, покорябанные стулья, на заляпанных сиденьях которых валялись тюбики красок, стояли баночки для мытья кистей: была все та же аскетическая обстановка в комнате. Но странно — она не казалась пустой: со стен внимательно и отрадно смотрела иная жизнь: наивное лицо беловолосой некрасивой девочки с большим ртом, но удивительно умными, мягкими глазами, рядом — знойный лесной свет солнца сквозь листву берез; первый снег в московском переулке, на снегу грязный след проехавшей машины; луговая даль после дождя. Сергея поражало противоречие, это несоответствие запущенности мукомоловской мастерской с полнозвучной жизнью картин, будто здесь, в комнате, жили лишь начерно, а на стенах — набело, ярко, счастливо.
Когда они вошли, Мукомоловы сидели при свете настольной лампы на диване, Федор Феодосьевич занимался тем, чем обычно занимался по вечерам, — сопя, подобрав под себя ногу, набивал табаком папиросные гильзы; Эльга Борисовна вслух, ровным голосом читала газету, то и дело поправляла черные, с проседью волосы, падавшие на висок.
— Эля! Кто к нам пришел! Ты посмотри — Сережа, Костя! Эля, Эля, давай нам чай! — Мукомолов вскочил, смеясь, долго двумя руками тряс руки Сергею, Константину. — Эля, Эля, Эля, посмотри, кто к нам пришел! Ты посмотри на них!
— Очень рада вас видеть, Сережа и Костя, — со слабой улыбкой проговорила Эльга Борисовна, свернула газету, сунула ее куда-то на полочку; смущенно запахнула мужскую, очень широкую на ее маленькой девичьей фигурке рабочую куртку, запачканную старой краской на рукавах. — Я одну секундочку… Только поставлю чай.
— Ну зачем беспокоиться, — сказал Сергей.
— Садитесь, садитесь на диван, садитесь! Вот коробка с папиросами, это крепкий табак! — вскрикивающим голосом заговорил Мукомолов и забегал подле дивана, спотыкаясь, задевая за подвернувшиеся края коврика на полу, и вдруг сильно закашлялся, сотрясаясь телом, прикурил папиросу, с жадностью вобрал дым, выговорил: — Ничего, ничего. Главное — вы пришли. Спасибо. Я рад. Это главное… Это большая радость!
Мукомолов задержался около дивана, тоскливыми глазами обежал лица Сергея и Константина, сконфуженный, вытер носовым платком пот со лба и выдавленные кашлем слезы в уголках век.
— Фу, жарко… Вы чувствуете — ужасно душные вечера, — проговорил он извиняющимся тоном и сел, сгорбясь, теребя бородку. — Ну как вы поживаете? Что новенького у молодежи? Как успехи?
— Все по-старенькому, если не считать экзамены и всякую мелочь, — сказал Константин.
— А как вы? — спросил Сергей. — Что у вас нового, Федор Феодосьевич?
Мукомолов подергал бородку, рассеянно разглядывая стершийся коврик под ногами, и как будто не расслышал вопроса.
— Простите, Сережа. Что у меня? Что у меня, вы спрашиваете? Дайте-ка мне газету, Костя! — встрепенувшись, воскликнул Мукомолов с деланной, вызывающей веселостью. — Там, на полочке, куда положила Эля! Вы читали газеты? Нет? Вот послушайте, что пишется. Вы только послушайте.
Он, торопясь, развернул газету, оглянулся на дверь, помолчал некоторое время, пробегая по строчкам.
— Ну вот, пожалуйста! Вот что говорит наш один деятельный художник: «Космополитам от живописи, людям без роду и племени, эстетствующим выродкам нет места в рядах советских художников. Нельзя спокойно говорить о том, как глумились, иезуитски издевались эти антипатриоты, эти гнилые ликвидаторы над выдающимися произведениями нашего времени. Мы выкурим из всех щелей людей, мешающих развитию нашего искусства… Странно прозвучало адвокатское выступление художника Мукомолова, пейзажики и портреты которого напоминают, мягко говоря, вкус раскусанного гнилого ореха, завезенного с Запада. Однако Мукомолов с издевкой пытался…» Ну, дальше этот отчет читать не нужно, дальше идут просто неприличные слова в мой семейный адрес… Во как здорово! А вы как думали!
— Не понимаю. Это… о вас? — проговорил Сергей. — Я читал зимой о космополитах. Но при чем здесь вы?
— При чем здесь я, Сережа? Меня просто обвиняют в космополитизме, в отщепенстве. В чуждых народу взглядах… Вот и все.
Мукомолов быстро стал зажигать спички, ломая их, глубоко затянулся, выдохнул дым, вместе с дымом выталкивая слова:
— Началось с того, что я пытался защитить одного критика-искусствоведа, его обливали грязью. Но я его знаю. Все неправда. Этому нельзя поверить. Шум, свист, топанье — ему не давали говорить. Ему кричали из зала: «Ваши статьи — это плевок в лицо русского народа!» А это культурный, честный, с тонким вкусом человек, коммунист, уважаемый настоящими художниками, смею сказать. Кстати, он тяжело заболел после этого полупочтенного собрания. И что, вы думали, было сказано после этого? — Мукомолов отсекающе махнул зажатой в пальцах папиросой. — Один наш монументалист на это сказал: «Нас инфарктами не запугаешь». Вот вам!..
Константин, с грустным вниманием слушая Мукомолова, положил ногу на ногу, слегка покачивал носком ботинка.
Сергей, хмурясь, спросил:
— Но почему… в чем обвиняют вас? Именно — в чем?
— Не знаю, не могу понять! Чудовищно все это! Мне кричат, что мои пейзажи — идеологическая диверсия. Что я преклоняюсь перед западным искусством, что я эпигон Клода Монэ! Но где, в чем влияние Запада? — Мукомолов недоуменно повел бородкой по картинам на стенах. — Не знаю, не понимаю. Ничего не понимаю.
Мукомолов сказал это уже с каким-то отчаянием и тотчас, спрятав газету на полочке, преобразился весь: через порог, поправляя одной рукой волосы, мелким шагом переступила Эльга Борисовна, неся чайник. Мукомолов кинулся к ней, неловкий в своей старой расстегнутой куртке, подхватил чайник, с излишним стуком поставил на стол — тень Мукомолова качнулась на стене, по картине, — воскликнул с оживлением:
— Спасибо, Эленька! Будем чаевничать напропалую. Чай великолепно действует против склероза и, несомненно, омолаживает организм.
И тут же, опережая Эльгу Борисовну, начал молодо бегать от низкой застекленной тумбочки, заменяющей буфет, к столу, ставя чашки, бросая ложечки на старенькую скатерть. Эльга Борисовна, все проводя рукой по волосам, как бы прикрывая седые пряди, сказала смущенно:
— Почему вы сидите без света? Со светом веселее и лучше.
И повернула выключатель — зеленый, еще довоенный абажур над столом наполнился огнем. В комнате стало теснее: портреты, лесные и полевые пейзажи, казалось, придвинулись со стен, раскрытые окна превратились в черные провалы.
Сергей смотрел на Мукомолова, вытирал пот на висках. Теплые струи воздуха, запах нагретого асфальта вливались в духоту комнаты. Мукомолов наклонился над столом, нацеливая дрожащий носик чайника в чашку. Было тихо, жарко, все молчали. Крутой чай с паром лился в чашку. От пара, ползшего по скатерти, от молчания, от смущенной улыбки Эльги Борисовны было еще жарче, теснее, неудобнее, и еще более неудобно было Сергею оттого, что он не понимал до конца злой смысл того, о чем говорил сейчас Мукомолов, лишь чувствовал, что где-то рядом совершалось противоестественное, неоправданное, ненужное. Ради чего?.. Зачем?
— Идеологическая диверсия… — вспоминающим голосом заговорил Мукомолов, наливая чай в другую чашку.
— Федя! — с испуганной мольбой проговорила Эльга Борисовна и прикрыла глаза сухонькой ладонью. — Умоляю, оставь эту тему… Федя, я тебя прошу…
— Эленька, я старый человек, и мне нечего бояться, — рассерженно фыркнул носом Мукомолов. — О, наше молчание, равнодушие не приводят к добру! Ну хорошо, я не скажу ни слова. Я буду молчать, как старый шкаф!
И Мукомолов неуспокоенно тыльной стороной пальцев ударил снизу по бородке.
— Я знаю, что с тобой будет, — чуть слышно сказала Эльга Борисовна. — За вчерашнее выступление, Федя, тебя исключат… выгонят из Союза художников. Что мы будем делать? Что?
В голосе ее внезапно зазвенели слезы, и сейчас же Мукомолов трескуче закашлялся и преувеличенно живо, бодро заходил вокруг стола; наконец, преодолев приступ кашля, он забежал в угол, где лежали гантели и гири, там вытянул руку, согнул в локте и, сощурясь, с детской наивностью пощупал свои мускулы.
— Ну и что? У меня хватит силы! Пойду в декораторы. Нам много не надо — проживем!
— Вы видели этого сумасшедшего? — тихо спросила Эльга Борисовна.
Мукомолов присел к столу, покрутил ложечкой в стакане, отхлебнул, благодарно покивал Эльге Борисовне и, видимо утоляя жажду, выпил в несколько глотков весь стакан, сказал:
— Ах, как хорош космополитский чай!
— Все это пройдет, — неотрывно глядя на чашку, к которой не притронулась, произнесла Эльга Борисовна. — И не надо портить настроение мальчикам. Витя бы тебя тоже не понял… Просто, Федя, произошла ошибка… Все пройдет, все успокоится.
— Ошибка, Эленька? Может быть! Но никто не хочет таких ошибок! — воскликнул Мукомолов и протестующе отодвинул стакан. — Чудовищно все! Чудовищно, потому что несправедливо!
Громко закашлявшись, Мукомолов вскочил, подошел к окну и там, сгорбясь, закинул руки за спину, сцепил пальцы. Потом плечи его поежились, он плечом неловко стер что-то со щеки и снова, решительно распрямив спину, сцепил пальцы на пояснице.
Сергей и Константин переглянулись; этот жест Мукомолова, это движение плеча к щеке, и неуверенные слова Эльги Борисовны «все пройдет» неприятно и остро ожгли Сергея, и он сказал вполголоса:
— Что бы ни было, Федор Феодосьевич, я бы боролся… Здесь какая-то ерунда и ошибка.
Он произнес это, злясь на себя за чужие, ненужно бодряческие слова, за то, что ничем не мог помочь и еще не мог полностью осознать все. Он знал только одно — была открытая и жестокая несправедливость в отношении безобидно тихой семьи Мукомоловых, всегда связанной в его памяти с именем Витьки. И, сказав об ошибке, он верил, что это не может быть не ошибкой.
— Я не такими представлял космополитов, как вы, Федор Феодосьевич, — добавил он; — Ерунда ведь это.
— И на этом спасибо, Сережа, — пробормотал Мукомолов.
Но он не отошел, не повернулся от окна, все сильнее сцепляя за спиной пальцы. Эльга Борисовна, опустив глаза, трогала маленькой ладонью угол стола, Константин ложечкой рисовал вензеля на скатерти.
Молчали. Они поняли, что им нужно уходить.
— Спокойной ночи, Федор Феодосьевич.
— Спокойной ночи, Эльга Борисовна.
Когда несколько минут спустя они поднялись на второй этаж в комнату Константина, Сергей упал в кресло, вздохнул через ноздри и грубо выругался. Константин извлек откуда-то из глубин буфета две бутылки пива, заговорил с усмешкой:
— Н-да, успокоили, называется, старика… Ему наши жалости — до лампочки. Нет, у нас не соскучишься! — И он поставил бутылки на стол, отчаянно щелкнул пальцами. — Все равно жизнь продолжается. Выпьем, Сережа? Остались две последние. Из энзэ. Остатки студенческой роскоши.
— Давай выпьем. Что происходит, Костька?
— Обычный перегиб палки! Подожди. А что от Нины? Письма, телеграммы? Мне хотелось бы ее сейчас увидеть. Улыбка женщины успокаивает. А, чуть говорю, из какой-то оперетты.
— Нина на Урале, Костька.
— Абсолютно?
— Окончательно. Нет, Сережка, хорошо все-таки поживали в каменном веке — никаких тебе шахт, никаких машин, сиди, оттачивай дубину и поплевывай на папоротники.
— Кончаем. — Сергей развалился в старом кресле, устало и не без удовольствия вытянул ноги. — Да, Костька, неплохо было в эпоху первобытного коммунизма. Мечтай только об окороке мамонта — прекрасная жизнь. И все ясно. Ну и духота…
Все окна и двери были раскрыты, но вечерний сквозняк слабо тянул по комнате, папиросный туман вяло шевелился под потолком.
— Все ясно! Где вы, мамонты? — Константин захохотал, ударил учебником по стопу. — Все! С этим все! Перерыв, перекур, проветривание помещения. Виват и ура! Как будем разлагаться — радиолу крутанем и по случаю жары тяпнем жигулевского пива? Или наоборот?
— Сначала к Мукомоловым — на нас обида. Встретил утром. Приглашал обязательно зайти. Ясно?
— Согласен на все.
В комнате-мастерской Мукомолова по-прежнему пахло сухими красками, холстами, табачным перегаром, по-прежнему возле груды картин, накрытых газетами, белели стойками два мольберта перед окнами (к свету), бедно жались по углам старые, покорябанные стулья, на заляпанных сиденьях которых валялись тюбики красок, стояли баночки для мытья кистей: была все та же аскетическая обстановка в комнате. Но странно — она не казалась пустой: со стен внимательно и отрадно смотрела иная жизнь: наивное лицо беловолосой некрасивой девочки с большим ртом, но удивительно умными, мягкими глазами, рядом — знойный лесной свет солнца сквозь листву берез; первый снег в московском переулке, на снегу грязный след проехавшей машины; луговая даль после дождя. Сергея поражало противоречие, это несоответствие запущенности мукомоловской мастерской с полнозвучной жизнью картин, будто здесь, в комнате, жили лишь начерно, а на стенах — набело, ярко, счастливо.
Когда они вошли, Мукомоловы сидели при свете настольной лампы на диване, Федор Феодосьевич занимался тем, чем обычно занимался по вечерам, — сопя, подобрав под себя ногу, набивал табаком папиросные гильзы; Эльга Борисовна вслух, ровным голосом читала газету, то и дело поправляла черные, с проседью волосы, падавшие на висок.
— Эля! Кто к нам пришел! Ты посмотри — Сережа, Костя! Эля, Эля, давай нам чай! — Мукомолов вскочил, смеясь, долго двумя руками тряс руки Сергею, Константину. — Эля, Эля, Эля, посмотри, кто к нам пришел! Ты посмотри на них!
— Очень рада вас видеть, Сережа и Костя, — со слабой улыбкой проговорила Эльга Борисовна, свернула газету, сунула ее куда-то на полочку; смущенно запахнула мужскую, очень широкую на ее маленькой девичьей фигурке рабочую куртку, запачканную старой краской на рукавах. — Я одну секундочку… Только поставлю чай.
— Ну зачем беспокоиться, — сказал Сергей.
— Садитесь, садитесь на диван, садитесь! Вот коробка с папиросами, это крепкий табак! — вскрикивающим голосом заговорил Мукомолов и забегал подле дивана, спотыкаясь, задевая за подвернувшиеся края коврика на полу, и вдруг сильно закашлялся, сотрясаясь телом, прикурил папиросу, с жадностью вобрал дым, выговорил: — Ничего, ничего. Главное — вы пришли. Спасибо. Я рад. Это главное… Это большая радость!
Мукомолов задержался около дивана, тоскливыми глазами обежал лица Сергея и Константина, сконфуженный, вытер носовым платком пот со лба и выдавленные кашлем слезы в уголках век.
— Фу, жарко… Вы чувствуете — ужасно душные вечера, — проговорил он извиняющимся тоном и сел, сгорбясь, теребя бородку. — Ну как вы поживаете? Что новенького у молодежи? Как успехи?
— Все по-старенькому, если не считать экзамены и всякую мелочь, — сказал Константин.
— А как вы? — спросил Сергей. — Что у вас нового, Федор Феодосьевич?
Мукомолов подергал бородку, рассеянно разглядывая стершийся коврик под ногами, и как будто не расслышал вопроса.
— Простите, Сережа. Что у меня? Что у меня, вы спрашиваете? Дайте-ка мне газету, Костя! — встрепенувшись, воскликнул Мукомолов с деланной, вызывающей веселостью. — Там, на полочке, куда положила Эля! Вы читали газеты? Нет? Вот послушайте, что пишется. Вы только послушайте.
Он, торопясь, развернул газету, оглянулся на дверь, помолчал некоторое время, пробегая по строчкам.
— Ну вот, пожалуйста! Вот что говорит наш один деятельный художник: «Космополитам от живописи, людям без роду и племени, эстетствующим выродкам нет места в рядах советских художников. Нельзя спокойно говорить о том, как глумились, иезуитски издевались эти антипатриоты, эти гнилые ликвидаторы над выдающимися произведениями нашего времени. Мы выкурим из всех щелей людей, мешающих развитию нашего искусства… Странно прозвучало адвокатское выступление художника Мукомолова, пейзажики и портреты которого напоминают, мягко говоря, вкус раскусанного гнилого ореха, завезенного с Запада. Однако Мукомолов с издевкой пытался…» Ну, дальше этот отчет читать не нужно, дальше идут просто неприличные слова в мой семейный адрес… Во как здорово! А вы как думали!
— Не понимаю. Это… о вас? — проговорил Сергей. — Я читал зимой о космополитах. Но при чем здесь вы?
— При чем здесь я, Сережа? Меня просто обвиняют в космополитизме, в отщепенстве. В чуждых народу взглядах… Вот и все.
Мукомолов быстро стал зажигать спички, ломая их, глубоко затянулся, выдохнул дым, вместе с дымом выталкивая слова:
— Началось с того, что я пытался защитить одного критика-искусствоведа, его обливали грязью. Но я его знаю. Все неправда. Этому нельзя поверить. Шум, свист, топанье — ему не давали говорить. Ему кричали из зала: «Ваши статьи — это плевок в лицо русского народа!» А это культурный, честный, с тонким вкусом человек, коммунист, уважаемый настоящими художниками, смею сказать. Кстати, он тяжело заболел после этого полупочтенного собрания. И что, вы думали, было сказано после этого? — Мукомолов отсекающе махнул зажатой в пальцах папиросой. — Один наш монументалист на это сказал: «Нас инфарктами не запугаешь». Вот вам!..
Константин, с грустным вниманием слушая Мукомолова, положил ногу на ногу, слегка покачивал носком ботинка.
Сергей, хмурясь, спросил:
— Но почему… в чем обвиняют вас? Именно — в чем?
— Не знаю, не могу понять! Чудовищно все это! Мне кричат, что мои пейзажи — идеологическая диверсия. Что я преклоняюсь перед западным искусством, что я эпигон Клода Монэ! Но где, в чем влияние Запада? — Мукомолов недоуменно повел бородкой по картинам на стенах. — Не знаю, не понимаю. Ничего не понимаю.
Мукомолов сказал это уже с каким-то отчаянием и тотчас, спрятав газету на полочке, преобразился весь: через порог, поправляя одной рукой волосы, мелким шагом переступила Эльга Борисовна, неся чайник. Мукомолов кинулся к ней, неловкий в своей старой расстегнутой куртке, подхватил чайник, с излишним стуком поставил на стол — тень Мукомолова качнулась на стене, по картине, — воскликнул с оживлением:
— Спасибо, Эленька! Будем чаевничать напропалую. Чай великолепно действует против склероза и, несомненно, омолаживает организм.
И тут же, опережая Эльгу Борисовну, начал молодо бегать от низкой застекленной тумбочки, заменяющей буфет, к столу, ставя чашки, бросая ложечки на старенькую скатерть. Эльга Борисовна, все проводя рукой по волосам, как бы прикрывая седые пряди, сказала смущенно:
— Почему вы сидите без света? Со светом веселее и лучше.
И повернула выключатель — зеленый, еще довоенный абажур над столом наполнился огнем. В комнате стало теснее: портреты, лесные и полевые пейзажи, казалось, придвинулись со стен, раскрытые окна превратились в черные провалы.
Сергей смотрел на Мукомолова, вытирал пот на висках. Теплые струи воздуха, запах нагретого асфальта вливались в духоту комнаты. Мукомолов наклонился над столом, нацеливая дрожащий носик чайника в чашку. Было тихо, жарко, все молчали. Крутой чай с паром лился в чашку. От пара, ползшего по скатерти, от молчания, от смущенной улыбки Эльги Борисовны было еще жарче, теснее, неудобнее, и еще более неудобно было Сергею оттого, что он не понимал до конца злой смысл того, о чем говорил сейчас Мукомолов, лишь чувствовал, что где-то рядом совершалось противоестественное, неоправданное, ненужное. Ради чего?.. Зачем?
— Идеологическая диверсия… — вспоминающим голосом заговорил Мукомолов, наливая чай в другую чашку.
— Федя! — с испуганной мольбой проговорила Эльга Борисовна и прикрыла глаза сухонькой ладонью. — Умоляю, оставь эту тему… Федя, я тебя прошу…
— Эленька, я старый человек, и мне нечего бояться, — рассерженно фыркнул носом Мукомолов. — О, наше молчание, равнодушие не приводят к добру! Ну хорошо, я не скажу ни слова. Я буду молчать, как старый шкаф!
И Мукомолов неуспокоенно тыльной стороной пальцев ударил снизу по бородке.
— Я знаю, что с тобой будет, — чуть слышно сказала Эльга Борисовна. — За вчерашнее выступление, Федя, тебя исключат… выгонят из Союза художников. Что мы будем делать? Что?
В голосе ее внезапно зазвенели слезы, и сейчас же Мукомолов трескуче закашлялся и преувеличенно живо, бодро заходил вокруг стола; наконец, преодолев приступ кашля, он забежал в угол, где лежали гантели и гири, там вытянул руку, согнул в локте и, сощурясь, с детской наивностью пощупал свои мускулы.
— Ну и что? У меня хватит силы! Пойду в декораторы. Нам много не надо — проживем!
— Вы видели этого сумасшедшего? — тихо спросила Эльга Борисовна.
Мукомолов присел к столу, покрутил ложечкой в стакане, отхлебнул, благодарно покивал Эльге Борисовне и, видимо утоляя жажду, выпил в несколько глотков весь стакан, сказал:
— Ах, как хорош космополитский чай!
— Все это пройдет, — неотрывно глядя на чашку, к которой не притронулась, произнесла Эльга Борисовна. — И не надо портить настроение мальчикам. Витя бы тебя тоже не понял… Просто, Федя, произошла ошибка… Все пройдет, все успокоится.
— Ошибка, Эленька? Может быть! Но никто не хочет таких ошибок! — воскликнул Мукомолов и протестующе отодвинул стакан. — Чудовищно все! Чудовищно, потому что несправедливо!
Громко закашлявшись, Мукомолов вскочил, подошел к окну и там, сгорбясь, закинул руки за спину, сцепил пальцы. Потом плечи его поежились, он плечом неловко стер что-то со щеки и снова, решительно распрямив спину, сцепил пальцы на пояснице.
Сергей и Константин переглянулись; этот жест Мукомолова, это движение плеча к щеке, и неуверенные слова Эльги Борисовны «все пройдет» неприятно и остро ожгли Сергея, и он сказал вполголоса:
— Что бы ни было, Федор Феодосьевич, я бы боролся… Здесь какая-то ерунда и ошибка.
Он произнес это, злясь на себя за чужие, ненужно бодряческие слова, за то, что ничем не мог помочь и еще не мог полностью осознать все. Он знал только одно — была открытая и жестокая несправедливость в отношении безобидно тихой семьи Мукомоловых, всегда связанной в его памяти с именем Витьки. И, сказав об ошибке, он верил, что это не может быть не ошибкой.
— Я не такими представлял космополитов, как вы, Федор Феодосьевич, — добавил он; — Ерунда ведь это.
— И на этом спасибо, Сережа, — пробормотал Мукомолов.
Но он не отошел, не повернулся от окна, все сильнее сцепляя за спиной пальцы. Эльга Борисовна, опустив глаза, трогала маленькой ладонью угол стола, Константин ложечкой рисовал вензеля на скатерти.
Молчали. Они поняли, что им нужно уходить.
— Спокойной ночи, Федор Феодосьевич.
— Спокойной ночи, Эльга Борисовна.
Когда несколько минут спустя они поднялись на второй этаж в комнату Константина, Сергей упал в кресло, вздохнул через ноздри и грубо выругался. Константин извлек откуда-то из глубин буфета две бутылки пива, заговорил с усмешкой:
— Н-да, успокоили, называется, старика… Ему наши жалости — до лампочки. Нет, у нас не соскучишься! — И он поставил бутылки на стол, отчаянно щелкнул пальцами. — Все равно жизнь продолжается. Выпьем, Сережа? Остались две последние. Из энзэ. Остатки студенческой роскоши.
— Давай выпьем. Что происходит, Костька?
— Обычный перегиб палки! Подожди. А что от Нины? Письма, телеграммы? Мне хотелось бы ее сейчас увидеть. Улыбка женщины успокаивает. А, чуть говорю, из какой-то оперетты.
— Нина на Урале, Костька.
6
В конце июня Сергей шел один из института к метро.
В глубине узких темнеющих переулков особенно чувствовался летний вечер с жарковатым запахом пыли.
Он шел мимо высокого забора, над которым и в зеленеющем небе висел среди верхушек лип острый, как волосок, молодой месяц; доносились из-за деревьев крики задержавшейся волейбольной игры, удары мяча. Возле одного крыльца вспыхивал огонек, темнели силуэты: девушка в белых босоножках сидела на раме прислоненного к перилам велосипеда, парень, обнимая ее, зажигал и гасил ручной фонарик; девушка кротко взглянула на Сергея, помотала ногой, с улыбкой отвернулась.
Ему некуда было торопиться. Он любил в поздние сумерки бродить по москворецким переулкам.
Он вышел к метро, долго стоял перед витриной «Вечерки», потом долго читал объявления на афишной будке: не хотелось домой, не хотелось спускаться в метро, в сквозниковый подземный воздух, уходить сейчас от этих тихих летних сумерек, от пыльного заката, угасающего за площадью.
В институте было собрание перед каникулами и практикой, длинная речь директора, студенческий капустник, танцы, буфет, дешевые бутерброды, духота, разговоры. Он устал, и после разговоров, и после суеты институтского зала было приятно стоять здесь, около метро, — овеивало будоражащим воздухом вечера, и была свобода и совсем неожиданное одиночество. Он испытывал неясное удовлетворение — все кончилось, цель достигнута, экзамены сданы. «А дальше? А дальше что? Летняя практика на шахтах? Да, практика. А дальше? А Нина? Когда я ее увижу?»
В глубине узких темнеющих переулков особенно чувствовался летний вечер с жарковатым запахом пыли.
Он шел мимо высокого забора, над которым и в зеленеющем небе висел среди верхушек лип острый, как волосок, молодой месяц; доносились из-за деревьев крики задержавшейся волейбольной игры, удары мяча. Возле одного крыльца вспыхивал огонек, темнели силуэты: девушка в белых босоножках сидела на раме прислоненного к перилам велосипеда, парень, обнимая ее, зажигал и гасил ручной фонарик; девушка кротко взглянула на Сергея, помотала ногой, с улыбкой отвернулась.
Ему некуда было торопиться. Он любил в поздние сумерки бродить по москворецким переулкам.
Он вышел к метро, долго стоял перед витриной «Вечерки», потом долго читал объявления на афишной будке: не хотелось домой, не хотелось спускаться в метро, в сквозниковый подземный воздух, уходить сейчас от этих тихих летних сумерек, от пыльного заката, угасающего за площадью.
В институте было собрание перед каникулами и практикой, длинная речь директора, студенческий капустник, танцы, буфет, дешевые бутерброды, духота, разговоры. Он устал, и после разговоров, и после суеты институтского зала было приятно стоять здесь, около метро, — овеивало будоражащим воздухом вечера, и была свобода и совсем неожиданное одиночество. Он испытывал неясное удовлетворение — все кончилось, цель достигнута, экзамены сданы. «А дальше? А дальше что? Летняя практика на шахтах? Да, практика. А дальше? А Нина? Когда я ее увижу?»